Рыцари тоже умеют любить

Горячая работа
NC-17
В процессе
59
4
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 605 страниц, 189 201 слово, 58 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
59 Нравится 26 Отзывы 36 В сборник

Часть 18: Дыхание марта

Настройки
Три недели. Ровно столько понадобилось марту, чтобы растопить лёд у фонтана в дворцовом саду — и ровно столько понадобилось Джисону, чтобы понять: тело перестало подчиняться разуму. Вода ещё не бежала, только мерцала под тонкой плёнкой льда; где‑то под стеклом слышался хриплый треск — фонтаны просыпались, но ещё не решались заговорить вслух. Воздух пах влажной землёй и угольной пылью, в окнах серебрились прошлогодние лозы — всё будто стояло на границе между двух времён. Он уже стоял на ногах, но каждый шаг отзывался в боку жгучим напоминанием. Боль словно имела голос — глухой, настырный, упорный, как наставник, который не желает отпускать ученика до ошибки последнего вздоха: ты ещё не готов. Раны заживали, но раны в гордости — никогда. Когда его, по совету лекарей и по распоряжению наследника, вернули из госпиталя во дворец, он чувствовал себя не выжившим — а разобранным заново. Суставы будто не свои, походка — вразвалочку, мышцы слушаются наполовину. Даже чистая рубашка казалась тяжёлой, как кольчуга, а собственный плащ душил у воротника. Хуже всего — тишина. Ни крика поля, ни команд, ни бряцания сабель. Только вежливое шуршание придворных шагов и запах лекарственных трав по коридорам. Он впервые искренне побаивался собственного отражения. Взгляд из зеркала был чужим: чуть бледнее, чуть старше, с тонкой белой ниткой шрама под рёбрами и новой складкой у губ. Казалось, что это не он вернулся с поля, а кто‑то другой, подменённый, — более тихий, более усталый. Минхо встретил его у парадной — в том же фраке, который помнил запах пороха и зимних вечеров. Голос его был ровным, но шагах слышалась спешка, а в глазах — тепло, которое не спешило прятаться. — Вы всё‑таки решили встать на ноги без моего разрешения, — коротко сказал он, идя навстречу. Джисон усмехнулся, проведя ладонью по ребру раны: — Ваше Высочество, если ждать вашего разрешения, я так и буду развлекать врачей. Смех закончился кашлем; тень мгновенно прошла по его лицу — и двумя шагами Минхо оказался рядом, подхватил за локоть, словно то могло его удержать. — Тише, — почти шёпотом. — Без геройства. Вы даже сто шагов не сделали. В другом времени эта забота показалась бы обидной; сейчас — только согревала. Джисон хотел ответить, но замер. Смотрел, как на поверхности глаз Минхо отражается мартовский свет — тот особенный, дрожащий, когда день вроде бы тёплый, а воздух всё ещё колет щёки прохладой. Даже дыхание принца было другим: поспешное, будто он всё время боялся сказать лишнее. Теперь он заботился так, словно хотел выучить чужие страдания наизусть — до каждого вздоха, до каждой морщины от боли. Он спрашивал о лекарствах, о сне, о ранах — а потом замолкал и долго смотрел на его руки, будто сам едва верил, что видит их живыми. Иногда, когда вечером приносил новые перевязки или просто заглядывал без повода, между ними повисало то самое мартовское дыхание — ни зима, ни весна, — напряжённое и слегка неуверенное. Джисон слушал, как стекает вода по карнизам, и думал: пока вода течёт здесь, где‑то там, за фоном земли и моря, уже цветут ромашки. И думал ещё — что, возможно, когда всё это пройдёт, он снова научится дышать без боли. Хотя бы рядом с ним.

