***
Сторибрук, август 1974 года. Воздух был густым, как сироп, напоённым запахом горячего асфальта, сосновой смолы и далёкого, солоноватого дыхания океана. Солнце, пробиваясь сквозь кроны сосен на окраине города, рисовало на земле золотисто-зелёные узоры. Это был последний аккорд лета, пора, когда время казалось растянутым и бесконечным. На поляне у старой дикой яблони лежали трое. Румпель, которого ещё не все звали Голдом, был одет в поношенные, но чистые коричневые вельветовые брюки и свободную хлопковую рубашку с расстёгнутым воротником. Его трость, простая деревянная палка, лежала рядом. Он не был ещё тем аристократом; он был замкнутым, наблюдательным молодым человеком с глазами, видевшими слишком много, и с душой, уже познавшей горечь унижений из-за хромоты и бедности. Кора, её длинные каштановые волосы были собраны в небрежный хвост лентой цвета индиго, носила самодельное платье из струящейся ткани в стиле хиппи — пёстрое, с цветочным принтом, но сшитое с такой безупречной точностью, что выдавало её стремление к совершенству даже в бунте. На её запястье бренчали самодельные браслеты из бисера и кожи. Она курила тонкую сигарету, выпуская дым колечками в неподвижный воздух, и смотрела наверх, где в просветах листвы яблони виднелось бездонное синее небо. А между ними, прислонившись спиной к шершавой коре, сидела Эдж — Эуджения для всех, кроме них. На ней были простые, удобные джинсы-клёш и свободная белая блуза с вышивкой на вороте. Её рыжеватые волосы были распущены, и в них запутался солнечный зайчик. Она перебирала струны дешёвой гитары, наигрывая что-то мелодичное и грустное — вероятно, Джони Митчелл или ранних Флитвуд Мак. У её ног лежала потрёпанная копия «Властелина Колец». Музыка той эпохи витала вокруг них незримо: из открытых окон фургончика марки «фольксваген», припаркованного на просёлочной дороге, доносились хрипловатые звуки кассетного магнитофона с записью Дэвида Боуи. Мир за пределами Сторибрука бурлил: Уотергейт, окончание Вьетнамской войны, расцвет психоделической культуры. Но здесь, в их маленьком мирке, время текло иначе. Здесь пахло не революцией, а тлением старого и робкими ростками чего-то нового, непонятного. — Я сегодня у миссис Джинс видела плакат, — лениво сказала Кора, не глядя на них. — «Сторибрук: Город с будущим». Смешно. Какое будущее? Будущее — это когда отсюда можно уехать. В Нью-Йорк. В Лос-Анджелес. Где хоть что-то происходит. — Здесь тоже что-то происходит, — тихо возразил Румпель, не отрывая взгляда от причудливого узора коры. — Только это «что-то»… спит. И снится ему один и тот же сон. Из года в год. — Сон о чём? — спросила Эдж, прекратив перебор струн. — О нас, — просто ответил Румпель. — О том, кем мы могли бы быть. Или о том, кем мы когда-то можем стать. Кора фыркнула, затушила сигарету о камень. — Мистическая чушь. Ты слишком много читаешь, Ру. Будущее строится действиями. Деньгами. Властью. Я не хочу быть частью чьего-то сна. Я хочу управлять сном. Она встала, отряхивая с платья травинки, и подошла к яблоне. Положила ладонь на её ствол. — Вот оно. Дерево. Стоит здесь лет сто, двести? И что? Просто стоит. А могло бы быть… центром. Местом силы. — Силы для чего? — настороженно спросила Эдж. — Для всего. — Кора обернулась, и в её глазах горел тот самый огонь, который позже превратится в холодное пламя амбиций. — Чтобы что-то изменить. Чтобы заставить этот сонный городок проснуться. И плясать под нашу дудку. Эдж и Румпель переглянулись. В этом юношеском максимализме Коры была опасная глубина. Она всегда хотела большего. Больше, чем могли дать их скромные жизни. Румпель чувствовал то же желание — желание значимости, способной сломать насмешки и жалость в глазах окружающих. Но его путь лежал не через открытую конфронтацию, а через знание. Через тайну. А Эдж… она просто хотела, чтобы всё оставалось как есть. Чтобы они оставались друзьями. Чтобы был этот запах полыни и сосен, звук гитары и ощущение бесконечного лета. Но она была в меньшинстве. Именно Румпель нашёл камень. Неделей позже, когда они копались у корней яблони, пытаясь найти «ключ», о котором говорилось в полуистлевших заметках, которые Кора откопала в архиве. Камень был