Первый снег крупными перьями кружит над Будапештом и оседает на кровле старинных особняков. Горожане инстинктивно высыпают на улицы — что-то светлое и очищающее есть в этом фантасмагоричном небесном акте. Из лавок тянет цитрусовым грогом, корицей и выпечкой; звонкий смех детворы надрезает декабрьский воздух; шорох нагруженных огромными бумажными свёртками взрослых должен греть мыслями о приближающемся Рождестве.
Эрик бесцельно бредёт на работу и зябнет. Далеко не от холода.
Тираж газеты падает, но знакомая первая полоса узнаётся в скрученных трубках подмышками прохожих — всем тайком интересно узнать, что за люди виновато тупят взоры на фотографиях судебных заседаний. Фон Бергов важно расхаживает по цеху между высоких стопок свежей печати и раздражённо раздаёт указания по телефону; провод линии извивается дождевым червём по полу и случайно сносит шелестящие бумаги.
— Что значит «позже»? — взрывается начальник и теребит на затылке седину. — После нового года он уедет обратно в Чехословакию!
Герр Отто отвешивает подзатыльника пачке газет, они вспархивают пугливыми кряквами и точно подстреленные рушатся в ноги оторопевшему Эрику. Немец оглядывается на молодого земляка, по изрытому морщинами лицу проходит едва заметное колебание, которое не укрывается от юноши. Эрик поднимает один из номеров, оправляет измятый переплёт и с глухим отчаянием разглаживает снимок регента Миклоша Хорти, пожимающего руку тому, чьё имя приличные люди вслух стараются не называть. Эрика не нужно принуждать, он идёт к Иштвану сам.
Кабинетик, маленький, что и сам венгр, обшит зелёным бархатом. Комната успела впитать дух нового владельца: здесь неуловимо пахнет знакомым парфюмом, по-домашнему ютятся на спинке кресла и дверном косяке пиджаки, фантомом на ладонях возникает ощущение чужой мягкой кожи. Эрик подходит к письменному столу и подушечками пальцев проводит по карандашам, разложенным в порядке убывания сточенных грифелей. Кто-то исподволь наблюдает за юнцом.
Потрескавшаяся от жизненных передряг толстая картонка ласково отливает раскрашенным вручную синим небом и розовым солнцем, вот только люди под- почти почернели со временем. Эрик осторожно, за самый уголок, подносит квадратик поближе к глазам, чтобы рассмотреть. Большое семейство задумчиво и отчего-то печально ожидает, пока фотограф щёлкнет кнопкой затвора. Чьи-то лица перечёркнуты красным карандашом, но каждое — подписано чёрными чернилами.
Эрик большим пальцем гладит мальчика в матросской тельняшке и полосатых гольфиках. Ребёнок сидит у юбки матери, женщина тихонько треплет его по кудрям. И немец не выдерживает.
Он стоит перед квартирой и прислушивается к шумному движению проспекта за окном парадной. Соседский кот орёт за дверью и скребётся когтями, чувствуя присутствие человека. Эрик заносит руку, чтобы постучать, но не решается. Он не знает, как верно поступить, что делать и чего не делать, и его глупая любовь застревает в горле тяжёлым камнем. Ручка проворачивается, скрипит замок и юноша взволнованно отшатывается.
— Я же вижу, что глазок потемнел, — любимый возникает в щёлке дверного проёма, и Эрик уже хочет войти, но Иштван вдевает цепочку в крючок. Внутри мрачно, по комнатам гуляет призрачная дымка. Что-то шкварчит на сковородке.
— Тебя не было в редакции, — мямлит Эрик. — Хотел убедиться, что всё в порядке.
— Со мной всё в порядке, — кивает мужчина и просовывает босую ступню, чтобы Эрик уж точно не начал лезть в квартиру, ненароком навредив.
— Стефан, — молодой человек прижимается щекой к косяку и замечает проходящие бордовые пятнышки под веками Тота. — Не нужно мне ничего раскрывать, просто... ты не обязан нести всё в себе один, понимаешь?
— Я-то понимаю, а вот ты — нет, мой дорогой, — отрезвляет любовник и собирается хлопнуть дверью. Эрик препятствует ладонью и как-то случайно, непрошенно и воровато произносит нежное, родительское:
— Пишта!
Иштван застывает, его брови ползут вверх, и пятнышек на скулах становится больше. Эрик впервые видит его таким беспомощным и потерянным, маленьким, как тот мальчик с карточки, лишённым материной юбки.
