Сквозь ненависть

NC-17
В процессе
10
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 169 страниц, 72 395 слов, 18 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 8

Настройки
Хонджун с облегчением выдохнул, когда автобус, наконец, вывез его из шумного, душного центра города, где стекло и бетон отражали беспокойную суету людского муравейника. За окном потянулись более тихие районы, деревья вдоль дорог стали выше, воздух за стеклом — прозрачнее. День, проведённый с Минги, оставил в его душе необычайное, почти забытое ощущение — лёгкость. Не физическую. Его тело по-прежнему было тяжёлым, неуклюжим, отягощённым растущей внутри ношей, которая с каждым днём всё настойчивее напоминала о себе. Токсикоз отступил, но слабость осталась, въевшаяся в кости, как хроническая болезнь. Нет, лёгкость была душевной. Чувство, будто на время с него сняли невидимый, давящий на плечи плащ из постоянной настороженности, страха и ожидания удара. Плащ, который он носил так долго, что уже забыл, каково это — дышать полной грудью, не оглядываясь. Минги был его якорем в прошлой жизни. Другом, оставшимся с тех времён, когда мир был проще, когда единственной проблемой были оценки в университете и нехватка денег на еду до стипендии. С Минги он мог быть просто Хонджуном. Застенчивым, немного замкнутым парнем, который любит дизайн и плохо разбирается в светских тусовках. С ним не нужно было подбирать слова, скрывать дрожь в руках, опускать взгляд, чтобы не спровоцировать гнев. Минги видел его. Настоящего. Со всеми шрамами, страхами и надеждами. И принимал. Без условий, без вопросов, без осуждения. Они гуляли по большому, полупустому в будний день парку на окраине Сеула. Осеннее солнце, уже нежаркое, но ещё ласковое, пробивалось сквозь рыжую листву клёнов и золотило аллеи, превращая обычную прогулку в путешествие по сказочному коридору. Воздух пах влажной землёй, прелыми листьями и далёким дымком — где-то за парком жгли сухую траву, и этот запах, горьковатый и родной, вызывал смутные, детские воспоминания о счастье, которого, возможно, никогда и не было. Хонджун шёл, слегка опираясь на руку Минги, и это прикосновение было не интимным, не пугающим, а дружеским, поддерживающим. Оно не будило в нём тревоги, не заставляло инстинктивно напрягаться. Наоборот — успокаивало. Возвращало в реальность, где есть место простой, бескорыстной заботе. — Ты выглядишь измотанным, — заметил Минги, и его голос, всегда такой ровный и спокойный, сейчас был полон искренней, неподдельной тревоги. Он осторожно, почти невесомо, провёл пальцем по тёмному, лиловому кругу под глазом Хонджуна. — Беременность не даёт тебе покоя, да? Или… что-то ещё? Ты можешь мне сказать. Ты же знаешь. Хонджун вздохнул. С Минги он мог быть честным. Не полностью — некоторые раны были ещё слишком свежи, слишком глубоки, чтобы их показывать даже самому близкому другу. Но более честным, чем с кем-либо другим в этом новом, чужом мире, полном мрамора, тишины и скрытых угроз. — Иногда… — начал он тихо, глядя на свои ноги, медленно переставляемые по усыпанной листьями дорожке. Он смотрел на свои старые, разношенные кроссовки, так не вписывающиеся в эту осеннюю идиллию, и думал о том, как странно устроена жизнь. — Физически тяжело. Тошнота по утрам, слабость, голова кружится. Но это… это можно пережить. Это просто тело, оно справится. — Он сделал паузу, собираясь с мыслями, подбирая слова, которые не были бы полной ложью, но и не обнажали бы всю глубину его отчаяния. — Хуже… Уён. Минги нахмурился. Его лицо, обычно открытое и доброжелательное, стало серьёзным. Он знал историю. Знал достаточно, чтобы понимать, в какую передрягу попал его друг. Знал репутацию Чон Уёна — блестящего, холодного, надменного наследника империи, привыкшего получать всё, что пожелает. Но слышать это от Хонджуна, видеть, как при одном упоминании этого имени друг съёживается, было иным, более горьким опытом. — Жестокий? — спросил