Рыцари тоже умеют любить

Горячая работа
NC-17
В процессе
60
4
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 620 страниц, 192 492 слова, 59 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 14: Следы на бумаге

Настройки
Правду говорят: рисунки художников — это зеркало их состояния. Не лица, не позы, не света — а именно состояния. Когда внутри всё рвётся, линии рвутся вместе с ним. Когда внутри пустота — холст остаётся белым дольше обычного. До отъезда Джисона этюды Минхо были почти безмятежными. Нежные линии, светлые оттенки, много воздуха. Ромашковое поле на закате, где даже тень от фигуры казалась мягкой, словно обнимающей. Лилии на пруду, отражения которых дрожали, но не ломались. Портрет самого Джисона — тот, что он так долго доводил до совершенства, — был написан в тёплых тонах: золото закатного света на скулах, тёмный бархат глаз, едва заметная улыбка в уголке губ, как будто он вот-вот скажет очередную глупость и рассмеётся первым. Теперь всё изменилось. Новые наброски, которые Минхо делал ночами, когда сон не шёл, стали резкими. Линии ломались, как будто карандаш в руке дрожал. Тени ложились тяжёлыми пятнами, будто кто-то пролил чернила и не стал вытирать. Там, где раньше было поле цветов, теперь бушевал шторм на море — чёрные, почти фиолетовые волны, разрывающие горизонт, небо цвета свинца, молнии, похожие на трещины в стекле. Ни одной живой души на этих листах. Только стихия, которая не знает пощады и не просит прощения. Он не показывал их никому. Прятал под стопкой старых эскизов в нижнем ящике стола, как будто стыдился. Но каждый раз, открывая папку, видел одно и то же: себя. Своё состояние. Свою тоску, которая не умещалась в словах и потому выливалась на бумагу. Иногда он начинал рисовать Джисона — по памяти, по тем мгновениям, которые врезались в него глубже, чем хотелось бы признать. Но каждый раз рука срывалась. Лицо выходило слишком резким, слишком напряжённым. Словно он боялся нарисовать его слишком живым — вдруг это будет последнее, что останется. Он бросал карандаш, комкал лист, швырял в камин. Смотрел, как бумага сворачивается чёрным углём, и думал: «Если сжечь достаточно — может, перестанет болеть». Но не переставало. Он пробовал рисовать другие вещи. Пытался вернуться к старым мотивам — к ромашкам, к лилиям, к тихим пейзажами. Но рука не слушалась. Цвета получались грязными, линии — рваными. Всё, что раньше рождалось легко, теперь требовало усилий, а потом всё равно казалось неправильным. Он рвал эти листы тоже. Камин в его покоях горел почти постоянно — не от холода, а от количества сожжённой бумаги. Однажды ночью он попытался нарисовать себя. Просто лицо. Без прикрас, без позы. Посмотрел в зеркало над камином и начал. Через час на холсте был не он — а кто-то другой. Глаза слишком большие, слишком пустые. Рот сжат в тонкую линию. Кожа — серовато-бледная, будто уже давно не видела солнца. Он смотрел на этот автопортрет долго. Потом перевернул его лицом к стене и больше никогда не возвращался к нему. И так очередной для него месяц прошёл — медленнее, чем никогда. Снеговые метели, что были в январе раз или два в неделю, в феврале становились ежедневным делом.

