Саван Иерусалима

NC-17
В процессе
491
4
автор
Размер:
планируется Макси, написано 117 страниц, 42 617 слов, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки

Глава 12

Настройки
Примечания:

«холодными ладонями запомнится июль чувства дали плод — это значит, они гниют» — playingtheangel, гнилая лирика «лавбомбинг»

      раннее утро: тринадцатый день мая, тысяча сто восемьдесят первый год от Рождества Господня       Аромат застоявшейся за ночь в глиняном кувшине воды пробивался сквозь маску и стягивающие под ней уже глубоко просевший под влиянием болезни нос смоченные вином плотные бинты, наложенные лекарем вчерашним вечером на вновь раздражившуюся от неаккуратных прикосновений короля к лицу слизистую — лекарство постепенно возвращало утерянное обратно за время неправильного обращения с таблетками обоняние, вынуждая чувствовать беспощадно обрушившиеся разом запахи Иерусалима, от которых порой столь нестерпимо хотелось спрятаться, что в одиночестве срывая маску, искалеченные руки тянулись прикрыть ноздри, травмируя разъеденную незаживающими язвами кожу.       Проникающий сквозь узкие бойницы утренний зной превращал шелковые одежды в привычно удушливый кокон, смириться с извечным нахождением в котором было гораздо спокойнее, чем допустить, что, если Господь позволит и болезнь все же отступит, прятаться станет необязательным: предстать без маски и нескончаемых слоев ткани перед кем-то кроме лекарей и самых приближенных слуг казалось попросту неприемлемым, и сколько бы Балдуин ни твердил самому себе, что дело лишь в волнении за здоровье поданных и иерархии, согласно которой народ нуждается видеть могущество короны, грудную клетку при мысли об обращённых к непокрытому телу взглядах сковывало лишь жгучим чувством стыда за обезображенную плоть.       Стыд одолевал и веру в священный долг, и смиренное принятие, изводя терзаниями при каждой нужде обнажить проказу...       ...и не только обнажить: даже сейчас, опустив взгляд на зажатое меж облаченными в перчатку пальцами гусиное перо, Балдуин заметил на пожелтевшем крае пергамента, прямо поверх криво выведенных букв указа темное, маслянистое пятно — след от просочившегося сквозь лён гноя. Попытка побороть отвращение, сглотнув вязко прилипшую к рыхлому небу слюну с горьким привкусом сукровицы, обернулась кашлем и подкатившей к горлу тошнотой. — Мне отрадно знать, что несмотря на болезнь... — все никак не избавляющая от своего присутствия покои Агнесса вновь замерла у самых дверей. — ...благоразумие не покинуло тебя. — Матушка? — оправившись от кашля, с недоверием к услышанному одобрению уточнил Балдуин, желая знать, о чем конкретно ведётся речь. — Этому чудовищу не место при дворе. Ты поступил верно, отослав ее.       Думать об Алекс совершенно не хотелось. Меньше всего — сейчас, когда он чуть не захлебнулся собственной слюной.       Неспешно отложив перо, Балдуин расправил плечи, избегая пытливых глаз матери, некстати способной читать чужие слабости по едва заметному движению головы, по слишком долгой паузе или глубине вздоха. Если бы он позволил себе в разговоре хоть каплю сострадания или, напротив, проявил излишнюю жестокость — Агнесса тут же учуяла бы личное сына.       То самое личное, за упоминание которого, ссылка к границам обернулась двумя месяцами вместо одного. — В Кераке не хватает людей, — голос прозвучал ровно, хотя в гортани ещё неприятно саднило от кашля. — Необходимо бросить все силы на защиту территорий.       «Даже если эти силы ещё не готовы ничего защищать...» — мысли о скверном владении Алекс мечом для столь мятежного места терзали ещё до того, как Балдуин озвучил приговор к ссылке, но по-хорошему, её вообще следовало казнить! Запереть в самой глубокой из ям, выпороть на глазах у гарнизона и вздернуть на крепостной стене за дерзость, за оскверненный ложью рыцарский обет, за то, что посмела повысить на него голос и за то, что переступила черту дозволенного своими вопросами. Он не имел права спускать с рук подобное поведение, тем более вопреки всем правилам облаченной в доспехи женщине, чей статус при дворе и без того держался на честном слове, но казнь в один миг бы разрушила уже озвученную Византии ложь — стоило Константинополю узнать, что жизнь Себаста Далассина оборвалась не по вине хмеля, а из-за рыцарского самоуправства, хрупкий договор развалился бы, оставив Иерусалим один на один с сарацинами.       