— Всё из-за этого, да? — юноша вытаскивает из кармана газету и разворачивает эпохальную колонку. Венгрия сменила направление флюгера. Флюгер...
Подбородок Тота вздрагивает, мужчина растерянно озирается по сторонам и ошарашенно смотрит на своего любовника. Он размыкает капризные губы и только готовится в чём-то сознаться, как в кухне трещит телефон.
— Прости, милый, потом, — виновато говорит Иштван и закрывает дверь. Эрик прислоняется к её холоду лбом и с минуту оглаживает шершавое дерево.
Пёсьи коготки, точно костяные бусины, стучат по паркету. Дворняга отряхивается, отфыркивается, серые капли летят во все стороны, пачкая сервант, и Эрик отирает животное полотенцем. В голову не берёт, зачем его подобрал, но в итоге откормил, вымыл, и теперь зверёныш живёт в будке у калитки, а соседские мальчишки играются с ним в мячик. Иногда новый друг с жадным любопытством вбегает в Эрикову коморку и обнюхивает это беспризорное логово. С ним немного легче пережить вынужденную разлуку.
Эрик ждёт. Покорно и терпеливо. Изредка бросает из-за рабочего бюро в Иштвана успокаивающие взгляды. Мужчина ловит каждый и на каждый отвечает коротким подобием задумчивой улыбки. На обеде сидят за одним столом, но друг на друга не смотрят. Только уходя, Иштван коротко проводит прохладными пальцами по запястью Эрика.
Немцу важно дать понять, что он рядом. Он зачем-то натачивает перед работой все эти разномастные карандаши на столе Иштвана, вкладывает в кармашек оставленного им жилета какой-нибудь первый росточек, оставляет на блюдце десерт. Пока однажды уже на своём секретере не обнаруживает иллюстрированный, с золотистым тиснением томик Мольера. Внутри — простое, причудливым и вихристым почерком выведенное «Спасибо» дороже любых объяснений.
Рождество приходит шумно. Дети взрывают под окнами петарды, и Эрик, для проформы накинув на плечи армейскую шинель, одаривает паршивцев подзатыльниками — бедный пёс, скрывшись в своём домике, трясётся от страха. Под праздничным столом он тонко поскуливает, кладёт свою тяжёлую морду молодому человеку на колено. Эрик чешет ему холку и незаметно скармливает маслянистые кусочки утки.
Маргаритина квартира теснится соседями и сплетнями. Расторопная хозяюшка по традиции собирает всех мушек в свой кокон, но стоит отдать ей должное: фаршированный карп, голубцы, маковые бейгли — полная еды скатерть отдалённо напоминает о потерянной семье. Эрик утопает в продавленном диване и равнодушно распутывает клубок дамских разговоров. Он подтягивается выше к спинке лишь тогда, когда до его слуха доходит осторожное:
— ... он обещал регенту вернуть Трансильванию и Чехословацкое Закарпатье, — говорит одна из соседок и прикрывает рот салфеткой, будто боится, что стены прочитают её реплику по губам.
— То-то и оно, вчера по улицам расхаживали индюки со стрелами на штандартах и распевали лозунги! — вторит ей другая.
— Тихо! — шипит на женщин пожилой врач из первой квартиры. Он курит в форточку и, как бы чуть прикрывшись занавеской, настороженно что-то высматривает.
Гости мигом подлетают из-за стола и на расстоянии вытянутой руки наблюдают за происходящим. В доме напротив горят рождественские свечи, за стёклами обиталищ поблёскивают ёлочные игрушки, тени обеспокоенных людей так же неприкаянно шевелятся за шторками. Молодцы в форме под истошный лай тренированных ротвейлеров выводят из парадной какого-то человека. Лица в темноте не разобрать, только две круглые линзы очков горят стоп-сигналами. Его грубо затаскивают в лаковый «Мерседес», а следом выводят его жену и детей. Женщина сдирает коленки и простирает к уезжающим руки...
— За что его так? — нарушает тишину Эрик.
— Знамо, за что, — глухо отзывается сосед: — Стал задавать вопросы.
Метель пушистым снегом заметает столицу, забивается в ставни и залепляет плотными комьями стёкла. Утром Эрик подкладывает забытые на улице дрова в буржуйку. Влажное дерево горит плохо, слабый зеленоватый огонь медленно разгорается в печи, и юноша, продрогший с беспокойного сна, пытается отогреться. Кто-то бодрым перестуком в дверь нарушает тишину, знакомый ритм растапливает стылую кровь быстрее, чем очаг.
