Сквозь ненависть

NC-17
В процессе
10
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 169 страниц, 72 395 слов, 18 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 19

Настройки
Утро субботы выдалось на удивление солнечным. Осенний свет, уже не такой яркий, как летом, но ещё щедрый, просачивался сквозь высокие окна кухни, превращая мраморные столешницы в мерцающие золотом поля. В этом утреннем сиянии, разогнавшем по углам последние тени, царил странный, почти невероятный порядок. Тишину нарушало лишь тихое жужжание кофемашины да едва уловимый шелест страниц — Уён сидел за дальним краем длинного стола, делая вид, что погружён в планшет, хотя ни одна строчка не достигала его сознания Он услышал шаги за секунду до того, как в дверях появилась знакомая фигура. Лёгкие, почти бесшумные, но теперь в них не было прежней крадущейся опаски — скорее торопливость, смешанная с нетерпением. Этот звук — быстрый перестук босых ног по холодному полу — за последние дни стал таким привычным, что Уён ловил себя на том, что ждёт его по утрам. Ждёт с каким-то смутным, необъяснимым волнением, которое он тут же подавлял, но которое каждый раз возвращалось, стоило только часам показать без пятнадцати восемь. Он поднял глаза. Хонджун влетел на кухню с такой скоростью, будто за ним действительно гнались. Волосы, те самые непослушные кудри, которые никогда не лежали так, как надо, торчали во все стороны — он явно не успел их пригладить после душа, а может, и не пытался, предпочитая проводить лишние минуты в постели, наслаждаясь редкой возможностью выспаться. На нём была та самая мягкая серая флисовая кофта, которую он носил уже несколько дней, и свободные домашние штаны, закатанные выше щиколоток, открывающие худые, но уже не такие бледные лодыжки. В одной руке он держал кружку — дешёвую, керамическую, с отбитым краем, которую притащил с собой, когда въезжал, и которую Уён уже несколько раз порывался выбросить, но почему-то каждый раз откладывал. В другой руке — кусок хлеба с маслом, который он уже надкусил на ходу, оставив на срезе неровные следы зубов, словно маленький грызун, торопящийся спрятать добычу. Он метнулся к холодильнику — огромному, вмещающему продукты для целой армии, — и распахнул дверцу с такой поспешностью, что стеклянные полки жалобно звякнули, а несколько баночек с джемом покатились к краю, едва не сорвавшись вниз. Достал йогурт, отхлебнул из кружки, засунул в рот остатки хлеба, одновременно пытаясь открыть йогурт и не уронить крышку, которая выскальзывала из пальцев, пластиковая и скользкая. Всё это происходило с таким сосредоточенным, почти комичным видом, с таким отчаянным, искренним старанием сделать несколько дел одновременно, что Уён невольно замер, наблюдая за этим хаосом, за этим маленьким вихрем жизни, ворвавшимся в его стерильно-чистую, выверенную до секунды реальность. Что-то тёплое шевельнулось в груди — нежность, смешанная с удивлением. Раньше он думал, что такие чувства атрофировались в нём навсегда, убитые годами холодной расчётливости и разочарования. Но этот омега, такой неуклюжий, такой живой, такой нелепый в своей поспешности, умудрялся вытаскивать их наружу каждый день, каждую минуту, каждым своим жестом, каждым случайно оброненным словом, каждым смущённым взглядом из-под длинных ресниц. — Эй, — голос вырвался прежде, чем он успел подумать, и в нём не было привычной колкости. Только то самое тепло, которое он уже перестал скрывать, которое теперь лилось само собой, без контроля, без фильтров. — За тобой кто-то гонится? Хонджун вздрогнул, едва не выронив йогурт. Кружка в его руке качнулась, обдав пальцы тёплым чаем — на коже выступили розовые капли, и Хонджун машинально стряхнул их, не обращая внимания, словно ожог был сущей мелочью по сравнению с тем, что он собирался делать дальше. Он обернулся, и его глаза, огромные и тёмные, как два омута, в которые можно было смотреть вечно, смотрели на Уёна с таким искренним, детским недоумением, что у того на секунду перехватило дыхание. В этих глазах не было ни капли игры, ни притворства. Только чистое, незамутнённое «почему ты со мной разговариваешь?» — словно он всё ещё не привык, что Уён вообще замечает его существование. Словно каждое произнесённое в его адрес слово было маленьким чудом, на которое он не смел рассчитывать, и которое каждый раз заставало его врасплох. — Ч-что? — растерянно переспросил Хонджун, и в этом коротком слове было столько сбивчивости, столько детской растерянности, что Уён почувствовал, как