Глава 1. Йован
9 декабря 2025 г., 00:04
Примечания:
Саундтрек к главе "The Unguided, Zardonic - Phoenix Down" https://open.spotify.com/track/2nWTLLc9t2mLudvz9h0Ne5?si=ba8fbf30ba7346f4
Я рассматриваю в зеркало свои старые шрамы. Они оставлены человеком, с которым в последний год я сплю.
Можно любить человека, который втыкал в тебя нож? Я думаю, нет.
И я его не люблю. Он до странного нужен мне, поэтому я от него не ухожу. Но я его не люблю.
Он вываливается в комнату из душа, весь — пар на коже, скрытая жесткая ярость. И татуировки. У него много татуировок. Некоторые — кое-что значат. Остальные — просто рисунки. Они нравятся мне все. Я тоже хочу себе татуировку, это красиво.
Это может скрыть мои шрамы. Лечь поверх них там, где их всем видно.
Это нихрена не залатает те, что я ото всех скрываю.
— Опять? — он останавливается позади меня, высокий, мокрый. Его жар касается моего затылка, и по коже пробегают мурашки. — Не надоело любоваться?
Я смотрю в глаза его отражению в зеркале. Сжимаю кулаки. И разжимаю.
Я бил его поначалу. Он позволял мне. Потому что знал, что иначе я буду бить стены, мебель, все вокруг, и среди всех этих безликих вещей больно будет только мне. Так — больно было ему. Он терпел, но я это видел. И останавливался.
Он не хотел, чтобы мне было больно. После всего.
Он говорил, что любит меня. Однажды. Под наркотой.
Я его — нет.
— Я собираюсь поехать завтра в город, — говорю, игнорируя его предыдущий вопрос. — Тебе что-то нужно?
— Нет, — он отвечает. И добавляет сразу. — Развлечемся?
Я киваю. Это всегда так. И это всегда приятно. Он первый мужчина, который меня трахнул, и тогда я просил, чтобы это было больно. Одна боль должна была перекрыть другую. Невыносимую. От скальпеля в его руках.
Он отказался. Не трахать. Причинять боль. Сказал, что достаточно той, избежать которой мы оба не могли. И мне было приятно.
Я иду за ним в кровать, и он накрывает меня своим телом. Горячим и тяжелым. Я пропадаю, когда он просовывает свой язык в мой рот.
Мне казалось всегда, что поцелуи — это слишком. Что-то интимное, не для всех. У меня не было никогда человека, с которым бы мне хотелось целоваться.
С ним мне хочется.
Он пробирается руками под мою футболку, гладит бока шершавыми ладонями. Он только недавно стал делать это так, я не позволял раньше. Это был просто секс, механическое действие, от которого мы оба кончали. Мне не нужны были его ласки, я хотел забываться в оргазме, а не вот этой нелепой нежностью заниматься.
Он как-то сказал: “Ты заебал жаться, Ристич, ты, блядь, живешь со мной”. И поцеловал меня впервые. И тогда же — потрогал. По-настоящему.
У него сильные руки. Я это и так знал, мы же дрались. И он почти всегда мне дрочит, когда мы трахаемся. Но тогда я понял, что они по-другому сильные. Они скользили по мне, надавливали и изучали, а я лежал и думал, что придется это теперь терпеть.
Потому что он попросил не уходить.
Потому что я не хочу уходить.
Мне не пришлось. Мне понравилось. Эти прикосновения не были похожи на те, когда меня девушки гладили. Не порхающие, невесомые поглаживания изящных пальцев. Они приземляли. Не давали пошевелиться, и одновременно вынуждали прогибаться, чтобы сильнее чувствовать.
Мне этого хотелось. Мне хочется сейчас, мое тело рвется навстречу его пальцам, и я затыкаю рот ребром ладони, когда он сует руку мне в штаны, обхватывая член.
— Ох, Йован, как тебе мало нужно, — он бьет жарким дыханием мне в губы, и я в дугу выгибаюсь от движения его кулака.
Он теперь зовет меня Йован. Я не знаю, почему, что изменилось. Мы живем в застывшем времени, где вообще ничего не происходит. Он просто однажды утром перестал звать меня привычным “Ристич”, и мое имя у него звучит странно. Как “Боже” или “Ваше императорское величие”. Только Йован.