Минги, и в его обычно мягких глазах мелькнула тень гнева, холодного, сдерживаемого гнева. — В каком смысле? Он… обижает тебя? Физически? — Не физически, — поспешно сказал Хонджун, хотя воспоминание о сильной руке, сжимавшей его запястье в тот первый раз, о железной хватке, от которой синяки потом не сходили неделю, заставило его непроизвольно поёжиться и прижать руку к груди. — Он… словами. Взглядом. Он как стена из колючего льда. Холодный. Колючий. Непробиваемый. Он… не видит во мне человека. Только проблему. Ошибку. Неприятность, которую нужно игнорировать или уничтожить. И ему абсолютно всё равно, как я себя чувствую. Что я ем. Сплю ли я. Плачу ли по ночам. Голос Хонджуна дрогнул, но он продолжил, потому что должен был сказать это хоть кому-то, выплеснуть наружу хоть часть той боли, что копилась внутри. — А мама его… Ари… она совсем другая. Она… — он искал слова, и на его губах появилась робкая, почти невидимая, но настоящая улыбка. — Она говорит, что я часть семьи. Заботится. Готовит мне еду, когда меня тошнит, и сама приносит в комнату. Сидит со мной, когда страшно, когда кошмары снятся. Гладит по голове, как маленького. С ней я чувствую… не защищённым, нет — защищённым я уже давно себя не чувствую. Но… менее одиноким. Как будто есть хоть кто-то в этой огромной, холодной, мраморной крепости, кто на моей стороне. Кто видит во мне не обузу, а… человека. Минги слушал, и его лицо смягчалось с каждым словом. Он сжал руку Хонджуна в своей — тёплой, надёжной, живой ладони, контрастирующей с холодом, о котором рассказывал друг. — Ты заслуживаешь, чтобы кто-то заботился о тебе так искренне, — сказал он твёрдо, глядя Хонджуну прямо в глаза. — Знаешь, с Юнхо, — Минги улыбнулся, говоря о своём партнёре, и в этой улыбке была такая глубокая, устоявшаяся любовь, что Хонджун на миг ощутил укол зависти, — с ним я тоже сначала был таким… неуклюжим. Не знал, как подойти, боялся сделать больно, боялся, что не справлюсь, что разрушу всё своей неуверенностью. Но учился. Потому что хотел. Потому что любил. Потому что он был важен. То, что делает для тебя Ари… это похоже на начало такой заботы. Настоящей. Не из чувства долга, не из обязательств, а… из сердца. Я, может, несу бред, но ты понял, да? Хонджун кивнул, чувствуя, как от этих простых, искренних слов по его жилам разливается тепло. Они продолжали гулять, и разговор тек легко, как горный ручей после дождя — свободно, естественно, без препятствий. Говорили о будущем ребёнка — Минги, уже отец маленькой дочки, давал практические, лишённые пафоса советы: какие пелёнки лучше, как справляться с бессонными ночами, когда малыш не даёт спать. Смеялись над забавными случаями из жизни Минги и Юнхо — как они впервые остались с дочкой вдвоём и чуть не сошли с ума от паники. Мечтали о том, как Хонджун вернётся к учёбе, к дизайну, как будет проектировать что-то своё, настоящее. На несколько часов мир сузился до аллеи в парке, до смеха друга, до простой, бесхитростной радости быть понятым. Хонджун почти забыл, где он живёт. Почти забыл, что ждёт его за порогом особняка. — Спасибо, что провёл со мной время, Минги, — тихо сказал Хонджун, когда солнце начало клониться к закату, окрашивая небо в персиковые, розовые и глубокие лиловые тона. Он чувствовал странную, сладкую грусть — не хотелось, чтобы этот день заканчивался. — Я чувствовал себя… почти счастливым. И не таким одиноким. — Для этого и существуют друзья, — улыбнулся Минги, сжимая его ладонь в последний, ободряющий раз перед тем, как они подошли к остановке. — Чтобы напоминать тебе, что ты не один. Что мир больше, чем стены одного, пусть и очень богатого, дома. Всё будет хорошо, Хонджун. Медленно, но будет. А если нет — то дверь нашей с Юнхо квартиры всегда открыта для тебя. Запомни это. Всегда. Они обнялись на остановке — крепко, по-дружески, по-настоящему. Хонджун вдохнул знакомый запах друга — смесь его геля для душа, свежего