***

В один из первых дней во дворце, когда солнце уже напоминало о весне, Минхо отвёл его в мастерскую. Коридор к ней казался бесконечно длинным: каменный пол холодил ступни через подошву, в окнах играли весенние блики, по лестницам поднимался слабый запах краски и старого холста. На мольберте стоял тот самый портрет — освещённый мягким золотым сиянием из‑за занавески, приоткрытой ровно настолько, чтобы день не помешал краскам, а только оживил их. — Вы хотели его увидеть, — сказал Минхо просто. Он стоял сбоку, чуть за спиной Джисона, будто сам не имел права на авторство и боялся заслонить собою картину. Джисон шагнул ближе. Каждый шаг отзывался в боку тонкой вспышкой, но он не замечал — или делал вид, что не замечает. Пальцы чуть сильнее сжали край стола, за который он на миг опёрся, прежде чем подойти вплотную. На холсте — свет низкого солнца, волосы, чуть треплемые ветром; темный фрак, не парадный, а почти дорожный. Портрет был не официальный — а живой. Даже слишком. В глазах было что‑то неуловимое: тоска, гордость и невысказанное чувство, как у тех, кто слишком много смотрел на небо перед бурей. Джисон замер. Дыхание стало неровным — и не от боли в боку, а от чего‑то другого, глубже, чуть ниже горла. На мгновение ему показалось, что он смотрит не на себя, а на чужого человека, которого давно хотел бы знать. Он протянул руку — медленно, будто боялся, что краски сотрутся от прикосновения. Пальцы коснулись рамы, шероховатой, тёплой от солнца, потом осторожно — самого холста, там, где художник положил свет на скулу. Кожа под подушечками ощущалась гладкой и холодной, но он всё равно провёл по ней, словно проверяя: настоящий ли. — Это… я? — голос вышел хриплым, почти шёпотом. Минхо кивнул, не отводя глаз. — Это вы. Таким, каким я вас видел. Каждый день. Слова повисли между ними тяжелее, чем звучали. Джисон сглотнул, чувствуя, как в горле становится тесно. — Я выгляжу… — он запнулся, пытаясь найти слово, — …слишком… живым. — Вы и есть живой, — тихо ответил Минхо. — Я просто не хотел вас делать мёртвым на холсте. Даже когда боялся, что вы… — он осёкся, опустил взгляд на собственные руки. — Даже когда боялся. Тишина мастерской стала почти осязаемой: слышно было, как где‑то в углу тихо трещит половица, как за окном капает талая вода, как у Джисона чуть сбивается дыхание. Он всё ещё смотрел на портрет. На то, как аккуратно прорисованы складки фрака, как мягко переливается свет на волосах, как взгляд с холста устремлён куда‑то чуть в сторону — словно на кого‑то, кто стоит рядом с художником. Потом медленно повернулся к Минхо. Глаза его блестели — не от слёз, а от напряжения, от слишком большого количества чувств, которым негде было разместиться. Он шагнул ближе — осторожно, придерживая бок ладонью, — и остановился в полушаге, не решаясь сокращать расстояние до конца. — Вы потратили на это… больше пол года, не так ли? — спросил он, будто это был самый безопасный вопрос из всех возможных. — Не считал, — Минхо чуть повёл плечом, но голос всё равно дрогнул. — Я просто… не мог остановиться. Каждый вечер садился и добавлял. Шрам у брови — я его перерисовывал трижды, потому что свет падал не так. Ухмылку эту вашу дурацкую — я её стирал и начинал заново, потому что она получалась слишком мягкой. Он на секунду улыбнулся, виновато. — А потом понял — она и должна быть мягкой. Когда вы смотрите на меня. Щёки Джисона едва заметно напряглись, будто он то ли хотел улыбнуться, то ли сказать что‑то резкое и не смог ни того, ни другого. Он молчал. Долго. Слышно было только, как где‑то за стеной стукнули дверцей шкафа и стихли шаги слуги. Потом тихо, почти неслышно: — Я не знал, что можно так… видеть человека. Минхо поднял взгляд. Впервые за эти недели в его глазах не было ни тени паники, ни торопливой виноватости. Только усталое, но настоящее тепло — и какая‑то робкая уверенность, которую он в себе недавно нашёл. — А я не знал, что можно так… скучать по человеку, — ответил он. — Пока вас не стало. Слова прозвучали просто, без украшений, и от этого сильнее. Воздух между ними стал плотнее. Между ними — меньше метра и целая война, и ещё три месяца молчания. Джисон первым нарушил тишину, словно его собственные слова могли отвлечь от слишком близкой правды. — Я… — он запнулся, сжал челюсть. — Я думал, когда вернусь… будет проще. Скажу «спасибо», пожму руку, уйду в казарму. Всё по уставу. Он усмехнулся криво, больше для себя. — А теперь… теперь я стою перед вами и не знаю, куда деть руки. Минхо чуть выдохнул, позволяя себе шаг вперёд. Теперь между ними оставалось всего дыхание и лёгкий запах масла и мела от его одежды. — Тогда не прячьте их, — сказал он тихо. — Просто… позвольте мне. Джисон не успел придумать насмешку или отговорку. Минхо осторожно взял его за запястья — медленно, будто проверял, не отдёрнет ли он руки. Поднял их и положил себе на плечи, туда, где ткань фрака чуть тёплая от тела. Потом сам обнял — не сильно, считывая каждый вдох, чтобы не задеть рану, но достаточно крепко, чтобы это нельзя было принять за светский жест. Лбом уткнулся ему в плечо, туда, где ещё пахло лекарствами и железом. — Я так боялся, что вы не вернётесь, — прошептал он в ткань мундира. — Каждый день. Каждую ночь. Я считал метели за окном и думал: если сегодня снег кончится — значит, вы живы. Он чуть усмехнулся — с горечью. — Глупо, знаю. Джисон закрыл глаза. Горячий вес чужого лба у плеча казался невероятно реальным, даже более реальным, чем всё, что было в госпитале. Руки его дрогнули, потом медленно легли на спину Минхо — осторожно, словно он действительно держал в объятиях стекло, которое боялся треснуть. — Я тоже считал, — признался он почти тем же шёпотом. — Считал дни. Считал, сколько раз вспоминал ваш голос. Он сделал вдох — осторожный, болезненный. — И каждый раз думал: если я сегодня не умру — значит, ещё увижу вас. Они стояли так долго, как позволяла рана и мартовский свет. Пока дыхание не выровнялось. Пока боль в боку не стала просто фоном, а не центром всего мира. Пока мастерская снова не превратилась в комнату с холстами, а не в место, где пересчитывают страхи. Где‑то над ними размеренно тикали часы. За окном, у фонтана, вода ещё спала под льдом, но воздух уже пах весной.

