«Жизнь прекрасна!» — писал когда-то Антон Павлович Чехов. «Жизнь пренеприятная штука, но сделать её прекрасной очень нетрудно», — и дальше был длинный список того, чему стоит радоваться: что тебя секут не крапивой, что у тебя болит не зуб, а все сразу…
Возможно, он был прав.
Возможно, я был глупцом.
***
Меня выписали из больницы через десять дней. Десять дней белых стен, капельниц и разговоров с психологом, который смотрел на меня так, будто я был не человеком, а особенно сложной головоломкой. «Почему ты это сделал?» — спрашивал он снова и снова, и я снова и снова молчал. Потому что у меня не было ответа. Или ответов было слишком много. Или ответ был таким простым и таким огромным одновременно, что его невозможно было уместить в слова.«Потому что больно».
«Потому что невыносимо».
«Потому что каждый день — это борьба, и я устал бороться».
«Потому что я не хочу просыпаться».
Но я молчал. А он делал пометки в своём блокноте и, наверное, думал, что я просто капризный подросток, который хочет привлечь внимание.Возможно, так оно и было.
Возможно, нет.
Я уже ничего не понимал.
Дома всё стало… другим. Или не другим. Может быть, таким же, как и раньше, просто я теперь смотрел на это другими глазами. Родители почти не разговаривали со мной. Не кричали — это было бы лучше, честно. Крики я умел выносить. Крики были привычными, почти уютными в своей предсказуемости. Тишина была хуже. Тишина была наказанием. Мать ставила передо мной тарелку и уходила, даже не взглянув. Отец проходил мимо, будто меня не существовало. Игнорирование, постоянное, всепроникающее, оказалось страшнее любого ремня. Оно говорило: «Ты не заслуживаешь даже нашего гнева. Ты пустое место».Может быть, они правы.
Может быть, так оно и есть.
Учился я теперь из дома. «Дистанционное обучение», — гордо называла это завуч, когда мать звонила в школу, чтобы объяснить мое отсутствие. «По состоянию здоровья». Как же. Я знал, что говорят учителя в учительской. «Тот самый мальчик, который пытался…» Шёпот за спиной стал моим вечным спутником, даже когда вокруг никого не было. Джаст и Секби первое время пытались. Писали, звонили, приходили. Я видел боль в их глазах, особенно у Джаста — он не умел скрывать, сколько бы ни старался. И это было почти невыносимо — смотреть на то, как я их мучаю. Просто своим существованием. Просто тем, что я всё ещё здесь, но уже не с ними. — Ты можешь поговорить с нами, — сказал однажды Секби, сидя на краю моей кровати. — Мы же друзья. Мы не сдадим тебя. Я хотел ответить. Хотел сказать что-то, что сделало бы им легче, заставило бы их уйти и забыть, не мучить себя попытками спасти того, кто не хочет быть спасённым. Но слова застревали в горле, превращаясь в густой, липкий ком.Я кивнул. Улыбнулся — наверное, криво и жалко.
Они ушли. И больше не приходили.
Не потому, что им было всё равно. Потому что я сделал так, чтобы они перестали пытаться. Я не отвечал на сообщения. Не подходил к двери, когда слышал звонок. Исчез из их жизни медленно, как тающая в руке снежинка, не оставляя следов.Так будет лучше. Им будет легче без меня.
Им будет легче, когда…
…когда я наконец сделаю это правильно.
***
Мысли убивали сильнее любого ножа.
Они приходили по ночам, когда комната погружалась в темноту, а в доме затихали шаги. Они шептали: «Ты ничтожество. Ты ни на что не годен. Ты даже умереть нормально не смог». Они смеялись надо мной, показывали картинки — яркие, пугающе чёткие. Вот я режу вены. Вот я падаю с крыши. Вот я захлёбываюсь в ванной. Вот я проглатываю пилюли — горстями, пригоршнями, пока во рту не становится горько, а в глазах не темнеет.Таблетки мне выписали новые. «Антидепрессанты», — сказал психиатр. «Помогут», — сказал психиатр.
Они не помогли.
Они сделали только хуже.
Я стал как зомби — хожу, говорю, даже улыбаюсь иногда, но внутри — пустота. Такая огромная, такая всепоглощающая, что я сам пугался её масштабов. А мысли… мысли стали только громче. Навязчивые, липкие, они вцеплялись в меня мёртвой хваткой и не отпускали. «Сделай это. Сделай правильно. На этот раз не облажайся».Я и не облажался.