— Ох, мой мальчик, там такая пурга, что пройти невозможно. Чувствую себя альпинистом.
Иштван впервые переступает порог этой съёмной однушки — весь в снегу, в смешном набок беретике, с охапкой еловых веток подмышкой, авоськой с шампанским и сладкими пряниками. Он суетится, прокашливается и стряхивает белую крупу с шубы, бегает глазами по комнате в поисках места, куда бы положить подарки, и всё никак не осмеливается заглянуть в мальчишку. Эрик не может поймать его взгляд, поэтому ловит его в свои объятия.
Они так и стоят, долго и нужно, ничего не произносят, лишь горячо дышат друг другу в шеи, пока не выравнивается пульс, пока оттаявшая вода не отяжеляет промокшие тела.
Мужчина всё чаще теперь приходит сюда, и на проспекте Ракоци вместе они не бывают. Эрик не уточняет, он просто чувствует, что Иштвану здесь с ним безопасно — и этого вполне достаточно, чтобы за завтраком несдержанно улыбаться, наблюдая, как он покачивает бёдрами и что-то напевает, заваривая в турке кофе. Пёс настойчиво лезет лапами на стол и водит мордой под локтем Тота, мешая готовить.
— Нечего тебе тут искать, троглодит, — наставляет животное любимый и машет рукой в сторону Эрика. — Иди у папки своего выпрашивай.
Немец укладывает в скрещенные руки голову и думает, что хочет жить вот так всю отмеренную ему земную жизнь.
Конец зимы ударяет пощёчиной. Последний, яростный буран норовит сорвать карнизы, и любовники в поисках спасения находят уединение в тусклой ванной комнате с облупившейся лепниной на плинтусах. Эрик массирует Иштвану пряным маслом кожу головы и причувствовывается к едва ощутимой дрожи в чужом теле. Мягкое, увитое пушистой светлой шёрсткой, оно спиной впитывается в Эрика, силясь с ним слиться.
— Что будет с нами дальше? — Эрик паром выпускает томимые слова.
— Что будет? — Тот неторопливо разлепляет веки и скользит глазами по мальчику, Эрик обхватывает его грудь и прижимает к себе сильнее, прильнув губами к виску. — Я уеду назад, в Чехию, а ты отработаешь свой долг, и, быть может, к тому времени я подыщу тебе местечко уже в нашей редакции.
— Говорят, в Чехии неспокойно, — предостерегает Эрик и вспоминает карикатуры, рисующие пузатых немцев, вилками разламывающих Судетскую область.
— А где сейчас спокойно, мой друг? – Иштван меланхолично водит ладонью по раскрасневшейся коленке любовника. — Особенно для таких, как мы, — по его коже от контраста горячей воды и холодного сквозняка бегут мурашки, и немцу хочется сцеловать каждую: кажется, что самое для них безопасное — это замереть во времени и не выходить наружу.
Эрик подхватывает его под бёдра, венгр цепляется за бортики ванной, оборачивается и слепо тычется носом юноше в изгиб шеи. Мыльная вода расплёскивается на плитку.
Маргарита врывается в их гнездо без спроса, пользуясь тем, что имеет хозяйский ключ — нагло поворачивает его в замке и брызжет в утреннее пространство слюной.
— Ты, бессовестный сукин сын, — трясётся на лежащего в постели с книгой Эрика, — что вытворяешь? Весь коридор госпожи Кошут залит, потолок порыжел. Я не буду платить ей за ремонт, — она кидается на него и колотит лапками по одеялу.
— Не беспокойтесь, дорогая Марго, Эрик ей всё заплатит, — подаёт голос Иштван.
Он стоит на пороге и лучезарится любезнейшей улыбкой. Женщина пятится и, завидев попечителя совета редакции, одёргивает свой бесформенный цветочный халат и как-то забито сжимает его лацканы на груди. Любовник бросает быстрый нечитаемый взгляд на молодого человека и, расшаркавшись перед хозяйкой, уходит.
Маргарита осматривает Эрика так, будто его только-только вылепили из глины, обожгли в печи и явили миру, а он взял да ожил. Конечно, она всё поняла. Но бить его больше не стала, только буркнула, что ждёт от него деньги.