***

Одним днём он сидел в своих покоях, и с неприятным удивлением осознавал, что ему хуже, чем на фронте. Там всё было до обидного ясно: клинок и цель, приказ и расстояние до врага. Здесь — тишина, ровный свет из окна и глухое, липкое ощущение ненужности. Он не держит меч, не охраняет никого, не встаёт под выстрел. С утра до вечера вокруг — шёпот слуг, шарканье подошв, редкий смех из коридора. Его сабля лежала на столе, аккуратно вычищенная, натёртая до блеска, — и от этого казалась мёртвой. Что теперь защищает рыцарь, у которого даже собственное оружие пылится в двух шагах, а поднять его — уже задача? Минхо появлялся каждый вечер, будто по некоему внутреннему расписанию, о котором никто, кроме него, не знал: приносил лекарства, следил, чтобы тот ел, помогал менять повязки. Джисон пару раз пытался протестовать — с привычной усмешкой, с ворчанием о «лишней заботе», — но где взять силы для гордости, когда рука дрожит при каждом движении, а попытка самому перевязать бок заканчивается мокрыми от пота пальцами и тёмными пятнами перед глазами? Он видел, как принц закатывает рукава, сам раскладывает на столе пузырьки и баночки, внимательно читает наставления врача, как будто готовится к экзамену. Видел, как тот осторожно касается шва, как следит за каждым его вдохом. И думал, что никогда в жизни не мог бы представить, как это выглядит: принц, склонённый над раной рыцаря, — и рыцарь, не способный возразить. Для Минхо это было естественно: он действовал так, как будто иного варианта нет. Для Джисона — дикость. Всё в нём сопротивлялось самой идее, что его можно оберегать так же, как он привык оберегать других. Его роль была защищать. А теперь его защищают. Он стал бояться внезапных звуков. Не громких — резких. Проблемы со сном снова вернулись. Ночами тяжело было засыпать, — и в голове сразу вспыхивали не потолочные панели дворца, а чёрные силуэты валов, взрыв, белый свет и крик, который обрывается посередине. Врачи говорили «нервное последствие травмы», печатая эти слова на своих бумагах ровным почерком. Но он знал: это не тело. Это голова. Голова, которой слишком долго приходилось жить рядом со смертью. Всего три месяца он был среди грязи и бойни, после больше чем пол года службы в дворце. Но даже такой короткий, кому-то незначной срок, повлиял на Джисона и сдвинул все в сторону. Открыл старые шрамы, что он думал уже зажили. Однажды, когда принц был на совете и в комнате царила непривычная пустота, Джисон, упрямо стиснув зубы, решил, что больше не выдержит лежать. Он медленно сел, дождался, пока перестанет кружиться в глазах, и поднялся. Каждый шаг отдавался под повязкой вязкой тянущей болью, но он упорно шёл вперёд — не к двери врачей, а к той, что вела по коридору к мастерской. Мартовское солнце обманчиво лило свет в окна: в глазах слепило как летом, а в воздухе всё ещё стоял холод, от которого ныли кости. В мастерской пахло краской, бумагой, немного пылью — уже почти стерильный запах весны, в которой ещё не успели высохнуть холсты. Он постоял у порога, сделав вдох, потом подошёл к стене, где стояла та самая картина — ромашковое поле. Пальцы дрожали. Двигаться было не то чтобы мучительно, но будто каждая мышца сопротивлялась: тело ещё не верило, что ему больше не нужно бежать. Он потянулся к раме, сдёрнул полотно — слишком резким движением, тут же охнул, схватившись за бок. Боль обожгла, раскатилась по рёбрам огнём, но он не остановился. Перевёл дыхание, поднял холст обеими руками и осторожно перевернул его лицом к стене. Никаких следов бумаги за рамой.Никаких уголков, выглядывающих из‑под гвоздя. Ничего. — Нету… — вырвалось у него сипло. Он облизнул пересохшие губы, и зачем‑то добавил тише, как будто кто‑то мог услышать, — Ваше Высочество… Руки ослабли. Он прислонил картину обратно и сел прямо на пол, не в силах ни встать, ни сразу придумать, что делать дальше. Доски под ним были прохладными, жёсткими. Сердце колотилось глухо, неравномерно, будто спотыкалось на каждом ударе. Три месяца унизительного покоя и один лист бумаги могли разрушить его покой сильнее, чем штык. Если письмо нашёл кто‑то другой — его ждёт не просто позор, а суд, шёпот, презрение. Если вовсе не смерть. Если нашёл сам принц — и молчит — значит, чувства не взаимны. Что неприятно. Он уткнулся затылком в стену и закрыл глаза. Думать было больнее, чем дышать. Он цеплялся за мысль: «Он мог не прочесть. Мог спрятать, мог бояться так же». Хотел верить, что Минхо не прочёл письмо — будто это спасало сразу обоих. Но другая часть — та, что привыкла смотреть правде прямо в лицо, — шептала: если прочёл и промолчал, это ведь тоже ответ. Самый тихий и самый страшный. Грудь саднила как свежая рана, и он уже не знал, где боль глубже — под повязкой или там, где ничего не перевяжешь.