Ссылка оставалась той же казнью, только отложенной и чужими руками — посреди раскаленного песка и постоянных стычек без умения держать меч шансов вернуться ко двору почти не оставалось, и если Господь сочтет ее недостойной прощения, битва сделает то, чего не сделал король. Балдуин знал, на что обрекает Алекс и обязан был оставаться тем мучеником, для кого защита священной земли — единственное, что имеет смысл, не только на словах в клятве, но и вопреки всему, что для него важно... Только вот отныне во время полуночной молитвы в часовне губы стыдливо срывались просить не только за Иерусалим. — И все же, разговоры о том, что у постели помазанника ошивается безродная девица в доспехах вредят короне гораздо сильнее, чем пара обрушенных крепостей... — вкрадчиво протянула Агнесса. — Мою постель делят лишь проказа и лекари, матушка, — горькая усмешка удачно скрыла рвущееся наружу раздражение, но желание наконец спровадить мать не отступило: — У меня нет времени размышлять о сплетнях... Позволите вернуться к бумагам?       Лишь едва заметно сощурившись, словно в попытках отыскать в голосе сына фальшь, но так и не найдя, за что зацепиться, Агнесса коротко кивнула и под шелест лент пышного платья исчезла в коридорах дворца.       Как только резные двери покоев с глухим ударом закрылись за матерью, Балдуин позволил плечам сутуло опуститься, роняя голову на обшитую тканью спинку королевского кресла. Слова о постели, с недавних пор не к месту всплывающие в разговорах все чаще, ещё горчили на языке: ни одно скрытое занавесями ложе пока даже не достигшего двадцатилетия юноши — будь то король или прислуга — не должно было походить на крест распятия, но пропитанные уксусом простыни, льняные валики, удерживающие конечности, чтобы во сне случайно не содрать повреждённую кожу, запах мазей и кислого пота и въевшиеся пятна застарелой крови губили покой.       И именно туда, вопреки всякому здравому смыслу, по чужому шепоту, по растянувшимся от закоулков рынка до галерей цитадели сплетням и по нечестиво принадлежавшим самому королю мыслям, пробирался образ Алекс, а прознавший про возвращающееся обоняние дьявол испытывал все более изощрёнными грехами, заставляя представлять запах ее чистой кожи, не знавшей ни язв, ни бинтов.       В юности, ещё до того, как проказа окончательно подчинила себе его дни, Уильям Тирский, приучая к чтению и вводя в науки и искусства, заставлял Балдуина учить латинские стихи и старые французские сказания: строки Овидия о любви и страсти, куртуазные баллады трубадуров о прекрасных дамах, ради которых рыцари ломали копья — теперь все это казалось глумливой насмешкой. Пытаться даже изредка под покровом ночи в губительной тишине наедине с собой примерить эти любовные эпосы на мысли об Алекс было чистым святотатством: представить, как он, помазанник Господень, касается ее и шепчет те самые изысканные признания, оборачивалось удушающим приступом вины и перед Богом, и перед ней.       Все это выглядело кощунственно и неуместно для прокаженного, у которого болезнь давно отобрала право чувствовать себя мужчиной и извратила тело, к которому придворным дамам хотелось испытывать разве что лишь страх, жалость и уважение.       Грязнее всего в запретных фантазиях были не сами помыслы, а его собственная плоть.       