Я захожусь стоном и перехватываю его запястье, отвожу в сторону. Он хотел трахаться, так я кончу и ничего не смогу больше.
— Тебе же нравится, — он смотрит мне в глаза. Я ухмыляюсь криво и переворачиваюсь на живот. — Блядь, Йован, ну зачем ты так…
— Заткнись, — говорю и утыкаюсь лбом в подушку.
Он шарит ладонью по столу, ищет смазку. Я все это определяю на слух. Как падает на пол полотенце с его бедер. Как он рвет зубами упаковку гондона. Он всегда трахает меня в гондоне с тех пор, как мы освободились из Тюрьмы. Не знаю, почему. Наверное, считает, что мне противно по-другому. Или ему самому противно. В Тюрьме у нас не было гондонов, но он никогда не кончал в меня.
Я хочу, чтобы кончил. Но я ему не говорю. Иначе он решит, что я вроде тех блядей в порнухе, за которой он как-то раз застал меня, усмехнулся и спросил “Нахер тебе это дерьмо, когда есть я?”. И был прав. На ту порнуху у меня так и не встало, на него стоит железно.
Он щелкает крышкой смазки. Выплескивает ее, греет в ладони. Я чувствую прикосновение его влажных пальцев к своей заднице. Легкое жжение, когда он просовывает в меня сразу два. Мне не трудно, мы делаем это часто.
Чаще, чем я когда-либо мог подумать, что другой мужик будет меня трахать.
Господи боже. Он сгибает пальцы, и прикосновение электрическое, меня чуть не подбрасывает всего, и я глушу стон в подушке.
Вот так. Всегда. Охренеть.
Он двигает пальцами размеренно, жжение отступает. Когда он убирает их, внутри тут же становится холодно и пусто. Я жмурюсь, дожидаясь, когда он вернется. По-другому. Сильнее. Больше.
Он заполняет пустоту в моем теле. В моей жизни.
Он входит, и я вминаюсь в матрас под тяжестью его тела. Кусаю губу, пережидая резкую боль от растяжения. Я готов, но каждый раз поначалу я чувствую это.
Сильно, много, слишком.
— Бля-я… — выдыхаю, и он проскальзывает дальше. Неторопливо, осторожно — но до конца.
Ему нравится так — вставлять его в меня сразу и полностью.
— Блядь, Йован, я люблю тебя, — он выдыхает мне в затылок.
И это — не настоящее признание, он говорит это всегда, когда его член во мне полностью, до основания, когда он вжимается бедрами мне в ягодицы и застывает так, давая освоиться. Похоже, моя способность принимать его целиком делает его насмешливо сентиментальным. И, очевидно, восхищает.
Я сам до сих пор не понимаю, как у меня это получается. У него же огромный хер. И это, блядь, реально больно. Было бы. Если бы он все делал резко. Но он не делает.
Он, сука, предельно нежен.
Я не хочу боли, уже нет. Но то, как он трахает меня — как будто я девчонка или статуэтка хрустальная, — бесит. Я не развалюсь, если он перестанет изображать, что я просто удобная дырка для удовлетворения его потребностей. Это ведь так. И я с ним тоже именно этим занимаюсь. Удовлетворяю потребности, без всякого лишнего говна вроде копания в душах. Кайфую в процессе.
Вот так, да. Когда чувствую движение его члена так глубоко, словно он в живот мне его запихивает — я кайфую. Я распадаюсь весь, не могу ничего контролировать. Только двигаюсь инстинктивно назад, навстречу его толчкам, словно это поможет принять его еще глубже.
Я сливаюсь с ним, он кладет ладонь мне на поясницу и ускоряет темп, но он все равно еще слишком медленный. Так я не кончу.
Я тянусь к своему члену, но он перехватывает мою руку. Заводит за спину, прижимает, не давая выпутаться.
— Блядь, Эракович, ты!.. — захлебываюсь стоном.
— Что я? — он наклоняется, произносит у самого моего уха. — Скажи.
— Сука ты…
— Скажи, — он повторяет настойчиво, покачивает бедрами, и его член трется обо что-то внутри меня так правильно. Идеально. — Чего ты хочешь? Что мне сделать?