***

Миссис Харпер застала его днём. В зал для упражнений она входила редко — здесь пахло маслом, потом и железом, а не чаем и бумагами, — но сегодня в гулком коридоре раздался резкий металлический лязг. То он заряжал, разряжал ружьё, повторяя одно и то же движение, будто стоял на плацу; то машинально взмахивал саблей — коротко, рубя воздух перед собой; то приседал, опираясь на стену, как на единственную опору, которая не подведёт. С каждой попыткой с губ срывался приглушённый стон и вырванное сквозь зубы ругательство. Дыхание стало ещё одним звуком в этом зале — коротким, грубым, будто он хотел выдохнуть слабость вместе с воздухом. Миссис Харпер стояла минуту — две у порога, сжимая руки в замок. Видела, как плечи вздрагивают при каждом движении, как на висках выступает пот. В конце концов не выдержала и подошла ближе. — Если вы так продолжите, сэр Морланд, — сказала она ровно, — Придётся снова звать лекаря. Он бросил взгляд — уставший, сердитый, без привычной защиты насмешки. — Если я не буду, — выдохнул он, тяжело опуская приклад на стол, — так и останусь калекой. Уголок губ дёрнулся. — Рыцарь на повозке — позор для всех. — Позор — это не боль, — спокойно ответила она. — Позор — отказаться жить, если жизнь была спасена. Он зло ухмыльнулся, будто её слова только сильнее задели. — Вы, видно, лечили уже сотни таких, миссис Харпер? — Нет, — мягко сказала она. — Таких, как вы, к счастью или к несчастью, немного. Она чуть пожала плечами. — Но я живу среди королей. Там те же шрамы, только не на теле. И тех, кто их не признаёт, ломает куда сильнее. Он опустил саблю; лезвие глухо чиркнуло по полу. — Я бесполезен, — произнёс он после паузы. — Ни в бою, ни… Слова застряли в горле. Продолжение — *рядом с ним* — так и осталось в груди. Харпер поняла, но не спросила. — Вы не бесполезны, сэр, — сказала она тихо, но несомненно. — Вам просто непривычно, что кто-то бережёт вас, а не вы кого-то. Она чуть наклонила голову, всматриваясь в его лицо. — Это самый трудный урок для мужчин — и самый нужный. Он усмехнулся коротко, почти беззвучно — как человек, которому больно верить в то, что слышит. — И вы на всех «уроки» находите слова? — попытался уклониться он. — На вас — особенно, — не отступила она. — Потому что я видела, как Минхо смотрит на вас. Её голос всё ещё был мягким, но в нём появилась твёрдость. — Так смотрят не из жалости. Так смотрят, когда видят человека впервые. Он опустил взгляд, словно эти слова были ярче солнечного блика в окне. — Не говорите так, — глухо попросил он. — А я буду, — мягко, но непокорённо. — Хоть кто-то должен говорить правду. Она кивнула в сторону сабли. — И перестаньте биться с тенью. Куда важнее ваш смех, чем эта сталь. И ушла, оставив после себя лёгкий запах трав и тишину, в которой звенело уже не железо — а собственное сердце.