В начале марта серость отходящего от зимней спячки Будапешта разбавляется пестротой роскошных афиш, зазывающих на грандиозную оперу «Ласло Хуньяди». Дух мадьяр оживает вместе с национальным мотивом и первым весенним теплом. На площади Луизы Блахи людно. Трамваи не спеша тарахтят взад-вперёд по широкому бульвару, горожане так и просятся запрыгнуть под состав, перебегая через дорогу. Эрик торопится за Иштваном, то и дело проскальзывает плоской подошвой выходных туфель на тонкой корочке подтаявшего льда. Запоздалые снежинки тают на волосах и стекают под шарф.
— Я переживаю за тебя, — Эрик ловит Иштвана у тяжёлых дверей фойе театра, с жаром прижимает его руку к своей груди, но любовник уклоняется, будто вовсе не хочет быть здесь.
— Душа моя, забудь мирское и наслаждайся великолепной постановкой, — Тот смахивает шерстяные ворсинки с воротника Эрика и пытается улыбнуться, притвориться беззаботным, но получается лишь нервно дёрнуть уголком губ.
В театр они заявляются не одни. Иштван, не спрашивая, ведёт его выпить вина со старыми знакомыми — в коридоре старенькой, по-кукольному дотошной квартирки их взаправду встречают памятные лица. Пани Стефания налетает на Эрика душистой волной и целует ему руки, отпечатки губ цвета румяного калача так и остаются на тыльной стороне ладоней.
— Вы уж не обижайтесь за былое, молодой человек, — обращается к нему на родном немецком герр Маркварт и придвигается для рукопожатия. — Наш друг Тот имеет дурную привычку общаться полутонами.
Такой же полутон — крупнокалиберный решала, что и прежде, держится за Аулитцем и мнёт языком самокрутку — развешивает верхнюю одежду и кивком бритой головы отвечает на вопросы собравшихся. Эрик как-то неловко осознаёт, что они гостят в его жилище.
— Коротышка, — представляет чеха наконец Иштван.
В этот вечер он особенно красив. Мужчина сбрасывает овчинную шубку, и Коротышка осторожно снимает её с его плеч. Кобальтовый бархат костюма-тройки соблазнительно обтягивает его по-женски округлое, но ладное тело. Под английской шляпкой скрывается уложенная марсельской волной шевелюра. Вот только почему-то тушуется перед своим портье, лениво роняет ухмылку и протискивается к умывальнику. Подозрение кислотой растворяется под диафрагмой, и Эрик про себя скверно догадывается, за что именно и с чьей подачи такую громадину прозвали коротким.
— Что, малыш, заставляет тебя таскаться за ним хвостиком? — выпаливает вдруг Коротышка и скалится своими большими и скуренными зубами. — Ты, главное, в рот ему заглядывай почаще, он это любит.
Эрик швыряет ему своё пальто и слышит вслед сиплый смешок. Хотя хохотать впору именно ему: удивительно, как подобный персонаж умудряется сохранить колорит бабушкиной хатки со всеми этими бахромочками на абажурчиках светильников, вазяной кружевной скатертью, накрытой на стол, и клетчатым пледом, бережно наброшенным на плюшевую софу. Здесь, в уголочке, обложившись подушками, сидит дородная хозяйка кабаре и неприметно подливает себе в рюмку золотистое пойло из фляги.
— Мадам недавно потеряла... супруга, — шепчет Стефания, многозначно поводит тонкими бровями и заигрывающе покусывает жемчужную нить, обмотанную вокруг ключиц. — Говорят, за ним пришли прямо в разгар программы канкана, а куда увели — неизвестно. Бедняжка мыкалась по всем приёмным, но так и не выяснила, в какую тюрьму его увезли. Вот и поставила на несчастном крест.
Иштван проталкивает мальчишку вперёд себя и сажает рядом с печальной дамой, плескает ему в бокал игристое, но алкоголь лишь повышает градус напряжения. Так вот, о чём венгр с ней шептался тогда, до нового года. Они все бегут по лезвию ножа, и его острие свербит присутствующих зрачками холодных глаз. Рыжебородый и недовольный — молодой человек видел этого парламентария на отчётной конференции редакции и сразу признал в нём старую имперскую интеллигенцию, — бесконечно теребит пуговицы броского пыльно-розового френча и ждёт, пока стихнет липкое чавканье салатов и тихий стрекот бокалов.
— Я думаю, нет нужды проговаривать всё по кругу, господа, но я рад, — аристократ поднимается с кресла и гости следуют его примеру, — что разделяю эти тёмные времена с истинно преданными делу сыновьями и дочерьми. Сегодня история сделает свой выбор, и завтра либо мы будем почивать на лаврах, либо над нашим домом на долгие годы нависнет Тьма, — лампочка моргает в торшере, гости невольно сглатывают, господин продолжает, неожиданно обращаясь к Тоту: — И, бог видит, господин Тот, ваша готовность исполнить долг...