Отпусти, молит мое сознание. Я хочу подрочить себе и кончить. Или сам подрочи мне. Сделай уже что-нибудь кроме этого, не часами же нам… О Господи Боже.
— Еще, — я произношу, вздыхая прерывисто. — Сделай так еще.
Он толкается, чуть резче, безошибочно попадая в то место, от которого мне быстро стало плевать на то, что я никогда раньше не был с мужиками и не думал, что когда-либо буду.
И делает так снова. И снова. А потом я перестаю считать, сколько он уже сделал таких выверенных ударов, потому что мой член пульсирует, проливая сперму на простыни, а задница сжимается вокруг него так, словно хочет, чтобы он навсегда там, внутри остался.
Блядь.
Я чувствую, как дрожит его член внутри меня, когда он кончает. Но я все еще трясусь сам, потому что это изматывающе — когда все вот так, без рук. Это невероятное что-то, улет полный.
Он это знает. Он тащится, просто наблюдая, как меня от этого размазывает.
— Зачем ты едешь в город? — он спрашивает, когда когда выбрасывает гондон и ложится рядом.
— Хочу пройтись. Зайти на кладбище, — вру я.
Хотя не совсем вру, на кладбище я действительно собираюсь заглянуть. Но это — не моя главная цель. Главная — это лаборатория Брахима Стойковича. И если Эракович узнает, что я иду туда, он меня уроет.
Он может урыть меня в любой момент. Именно поэтому я иду туда. Брахим говорит, что можно что-то придумать с той поломкой генов, которую Эраковичу устроил Деспот Шакири, покойный глава служба безопасности свергнутого императора. Можно попробовать обернуть все вспять и убрать ген неконтролируемой агрессии.
— Она контролируемая, — сказал тогда Эракович, сцепив зубы так, что они готовы были раскрошиться. — И хера с два я дам ставить над собой еще эксперименты.
Потом посмотрел на меня и добавил:
— Я тебя, блядь, наизнанку выверну, Ристич, если еще ко мне с этим полезешь.
Тогда он еще звал меня Ристич. И, в общем, уже выворачивал, и не раз. Но мы поняли друг друга.
Но где-то внутри меня все еще тлеет надежда, что его можно исправить. Я не знаю, зачем мне его исправлять. Я его не люблю.
Я от него не ухожу. Он может убить меня в любой момент. Его сдерживает только то, что он меня, с его слов, любит. Хотя, я думаю, он просто любит секс со мной, потому что нет во мне никаких других достоинств.
— Охренеть ты сентиментальный, — он вздыхает и растягивается на кровати. — Телек посмотрим?
— Нет, я буду спать, — говорю и переворачиваюсь на бок. И чувствую, как его взгляд прожигает мне спину.
— Ты его любил?
— Нет.
Он спрашивал уже. Я не любил своего друга Дардана. Он сох по мне с детства, настолько, что бросился за мной с головой в такой омут, из которого живым не выбрался. Я это знал. И ничего не чувствовал.
Я никого никогда не любил. Кроме своего отца. И своего брата Джордже, пожалуй, хотя вот он — та еще заноза в заднице.
И это давно, вообще-то, началось. Когда отца упекли в Тюрьму, из которой он уже не вышел. Тогда мной управляли эмоции, одна злее другой. Чистая ненависть, без примесей. Я всего себя положил на борьбу с машиной, которая сделала мою жизнь такой ублюдочной. Я хотел подарить Джордже лучший мир, потому что он был единственным, кто мне дорог. Я ради него и держался на плаву. А потом увидел, что его это все ломает, перемалывает в труху, и испугался. По-настоящему. Потому что Джордже мог исчезнуть, как отец, оставшись при этом живым. Прям как я сейчас.
Потому что не нужна ему была моя борьба и моя храбрость. Ему жизнь была нужна, простая и понятная, без безумия постоянной опасности. Обычная человеческая жизнь.