Первый раз — снова таблетки. Я скопил их за месяц, прятал под кроватью в старом носке, тайком от матери, которая теперь следила за каждым моим шагом. Выпил всё за один присест, запил водой из-под крана, лёг на пол в ванной и закрыл глаза. Меня вырвало через час. Желудок отказался принимать смерть, выплюнул её обратно, и я сидел на холодном кафеле, весь в липком поту, и ненавидел себя ещё сильнее, чем прежде. Второй раз — порезы. Не на руках — там слишком заметно. На бёдрах, где никто не увидит. Лезвие из старой точилки, лёгкое движение — и боль вспыхивает яркая, чистая, почти облегчающая. Я смотрел, как выступает кровь, как она течёт по коже тонкими дорожками, и впервые за долгое время чувствовал что-то, кроме пустоты. Красный цвет стал моим наркотиком. Я резал себя снова и снова, каждый раз глубже, каждый раз дольше наслаждаясь этим странным, извращённым спокойствием, которое приходило после. Это было больно. Это было прекрасно. Это было единственное, что я мог контролировать в своей жизни. Третий раз — смесь. Таблетки и порезы. Я хотел быть уверенным. Я не хотел просыпаться снова.Но я проснулся.
В реанимации.
Второй раз за два месяца.
***
Родителям это надоело.
Я видел это по их лицам, когда они пришли меня забирать. Не страх, не облегчение — усталость. Глубокая, бесконечная усталость от меня, от моих попыток, от моего существования, которое никак не хотело прекращаться. — Мы не можем так больше, — сказала мать, не глядя на меня. Она смотрела в стену, и в её голосе не было ничего. Ни злости, ни боли. Только пустота. Я узнал это чувство. — Ты нас убиваешь. Понимаешь? Ты… ты нас просто убиваешь. Отец молчал. Он стоял у окна, сжимая в руке сигарету, хотя в больнице курить было нельзя. Он выглядел старым. Развалившимся. Таким, каким я себя чувствовал каждый день. — Мы отдаём тебя в психиатрическую больницу, — сказал он, не оборачиваясь. — Там тебе помогут.Я не спорил.
Мне было всё равно.
***
Психиатрическая больница встретила меня запахами. Таблетками, болью и страхом. Странное сочетание, но оно работало — ты начинал бояться ещё до того, как переступал порог. Меня оформили, забрали вещи — даже шнурки с ботинок сняли, «для вашей же безопасности». Выдали пижаму в синюю полоску, такую тонкую, что сквозь неё просвечивала кожа, и тапки на мягкой подошве. И повели по длинному коридору, мимо закрытых дверей, за которыми кто-то плакал, кто-то смеялся — неестественно, надрывно, — а кто-то просто молчал. Палата была на четверых. Две койки пустовали, на третьей сидел парень примерно моего возраста — лысый, с пустым взглядом и руками в бинтах. Он не обратил на меня никакого внимания, просто смотрел в стену и раскачивался вперёд-назад. — Это Дима, — сказала медсестра, заметив мой взгляд. — Он хороший, только неразговорчивый. Ты не бойся.Я не боялся.
Я давно перестал чего-либо бояться.
Первые дни прошли как в тумане. Таблетки — утром, днём, вечером. Какая-то терапия, какие-то разговоры, которые я не запоминал. Групповые занятия, где мы рисовали свои чувства и рассказывали о них в кругу. Я молчал. Рисовал чёрным фломастером чёрные квадраты и молчал. Психиатр здесь была женщиной средних лет, с мягкими руками и тяжёлым взглядом. Она не давила, не задавала лишних вопросов. Иногда просто сидела рядом, молчала, и это было единственное, что меня не раздражало. — Ты не первый, кто здесь оказывается, — сказала она однажды. — И не последний. Но знаешь что? Большинство из тех, кто отсюда выходит, больше сюда не возвращаются. Не потому, что они вылечились. Потому что они научились жить с этим.«А если я не хочу учиться?» — подумал я, но не спросил.
***
Время в больнице текло иначе. Не как река — как патока. Тягуче, медленно, будто каждый день растягивался в бесконечность. Я научился не замечать его. Завтрак, таблетки, терапия, обед, тихий час, ужин, таблетки, сон. И снова. И снова. И снова.Иногда приходил Джаст.