***

Бар «Чёрный лебедь» на Стрэнде был одним из тех мест, куда Филипп любил приводить компанию, когда хотел «почувствовать жизнь». Тёмное дерево, низкие потолки, запах табака, виски и дорогих духов. Здесь не спрашивали титулов, если ты платил наличными и не устраивал сцен. Идеальное место, чтобы забыться. Минхо сидел в углу ложи, облокотившись на спинку дивана, и смотрел в бокал с бренди, который почти не трогал. Свет от лампы с зелёным абажуром падал на его лицо неровно, подчёркивая впалые щёки и тени под глазами. Он выглядел старше своих лет — и одновременно моложе, как будто время в нём остановилось где-то между двадцатью и бесконечностью. Филипп напротив уже был навеселе — щёки раскраснелись, глаза блестели, жабо ослаблено. Рядом с ним сидела очередная девица — рыжеволосая, с родинкой над губой и смехом, который звенел слишком громко. Она то и дело касалась его плеча, а он отвечал ей ленивой улыбкой, но взгляд то и дело возвращался к брату. — Брат, ты сегодня как привидение, — Филипп толкнул Минхо локтем. — Выпей уже нормально. Или ты решил, что бренди — это для нюхания? Минхо поднял взгляд. Медленно. Как будто просыпался от долгого сна. — Я пью. — Ты держишь бокал, как будто он тебя укусить может. Рыжеволосая хихикнула и потянулась к Филиппу, шепча что-то на ухо. Тот расхохотался, запрокинув голову, но смех вышел натянутым. Он отстранился от девицы и наклонился к Минхо ближе. — Слушай… это из-за Морланда, да? Минхо напрягся. Пальцы сжали ножку бокала так сильно, что костяшки побелели. — О чём ты? — Не будь дураком. Ты с тех пор, как он уехал, сам не свой. Ходишь, будто тебя ветром продуло. Куришь, как паровоз. По ночам не спишь — миссис Харпер жаловалась. Даже на балах стоишь, как статуя. Что с тобой? Минхо молчал. Долго. Потом тихо, почти шёпотом: — Он обещал вернуться. Филипп моргнул. Потом откинулся на спинку, глядя на брата с непривычной серьёзностью. — Ну… да. Он же рыцарь. Они всегда возвращаются. Или нет? Минхо горько усмехнулся — уголком рта, безрадостно. — Иногда — нет. Филипп замолчал. Впервые за вечер он не нашёлся, что ответить. В какой-то части он злился: разделял чувства брата, его точку и переживания, но совсем с другой стороны он не понимал, как бы ни старался. Морланд — рыцарь, офицер. Это его долг служить, защищать, воевать. Он уехал ведь так надо. Так правильно и так того хотел король. И так-то будет лучше. Рыцари и офицеры погибают — это их конец. Судьба. Так писано. И они сами давали честь и обещание умереть за страну. И почему из всех возможных вариантов Минхо сблизился с Морландом настолько — Филиппу не ясно. Один наследник, будущий монарх, второй служит. Связь связью, но иерархия должна оставаться. Конечно, Филипп с Морландом тоже ладил отлично, в особенности до возвращения Минхо. Они тоже беседовали иногда, проводили время вместе. И будь Морланд каким-нибудь герцогом, Филипп бы точно с ним регулярно общался бы. Но он не герцог и не лорд. Он служащий. Так заведено и писано. Служащему и королевской особе общего уж точно не дозволено иметь. Потому разделить переживания Минхо ему тяжело. Тяжело понять, почему он весь иссяк после отъезда того. Филипп наклонился ещё ближе, понизив голос до шёпота: — Слушай… может, тебе правда развеяться надо? Поехали к «Розе и короне». Там дамы огонь. На вкус и цвет для всех. Выпьем, потанцуем, забудешь хоть на ночь. А то ты сейчас как тень. Смотришь на всех, будто сквозь них. Минхо покачал головой — медленно, устало. — Не хочу. — Да ладно тебе. Один вечер. Никто не узнает. Ты же не монах. — Филипп, — голос Минхо стал твёрже, хотя в нём всё ещё дрожала усталость. — Я сказал — не хочу. Младший принц поднял руки, сдаваясь. — Ладно, ладно. Как скажешь. Но если передумаешь — скажи. Я всегда за компанию. Минхо кивнул, но взгляд его снова ушёл в окно. В бокале бренди отражался зелёный свет лампы — и лицо, которое он почти не узнавал. Бледное. Усталое. Чужое. У Филиппа было своё понятие отдохнуть — у Минхо своё. Филипп хотел помочь как умел. Как знал. Но попытка тщетна. Он допил остаток одним глотком. Обжёг горло. Но внутри всё равно было холодно. Филипп смотрел на него ещё несколько секунд — молча, внимательно. Потом махнул рукой официанту, заказал ещё один бокал — себе. И тихо, почти для себя, пробормотал: — Ты даже не заметил, что она уже полчаса тебя трогает за руку. Минхо опустил взгляд. Действительно — рыжеволосая сидела рядом, её пальцы лежали на его запястье. Он даже не почувствовал. Он аккуратно убрал её руку — без злости, без раздражения. Просто убрал. И вежливо ей улыбнулся. — Прошу прощения, — сказал он тихо. — Мне нужно идти. Она обиженно надула губы, но он уже вставал. Филипп вздохнул. — Я провожу тебя до кареты. — Не надо. Останься. Тебе же весело. Филипп встал всё равно. — Весело — это когда брат не выглядит так, будто завтра умрёт. Пошли давай, дурак. — Сам ты дурак. Они вышли на улицу вместе. Туман стоял плотный, слои снега лежали на дорожках, фонари горели тускло, как через мокрую ткань. Филипп остановил брата у ступеней. — Минхо. Тот обернулся. — Если… если от него придёт письмо… или тело… — Филипп сглотнул. — Скажи мне сразу. Ладно? Я… я тоже его… ну… он был нормальный мужик. Для рыцаря. Минхо кивнул — коротко, резко. — Скажу. Филипп смотрел ему вслед, пока карета не скрылась в тумане. И всё равно он пытался понять. Он вернулся в бар — но веселье уже не вернулось.