— То не долг, господин Люксембург, — аккуратно перебивает мужчину Иштван и поднимает наполненный кроваво-красным сухим бокал, — то для меня честь. Честь — сражаться за Свободу!
— За Свободу! — соглашается Люксембург и залпом опрокидывает спиртное. За Свободу! — провозглашают остальные и опустошают хрусталь.
Эрик не ведает, за что они в точности пьют, но вполне очевидно, что скоро свершится кульминация всему тому, что месяцами гложет душу любимого его человека, от чего страдает и он сам. Молодой немец медлит, не пьёт, смотрит на расширяющиеся на поверхности жидкости от сбитого дыхания круги и где-то на подкорке сознания просыпается паника. Искажённые слабым светом и сумраком лики самопровозглашённых спасителей — с чёрными провалами вместо глазниц и рта — устремлены в одну точку. И эта точка — он сам.
Юноша льёт в горло сладкую суспензию. Он только что негласно подписался на
нечто.
Волнение, точно бес, овладевает Эриком окончательно, стоит прозвенеть третьему звонку. Огромная зала театра рябит позолотой и каменьями дамских серёжек. Дирижёр рьяно управляет оркестром. Он хватает потоки воздуха и разрывает их на части, будто верит, что управляет стихией. Под громогласными взрывами тромбонов и виолончелей видеть среди зрителей людей в иностранной армейской форме пугающе. Они не стесняются ходить меж рядов и приветствовать друг друга. Чуждо. Вызывающе. Редкий всплеск аплодисментов встречает высокую и сверкающую медалями фигуру регента. Эрик сворачивает свой билет в трубочку.
Иштван Тот не следит за ходом оперы. В зале разыгрывают совершенно иную постановку. Мужчина внешне спокоен, улыбчив и обворожителен, но нетерпеливо постукивает каблуком, глядя в бинокль. Эрик переводит взгляд на ложи амфитеатра. Маркварт лоснится своим затылком и наплечной кобурой.
— Уходим, Эрик, — подрывается Иштван и чуть не сбивает дежурного швейцара за дверью балкона.
— Что происходит?.. — тянет юноша, догоняет любовника на винтовой лестнице и в узкой кремово-мраморной спирали отчётливо распознаёт гнев, сгущающийся над Иштваном. Но не на него. На тех, что отравляют Европу. — Может, хоть сейчас наконец-то откроешься?
— Я сказал — уходим! — рычит мужчина, и Эрик за ним не торопится.
В эту ночь Иштван не спит, юноша сквозь сон различает, как мужчина стоит у окна и всё не может напиться воды из серебрящегося в свете луны стакана. Тихо потрескивает на стене зеркало и стучит о стенки серванта посуда. По полу ползёт низкая вибрация. Тишину разрывает громкоговоритель, пёс гавкает на раздражитель. Немец вскакивает с постели и приближается к любовнику.
Демонстранты реют багрово-чёрными флагами. Толпа бежит по проспекту и что-то выкрикивает. Молодняк в неистовстве реваншизма взбирается друг другу на плечи, на фонарные столбы и крыши припаркованных авто. Полиция гудит в свисточки, пытаясь усмирить эту необузданную силу — но, кажется, уже слишком поздно. Венгрия заразилась безумием.
— Мне страшно, — сухо выговаривает Иштван и слишком устало, чтобы выдавать эмоции, прижимается к Эрику, закрывает глаза и стискивает ткань майки на его спине. Немец обнимает в ответ и пугается сам. Не за себя, за него. Венгр наконец-то говорит абсолютную правду. И правда — кровоточит.
— Не бойся, я же рядом, мы со всем справимся, — уговаривает сам себя Эрик и хочет верить, что так всё и будет.
Но всё не так. Служащие редакции спозаранку, кутаясь в плащи и шарфы, толпятся в луже у парадного входа в здание. Эрик проталкивается сквозь волнующееся море шепчущих голов и подмечает, что женские щёки рдеют от слёз.
— Стой, Эрик, тебе туда нельзя, — Маргарита ловит юношу почти у самого порога и оттаскивает назад.
— Что? Почему?
Растрёпанная, укутанная в кокон пухового платка, она умоляюще прячет его ладонь в своих. Растеряв свои зализанность и колкость, она впервые видится Эрику не паучихой, но женщиной. Простой, измученной годами лишений и тоски по ушедшим. Без очков и косметики её лицо кажется папирусно-жёлтым, постаревшим, багровые подглазины таят ночи тревожных ожиданий.