И я попытался просто жить. И быстро понял, что не умею. Что для простой жизни нужно что-то чувствовать, а я не чувствовал ничего. Я связался с человеком, который прошел через едва ли не большее дерьмо, чем я, и вроде как понимал меня. А потом как-то вышло так, что мое неумение просто жить перетекло в потребность каждый день находиться с ним рядом. Потому что вот он, как это ни странно, просто жить умеет. Он все время что-то делает, даже всякую простую срань вроде ежедневной уборки кровати, и ему все в кайф. Он сказал “один раз живем” и потратил дофига бабок на байк. Потом купил мне гитару, а вот собаку завести не дал, сказал, что это — ответственность, а “Мы с тобой, Йован, пока будем расслабляться”. Но я не расслабляюсь. Я наблюдаю, как он не ломается, и завидую до нервной трясучки, потому что, даже находясь все время рядом, не могу заразиться от него этой несокрушимостью. И я до сих пор не понимаю, нахер ему все это нужно. Нахер я ему нужен, с моим неумением жить и радоваться.
И где-то в промежутке между моими отчаянными попытками хватать воздух и не уйти на дно, мы все-таки раскатали империю в ноль. И это сделал не я, это Джордже справился, потому что, оказывается, я ошибался, и это все-таки было ему нужно. Но он и тут без меня все сделал. Потому что он делает там, где я, блядь, погружаюсь в раздумья. Он разбирается с проблемами и идет дальше там, где я застреваю в бесконечности времени и ощущении собственной никчемности.
Я и сейчас застрял. Радость от нашей победы сильна для всех, но не для меня. У меня как будто отняли что-то, вытащили из меня батарейку. Я чувствую только пустоту. Которую так отчаянно хотел бы заполнить чем-то важным для себя, но не знаю, чем. И кажется, я и хотеть-то скоро перестану.
Я пустая оболочка, сражаться мне больше не с чем, а бой с самим собой я безбожно проигрываю. Механические действия, рутина и предоставление своего тела для чужого удовольствия — вот вся моя жизнь. Весь я.
Такие — никому не нужны. Такие — не выживают.
— Тогда зачем ты туда таскаешься? — спрашивает Эракович. — На кладбище. Ты мотаешься туда так часто, что впору соседнюю могилу арендовать и поселиться.
Потому что я виноват. Вина — вот еще одна составляющая конченного человека по имени Йован Ристич. Я не любил Дардана, но он погиб из-за того, что любил меня. Я понимаю, что это был его собственный выбор — любить, вернуться, чтобы помочь Джордже победить, не опустить оружие, из-за чего Деспот Шакири взорвал ему башку. И я понимаю также, что он не стал бы таким категоричным и отчаянным, если б я мог ответить на его чувства. Но я не мог. И он погиб. Я так чертовски виноват.
— Тебе какое, нахуй, дело?
— Ла-адно, ладно. Не спрашиваю.
Он знает, что со мной что-то не так. Видит. Не может не видеть. Я каждый день разглядываю шрамы. Я действительно не вылезаю с кладбища. И я почти не говорю. Я не тот решительный человек, которого он впервые порезал в Тюрьме.
Я чертов слабак, раздавленное ничтожество.
Я хочу его спасти, потому что не могу спасти себя, а мне, похоже, нужно хоть кого-то спасать, чтобы продолжать дышать.
— Йован…
— Да?
— Давай куда-нибудь съездим? — я чувствую тяжесть его руки на своем плече. — Возьмем мотоцикл и рванем отсюда? Просто погоним, куда глаза глядят, а?
— Чтобы ты смог по дороге отпиздить каких-нибудь байкеров? — усмехаюсь невольно.
— Хочу мир посмотреть, — он хмыкает в ответ. — Я ж его толком не видел. Но можно и байкеров отпиздить, одно другому не помеха.
Уехать. Увидеть что-то еще. Может, тогда я начну хоть что-то чувствовать?
— Ладно.
— Ладно?
— Да. Ладно.
— Отлично. Буду готовить байк.
Он наконец убирает руку и разворачивается на спину. Я сглатываю тугой комок в горле. Может быть, Брахим скажет мне завтра, что ничего не выйдет, что ничего нового для меня у него нет. И тогда мы действительно уедем, и я забуду эту свою нелепую затею по переделыванию Эраковича. И потеряю единственный слабый стимул, не дающий мне окончательно развалиться.
В глубине души я надеюсь, что так не будет.
— Это… — утром Брахим показывает мне небольшую капсулу. — Должно решить твою проблему.
— Это таблетка? — хмурюсь.
Я не думал, что проблему Эраковича можно решить простыми медикаментами. И, похоже, правильно не думал.