***

Миссис Харпер ждала его в малой гостиной, когда он вернулся. Камин горел ярко, на столике — поднос с горячим шоколадом и миндальным печеньем. Она сидела в своём любимом кресле с высокой спинкой, вышивая что-то мелкими стежками. Все обязанности закончены, большинство слуг уже по комнатам спят, у неё было время немного. Но увидев Минхо, отложила пяльцы. — Ну наконец-то, — сказала она мягко. — Я уж думала, вы до утра в городе пропадёте. Минхо рухнул в кресло напротив, не раздеваясь. Плащ всё ещё был влажным от снега и тумана. Он выглядел измождённым — как будто прошёл не вечер, а целую войну. — Филипп предлагал в бордель, — сказал он вдруг, глядя в огонь устало. Миссис Харпер даже бровью не повела. — И что вы ответили? — Что не хочу. Она кивнула, словно именно этого и ждала. — Правильно сделали. Это не то, что вам сейчас нужно. Минхо повернул голову к ней. Глаза его были красными — то ли от дыма в баре, то ли от недосыпа, то ли от слёз, которые он так и не позволил себе пролить. — А что мне нужно? — спросил он тихо, почти с отчаянием. — Скажите хоть кто-нибудь. Потому что я уже не понимаю. Элизабет долго молчала. Потом встала, подошла к нему, присела на подлокотник его кресла. Положила руку ему на затылок — так же, как делала, когда он был маленьким и плакал по ночам после смерти матери. — Вам нужен покой, дитя моё. И человек, который будет рядом. Не для развлечений. Не для балов. Просто рядом. Чтоб вы могли молчать — и чтоб это молчание не было пустым. Минхо закрыл глаза. Горло сжалось. — Он обещал вернуться, — прошептал он. — Знаю. — А если… — Не стоит «если», — мягко прервала она. — Он человек слова. Вы сами говорили. Минхо кивнул — слабо, неуверенно. — Я каждый день думаю… вдруг он уже… — Перестаньте, — она погладила его по волосам. — Вы себя изведёте. И тогда, когда он вернётся — а он вернётся, — вы будете похожи на привидение. А ему ведь нужен живой Минхо. Тот, который смеётся, когда его дразнят. Тот, который рисует до утра. Тот, который спорит о Цезаре и ругается, что это скучно. Тот, который лепечет о путешествиях так быстро, что сложно уловить. Минхо невольно улыбнулся — сквозь слёзы, которые всё-таки прорвались. — Он всегда говорил, что я слишком серьёзный. — Вот видите. Значит, надо быть несерьёзным. Хотя бы иногда. Она поднялась, налила ему шоколад в чашку — густой, горячий, с корицей и щепоткой мускатного ореха, как любила готовить королева Дафна. — Пейте. И ложитесь спать. Завтра утром я вас разбужу пораньше. Пойдёмте в оранжерею — там цветёт новый гибискус. Вы его ещё не видели. Он ярко-алый. Может, вам тот понравится, воодушевитесь. Минхо взял чашку. Тепло обожгло ладони — и на миг показалось, что это не просто шоколад, а что-то большее. Как будто миссис Харпер вложила в эту чашку всё то тепло, которого ему так не хватало. — Спасибо, миссис Харпер. Она улыбнулась — той самой улыбкой, от которой в детстве становилось легче дышать. Да и сейчас стало. — Не за что, золотце. Иди спать. А я посижу тут ещё немного. Присмотрю за огнём. Он допил шоколад, поднялся, поцеловал её в висок — как делал в детстве. Она погладила его по щеке — сухой, но тёплой ладонью. — Спокойной ночи. — Спокойной ночи. Он вышел. А миссис Харпер осталась сидеть у камина, глядя в огонь. Она знала: он не уснёт. Будет ворочаться, курить, смотреть в потолок, рисовать в темноте, сжимать подушку так, будто это чьё-то плечо. Но она всё равно будет ждать утра. Потому что утро — это всегда новый шанс. А она умела ждать. Она ждала восемнадцать лет, пока Дафна медленно угасала. Ждала, пока Теодор превращался из молодого короля в усталого, жёсткого человека. Ждала, пока трое мальчиков вырастали — один в весельчака, другой в задумчивого художника, а третий — копия отца. Она умела ждать. И сейчас тоже будет ждать. Потому что верила: обещания, данные от сердца, всё-таки сбываются.