Каково это — впервые испытать желание, когда под шёлковой туникой скрываются гниющие язвы и навсегда запечатленные шрамы? Каково это — грезить о близости, когда на губах при каждом приеме пищи оседает солоноватый вкус сукровицы от прокушенной щеки? Тело предало его дважды: сначала отняв будущее, а теперь — заставляя вожделеть, превращая естественную тягу к женщине в уродливое издевательство над самим собой. — Нет! Оставь... — чуть громче, чем следовало, прервав потянувшегося избавиться от завявшего и уже почти растерявшего все лепестки цветка, Балдуин судорожно выдохнул, в истощившей усталости прикрывая глаза.       Хватит с него на сегодня думать об Алекс.       Легко сказать «хватит», но, когда весь дворец как на зло именно сегодня словно задался целью выучить ее имя наизусть, не думать оказалось задачей куда более непосильной, чем править разваливающимся королевством.       На последнем прощальном завтраке в честь византийской делегации, один из послов, лениво подперев холеную щеку, подался вперёд. — Ваше Величество, позвольте поинтересоваться... — с плохо скрываемым любопытством вкрадчиво заговорил он. — ...а куда же делась женщина в доспехах? Неужто, мы чем-то оскорбили даму и она теперь прячется?       Пальцы в перчатке сильнее сжали бокал привычно нетронутого вина, налитого лишь чтобы избавить гостей от неловкости при виде пустующего перед королем стола. — Четырьмя днями ранее на рассвете к границам Керака был отправлен гарнизон на смену — она в том числе, — несмотря на внутреннее напряжение непринужденно пояснил Балдуин и тут же, желая все же занять мысли чем-то иным, перевел тему: — Надеюсь, прием пришелся вам по душе? В Иерусалиме всегда...       И под вежливо незаинтересованные кивки грека, мысленно провел черту: больше ни одной мысли, она на границе, он на троне — все на своих местах.       К обеду, когда притихший под палящим солнцем Иерусалим окончательно накрыло изматывающей духотой и коридоры дворца превратились в раскалённую печь, Балдуин неверной поступью возвращался в покои в сопровождении стражи и двух нагруженных книгами слуг, надеясь как можно скорее окунуться в чтение, но из арки восточного крыла, словно поджидающий добычу стервятник, неожиданно выпорхнул, хлестая полами одежд, Ги де Лузиньян. От него ярко пахло потом, горячей кожей и лошадью — ароматами мужчины, который только что вернулся со скачки и дышал полной грудью, не боясь одним неаккуратным вдохом или громким, басистым смехом разорвать не знающую покоя слизистую.       «Видит ли она это? Сравнивает ли? Думает ли вообще?»       Отмахнувшись от сорвавшейся мысли, Балдуин расправил плечи, готовясь к неизбежному приветствию. Разговоры с изворотливым Лузиньяном утомительны, но понятны и предсказуемы, в отличие от... — Ваше Величество, — со скользкой ухмылкой Ги подчёркнуто глубоко поклонился. — Не поймите меня превратно, но в последние дни я ни разу не пересекался с вашей подопечной. Не хотелось бы думать, что это из-за моих слов о ее возможной вине в смерти византийского вельможи.       ...разговоров об Алекс.       Заставив себя сделать короткий вдох, Балдуин медленно перевёл уставший взгляд на Лузиньяна. — Она по наставлению маршала присоединилась к отправленному к границам Керака гарнизону. — Керак? — от невольно промелькнувшего в голосе Ги искреннего волнения, тут же спешно скрытого за фальшивым безразличием, горло сдавило отчаянием — даже тому, кто, подставляя, отнял жизнь, оказался не чужд страх перед границами. — Мудрое решение, Ваше Величество. Уверен, господин Рено организует столь... Громкой персоне достойный прием.       Балдуин не ответил, растворяясь в следующем коридоре.       Одиночество длилось недолго: едва, не без помощи лекаря поборов режущую сухость глаз, ему удалось устроиться в кресле у дальнего окна и с усилием раскрыть громоздкий фолиант с плетёным переплётом, двери покоев распахнулись, впуская в до этого перебиваемую лишь мерным дыханием слуг тишину шелест расшитой жемчугом парчи. Явившаяся в сопровождении густого аромата удушливых для еще не свыкшегося с запахами Балдуина благовоний Сибилла остановилась посреди опочивальни, одним требовательным мерцанием глаз отдавая присутствующим немой приказ оставить их с братом наедине. — Ги упомянул, что Алекс в составе гарнизона отправилась к границам Керака... — как только комнаты опустели, тихо заговорила она. — За что ты её наказываешь? За то, что она спасла меня от позора, а Иерусалим — от грандиозного скандала? За то, что ослушалась меня и рассказала тебе правду? Ты же... Ты сослал её на убой!       