— Это нанобот, — говорит Брахим. — Я разработал его, а Матей запрограммировал. Он будет контролировать ту часть мозга, которая отвечает за агрессию. Это стопроцентная гарантия.
Я смотрю на него с сомнением. Эракович и так контролирует свою агрессию. Я думал, ее можно убрать насовсем, а не о том, что в него просто подсадят штуковину, которая что-то будет делать за него.
В нем и так до хрена всего, чего он не просил. И что-то исправлять в нем он меня тоже не просил. Он никогда меня не простит. Почему мне не похер?
— Ему станет легче. Он вообще не будет замечать работу бота, потому что ни на какие другие функции он не будет влиять. Но благодаря боту он сможет расслабиться наконец, Йован, — продолжает распинаться Брахим. — И мы сделали его в форме капсулы, имитирующей ибупрофен. Так будет легче…
Заставить? Обмануть? Хмыкаю нервно.
— Возьми, — Брахим протягивает капсулу. — Можешь подумать. Но оставь ее у себя.
Я киваю и забираю капсулу. Хотя нечего тут думать. Но на всякий случай покажу ее Джордже, пусть глянет, что за программу там запилил этот Матей.
Он идет за мной — высокий, по-блядски привлекательный и очень дисциплинированный человек из команды Брахима. Тоже бывший имперец и двойной агент. Но я его раньше не видел, не доводилось пересекаться.
Я и сейчас его не то что бы хочу видеть.
— Он тебя бьет? — он спрашивает неожиданно, и я чуть нужный поворот в здании не прохожу.
— А тебе какое дело?
Останавливаюсь. Он поправляет очки, облизывает губы. Смотрит так, словно прямо сейчас штаны снять готов. С меня или с себя — по нему не поймешь.
— Ты обратился за средством, — он пожимает плечами. — А теперь не хочешь его использовать. Что тебя останавливает? То, что он тебя побьет?
Проницательный какой. Догнал, что я не хочу применять бота.
— Я его бью, — говорю, улыбаясь криво. — Я всю дурь из него вытряхиваю. И он терпит.
Он долго смотрит на меня молча, а потом его губы дергаются в ухмылке:
— Любишь, когда терпят?
Через пару минут я вколачиваюсь в него в ближайшем сортире. Хватаю за волосы и долблю его так, что он руку едва не прокусывает, пытаясь сдержать крики. Потом отталкиваю, он падает на колени, и я кончаю ему на лицо. Вожу членом по его измазанным в моей сперме губам. Ненавижу его.
И себя ненавижу.
К кладбищу я подхожу, сжимая проклятую капсулу в кармане. Я ничтожество, я сам себе не могу объяснить, какие мысли рвут мое сознание на части. Чего, блядь, мне в жизни не хватает, почему я не могу просто плыть по течению?
— Думаешь, твой Бог защитит тебя, маленький ублюдок? — слышу спиной доносящееся из подворотни. — Ну давай. Поплачь. Помолись.
Останавливаюсь резко, возвращаюсь на пару шагов назад.
— Смотри-ка, реально рыдает! Уебище!
Удар. Стук вещей, падающих на асфальт.
Я смотрю в подсвеченную тусклым фонарем темноту переулка. Он — подросток, весь в траурно-черном, и только цепочка с крестом серебряным пятном выделяется у него на груди. За нее его держат так, что вот-вот задушат. На лампадку у его ног наступают, и она крошится с хрустом.
Их шестеро. И они — не вояки. Не упивающиеся властью имперские копы. Они — обычные парни, я ничего не понял бы по их лицам, если бы встретил их в другое время и в другом месте.
— Давай, позови полицию, она же спасет тебя, да? Или все же помолишься?
Я понимаю теперь. Так остро, что хочется рассмеяться в голос. Невозможно уничтожить то, что заставляло людей ненавидеть друг друга, просто поменяв власть. Нас объединяла ненависть к империи. Этих людей объединяет ненависть к нам.
Шестеро ненавидят ребенка настолько, что, возможно, он уже не выйдет сегодня живым из этого переулка. Он просто шел поскорбеть на могиле кого-то близкого. Он просто родился другим, а они привыкли, что их правда — единственно верная, а их образ жизни — система.