Маргарита разлепляет губы, вздыхает, но не может ничего сказать. И Эрик по её цепкой хватке вдруг разом понимает и что, и почему, и звоном в ушах вдруг окончательно разбивается вдребезги о проклятую реальность.
Он бьётся о тяжёлые двери бывшего особняка, кто-то, кажется, пускается за ним вслед — неважно! Коридор — такой длинный, длиннее, чем вся его жизнь — всё никак не хочет заканчиваться, и Эрик бежит по нему, больно задевая углы, сталкивая канцелярию полами пальто. Пишущие машинки накрыты чехлами, как саркофагами; какие-то люди швыряют бумаги, и голубые листы голубками порхают в этом загробном царстве.
Эрик тормозит у Тотовского кабинета. За дверью — топот тяжёлых сапог и ядовитый запах махорки. Спины в чёрных кителях нависают над Берговым. Брыли на его лице дрожат, что у загнанного пса. Некий солдафон усаживается за кресло Иштвана и закидывает ноги на столешницу. Старательно наточенные карандаши с тонким хрустом падают на паркет, улетает и семейная фотокарточка. Эрик яростно хватается за дверную ручку.
— Этот — тоже? — дьявольски ухмыляется полицай и закатывает к герру Отто глаза.
Бергов упирается руками в стол, сжимает его края так, что белеют костяшки пальцев, и смотрит на Эрика фатально — от любого его неосторожного слова шкуру немца стащат живьём и будут упиваться окровавленной плотью ещё живого начальника.
— Юнец выполнял исключительно мои указания, — обрубает старик и кивком велит уйти. Уходи. Прочь. Пропади пропадом.
Трамвай грохотом разбалтывает грузный мозг. Эрик не видит вокруг себя людей, не слышит их разговоров, ему кажется, что он куда-то падает и оттого глупо цепляется за поручни. Увидеть опустевшую квартиру страшно. Страшнее — развороченные ящики, истерзанное постельное бельё, сваленная в кучу из шкафов одежда, выдранные страницы книг, кашицей расползающиеся в пролитой из разбитой вазы воде.
Эрик тянет к испорченным вещам руки и беспомощно оглядывается, не зная, к чему прикоснуться и как собрать, чтобы восстановить свидетельства чужой жизни. Он падает коленями в осколки — плевать на жгучую боль! — и трясущимися пальцами подцепляет из-под подсвечника их совместную фотографию. Иштван знал. И, предчувствуя падение, вырезал из квадратика лицо своего мальчика, чтобы не скомпрометировать.
— Тут кто-то есть, — шипят за спиной.
Эрик живо поднимается на ноги и наспех утирает лицо. Люди в форме по очереди заходят в спальню, по-свойски, пренебрежительно ступают по рубашкам, любимым надломанным пластинкам, и каждый шаг отдаётся глухой болью в груди молодого немца.
— Простите, господин Тот не явился на рабочее место, и меня отправили узнать, в чём дело, — выдумывает на ходу Эрик и знает: волки прекрасно чуют ложь.
— Господин Тот больше у вас не работает. Ясно? — смешливо отзывается один из стаи и давит каблуком синие цветочки в разбитом горшке.
Юноша срывается с места, ощутимо впечатавшись плечом в косяк, и на пустых ногах вылетает в подъезд. Сапоги громовыми раскатами преследуют его, переругиваются, и Эрик скитается по подворотням, ныряет мимо напуганных стариков под заборы, сбивает молочные бидоны, додумывается стащить приметное бледно-серое пальто в рубчик и отшвырнуть в сторону баков.
Он притаился за деревянной пристройкой сторожки дома-колодца, откинулся затылком к кирпичной стене и мучительно пытался отдышаться. Эрика колотит, привередливый весенний ветер забирается под тонкую ткань водолазки и мурашками проходится по сопревшей коже. Горло нещадно саднит от погони. Немец приседает на корточки и закрывает лицо, стараясь не смотреть по сторонам, а обратиться в слух, внимательно сосредоточиться на шорохах, клаксонах и далёких голосах.
Слившись со стенами, он бредёт до подворотен проспекта Андраши. При свете дня вывеска «Золотце Мидаса» смотрится дёшево и больше походит на шарж. Здесь не играют огни, не курят кокотки и не читают стихов кавалерам — только талые ручьи, смешиваясь с прошлогодними листьями, затапливают крыльцо подвала.