плоским, холодным, будто вобравшим в себя зимний холод, хотя стояла жара. Символ «дерево в круге» был вырезан на нём с неестественной, пугающей точностью. — Это оно, — прошептала Кора, принимая камень из его рук. Её пальцы обхватили его с жадностью. — Печать. Или ключ. Как посмотреть. — Мне не нравится это… ощущение, — сказала Эдж, отступив на шаг. — Он холодный. Мёртвый. — Энергия может быть холодной, — философски заметил Румпель, но и в его голосе звучала тревога. Он чувствовал исходящую от камня вибрацию — тихую, но настойчивую, как зов. Они решили провести «эксперимент» в ночь осеннего равноденствия. Это было данью духу времени — эпохе духовных поисков, интереса к эзотерике и веры в то, что молодость и дерзость могут покорить любые законы, даже законы мироздания. Кора, с её прагматизмом, принесла «инструменты»: зеркало в серебряной оправе (старая семейная реликвия, которую она стащила у матери), нож (обычный охотничий, но он казался им достаточно ритуальным) и пучок полыни, зверобоя и других трав, собранных по старым лечебным справочникам. Эдж, пытаясь привнести хоть каплю здравого смысла, принесла яблочный пирог — «чтобы задобрить духов места, если они есть». Румпель нёс камень. И сомнения. Ночь была тёплой, но странно беззвучной. Даже цикады смолкли. Троица разожгла небольшой костёр у корней яблони. Огонь отбрасывал гигантские, пляшущие тени на ствол и их лица, делая их похожими на персонажей какого-то древнего, забытого действа. Что именно они делали? Читали отрывки из найденных записей нараспев? Просили «силу» или «изменение»? Они и сами потом не могли вспомнить последовательность. Был момент, когда Кора заглянула в зеркало, и её лицо на миг исказилось, став чужим, старым, безжалостным. Был миг, когда Румпель прикоснулся к камню, и ему показалось, что он слышит шепот — тысячи голосов, говорящих на забытом языке. А Эдж, в ужасе уронив гитару, увидела, как ветви яблони на миг протянулись к ним, как щупальца, а её собственное отражение в котелке с водой стало прозрачным, словно она начала растворяться в воздухе. А потом — удар. Не физический. Волна… ничего. Абсолютной, всепоглощающей пустоты. И запах гари, но не от костра — как будто сгорела сама память. Они очнулись на рассвете, сидя на сырой земле. Костер давно погас. Яблоня стояла, но вся её листва лежала черным ковром вокруг. Камень исчез. Вместо него у корней лежал… маленький, идеально круглый камешек с тем же символом, но крошечным, словно уменьшенная копия. И чувство тяжёлой, необъяснимой потери, будто часть их самих осталась в той ночи. Последующие дни принесли изменения. Медленные, но неотвратимые. Кора получила неожиданное наследство от дальнего родственника, о котором никто не слышал. Румпель обнаружил, что старые долговые расписки в мастерской отца имеют магическую власть над должниками — стоило ему подумать о взыскании, как люди начинали сами предлагать ему выгодные сделки или ценные вещи. Эдж выиграла в лотерею ровно ту сумму, что требовалась для кафе. Но цена… Цена проявилась в пустоте. В провалах памяти. Они начали забывать друг друга. Не полностью, но детали — смех, случайно сказанную фразу, оттенок глаз в определённый момент. Соседи смотрели на них с лёгким недоумением, как будто не могли сразу вспомнить их имена. А сами они менялись, подстраиваясь под новые роли, навязанные этой странной «удачей»: Кора — в холодную расчётливую светскую львицу, Румпель — в замкнутого, опасного коллекционера тайн, Эдж — в женщину, которая отчаянно цеплялась за простые вещи вроде рецептов и уюта, чтобы не сойти с ума от ощущения, что мир вокруг стал ненастоящим. Их последняя встреча на поляне была полна молчаливых упрёков и страха. Яблоня сгнила на корню за неделю. — Мы выпустили что-то, — сказала Эдж, её голос дрожал. — И оно вселяется в нас. Вселяется в наш город. — Мы контролируем это, — сквозь зубы процедила Кора, но в её глазах читалась паника. — Мы просто должны направлять энергию. Создать систему. Каналы. — Ты говоришь, как инженер о ядерном реакторе, — мрачно заметил Румпель. — Но это не реактор. Это… живое. И голодное. И плата — это мы. Наши воспоминания. Наша… сущность. — Тогда мы найдём способ перенаправить это на