***
Офицер выглядел молодо, аккуратно, с ровно уложенными волосами и слегка замученным видом – на столе перед ним лежали в идеальном порядке разложенные бумаги и стакан воды, к которому никто не собирался прикасаться. — Это стандартная процедура, мистер Уиттман, — дежурно сказал офицер, не поднимая глаз. — Вы были в здании в день исчезновения мистера Харриса. Мы опрашиваем всех сотрудников. — Конечно, — ровным тоном ответил коротко кивнувший Винсент, как если бы разговор шёл о погоде, а не о жестоком убийстве, которое он совершил на днях. — Я понимаю. В комнате было тихо: за стенами ещё гудел остаток законченного эфира в виде голосов, шагов, перекатывающейся габаритной техники – лишь мягко щёлкнувшая ручка в руке офицера, кончик которой он поднёс к самой верхней из бумаг, прервала идиллию. — Вы знали мистера Харриса лично? — Насколько можно знать коллегу, — Винсент слегка пожал плечами. Иронично было то, что только благодаря этому разговору он вообще узнал его имя. — Мы не были близки. — Конфликтов? Винсент на пару мгновений отвёл взгляд, пытаясь сформулировать то ощущение, что он испытывал, глядя на окружённого толпой артиста в тот день, во что-то сносное и нейтральное – хотя, если подумать, конфликтов-то ведь у него с ним, как таковых, и правда не было – просто столкновение интересов, где сам Харрис был "не в то время и не в том месте". — В нашей сфере конкуренция – не конфликт. Скорее фон, — мягко заключил Винсент. Офицер поднял взгляд, но затем, так же быстро, опустил, записывая что-то. Повисла короткая пауза, прерываемая лишь фоновым шумом за стенами и мягким скрежетом ручки о бумагу. — Вы говорили в эфире о смерти, — продолжил он, слегка запнувшись, будто подбирая слово. — Довольно... свободно. Этого замечания стоило ожидать, и Уиттман уже успел придумать полуправду на него, пока готовился к эфиру: — Я говорил о реакции общества на неё, — поправил Винсент. — О страхе, который они испытывают сильнее, когда его не называют. — То-есть вы не считаете это неуместным? — Офицер приподнял бровь, исподлобья, но безучастно, глянув на Уиттмана. — Я считаю, что замалчивание опаснее. Особенно для публики. Офицер кивнул, словно это было одним из возможных ответов в анкете. — Вы были последним, кто видел мистера Харриса? — Насколько мне известно – нет. — У вас есть алиби? — Нет, но после рабочей смены я не задерживался в студии и пошёл домой вместе с коллегами. Возможно кто-то из них ещё помнит это. Офицер нейтрально промычал, сделал пометку и закрыл папку, вставая первым. — Спасибо за сотрудничество. Если возникнут дополнительные вопросы, мы свяжемся с вами. — Разумеется, — кивнул Винсент, и, даже оставшись в комнате один, всё равно не дал себе выдохнуть. Разговор с офицером прошёл настолько быстро и без особого напряга, что телеведущий ещё какое-то время просто неподвижно сидел, будто в ожидании какого-то продолжения, прежде чем уголки его губ дёрнулись вверх, когда он фыркнул и автопилотом провёл рукой по волосам, от чего та самая прядь лишь сильнее выбилась. Это было слишком легко. До неприличного. Уиттман не чувствовал облегчения – он чувствовал подтверждение: если это и есть тот контроль, те "последствия" его методов – значит, рамки шире, чем он думал. Если офицеры здесь и всё равно не сложили дважды два, значит, Винсент мог поджечь себя и не сгореть. И хоть в его груди всё ещё осталось осадком непонятное, подтрунивающее ощущение, будто настолько легко быть не должно, Уиттман лишь подавил его, вставая из-за стола и закрывая за собой дверь студии в заключении, что не везде нужно искать второе дно – иногда люди просто донельзя слепы, и это не всегда требущая вмешательства проблема.***
Коридор телестудии был длинным и полутёмным, пахнущий проводкой и пылью. Где-то за стенами продолжали жить чужие передачи, чужие голоса, чужие ритмы. Винсент уже привык отодвигать этот шум на второй план, прежде чем первый заполнил тихий треск включённого, забытого приёмника на служебном столике. Таких было пара штук в телестудии – в курилке, для фона, и здесь – для мониторинга. И Уиттман не обратил бы на него внимания, как делал это обычно, если бы в этот треск не влился чем-то зацепивший его голос. Ровный, неспешный, будто не боящийся тишины, а использующий её – тихая музыка в паузах звучала не фоном, а дыханием между словами. Это цепляло. — ... люди говорят, что боятся тишины, — заговорщически сказал голос из динамика, после короткой паузы продолжив. — Но на самом деле они боятся того, что начинают слышать в ней. Винсент узнал этот тембр сразу, и даже не памятью, а телом. Вырезки из газет, короткие цитаты, раздражающая уверенность – всё сложилось в один уже знакомый ему голос, который ни с чьим другим не спутаешь. — Экран, — продолжал голос, — удобен. Он показывает, где смотреть и что чувствовать. А звук... — короткая пауза, почти насмешливая, — звук оставляет слишком много свободного пространства. Винсент мог бы выключить приёмник, или пойти дальше. Но не сделал ни того, ни другого – будто тело не слушалось, уже решив за него. Уиттман словил себя на том, что, замерев, слушает не столько то, что говорит Аластор, сколько впитывает детали: секунды пауз между словами, и где они создают напряжение; где голос становится мягче, где "с нажимом"; где он позволяет себе еле слышно улыбнуться интонацией. Это не было симпатией, и уж точно не желанием сблизиться с Аластором – это было намерением понять, чем он цепляет людей, прощупать почву, чтобы разобраться. Изучить. Из профессионального интереса. — Когда вам показывают страх, — говорил он, — вы его оцениваете. Когда его описывают – вы начинаете участвовать. Разница тонкая, но именно она решает, зритель вы или соучастник. Слова Аластора не были выпадом или обвинением – это было демонстрацией метода и влияния не через прямые вопросы и убеждения, а через абстракцию пауз и отсутствие объяснений. Винсент тихо выдохнул, не осознавая, что какое-то время банально не дышал – его челюсти сжались, когда он поймал себя на этом. На деле раздражающей была даже не уверенность Аластора, а то, что он не старается. Зрители сами приходят, и от этого его голос не меняется: как если бы было неважно, слушает его один человек, тысячи, или вообще никто. Вне зависимости от вовлечённости, Аластор просто был, затягивающе вещая – не об именах, не о событиях, не цепляясь за конкретику. Он говорил так, что люди узнавали себя и думали, что это о них. И Уиттмана бесило то, что это сработало и на нём. Он выключил приёмник прежде, чем это дошло до какого-то умозаключения, которое точно отозвалось бы под рёбрами неприятным скрежетом. В любом случае, помимо того, что Аластор был как минимум с ним на равне, главное он уловил: способ, которым слова и паузы действовали на слушателей, был эффективен. Значит, что-то похожее можно попробовать использовать самому, но по-своему, аккуратно предоставляя людям «выбор без выбора». Аластор оставлял пространство – Винсент же заполнит его так, чтобы никто не понял, что на самом деле решают не они.