***
В тот же вечер Гарри заглянул к Сириусу. Тот знал о попытке проникновения в Отдел Тайн лишь то, что уже успели напечатать в газетах, и, не колеблясь, сказал, что Орден никогда не стал бы использовать Империус: они не собираются уподобляться тому, кому противостоят. Это прозвучало убедительно и вместе с тем тревожно. Если не Орден, то кому было выгодно раскачивать Министерство изнутри, вытаскивать на поверхность опасные документы, провоцировать подозрения и чистки? Чтобы хоть немного разогнать вязкое чувство в голове, Гарри отправился на пробежку в парк. Тело следовало возвращать в форму как можно скорее: было почти физически больно осознавать, что отточенная годами квиддичная выносливость исчезла вместе с прежней жизнью, но он всё же был благодарен за то, что ему хотя бы позволили жить. Тёплый летний воздух ложился в лёгкие мягко, размеренно, и через несколько минут бег стал почти механическим, позволяя мыслям течь свободно, без усилий. Редкие маглы гуляли с собаками, смеялись на скамейках, держались за руки и это напоминало о существовании какого-то другого, совершенно далекого мира, где жизнь не строится вокруг войн, интриг, долга и выживания. У него никогда не было такой жизни: даже детство у Дурслей, которое тогда казалось единственно возможной формой существования, на деле было постоянной борьбой. Теперь, с расстояния лет, он видел эту историю иначе. Они боялись – магии, неизвестности, того, что тот, кто убил Лили и Джеймса, однажды придёт и за ними. Люди часто ненавидят то, чего боятся. Петунья была несчастной женщиной, разрываемой завистью и страхом, женщиной, которую заставили растить ребёнка, ставшего живым напоминанием о потере сестры. Вернон был просто консервативным, обыкновенным человеком, мечтавшим о тихой, предсказуемой жизни, а Гарри с его магией разрушил эту иллюзию. Дадли же всего лишь перенял поведение родителей – ничего удивительного. Простить их по-настоящему он всё ещё не мог, слишком много было сказано и сделано, но всё же понимал. И где-то глубоко внутри жила даже странная благодарность за то, что из-за этой отчуждённости они остались в стороне от войны и выжили. Даже они не заслуживали той участи, которая могла бы их настигнуть. Дыхалка подвела быстро, и Гарри, перейдя на шаг, позволил мыслям свернуть в более привычное русло. Кто наложил Империус на сотрудника Отдела Тайн? Реддл, несомненно, уже выжал из него всё возможное, вытащил воспоминания, отсеял лишнее. Оставалось лишь ждать: в ближайшие дни кто-то исчезнет, кого-то «переведут», кого-то тихо сотрут – система всегда находила способ перемолоть тех, кто оказывался лишним. Домой он вернулся ближе к полуночи. Хедвиг встретила его демонстративным недовольством, нахохлила перья и несколько раз резко взмахнула крыльями. — Прости, девочка, — тихо сказал он, проводя рукой по её мягкому оперению. Взгляд сам собой упал на бумаги из Святого Мунго, оставленные на столе. Мысль о родителях не отпускала: ему хотелось их увидеть, но одновременно он боялся столкнуться с чужими, сломанными людьми, в которых не останется ни следа от тех, кого он когда-то знал лишь по рассказам и фотографиям. Сколько ещё он сможет откладывать? До зарплаты точно, всё равно придётся оплатить следующий месяц лечения: сорок пять галеонов на каждого при его жалованье в сто двадцать выглядели посильной суммой, тем более что на себя он почти не тратил. И всё же цифры не давали покоя. Круглосуточное пребывание в Мунго, уход, наблюдение, лечение – это не могло стоить так дёшево. В этом тоже чувствовалась какая-то скрытая, не до конца понятная логика мира. Нежелательное внимание Реддла, плохое знание этой реальности, постоянные мелкие триггеры, цепляющие память и нервы, всё это складывалось в усталость, густую и тяжёлую. За две недели он вымотался больше, чем за многие годы в Хогвартсе, потому что тогда рядом были люди, на которых можно было опереться, а сейчас… сейчас он всё чаще ловил себя на том, что даже вопрос «кто он такой» звучит не как философская абстракция, а как