***

Он остался один. Некоторое время просто стоял посреди зала, с опущенной саблей, слушая, как медленно успокаивается дыхание. Потом всё‑таки снова поднял клинок — не для боя, а чтобы вернуть равновесие, которое всё время ускользало. Рука двигалась по знакомой дуге, но в каждом жесте чувствовалась осторожность. Теперь каждый удар казался слабее прежнего; мышцы подрагивали, бок ныл. Мысли путались — о письме, которое исчезло за рамой; о словах Харпер; о том, что будет, если всё откроется… и что будет, если останется навсегда несказанным. Он опустил саблю окончательно. Сталь тихо легла на стойку. Голос вывел его из этого тяжёлого, вязкого молчания: — Сэр Морланд? Он обернулся. На пороге стояла Шарлотта — всё та же спокойная, прелестно выглядящая, как будто никакая зима и никакие слухи не могли изменить её осанку. Лицо задумчивое, без привычной светской улыбки. Шаги осторожные, словно она боялась сделать лишний звук. — Ваше Высочество, — он автоматически выпрямился, — разрешите… — рука дёрнулась, чтобы убрать саблю и склонить голову. — Не стоит, — остановила она мягко, чуть подняв ладонь. — Я только поговорить. Если можете… — она оговорилась, заметив, как он держится за бок, и в голосе появилось участие. — Если вам это не повредит. Он коротко кивнул. Он опустил саблю, аккуратно уложил её на подставку, будто даже металл мог сейчас пострадать от резкого движения. Шарлотта молчала несколько секунд, собирая слова, потом сказала: — У меня к вам есть просьба. Он почувствовал, как всё внутри похолодело — быстро, почти приятно, как от ледяной воды в жару. После страха, вызванного словами Харпер, поднимался новый. Неужели…? Она сделала шаг вперёд — медленный, как будто сама чего‑то боялась тоже. — Пройдёмся? — попросила она. — Мне трудно говорить в стенах. Он подчинился, как всегда подчинялся королевской крови, хотя каждый шаг отдавался болью под повязкой. Спину выпрямил чуть выше, чем следовало, будто одной осанкой мог скрыть хромоту. Они вышли в галерею. Каменный пол был прохладным, мартовский свет ломался на стекле, скользил по решётчатым рамам и отражался в её светлых прядях. В саду за окнами таял снег, по дорожкам тянулись влажные полосы. Он думал лишь об одном: что скажет она — и знает ли уже то, чего он боится больше всего. Молча шли вдоль длинного ряда окон, и каждая секунда тянулась как нить, опасно натянутая между двумя столбами. Его лицо оставалось застывшим — привычная сдержанность офицера, — но глаза выдавали: боится. Впервые это был не страх смерти, не то дрожащее возбуждение, что он испытал когда‑то в юности, впервые оказавшись с оружием в настоящем бою. Это было другое — человеческое, беспомощное, от которого не защитишься ни плащом, ни сталью. И чем дольше они шли молча по галерее, тем сильнее этот страх пульсировал где‑то под рукой, прижатой к боку.
59 Нравится 26 Отзывы 36 В сборник