Я не знал, откуда он узнал, где я. Может быть, родители сказали. Может, сам догадался. Но он приходил каждую субботу, садился напротив в комнате для свиданий и просто смотрел на меня. — Как ты? — спрашивал он. — Нормально, — отвечал я. Он не верил. Я видел это по его глазам. Но он не давил, не пытался меня переубедить, не читал нотации о ценности жизни. Просто сидел и иногда рассказывал, что происходит в школе. Кто с кем поссорился, кого вызвали к доске, какую двойку получил Секби по химии. — Он передаёт привет, — сказал Джаст в одно из посещений. — Сказал, что если ты не вернёшься, он сам сюда ляжет. Чтобы тебе не скучно было.Я почти улыбнулся.
Почти.
***
На двадцать третий день я нашёл осколок.
Это случилось случайно — в столовой упала тарелка, разбилась, и одна из медсестёр не заметила маленький осколок, отскочивший под батарею. Я увидел его, когда мы возвращались в палату. Он блеснул в луче света, привлекая моё внимание, как драгоценность.Я нагнулся, сделал вид, что завязываю тапок, и спрятал осколок в карман.
Сердце колотилось так громко, что я боялся — медсестра услышит. Но она не услышала. Никто не услышал. Потому что никто не смотрел. Потому что в таком месте, как это, никто ни на кого по-настоящему не смотрит.Осколок был маленьким — с половину мизинца. Но острым. Острый как бритва.
Я спрятал его под матрас и ждал.
***
Ночь была тихой.
Той особенной тишиной, которая бывает только в больницах — густой, ватной, приглушающей любые звуки, кроме дыхания спящих. Дима раскачивался в своей кровати, как всегда, бормоча что-то неразборчивое. Два других пациента спали, свернувшись калачиками под тонкими одеялами.Я лежал и смотрел в потолок.
Потолок был белым. Идеально белым. Без трещин, без пятен, без намёка на жизнь. Таким же белым, как пустота внутри меня.
Я ждал.
Не знаю, чего именно. Может быть, знака. Может быть, сомнения. Может быть, страха, который остановил бы меня в последний момент, заставил сжать осколок в кулаке и спрятать обратно, под матрас, до следующего раза.Но страх не пришёл.
Не пришло и сомнение.
Была только тишина. И она говорила мне: «Давай. Хватит уже. Отдохни».
Я сел на кровати. Дима, заметив движение, повернул ко мне голову. Его глаза были пустыми, как два окна в заброшенном доме. Он посмотрел на меня, потом на осколок в моей руке, и… ничего не сказал.Никогда не скажет.
Я отвернулся к стене, чтобы никто не увидел. Поднял рукав — туда, где уже были мелкие, старые шрамы, где кожа была тонкой и нежной, как бумага. Приставил осколок к запястью. Туда, где бьётся пульс, где кровь течёт ближе всего к поверхности.Один вдох.
Движение.
Кожа расступается легко, почти не сопротивляясь. Это не больно — в том смысле, в котором боль бывает в жизни. Это другая боль. Чистая, светлая, почти эйфорическая. Я чувствую, как лезвие скользит, разрезая меня на две части — ту, которая была, и ту, которой больше не будет.Кровь тёплая.
Она льётся на простыни, пачкая белое красным, и этот цвет кажется мне самым красивым из всех, что я когда-либо видел. Он живой. Настоящий. Не как те серые, безликие дни, которые я прожил за последние годы. Я делаю второй порез. Рядом с первым, глубже. Кровь течёт быстрее, и комната начинает плыть. Голова кружится, но это приятное головокружение — как качаться на качелях, когда тебе семь лет и весь мир впереди. Третий порез — и осколок выскальзывает из ослабевших пальцев, падает на пол и разбивается на ещё более мелкие части.Я смотрю на потолок. Белый, как всегда.
Потолок не меняется.
Но я меняюсь.
Я чувствую, как жизнь уходит из меня вместе с кровью. Тепло покидает тело, и становится прохладно — не холодно, а именно прохладно. Как в тот день, когда я шёл в школу по хрустально-зимней улице и думал, что мир прекрасен.Мир прекрасен.
Чехов был прав.
Жизнь — пренеприятная штука, но сделать её прекрасной очень нетрудно. Нужно просто… просто…
…просто позволить себе уйти.
***
Меня нашли утром.
Дима не сказал ни слова — он вообще никому ничего не говорит. Но медсестра, зашедшая раздать таблетки, увидела красное на белом и закричала.Было слишком поздно.
Кровь остыла. И я вместе с ней.
Возможно, я был глупцом.
Возможно, Чехов, с его списком того, чему нужно радоваться, просто не знал, что бывает, когда радоваться нечему. Когда каждый день — это борьба. Когда даже солнце не греет, а только слепит.Возможно, жизнь и правда прекрасна.
Но не для всех.
И не всегда.