воздуха и домашнего уюта. И этот запах, простой и родной, остался с ним, въелся в одежду, в волосы, в кожу. Садясь в автобус, он уносил с собой это ощущение лёгкости, как драгоценный, хрупкий груз. Оно согревало его изнутри, пока он ехал через весь город обратно, в район холмов и особняков, где за высокими заборами пряталась от мира чужая, богатая жизнь. Он почти забыл о холодной тени, которая нависала над ним в лице Уёна. Почти позволил себе поверить, что можно существовать в двух мирах одновременно: в тёплом, человечном мире дружбы и в холодном, но защищённом мире дома Чонов. Что эти миры могут не пересекаться. Этот хрупкий пузырь иллюзии лопнул в тот самый момент, когда он пересёк порог особняка. Тихое, стерильное пространство холла встретило его привычной прохладой и тонким запахом свежих цветов в высокой вазе. Но поверх этого, резко, агрессивно, как удар ножом, ворвалось нечто другое. Холодный, резкий, до боли знакомый запах. Не просто альфы. Чон Уёна. Но сегодня этот запах был иным. Не просто тяжёлым и властным, каким он был обычно. Он был… заострённым. Напряжённым до предела. Как лезвие клинка, занесённое для удара. В нём чувствовались нотки перегретого металла, горького миндаля — признак сильного стресса — и чего-то дикого, почти животного. Ревности? Нет, не может быть. Уён не мог ревновать. Он презирал его. Ненавидел. Ярости. Чистой, неразбавленной, слепой ярости. Хонджун замер на месте, его сердце, ещё секунду назад спокойное и умиротворённое, сделало болезненный, судорожный кувырок в груди, а потом забилось где-то в горле, заглушая мысли. Инстинкт, древний и неумолимый, заложенный самой природой, кричал: «Опасность! Угроза! Беги!». Он непроизвольно втянул голову в плечи, как черепаха, прячущаяся в панцирь, сжался, пытаясь стать меньше, незаметнее. — Хонджун. Голос прозвучал негромко. Даже тихо. Но в мёртвой тишине холла он разрезал воздух, как выстрел из снайперской винтовки. Он шёл из гостиной, из того самого проёма, который вёл в комнату, где Хонджун впервые оказался в этом доме, чувствуя себя подсудимым. Хонджун медленно, будто против своей воли, повернул голову. Каждое движение давалось с трудом, словно он двигался под водой. В дверном проёме гостиной, опираясь плечом о косяк, стоял Уён. Он был без пиджака, в простой чёрной футболке, обтягивающей мощный торс, и тёмных спортивных штанах. Его поза казалась небрежной, расслабленной, но каждое мускульное волокно в его теле было напряжено до предела, как тетива лука перед выстрелом. Руки были скрещены на груди, но пальцы впивались в бицепсы так, что костяшки побелели. Но самое страшное было его лицо. Оно не было искажено гримасой гнева. Не было красным от крика. Оно было… пустым. Холодным. Бесстрастным, как маска из полированного льда, вырезанная безжалостным скульптором. Только глаза — эти тёплые карие глаза, которые Хонджун видел на старых студенческих фотографиях в интернете, сияющими от уверенности и молодой, дерзкой насмешки, — сейчас были тёмными, почти чёрными, бездонными. В них не было ни тени тепла, ни проблеска человечности. Только ледяная, абсолютная пустота, из глубины которой на Хонджуна смотрела чистая, концентрированная, вымороженная до абсолютного нуля ненависть. — Ты вернулся, — произнёс Уён. Его голос был ровным, низким, но в нём вибрировала какая-то странная, сдерживаемая вибрация, словно внутри него гудела натянутая до предела струна, готовая лопнуть в любой момент. Хонджун не ответил. Он не мог. Воздух, насыщенный этими агрессивными, давящими феромонами, был тяжёл для дыхания, как вода. Каждый вдох требовал усилия. Он почувствовал знакомое, ненавистное головокружение, подступающую к горлу тошноту. Мир вокруг начал слегка покачиваться. — Тебя не было весь день, — продолжал Уён, делая шаг вперёд. Его движение было плавным, текучим, хищным — так двигаются большие кошки, выходя из засады. Он вышел из тени дверного проёма в мягкий