***

В ту ночь январскую метельную. Фронт под Селси превратился в ад. Метель была такой, что в десяти шагах не видно было ни зги. Джисон вёл эскадрон вдоль кромки болота — по той самой тропе, которую помнил ещё с тех времён, когда был просто лейтенантом. Кони ступали осторожно, копыта обмотаны тряпьём, чтобы не чавкали в грязи. Люди молчали. Только дыхание — белые облачка в холодном воздухе — и редкое позвякивание сбруи. Он ехал первым. За ним — пятьдесят семь человек. Те, кто вызвался добровольно. Те, кто поверил, что можно не просто выжить — а победить. Они вышли к тыловым складам французов перед самым рассветом. Сигнал — короткий свист. Кавалерия рванула вперёд. Первая линия часовых умерла, даже не успев поднять тревогу. Сабли сверкнули в предутреннем сумраке — раз, другой, третий. Кровь на снегу выглядела почти чёрной. После начался хаос. Солдаты бросились к пороховым погребам. Кто-то успел крикнуть «Aux armes!», но было поздно. Факелы полетели в штабеля ящиков. Взрывы прокатились один за другим — глухие, тяжёлые, как удары молота по наковальне. Огонь взлетел столбом, осветив лица — перекошенные от ужаса, от ярости, от боли. Джисон рубил механически. Лицо его было неподвижным. В момент сражения светлое желание Вернуться не имело значения. А лишь действия имели. Если пойдёт на то, что нужно безумие — ему придётся. Он видел, как падают его люди. Один — совсем молодой, почти мальчишка — получил штык в грудь и осел прямо у ног коня. Джисон не остановился. Не мог. Остановишься — умрёшь. Они сделали своё. Склады горели. Французы метались, как муравьи в разворошенном гнезде. Основные силы уже снимались с позиций — шли сюда, на пожар. Теперь оставалось занять позицию и не дать французам забрать её. Иначе все потери впустую. Они потеряли почти треть эскадрона, и если французы быстрее среагируют и пришлют ещё войск — умрёт больше, если и вовсе не все. Пару офицеров отправили на лошадях обратно к лагерю сообщить, других отправили к эскадрону на обороне, стоящему на перешейке, забрать часть на горящие склады. Ожидание было самым ужасающим. Каждый шорох со стороны горящих складов заставлял всех снова вставать ровно. Джисон был весь в крови — чужой и своей. Пуля оцарапала плечо — несерьёзно, но больно. В потоке адреналина он не обращал внимания на рану. Просто перевязал тряпкой и выжидал с оставшимися, стараясь не смотреть на землю, не смотреть на павших товарищей… Генерал Элдридж встретил троих офицеров в лагере. — Мы подожгли, — сказал один из них тихо, запыхавшись от активной скачки. — Треть эскадрона потеряна. Двоих офицеров отправили к северной кавалерии взять подкрепление и занять позицию у складов, — добавил другой; все трое спешились, отдавая поводья, забирая наготовленные припасы пуль и остальное на коней. — Все начинать движение! — крикнул Элдридж всем офицерам, находящимся в лагере.

***

На утро прибыло подкрепление. Часть лагеря сместили с позиции ближе к складу. Огонь к утру потух, оставив ветхие склады. Не упустив ни одного подкрепления французов, войска изучили склады и заняли позицию, отправив офицеров местность изучить так же на наличие врага. Джисон наконец-то смог вернуться в лагерь на перевязь плеча. Пока лекарь обрабатывал плечо, Джисон снова вспоминал, как Минхо смотрел на него перед отъездом — с этими огромными, полными страха глазами. Как сжимал кулаки, чтоб не показать дрожь. Как шептал: «Вернитесь живым». И Джисон повторял про себя, как молитву: «Я вернусь. Обещаю. Я вернусь». Он не знал, слышит ли его Минхо где-то там, за сотни миль. Но верил — каким-то странным, детским образом — что если повторять достаточно часто, то слова дойдут. Через снег, через туман, через пули и кровь. Дойдут и лягут на сердце, как тёплая ладонь. И тогда, может быть, он действительно вернётся. Живым. Прошла ещё неделя. Войска продвинулись на восемь миль — больше, чем за предыдущие три месяца. Они воевали в бою каждый миль. В один день они могли продвинуться на две вперёд, в другой — на три назад. Но одно было главнее всего. Французы потеряли склады, потеряли боеприпасы на территории Англии. А главное — потеряли уверенность, что англичане будут сидеть в обороне вечно. Джисон не участвовал в следующем крупном наступлении — плечо воспалилось, и лекарь настоял на трёх днях покоя. Он сидел в своей палатке, глядя на карту, отмечая новые позиции. Писал отчёт вместо Элдриджа.