Серебро маски скрывало видимую даже сквозь увечья крайнюю степень измученности — точно ли он наказывает Алекс, а не самого себя?       Каждая живая душа в Иерусалиме сегодня рвалась по очереди пытать его одним и тем же именем, методично ковыряясь в свежей ране: мать на рассвете, посол за завтраком, Ги де Лузиньян в раскалённых коридорах дворца, а теперь и повязанная с виновницей переполоха мертвым вельможей родная сестра.       От количества желающих побеседовать об Алекс именно в тот день, когда этого впервые за долгое время совершенно не хотелось, голова начинала раскалываться. — Признаться... Не ожидал увидеть в тебе столько сострадания, — плохо сохраняя остатки самообладания, с колючей язвительностью парировал он. — Мне казалось ещё несколько недель назад, ты была готова скормить ее дворовым псам. — Не нужно... — Сибилла на мгновение осеклась. — ...делать вид, что не понимаешь, что изменилось. — Ты безусловно дорога мне, и я всегда рад твоим визитам. — Балдуин сощурился. — Но я не желаю слышать обсуждение моих решений. — Это не решение! Это обида! Твоя личная обида на...       С намеренно громким хлопком закрыв фолиант, Балдуин не позволил договорить.       К вечеру за узкими бойницами незаметно сменились караулы, и Иерусалим стал погружаться в багровые сумерки. Жаркий день неохотно уступал место вечерней прохладе, но в королевской опочивальне воздух по-прежнему оставался обжигающе горячим.       По комнатам бесшумно сновали слуги, подготавливая постель к грядущей ночи: звенели стеклянные склянки лекаря, шуршал свежий, пропитанный травами лен, в углах тускло загорались масляные лампады, выхватывая из темноты содрогающиеся очертания мебели. Балдуин стоял недвижимо, всматриваясь в далёкий горизонт, пока рядом не всколыхнула тень. — Продолжай, — спешно обронил он в пустоту, запоздало сообразив, что в комнате кто-то ждёт.       Тиберий чуть шевельнулся, и кожаные ремни его одежд отозвались коротким сочувствующим скрипом. — Я уже закончил, сир, — негромко ответил маршал. — Византийская делегация покинула город без происшествий.       Балдуин судорожно выдохнул, испытывая раздражение по отношению к собственной минутной слабости и невнимательности. — Прости. Я сегодня... Слишком устал. — Конечно, я оставлю Вас, — с заботой кивнув, Тиберий уже развернулся по направлению к дверям, но все же метнулся назад. — Если позволите... Вы уверены, что Керак послужит для Алекс верным наказанием?       К концу дня сил не осталось. — Ты ведь ей даже не доверяешь!       В полумраке покоев от полного раздражённого бессилия полувскрика обычно спокойного и притихшего в своем несчастье короля, вздрогнули слуги: латунная чаша с металлическим перезвоном рухнула и покатилась по каменным плитам пола, шорох тканей стих, а не до конца успевшая ухватить пламя лампада потухла.       Расплата за вспышку гнева настигла мгновенно — раскалённый воздух, неудачно вырвавшийся из лёгких, разодрал изъязвленную болезнью гортань. Балдуин согнулся пополам, сотрясаясь в удушливом приступе сокрушительного кашля. Горло намертво перекрыло спазмом и из разорванных воспалённых узлов в ротовую полость брызнула солоноватая сукровица вперемешку с горьким гноем. Он рвано пытался сделать хотя бы короткий вдох, но лишь хрипел, заглатывая вязкую слизь и в панике кусая изнутри шершавые ткани щек. Гнилостный запах, хлынувший вместе с кашлем наружу, охватил неокрепшее обоняние, провоцируя позывы к рвоте. — Сир! — грузный лекарь, на ходу подхватывая железный таз, первым оставил оцепенение.