свет холла, и его фигура стала казаться ещё больше, подавляющей, заполняющей собой всё пространство. — Целый. День. — Он растянул слова, вкладывая в них какой-то особый, ядовитый, почти сладкий смысл. — И знаешь, что самое интересное? — Он остановился в паре шагов от Хонджуна, наклонил голову набок, прикрыл глаза на секунду, будто принюхиваясь, смакуя. — Я чувствую запах. Чужой запах. Другого альфы. На тебе. Прямо сейчас. Он въелся в твою одежду, в твои волосы, в твою кожу. Последние слова он произнёс с такой ледяной, отчётливой чёткостью, с такой убийственной уверенностью, что Хонджуну показалось, будто по его коже проползли тысячи ледяных мурашек, оставляя за собой след из озноба. — Минги… — попытался объяснить Хонджун, но его голос предательски сорвался, стал тонким, визгливым, жалким. — Мы… мы просто гуляли. В парке. Он мой друг… Мы не делали ничего… ничего плохого… — Минги, — повторил Уён, как бы пробуя это имя на вкус, перекатывая его на языке. И губы его скривились в холодную, безрадостную, пугающую усмешку. — Ммм… интересно. И сколько времени вы «гуляли»? Час? Два? Весь день? И что вы делали, пока «гуляли»? — Его голос приобрёл ядовито-сладкие, саркастические нотки, от которых кровь стыла в жилах. — Может, этот ребёнок, которого ты так старательно носишь под сердцем и которым прикрываешься, вовсе не мой? Может, он от этого твоего… Минги? А на меня ты просто решил повесить свою проблему, как вешалку в шкафу, чтобы потом купаться в благах моей семьи, как ты уже, я вижу, отлично устроился? Он сделал ещё шаг, сокращая расстояние до опасного. — Мать тебе печёт пирожки, с ложечки кормит. Отец защищает, как родного. А ты тем временем тайком встречаешься со своим настоящим альфой, наслаждаешься жизнью, пока я тут… — он осёкся, не договорив, но в его глазах мелькнуло что-то, похожее на боль, которую он тут же подавил яростью. — Делая из меня идиота. Смеясь за моей спиной. И думаешь, я ничего не замечу? Думаешь, я слепой? Каждое слово било, как хлыст, оставляя на душе кровоточащие полосы. Хонджун почувствовал, как его щёки заливает жгучий румянец стыда — за то, в чём его обвиняли, за то, чего он не делал, за то, что его слова и его правда ничего не значат. А затем краска схлынула, оставив после себя смертельную, меловую бледность. Ком в горле стал таким огромным и болезненным, что перекрыл дыхание, мешая сделать вдох. Слёзы, предательские и горькие, обожгли глаза и мгновенно затуманили взгляд, превратив фигуру Уёна в расплывчатое, угрожающее пятно. — Нет… — прошептал он, отчаянно качая головой. Движение вышло судорожным, неконтролируемым. — Это неправда… Он просто друг… Мы просто гуляли… он помогал мне… он… — Отвечай! — голос Уёна внезапно сорвался на рычание, потеряв всякую видимость контроля, всю свою ледяную маску. Это был уже не холодный, надменный наследник, а разъярённый, затравленный зверь. Он резко, молниеносно шагнул вперёд, и его рука, быстрая, как удар кобры, впилась в запястье Хонджуна. Хватка была железной, нестерпимо болезненной, сковывающей — пальцы сжались вокруг тонкой кости, как тиски. — И не смей плакать! — прорычал он, тряся его за руку. — Меня твои слёзы бесят! Ты думаешь, я поведусь на эту твою дешёвую игру? Они фальшивые, как и всё в тебе! Как твоя невинная улыбка, твои потупленные взоры, твои дрожащие руки! Боль, острая и жгучая, пронзила руку Хонджуна от запястья до самого плеча. Но боль от слов была в тысячу раз сильнее. Она разрывала его изнутри, уничтожала то хрупкое чувство собственного достоинства, которое он с таким трудом начал отстраивать. Он попытался вырваться, дёрнулся, но его силы были ничтожны по сравнению с силой разъярённого альфы. Его тело начало дрожать — мелкой, неконтролируемой, лихорадочной дрожью животного страха и глубочайшего унижения. Слёзы, вопреки приказу, текли ручьём, заливая лицо, капая на грудь, на рубашку, на руку Уёна, сжимавшую его запястье. — Я… я… — он