реальная, пугающе пустая неопределённость. Стук в окно вырвал его из раздумий так резко, что Гарри машинально схватился за палочку, прежде чем успел осознать, что именно происходит. За стеклом сидела министерская иглоногая сова. Этих птиц было легко узнать: в Министерстве придерживались строгой системы – ушастые совы для крупных посылок и объёмной корреспонденции, болотные для по-настоящему важных сообщений и иглоногие для рассылок и формальных уведомлений, почти всегда не несущих в себе ничего срочного. Он впустил сову, забрал из её лапки конверт и, сломав сургучную печать, обнаружил внутри всего один лист. Текст был сухим и официальным: всем волшебникам с неполным образованием в Хогвартсе или другой магической школе предписывалось пройти курсы повышения квалификации. Гарри фыркнул и отложил письмо на стол. Волдеморт всегда ценил знания – это было видно и по воспоминаниям, которые когда-то показывал Дамблдор каким был Том Реддл в юности. Значит, и эти курсы наверняка окажутся не просто формальностью, а очередным фильтром: способом отсеять слабых, неугодных, неудобных и оставить в системе лишь тех, кто соответствует его представлениям о «достойных». А все остальные непременно, незаметно для чужих глаз, опустятся в низы. Допустить такую участь для себя Гарри не мог. Если он действительно собирается расковыривать эту выстроенную Реддлом конструкцию изнутри, искать трещины и слабые места, ему нужно быть как можно ближе к центру – как это уже не раз случалось в его жизни. Он почти без раздражения отметил про себя, что, судя по всему, третий выходной подряд снова пойдёт насмарку: придётся засесть в библиотеке Блэков и методично догонять материал шестого и седьмого курсов. Гарри угостил министерскую сову одной из полёвок, купленных для Хедвиг, и выпустил птицу обратно в ночь. Когда окно закрылось, в комнате стало особенно тихо. Зато в голове, напротив, появилось редкое ощущение ясности: цель обрисовывалась всё чётче. Он должен подняться достаточно высоко, чтобы оказаться внутри этого котла интриг, договорённостей и тщательно замаскированного давления.***
В последние дни словно разладилось всё сразу: заклинания рассыпались, не доходя до конца, мысли ускользали, домашние задания выпадали из памяти, будто их и не было, а подготовка к ЖАБА, которой ещё недавно он пытался уделять хотя бы остатки внимания, растворилась где-то на задворках сознания, вытесненная куда более гнетущими вещами. Невилл ловил себя на том, что испытывает не усталость, а стыд – тихий, липкий, от которого не отмахнёшься, потому что этот стыд рождался из ощущения собственной неспособности совместить всё то, что от него ждут, и всё то, на что он в действительности способен. С каждым годом звание Избранного всё меньше напоминало дар и всё больше – клеймо, вроде тех, которыми метят скот или редких породистых собачек, чтобы не перепутать, не потерять, не дать забыть, кому они принадлежат. От него постоянно требовали чего-то большего: большего мужества, большей решимости, большей уверенности, больших побед, – и каждый раз, сталкиваясь с этими ожиданиями, Невилл чувствовал, как внутри него поднимается один и тот же безмолвный вопрос: они вообще видят его или разговаривают лишь с образом, который сами же и выдумали? На Защите от Тёмных Искусств заклинания либо выходили лишь после десятков безуспешных попыток, либо не поддавались вовсе, и это, разумеется, бесило профессора Снейпа, который не упускал случая ядовито напомнить о том, насколько «впечатляюще» справляется Избранный со своей ролью. Боевая магия не давалась Невиллу так, как давалась Рону или Гермионе, – у них всё было будто на инстинкте, будто они действительно рождены для того, чтобы идти впереди, принимать удары, выигрывать сражения, тогда как ему всё чаще казалось, что он был бы куда полезнее где-нибудь в стороне, в тылу, среди зелий, растений, тихой, кропотливой работы, где не нужно быть символом. Макгонагалл говорила с ним правильно, строго, по-школьному честно: Избранный должен держаться иначе, Избранный