***

      время после полудня: девятый день июля, тысяча сто восемьдесят первый год от Рождества Господня       Раскалённый июльский ветер, сквозивший меж широких арок нижней галереи, с негромкими хлопками развевал белоснежные одежды Его Величества.       За прошедшие два месяца измученный запахами он постепенно свыкался с тем, как пахнет Иерусалим: сухой пылью, горячим металлом, горьковатым утренним дымом пекарен, свежим хлебом, пряными яствами, навозом из конюшен, терпким потом трудящихся и ладаном — все эти запахи больше не вызывали раздражения и желания прижать ладони к лицу, а понемногу влекли своим многообразием.       Перемены в здоровье коснулись не только обоняния.       Привычно режущая сухость глаз, годами мучившая слизистую ощущением толченого стекла, отступала под спасительной влагой из восстанавливающихся протоков, позволяя вновь подолгу всматриваться в переплетающиеся ленты пламени, жёлтые страницы книг и песчаные бури без нарастающей боли и слепящих слез. Но почти пугающим — и для недоброжелательного двора, и для самого Балдуина — стало затишье на коже. Вот уже десять дней лекарь, срезая утренние повязки, не находил на теле новых язв. Старые и глубокие не исчезли бесследно, но уже не столь яростно исходили липкой смесью гноя и крови, перестав пачкать королевские туники, а недавние и небольшие стягивались темными корками. — Лазутчики из Каира докладывают, что Салах-ад-Дин стягивает налоги со всего Верхнего Египта и закладывает новые верфи... — мерный голос маршала доносился откуда-то сбоку.       Опершись облаченной в плотную перчатку, заправленную под кружевные манжеты без государственного повода надетых парадно расшитых одежд, ладонью о раскаленный каменный парапет галереи, Балдуин не слушал. Он неотрывно смотрел на южный тракт, над горизонтом которого лениво поднималось густое облако песчаной пыли — пустыня неохотно возвращала тех, кого он сам сослал к границам два месяца назад.       Где-то там, на одном из взмыленных коней, возвращалась и Алекс... По крайней мере, ни в одном из писем о погибших ее имя не упоминалось.       При всем желании «не думать», Балдуин провел это время не один — он прожил два месяца в непрерывном внутреннем диалоге: говорил с ней, обвинял в содеянном и во лжи, остывая, прощал и рвался досрочно оборвать ссылку, но на поводу у гордости и почти мальчишеской вредности снова находил, за что следует наказать, после чего в очередной раз мысленно возводил стены иерархии и сам же их разрушал, не в силах оставить эту одностороннюю беседу, где оставалось лишь додумывать, что мог бы услышать в ответ, и потому казалось, что раз ее присутствие не покидало его дни, то и на другом конце пустыни, за золотистыми холмами, происходило то же самое, а значит по прибытии Алекс ко двору все постепенно вернётся на круги своя — она продолжит после утренних учений мечу одиноко вышагивать по восточному крылу его дворца, с привычной осторожностью сторонясь людей, а он будет скрытно наблюдать за чужой тенью и изредка — не без положенной строгости — позволять ей то, чего королям позволять подданным обычно не следует: преподнести цветок, сопроводить до покоев или поинтересоваться любимой книгой.       Гарнизон пересёк главные ворота, распадаясь на отчётливые силуэты всадников во внутреннем дворе замка прямиком под нижней галереей, и Балдуин невольно подался ближе к парапету, всматриваясь в ее лицо и беспричинно ожидая ответного взора.       Взмокшая от жары Алекс уверенно держала поводья гнедого жеребца, ее заметно потемневшее и местами иссушенное беспощадным солнцем Керака лицо было обращено к одному из недавно принявших клятву рыцарей. Она о чем-то оживлённо спорила с ним, растеряв часть уже привычного слуху акцента из времен, что ещё не наступили, а затем вдруг порывисто запрокинула голову и громко рассмеялась тем самым свободным смехом, какого Иерусалим обычно не прощал женщинам. С лёгкостью спешившись с коня подле подбежавшего навстречу Бертрана, Алекс радостно, без прежней опасливой неуклюжести обменялась крепким рукопожатием, и продолжила перебрасываться короткими репликами, но уже не с одним, а с двумя замершими в седлах за ее спиной молодыми мужчинами в потёртых и перемазанных засохшей кровью доспехах.       