пытался что-то сказать, объяснить, оправдаться, докричаться до того человека, который, возможно, ещё оставался внутри этой ледяной статуи. Но слова застревали в сжатом спазмом горле, превращаясь в бессвязное, жалкое, сдавленное мычание. — Я не… не гулял с ним так… чтобы… чтобы это… он просто… — ГОВОРИ! — закричал Уён, и его крик, громовой, неистовый, первобытный, отозвался гулким эхом в пустом, мраморном холле, заметался под высокими потолками. Его лицо, наконец, исказилось — ноздри раздулись, глаза загорелись диким, необузданным, безумным огнём, в котором смешались ярость, боль, ревность и отчаяние. Он потряс Хонджуна за руку, как тряпичную куклу. — Ну же Говори, что это не так! Говори, что этот ребёнок мой! давай убеждай меня…. Он не закончил. Не успел. Где-то на периферии сознания Хонджуна, сквозь шум крови в ушах и собственные рыдания, прорвался другой звук. Резкий, сухой, окончательный. Звук открываемой двери. Дверь в кабинет отца, расположенная в глубине холла, за спиной Уёна, распахнулась с такой силой, что ударилась о стену, и этот удар прозвучал как выстрел. В проёме, залитом ярким светом изнутри, словно на сцене театра, стоял Чон Мёнхо. Он не кричал. Не спешил. Не делал резких движений. Он просто стоял. Его высокая, мощная фигура в строгом тёмном костюме, который он носил даже дома, казалась монолитом, незыблемой скалой, вросшей в пол. Его лицо, обычно сосредоточенное и непроницаемое для посторонних, сейчас было подобно высеченной из гранита маске — ни единой эмоции, ни тени сомнения. Но глаза… глаза излучали такую леденящую, абсолютную, всепоглощающую власть, что воздух в холле, казалось, застыл, превратившись в желе. Это был взгляд человека, который привык, что его слово — закон. Который не терпел возражений. Который одним своим присутствием мог остановить армию. — Уён, — произнёс он. Одно слово. Имя. Но произнесённое с такой интонацией — ровной, низкой, не терпящей ни малейшего возражения, ни секунды промедления, — что оно прозвучало не как имя, а как приговор. Как удар грома среди ясного неба. Уён вздрогнул всем телом, как будто его ударили электрическим током. Его хватка на запястье Хонджуна ослабла на долю секунды, но не отпустила полностью. Он медленно, словно через невероятное, чудовищное усилие, повернул голову к отцу. И в его глазах, ещё секунду назад полных слепой, всепоглощающей ярости, мелькнуло нечто новое. Не страх, нет — Уён не боялся отца в привычном смысле этого слова. Это было нечто другое. Привычное, глубоко укоренённое, выпестованное годами уважение, смешанное с мгновенным, животным осознанием того, что он перешёл черту. Чёрную черту, которую в этом доме, под этой крышей, переходить не позволялось никому. Даже ему. Особенно ему. — Выйди, — голос отца был тихим, спокойным, почти ласковым. Но в этой ласковости таилась сталь. — И успокойся. Сейчас же. Это не была просьба. Это был ультиматум. Приказ, не подлежащий обсуждению. Уён стоял, парализованный этим взглядом, этой властью. Его челюсти судорожно сжались, на скулах под тонкой кожей выступили желваки, заходили ходуном. Он переводил взгляд с отца на Хонджуна и обратно, и в этом взгляде металась целая буря: унижение, досада, остатки ярости, и всё та же, неистребимая, въевшаяся в подкорку тёмная неприязнь к омеге, который стал причиной всего этого. Но ослушаться отца он не смел. Не мог. Никогда не мог. Его пальцы медленно, с видимым усилием, разжались, отпуская запястье Хонджуна. Хонджун, почувствовав освобождение, отшатнулся, как от удара, пошатнувшись и едва удержавшись на ногах. Он прижал свою покрасневшую, болезненно пульсирующую руку к груди, к самому сердцу, пытаясь заглушить физическую боль и остановить дрожь. Но дрожь не останавливалась. Его тело всё ещё сотрясала крупная, неконтролируемая дрожь, слёзы текли без остановки, заливая лицо, шею, воротник рубашки. Но теперь к страху и унижению добавилось острое, жгучее чувство стыда — что его, такого жалкого, раздавленного, беспомощного, видят в таком состоянии ещё и отец Уёна, и, как он заметил краем заплаканных глаз, Ари, бесшумно появившаяся наверху лестницы, застывшая, как статуя, с побелевшим лицом. — Всё в порядке, — тихо, но твёрдо сказала Ари, спускаясь по ступеням. Её шёлковый халат бесшумно струился за ней. Её лицо было бледным, почти таким же белым, как у Хонджуна, но в глазах горела решимость. Она подошла к Хонджуну, не обращая ни малейшего внимания на Уёна, словно его не существовало, и осторожно, но крепко взяла его за плечо, поддерживая. — Ты в безопасности. Дыши. Просто дыши. Я здесь. — Я… простите… — пробормотал Хонджун, и его голос был хриплым, сдавленным, разбитым вдребезги. Он опустил голову так низко, что подбородок почти коснулся груди, пряча лицо, пряча слёзы, пряча свой позор. — Я… я не хотел… причинять беспокойство… я не… — Беспокойство причинил не ты, — сухо, с ледяной отчётливостью заметил Чон Мёнхо. Его взгляд был прикован к сыну. Он медленно, с достоинством, подошёл к Уёну и положил тяжёлую, властную руку ему на плечо. Это не был жест утешения. Это был жест контроля. Жест, напоминающий об иерархии, о том, кто здесь устанавливает правила. — Успокойся, сын, — сказал он, и в его голосе впервые за весь этот кошмар прозвучала не только абсолютная власть, но и глубокое, усталое разочарование. — Это не повод терять голову и опускаться до криков и рукоприкладства. Это не достойно мужчины. Не достойно моего сына. Он перевёл взгляд на Хонджуна, и этот взгляд, хоть и не стал мягче — Чон Мёнхо вообще редко позволял себе мягкость, — потерял свою ледяную, уничтожающую остроту. В нём появилось что-то похожее на усталую, вынужденную справедливость. — Всё в порядке, молодой человек, — сказал он, обращаясь к Хонджуну. Его голос был ровным, но в нём слышалась неожиданная нотка… если не тепла, то хотя бы гарантии безопасности. — Никто тебя здесь не тронет. Ты под защитой этого дома. Запомни это. Хонджун кивнул, не в силах вымолвить ни слова. Дрожь в теле понемногу начала стихать, сменившись леденящей, всепоглощающей, опустошающей слабостью, когда каждая мышца превращается в кисель. Присутствие отца Уёна, его спокойная, непререкаемая, как закон природы, уверенность, создавали вокруг него невидимый, но физически ощутимый барьер, отделяющий от источника угрозы. А лёгкое, твёрдое, не отпускающее прикосновение руки Ари на его спине было якорем, единственной ниточкой, не дававшей ему рухнуть на холодный мраморный пол и рассыпаться на куски. — Я хочу, чтобы вы оба кое-что поняли, — сказал Чон Мёнхо. Он говорил негромко, но каждое слово падало в тишину, как тяжелый камень в глубокую воду, расходясь кругами. Обращался он прежде всего к Уёну, но его слова были предназначены и для Хонджуна, и для Ари, застывшей на лестнице. — Этот омега, — он указал подбородком в сторону Хонджуна, — не враг. Он не шпион, не аферист и не охотник за чужим состоянием. Он попал в ситуацию, за которую ответственны вы оба. Но в большей степени — ты, Уён. Он сделал паузу, давая словам проникнуть в сознание, впитаться в кожу. — Он вынашивает ребёнка. Ребёнка, который с вероятностью девяносто девять процентов является твоим. И этот ребёнок, как и его носитель, нуждается в заботе, в покое и в элементарном человеческом уважении. — Его голос стал жёстче. — А ты… пока что твоя главная задача — научиться держать свои инстинкты и эмоции под контролем. Ревность, гнев, собственничество — плохие советчики. Особенно когда они слепы и неразборчивы в средствах. Уён стоял, опустив голову. Он не спорил. Не мог. Но по напряжённой линии его широких плеч, по буграм желваков на скулах, по сжатым в кулаки рукам было видно, что внутри него всё ещё бушует ураган. Он лишь кивнул. Коротко, резко, едва заметно. — Теперь иди. Остынь, — закончил отец, снимая тяжёлую руку с его плеча. Это было разрешение уйти. И одновременно — приказ. Уён