не имеет права на сомнения, Избранный обязан быть тем, на кого равняются. Избранный должен противостоять Волдеморту. А противостоит ли? Или всё это – лишь внешняя имитация борьбы: собрания Ордена, речи о сопротивлении, осторожные планы, попытки «раскрыть глаза» тем, кто слишком охотно поверил Министру и его сладостным лживым речам. Всё это выглядело правильным, но ощущалось пустым, словно в сложной конструкции не хватало одной, решающей детали – не силы, не численности, а чего-то иного, того, что действительно могло бы встать с Реддлом на равных. И Невилл слишком хорошо понимал: он не верит, что этой деталью может быть он. Он видел, как сомнения медленно, но неумолимо прорастают и в других. Они старались быть осторожными, не давали ему повода, прятали взгляды, смягчали паузы в разговоре, но это не имело значения – Невилл ощущал их кожей, фибрами души, эти невысказанные вопросы, эти тени мыслей, это постепенное расхождение между тем, во что они хотели верить, и тем, что видели на самом деле. Даже Дамблдор не верил… нет, не совсем так. Дамблдор не утратил веру. Он скорее видел больше, чем позволял себе озвучить, замечал несостыковки, чувствовал трещины в общей картине и всё же упрямо держался за созданный им образ Избранного, будто именно его собственная вера и поддерживала этот мир от окончательного распада. — Директор… — голос Невилла прозвучал тише, чем он ожидал, будто бы сам воздух гасил слова ещё до того, как они успевали прозвучать. — Вы уверены, что пророчество правдиво? Утро было ранним и прозрачным, таким, какое бывает только в начале лета, когда ночь ещё не отпустила землю до конца, а день только пробует свои силы. Они шли вдоль границы Запретного леса, и воздух здесь дышал глубоко и ровно, напоённый запахом сырой земли, молодой травы и прохладной листвы. Над головами перекликались птицы – дрозды щебетали свои песни громче всех, а их мелодии подхватывали зяблики, малиновки и редкие, но громкие партии соловья, кроны деревьев шелестели мягко, будто переговаривались между собой, а высокая трава, густо усыпанная росой, уже давно промочила края мантий, оставляя на ткани тёмные, тяжёлые следы, но ни Невилл, ни Дамблдор, казалось, не замечали этого. Солнце только-только показалось из-за горизонта, и его свет ложился на верхушки деревьев тонким золотым слоем, словно кто-то осторожно провёл кистью по краям мира. Где-то вдалеке, среди полевых трав, стрекотали кузнечики, и этот звук делал тишину не пустой, а живой. Дамблдор сегодня был почти неузнаваемо серьёзен: ни привычной мягкой иронии, ни лёгких замечаний, только усталый, сосредоточенный взгляд, обращённый на холмы и туманные горные очертания Шотландии, раскинувшиеся перед ними. В таких местах – у подножья или на вершине какого-нибудь живописного массива – особенно ясно становилось, насколько человек мал и как величественна Мать Природа. — Боюсь, это действительно единственное по-настоящему правдивое пророчество Сивиллы, — произнёс он наконец, и голос его был мягким, но в этой мягкости чувствовалась усталость прожитых решений. — Вопрос лишь в том, насколько верно мы его поняли. Он замолчал, опустив взгляд на лягушку, внезапно метнувшуюся через тропинку, и Невилл, сам того не желая, тоже проследил за её движением, словно ища в этом крошечном, незначительном существе какую-то подсказку. — Вполне возможно, — продолжил Дамблдор спустя мгновение, — что и Том, и Сивилла, и я… все мы могли ошибиться в трактовке. — Тогда… — Невилл не договорил, но смысл был очевиден. Дамблдор медленно покачал головой. — Сделано уже слишком много, — сказал он тихо, и в этих словах не было ни упрёка, ни пафоса, лишь констатация факта, от которого не укрыться. Его взгляд опустился на Невилла, и в нём ощущалась не строгость, а тяжесть – такая, какую испытывает человек, возлагая на другого ношу, которую сам давно несёт и знает, насколько она непосильна. — Люди верят в тебя, Невилл. Ты их надежда. И это прозвучало не как утешение, а как приговор, вынесенный без злобы и без права на отмену.