— А вы только с детьми про Бога разговариваете или со мной тоже перетрете? — захожу в переулок.
Самый мощный и хищный отталкивает пацана от себя. Тот падает, быстро осознает, что больше его никто не держит, подскакивает и проносится мимо меня, сверкая пятками. Хорошо.
— Ну давай перетрем, — мордоворот лыбится, сжимая и разжимая кулаки.
Через секунду я бью того парня, что ближе ко мне. Кулак врезается ему в лицо с характерным хрустом, похороненная ярость вспыхивает во мне одновременно с тем, как боль обжигает костяшки моих пальцев. Мы так долго боролись, а оно вот, здесь, все еще живо, цветет и пахнет.
Оно напирает на меня в лице шестерых уебков, жаждущих меня растерзать. Одного я уже разукрасил, успеваю вмазать еще двоим, а потом они давят меня количеством. Не сразу, я умею драться. Но я не Эракович, и хотя я тоже долго могу терпеть боль, но это удивительно сложно, когда тебя молотят по ребрам кастетом так, что дышать становится трудно.
Мы так долго боролись, и мы проиграли. Я проиграл.
Я почти слышу, как фанфары трубят о моем поражении, когда громилы вдруг отпускают меня, и я падаю, ударяясь спиной о стену — должно быть, это тоже больно, но я не ощущаю, потому что у меня болит сейчас абсолютно все тело. Ударом больше, ударом меньше, фигня.
— Сраный робот! Сейчас копы припрутся! Валим!
Оглушительный топот, громкий металлический звук, и холодная лапа ложится мне на щеку. С трудом открываю глаза. Действительно, робот. Значит, и копы уже где-то рядом. Что ж, видимо, я не умру сегодня. Не знаю, хорошо это или плохо.
Робот смотрит на меня пустыми стеклянными глазами. Я вижу отражение своих окровавленных зубов в его панелях, когда улыбаюсь:
— Ты была права. Мы безнадежные, надо было выпиливать нас всех.
Вместо ответа робот всаживает мне иглу в бедро. Теперь они все оснащены шприцами с лекарством, чтобы оказывать первую помощь. И я перестаю захлебываться кровью, пока ржу над дебильностью ситуации. Копы так и не приезжают, похоже, подружка Джордже “Геминиус” решила спасти меня без лишних глаз и без принудительной поездки в участок. Лестно, конечно.
Поднимаюсь, цепляясь за стену. У меня уже получается стоять, препарат стремительно сшивает внутренние повреждения. До странного знакомое чувство, я столько раз уже воскресал и все не могу привыкнуть к тому, как это бывает. Меня все равно тошнит, и шмотки все в крови и грязи. Эракович прибьет меня за то, что нарвался, а его с собой не позвал.
— Можешь меня не провожать, — бросаю роботу, он какое-то время еще едет за мной, но потом все же останавливается.
И на кладбище я уже не захожу, двигаю прямиком домой.
Когда добираюсь, уже почти стемнело. И я сразу вижу выкаченный из гаража байк и кучу инструментов, валяющихся вокруг него. Эракович никогда бы не оставил их так валяться, он аккуратный так-то, кровать всегда он заправляет, моет посуду и вообще держит быт в таком виде, словно мы приличные люди, а не парочка безнадежных отбросов. Он и меня всегда заставляет убирать за собой шмотки, словно это какая-то неимоверно важная вещь для него. Быть нормальным.
Он убрал бы инструменты. Но не убрал. Что-то не так.
Ускоряю шаг, подхожу к дому, а когда вваливаюсь в гостиную, сразу понимаю, что именно не так.
— Охуеть, Йован, я думал, ты реально решил заночевать на кладбище, — встречает меня Эракович. — Блядь, что с тобой, нашествие зомби, а я все проспал?
Но я не отвечаю. И не смотрю на него.
Я смотрю за его плечо, и человек, которого я вижу — определенно желанный гость здесь. Был бы им. Если бы звенящий испуг планомерно не растекался по моим внутренностям.
— Кайлер? Ты чего здесь? Джордже тоже?..
Кайлер стоит посреди гостиной с видом человека, который потерял что-то важное. И его ответ едва не тонет в шуме внутри моей не до конца зажившей головы.
— Он пропал, Йован. Джордже. Он полетел на Лейтон, и там его похитили.