Внутри — хмуро и траурно. Сцена стыдливо прикрыта портьерами, стулья седалищами запрокинуты на стойки. Несколько одиноких работяг хлещут абсент прямо из горла. Он их не знает. Зато узнаёт другую фигуру — полную, неповоротливую, вымазанную румянами и обряженную в меха. Она, эта фигура, роется в кассе и мнёт по карманам купюры. Возле толстых голенищ пухнут чемоданы.
— Что, крыса, тонет твой корабль? Где Иштван Тот?!
Эрик сгребает заразу за лисий ворот и почти поднимает над землёй, вплотную прижимая к колонне барной стойки. Владелица кабаре, откинув все свои жеманные ужимки, извивается в крепких кулаках трусливой пиявкой.
— Мой мальчик, прекрати эту драму. Я не терплю, когда красивые молодые мужчины обращаются свиньями, — то улыбается, то слезливо пищит хозяюшка и всё бочком куда-то поглядывает. — Мы ведь — культурная нация, солнце ты моё, пусти, — Эрик замечает ползущие в сторону пустой бутылки пальчики и встряхивает круглое тело в своих руках.
— Это вот так у культурных людей принято, да? — выплёвывает Эрик ей в лицо, и женщина морщится, пытается отвернуться, чтобы не получить в раскрашенное лицо. — Высосать, как клоп, всю кровушку со своими чёрту не всравшимися проблемами, а потом, когда другу нужна помощь, культурно свалить в прекрасное далёко с поддельным паспортом? — он вытаскивает торчащий из кармана тренча документ и хлопает её им по носу.
— Он тебе так ничего и не рассказал? — задаётся кто-то ироничным вопросом.
Коротышка напивается за роялем, похрустывает галетами и сыпет крошками на закрытую крышку клавиш. Эрик ослабевает хватку, и меховая дама, не удержавшись на шпильках, падает ему в ноги, путается в своих тряпках, шерсти мёртвых зверушек и огромной павлиньей шляпке.
— Сядь, — кивает громила на пустующий табурет рядом с собой.
Эрик перешагивает барахтающуюся владелицу и тихо опускается рядом с бывшим (а то и будущим) сидельцем. Мужичонка отирает жирные пальцы о потёртую фуфайку и громко скребёт отрастающую лысину. От него несёт такой тяжёлой смесью проспиртованности и отсыревшей одёжи, что Эрик невольно сдвигает в сторону ноги, чтоб не дай бог дотронуться.
— Он всегда был сам себе на уме, — чавкает остатками еды Коротышка, хлюпает в пустую лафитницу зелёный яд и протягивает мальчишке. Эрик брезгливо берёт рюмку за ножку. — Но, знаешь, что удивительно? — пьяница щурится, сдвигает к переносице грузные надбровные дуги, взметает пальцем к потолку. — Почему шеф тебя пожалел? — рука мужчины упирается в бок, он наклоняется к юноше и хищно, масляно рассматривает несмышлёныша. — Почему решил уберечь, а, детина?
Коротышка вдруг хлопает Эрика по плечу и смеётся, гортанно, будто давится вязкой слюной в своей глотке. Эрик чуть вздрагивает от неожиданности и смотрит на своё жалкое отражение в изумрудном эликсире. Ответ напрашивается сам, но Эрик залпом запивает его — пожар лижет стенки пищевода, немец против воли отхаркивает горечь обратно в рюмку.
— Молодец, — науськивает Коротышка и треплет Эрика за щёку. Мальчишка часто-часто моргает, под веки будто насыпают песка, и сквозь абсентную пелену продирается на звук ставшей враз серьёзной и трезвой речи: — Не понимаю, зачем он стал распевать с тобой романсы, парень, если с самого первого дня в Будапеште знал, что в случае провала мы кинем его. Да, майн херц, — криво скалится верзила, — он был костью для голодных бойцовских псов. Он сам согласился. Томиться ему теперь не на твоём члене, а в застенках.
Коротышка облизывает палец, собирает крошки с крышки рояля, тянет их в рот, напяливает картузик на затылок и, посвистывая и расстёгивая на ходу пуговицы брюк, исчезает в глубинах покинутого кабаре.
Эрика по инерции тянет в Маргаритин чердак — скукожиться, забиться в угол, зарыться в ворох ветоши и впасть, подобно членистоногому, в спячку. Может, в апреле Иштван оттает и вернётся к нему мотыльком?