бросил последний, быстрый, как удар ножа, взгляд на Хонджуна. В этом взгляде уже не было чистой, первобытной ярости, которая горела в нём минуту назад. Было нечто более сложное, более тёмное, более запутанное: унижение от того, что его застали в таком состоянии, поставили на место, как нашкодившего щенка; глухая, въевшаяся досада; и всё та же, неистребимая, тёмная неприязнь к омеге, который, как ему казалось, разрушал его жизнь, его контроль, его мир. Затем он резко развернулся и ушёл, его тяжёлые шаги гулко, как удары молота, отдавались по мраморному полу, пока не стихли в глубине дома. Хонджун медленно, как очень старый, больной или смертельно уставший человек, поднялся по лестнице, почти повисая на руке Ари. Каждый шаг давался с чудовищным трудом, словно ноги были налиты свинцом. Он чувствовал себя выжатым, опустошённым, раздавленным, как тряпичная кукла, из которой вынули весь наполнитель, оставив только тонкую, пустую оболочку. В своей комнате он позволил Ари усадить себя на край огромной кровати. Она молча, но с какой-то отчаянной, материнской заботой, принесла тёплый, пушистый плед, укутала его, потом села рядом, не отпуская его руки. Они долго сидели в полной тишине. Хонджун смотрел в окно на темнеющий сад, на то, как зажигаются первые, робкие огни в сумерках. Его пальцы бессознательно гладили мягкую ткань пледа, и это простое, тактильное ощущение возвращало его к реальности, не давая провалиться в бездну отчаяния. — Он ненавидит меня, — наконец прошептал Хонджун. Это была не констатация факта, а горькое, окончательное, выжженное на сердце признание. — И я… я его понимаю. Я разрушил его жизнь. Я — живое напоминание о его потере контроля, о его слабости. О том, что он не идеален. Что он может ошибаться. Я для него — зеркало, в котором он видит то, что ненавидит в себе больше всего. — Ты ничего не разрушал, — твёрдо, непоколебимо сказала Ари. Её голос был мягким, но в нём не было ни тени сомнения. — Он сам, по собственной воле, оказался в этой ситуации. А то, что он делает сейчас — это не ненависть к тебе. Это ненависть к самому себе. К своей собственной беспомощности перед обстоятельствами. К тому, что его идеально выстроенная, контролируемая жизнь дала трещину. Ты просто ближайшая и самая удобная мишень, под руку подвернувшаяся. Но это пройдёт. Обязательно пройдёт. Когда он поймёт, что борется не с тобой, а с собственными демонами. — А если не поймёт? — спросил Хонджун, и в его голосе снова зазвучал тот леденящий душу страх. Страх не за себя — себя он уже похоронил мысленно не раз. Страх за того крошечного, беззащитного, что жило внутри него, под сердцем, и чьё сердцебиение он слышал на УЗИ. — Тогда, — Ари положила свободную руку ему на голову, осторожно, как мать, погладила его мягкие, спутанные, влажные от слёз волосы, — тогда у этого ребёнка буду я. И у тебя буду я. И мы справимся. Вдвоём. — Она сделала паузу, и в её голосе зазвенела сталь. — Но он поймёт. Мой сын не глуп. Он упрям, горд и слеп, когда дело касается его эго. Но он не жесток по своей сути. Просто… он никогда ни в чём не нуждался. Никогда не проигрывал по-настоящему. И не знает, как справляться с тем, что нельзя купить, подавить силой или проигнорировать. Мы дадим ему время. И будем рядом. Хонджун кивнул, закрыв глаза. Усталость накрывала его тяжёлой, тёплой волной. Но сегодняшний ужас — крик Уёна, нечеловеческая боль в запястье, ледяная ненависть в его глазах — уже отступали на задний план, затушёвывались, уступая место новому, странному, незнакомому ощущению. Он был не один. Сегодня, в самый страшный момент, когда казалось, что мир рухнул окончательно и бесповоротно, вмешались. Его защитили. Не его слабость, не его слёзы, не его мольбы — а само его право на безопасность, на существование, было защищено главой этой семьи. Человеком, который мог бы просто отвернуться, просто проигнорировать, просто решить, что это не его дело. Но он не