Она не искала его взглядом.       Отрешённость крылась не в жестокосердии и не в обиде за ссылку к границам, а лишь в том, что пока у Балдуина было достаточно времени, чтобы думать и мысленно разговаривать с оставшимся в памяти образом Алекс, у нее было столько же времени, чтобы жить: познать ночные набеги бедуинов, коротать разговорами с братьями по несчастью многочасовые дозоры под безжалостно палящим солнцем, тащить по рыхлому песку раненые тела, боясь, что каждый новый день может стать последним. Среди приграничной грязи, вечного пота и застоявшегося запаха крови ее приняли куда радушнее, чем при изласканном фальшью и золотом дворе, позволяя ощутить ту малость извращенного военного спокойствия, которую она так отчаянно искала в Иерусалиме под словом «дом». — Блядство!       Запутавшись в поводьях своей же лошади, выругался один из молодых рыцарей — Роберт де Шартр —, спускаясь следом за товарищем — Пьером де Торрон —, что уже стоял по правое плечо Алекс. — Смотрю, ты зря времени не теряла... — усмехнулся Бертран. — Злятся теперь твоими словечками. — Плохому учить всегда легко.       Она открыто рассмеялась, утирая тыльной стороной ладони капли пота со лба, и, шагнув вперёд, по-свойски закинула руки на плечи товарищам. Обмякнув под ее весом, Пьер без задней мысли пустился в разговор о границах с Бертраном, словно они давние друзья, устало, но все ещё крайне воодушевленно рассказывая обо всех передрягах, включая те, в которые вляпалась и сама Алекс. — На третью неделю она чуть не осталась в камнях! Я думал, мы ее там и закопаем! — Вот так ее полоснуло! — второй рыцарь, не раздумывая, шагнул ближе и, иллюстрируя рассказ друга, прижал ладонь к ее кольчуге.       Ладонь, обтянутая кожаной перчаткой, твердо подвела линию снизу вверх — прямо по торсу, от низа живота, через ребра, очерчивая ложбину грудной клетки и поднимаясь к скрытой кольчугой шее. Роберт даже не замялся, а сама Алекс лишь рассмеялась, отмахиваясь от пустых переживаний и не думая отстраняться от этого жеста, что с высоты нижней галереи, мерцающей бликами серебряной маски, казался не столько недопустимым, сколько попросту невозможным ни по иерархии, ни по религии, ни по пониманию.       Для Балдуина прикосновения не являлись чем-то обыденным: хлопнуть по плечу, приобнять или измерить пальцами глубину раны — это покинувшая с известия о болезни его жизнь роскошь, и потому он годами упрямо взращивал в себе убеждение, что его одиночество — требующий абсолютной чистоты и отрешения от всего плотского святой долг, за который он благодарен.       Но эта грубоватая товарищеская близость по отношению к человеку, которого ему одновременно и хотелось, и страшилось коснуться больше всего, всколыхнула давно притупленную и силой оставленную зависть к чужому здоровью, которой он стыдился, ибо быть обозленным на уготовленное Господом испытание — грешно. — Они тебя утомили? — Бертран с понимающей улыбкой, провожая взглядом плетущихся во дворец юных рыцарей, заглянул в зелёные глаза напротив. — Нет... Меня утомила ссылка, — зачесав рассыпавшиеся на лицо волосы, отстранённо ответила Алекс. — Шрам останется, — она неопределенно взмахнула рукой возле торса. — Я не поверю, если ты скажешь, что тебя пугают шрамы. — Нет, не пугают, просто делюсь мыслями, — Алекс усмехнулась и, закусив губу, задумалась на мгновение. — Расскажешь мне завтра, что успело произойти при дворе... Не знаешь, Его Величество, не гуляет вечерами где-нибудь по коридорам или до скриптория? — Не хочешь попадаться ему на глаза после ссылки? — С точностью да наоборот. — Вот как? — Бертран с дружеским любопытством сощурился. — Что ж, тогда спешу тебя обрадовать, Его Величество... — развернувшись к северу, он собирался кивнуть головой на нижнюю галерею, но вовремя заметил ее пустоту. — ...был здесь, как мне казалось.       Перекатившись с пятки на носок, Алекс понимающе хмыкнула. — Вероятно, его глазам все же пока претит мое возвращение.
Примечания:
Отзывы (18)