На распутье квартир лежит трепещущий зародыш и покачивается из стороны в сторону. Немец узнаёт в этом кульке шведку. Эрик валится рядом с соседкой и утыкается носом в её светлую голову. Девушка уже не рыдает, всё выплакала, что умела, только всё колеблется маятником и прячется в чужих объятиях.
— Тебя трогали? — нервно спрашивает молодой человек.
— Нет, нет. Они приходили ко мне после твоего... — запинается Эрика и вздыхает, — друга.
— Он был у тебя? Когда? — юноша отстраняется и взволнованно глядит в опухшую красноватую мордочку скандинавки.
— Утром, как ты ушёл на службу. Просил передать, что за ним придут. И вот это...
Он потерянно смотрит на подаренный Иштваном по зиме томик Мольера. Золочёный и брошенный на середине. В него вложено письмо. Эрик чувствует, что сорвётся, захлебнётся бездной, сойдёт с ума. Немец в каком-то неистовом дурмане спускается на улицу, во двор, заползает в собачью будку, туда, где пока ещё безопасно, и читает бегающие строки:
«Эрик, ты совсем ещё молод и не должен страдать. Ты ни в чём не виноват. Мы были счастливы и думали, что это будет навсегда. Надеюсь, где бы я теперь ни оказался, останусь с тобой воспоминанием. Я люблю тебя, мой милый мальчик, и буду до конца.
Твой Стефан»
Белый пёс непрерывно скулит, лижет приютившего его человека за ухом, подпрыгивает в попытке растормошить и не понимает, почему существо истошно кричит в его конуре.
***
Белое небо разбивает череп. Пишта часто моргает и отирает непривыкшие к яркому свету глаза. Политических заключённых конвоем выводят из бомбоубежища во двор и переписывают их в журнал. Дышать почти нечем от плотной пыли и дыма догорающей войны. Пожиток ни у кого из них нет, и военный, постукивая валенками о вмёрзший деревянный настил, раздаёт бывшим узникам сухпайки.
На слабых ногах Пишта выбредает в мир. Вернее, в то, что от него осталось. Рваные ботинки оскальзываются на заваленной осколками кирпичной кладки дорожке из крепости. Телогрейка вовсе не греет, но холода он не чувствует. Из груди вырывается непрошенный стон, и он давится — атрофированные голодом, обстрелами и бесконечной сиреной чувства разом выходят наружу.
Он не узнаёт, где находится. Будапешта больше нет. Падающий с небес чистый снег засыпает обугленные, точно кости мёртвого животного, остовы некогда дышащих жизнью домов. Иштван беззвучно захлёбывается тем, что осталось от его измученной души. Разбитые танки огромными страшными жуками грудятся вдоль раздавленных проспектов. Мужчина задевает что-то носком и чуть не падает. В сугробе лежит чёрное тело с поднятой рукой.
— Не дрейфь, — хлопает его по плечу сокамерник, — это бронза.
Ажурное крыло блестит корочкой льда. Изрешечённый пулями ангел погибает в стылой земле, чтобы они жили дальше.
Пишта крутит в руках свою единственную ценность — алюминиевую банку с консервами — и слепо бредёт по трамвайным рельсам вслед за строем, куда-то туда, где народ разбирает завалы под весёлую гармонь. Советские солдатики, почти мальчишки, кидают камни в кузов, хлопают себя по бёдрам, чтобы не окоченеть, и пускаются в пляс. Укутанные в мохнатые платки дети втыкают в льдинки гвоздики на площади. Красные лепестки кровавыми каплями утопают в снегу.
Кто-то ждёт его. Высокий такой, в армейской шинели. Чиркает спичкой и затягивается самокруткой. Слезящиеся глаза не разбирают лиц — они уже давно смыты забвением. Но что-то отдалённо знакомое чудится в строгом мужчине. Пишта проводит ладонью по обритой голове и удивлённо рассматривает чумазую руку — не снег, пепел.
Человек из прошлого ступает навстречу неторопливо, медленно настолько, чтобы в избитых страшными годами морщинах успеть распознать родные глаза. Они по-прежнему ему улыбаются.
Эрик...
Иштван Тот падает, и милый мальчик ловит его, прижимает к себе, крепко и, наконец, навсегда. Пишта силится выговорить хоть одно слово, но сил больше нет, слёз больше нет, он касается пальцами того, о ком так много думал, и заново узнаёт. Венгр глухонемой рыбой шевелит губами под скорые поцелуи.
Весна пришла... весна...