отвернулся. Это было важнее любых слов утешения. Важнее чая с имбирём и тёплых пледов. Важнее всего. — Спасибо, — прошептал он, уже почти проваливаясь в спасительный, глубокий сон без сновидений. — Спи, дитя, — сказала Ари, осторожно поправляя плед, укрывая его ещё одним, накрывая, как коконом. — Всё будет хорошо. Когда она вышла, в коридоре было тихо и темно. Но она знала, что её сын не спит. Где-то в другом конце огромного дома он мечется по своей комнате, кипя от унижения и невысказанной, не находящей выхода ярости. И она знала, что серьёзный, трудный разговор с ним ещё впереди. Но не сегодня. Сегодня нужно было дать осесть пыли, утихнуть страстям. И дать Хонджуну — этому хрупкому, сломанному, но не сдавшемуся мальчику — почувствовать, что стены этой комнаты — его крепость. По крайней мере, на эту ночь. По крайней мере, пока она рядом. --- Хонджун лежал в темноте, прижимая ладонь к своему животу, к той самой заметной выпуклости, которая с каждым днём становилась всё ощутимее. Ребёнок был спокоен. Не шевелился. Словно чувствовал, что маме нужен покой. «Всё будет хорошо, малыш, — подумал он сквозь наплывающую сонную дымку, проваливаясь в мягкую, тёплую темноту. — У нас есть Ари. И, кажется… у нас есть даже какая-то защита от твоего деда. Он вступился за нас. Он не обязан был, но вступился. А твой папа… он пока боится. И злится. И не знает, как справиться с тем, что чувствует. Но, может быть… просто может быть… однажды он перестанет бояться. И перестанет злиться. И увидит… нас». И эта мысль, смелая, почти дерзкая, невероятная ещё месяц назад, сегодня уже не казалась ему полной безумицей. Потому что сегодня он увидел не только ярость Уёна. Он увидел, как эта ярость разбилась о спокойную, непререкаемую волю его отца. Увидел, что даже в этом мире кажущейся вседозволенности для сильных есть границы. Есть правила. Есть защита для слабых. И эти границы, хоть и хрупкие, хоть и несовершенные, его только что коснулись. Спасли его. И это давало ему не надежду на любовь или на принятие — это было бы слишком, невозможно. Это давало нечто более ценное в данный момент, в его положении. Это давало надежду на выживание. На возможность пережить ещё один день. И ещё один. И ещё. Пока что-то не изменится. Пока лёд в сердце одного упрямого, напуганного альфы не начнёт таять. Если вообще начнёт. А в своей комнате, в другом конце особняка, Уён сидел на краю кровати, сжимая в руках тот самый пустой бокал из-под виски. Он смотрел в одну точку на стене, и в его голове снова и снова прокручивалась одна и та же сцена: он, кричащий, трясущий за руку этого бледного, дрожащего омегу; отец, выходящий из кабинета с лицом, не предвещающим ничего хорошего; и эти слёзы. Эти проклятые, солёные, настоящие слёзы, которые он заставил литься. — Чёрт… — прошептал он в пустоту, и в его голосе не было ни ярости, ни злости. Только глухая, тягучая, выматывающая усталость. — Чёрт бы тебя побрал, Хонджун. Но он знал, что эти слова обращены не к омеге, спящему сейчас в восточном крыле. Эти слова были обращены к нему самому. К той части его души, которая только что увидела себя в зеркале и не узнала. Испугалась. И этот испуг был самым страшным наказанием. За окном шумел сад, убаюкивая дом. Где-то далеко ухнула сова. А в двух разных крыльях огромного особняка двое людей — один, засыпающий с улыбкой и прижатыми к животу руками, другой, сидящий в темноте с пустым взглядом и раздавленный собственным отражением — начинали свой долгий, мучительный, полный боли и непонимания путь друг к другу. Путь, на котором их ждали новые бури, новые падения и, может быть, если повезёт, новые открытия. Но сейчас, в этой тишине, было только двое. И крошечное сердце, бьющееся где-то между ними. Сердце, которое уже изменило всё. Которое делало невозможное — возможным. И в этом облачном, туманном, неясном будущем этот огонёк горел всё ярче, освещая дорогу сквозь самую непроглядную тьму.