других! — выкрикнула Кора. — Мы создадим… буфер. Накопитель. Что-то, что будет собирать излишки. Мы будем кормить его тем, что не нужно. Страхами чужаков. Их мелкими неудачами. Их… забытыми мечтами. В её словах был ужасающий, холодный смысл. Так родилась идея «Системы» — невидимой сети, которая должна была канализировать и использовать ту силу, которую они пробудили. Румпель, с его склонностью к сложным схемам и любовью к долгам, взялся за теорию. Кора — за практику, за внедрение в социальные структуры. А Эдж… Эдж отказалась. Она отступила. Она открыла своё кафе и поклялась помнить. Помнить всё. Даже если это будет больно. Даже если она будет единственной. Они разошлись. «Трио» распалось, оставив после себя лишь общую тайну, взаимную ненависть и страх, и символ «дерева в круге», который теперь был не только печатью на прошлом, но и схемой для будущей тюрьмы под названием Сторибрук.***
Настоящее время. Кафе «У Бабушки». Эдж — теперь уже Бабушка — вытирала стойку тряпкой, движения её были медленными, автоматическими. Из динамиков тихо играло старое радио, какая-то песня 70-х о потерянном времени. Услышав её, она замерла. Пальцы её сжали тряпку. Перед её внутренним взором промелькнули образы: смех Коры, задумчивый профиль Румпеля у костра, звук её собственной гитары. И боль. Острая, как будто вчерашняя. Она провела рукой по лицу, смахнув несуществующую пыль. Или слезу. Она подошла к маленькой комнатке за кухней, своей личной кладовой. На полке, за банками с соленьями, стояла старая гитара с порванной струной. И фотография в простой рамке. На ней трое молодых людей на поляне. Она, Кора, Румпель. Они улыбались. Она взяла рамку в руки, её пальцы дрожали. — Я помню, — прошептала она в тишину кладовой. — Я всё помню. И они скоро тоже вспомнят. И тогда… тогда всё кончится. Или начнётся по-настоящему. Она поставила фотографию обратно, повернув её лицом к стене. Как будто боялась, что изображённые на ней люди могут выйти и потребовать от неё ответов, которых у неё не было. Только страх. И обещание, которое стало проклятием. А в особняке Эмма наконец нашла в «Хрониках» то, что искала. Не объяснение, а карту. Карту, на которой Сторибрук был изображён не как обычный город, а как концентрические круги, расходящиеся от центра. И в самом центре, на месте старой лесопилки и того самого ангара, где они нашли плату, был нарисован корень. Корень дерева. — Реджина, — тихо позвала она. — Я знаю, куда смотреть. Он не на поверхности. Он под нами. И они не просто следят за городом. Они… подпитываются от него. И Генри… — она подняла глаза, полные ужаса, — Генри, как твой сын, как твоя кровь и наследник… он может быть для них не просто ребёнком. Он может быть ключом. Или батарейкой. Реджина побледнела так, что её губы стали синеватыми. Она посмотрела на дверь, за которой спал её сын, а потом на Эмму. И в её глазах впервые не было ни мэра, ни стратега. Была только мать, осознавшая, что опасность её ребёнку исходит не от социальных служб, а от самой сути места, в котором они живут. — Что мы будем делать? — спросила она, и её голос был беззвучным шёпотом. — Мы найдём корень, — твёрдо сказала Эмма, закрывая книгу. — И мы его уничтожим. Прежде чем они используют Генри или кого-либо ещё для чего-то ещё более чудовищного. Но для этого… нам нужно поговорить с Бабушкой. По-настоящему. И мы должны быть готовы к тому, что когда мы тронем это… это может тронуть нас в ответ. Физически. Она посмотрела на свои руки, на ссадину на колене, которую перевязала Реджина. Это были лишь царапины. Настоящая битва, чувствовала она, ещё впереди. И враг в этой битве был не просто человеком. Он был частью самого города. Частью той тихой, сонной, ужасающей реальности, которая называлась Сторибрук. И они только что объявили ей войну. Голд в своей лавке медленно вертел в пальцах стальное перо. Его лицо в полумраке было нечитаемым и жутким. Но в глубине глаз, там, где когда-то жил Румпель, мелькнула искра чего-то, что могло быть сожалением. Или расчётом. Возможно, и тем, и другим. Древо, чьи корни они когда-то потревожили, наконец-то начинало шевелиться, чувствуя приближение тех, кто мог либо окончательно его погубить, либо… освободить.