уголок его губ непроизвольно дёргается вверх. Он не улыбался. Он давно разучился улыбаться по-настоящему — так, чтобы улыбка трогала глаза, чтобы она была искренней, а не дежурной маской для переговоров и светских мероприятий. Но этот маленький, едва заметный тик — дёржение мышц в левом углу рта — был сейчас самой искренней эмоцией, которую он позволял себе за последние годы. Быть может, за последние несколько лет. — Ну, — он отложил планшет — аккуратно, стеклом вниз, чтобы не бликовал на солнце, — откинулся на спинку стула, скрестив руки на груди, и позволил себе эту лёгкую, почти невесомую насмешку, которая теперь не ранила, а скорее… притягивала. Которая стала их собственным, особым языком — языком, на котором Уён умел говорить, не боясь показаться слишком мягким, не опасаясь, что его нежность примут за слабость. — Ты кушаешь так, будто за тобой действительно гонятся. Как будто сейчас выскочат из-за угла и отнимут этот несчастный йогурт. И хлеб. И кружку заодно. Хонджун опустил глаза, и Уён увидел, как его щёки — уже не бледные, как в первые дни, а с мягким, здоровым румянцем, с лёгким румянцем, который появлялся всякий раз, когда он смущался или волновался, — заливает тёплый, розовый оттенок. Он замялся, перекладывая йогурт из руки в руку, и этот жест — такой неуверенный, такой живой — заставил Уёна замереть, задержать дыхание, чтобы не спугнуть этот хрупкий момент, эту маленькую трещину в стене, которую он сам выстроил между собой и миром. — А это… — Хонджун сглотнул, поднял взгляд, но тут же опустил снова, не в силах выдержать прямой взгляд альфы. Его ресницы — длинные, тёмные — трепетали, как крылья бабочки, попавшей в банку, и этот трепет был таким трогательным, таким беспомощным, что у Уёна что-то сжалось в груди. — Я просто хочу успеть в магазин. До автобуса. Сегодня суббота, а в этом районе они ходят редко, следующий только через час. А если я опоздаю, то… Он не договорил, но Уён и так понял. Район был дорогим. Элитным. Здесь у каждого жителя было по две-три машины, личные водители, а общественный транспорт был скорее декорацией, данью городскому планированию, чем необходимостью. Автобусы ходили редко, почти символически, подчиняясь расписанию, о котором мало кто вспоминал. Остановки были пусты и чисты, как музейные экспонаты, — никто на них никогда не стоял, и если Хонджун собирался туда идти, значит, он действительно хотел куда-то попасть, и у него не было другого выбора. Уён посмотрел на часы на стене — крупные, старинные, с медными стрелками, доставшиеся дому от прошлого века, когда этот особняк принадлежал ещё его деду, и которые мать бережно хранила, несмотря на то, что они давно уже стали архаикой. Они показывали без пятнадцати девять. — Что тебе понадобилось в магазине? — вопрос вырвался сам собой, прежде чем Уён успел его обдумать. Он услышал свой голос и сам удивился — в нём не было привычной колкости, не было требовательных ноток, которым обычно подчинялись его сотрудники и партнёры, а было что-то другое, какое-то неловкое, незнакомое любопытство. Интерес к чужой жизни — такой простой, такой далёкой от его собственной, выстроенной по законам бизнеса и эффективности. Хонджун поднял на него глаза, и в этом взгляде мелькнуло удивление, он явно не ожидал, что его план действий вызовет такой интерес. Обычно Уён либо игнорировал его, либо бросал короткие, отрывистые указания. А тут вопрос. Простой, человеческий вопрос, который не был приказом, не был требованием, не был указанием. — Мне… — он замялся, перебирая в руке йогурт, и Уён заметил, как его пальцы, больше не дрожащие, не бледные, а крепкие, уверенные, с розовыми, ухоженными ногтями сжимают пластиковую упаковку. На указательном пальце он заметил засохшую капельку краски тёплого, охристого оттенка, которую Хонджун не заметил или не счёл нужным смывать после вчерашних эскизов. И эта маленькая деталь, этот крошечный след его творчества, почему-то тронула Уёна больше, чем что-либо другое. — Мне нужно для эскизов. Расходный материал. Карандаши, бумага… краски, если найду. И… Он замолчал, и румянец на его щеках стал гуще, поднимаясь выше, к скулам, и спускаясь вниз, к шее, где тонкая, бледная кожа начинала розоветь, выдавая его смущение с головой. Уён ждал, чувствуя, как внутри нарастает странное напряжение, как будто он стоял на краю обрыва и ждал, когда ветер подхватит его, и от этого ожидания сердце билось чаще, а ладони становились влажными. — И одежду, — выдохнул Хонджун, и слова эти, казалось, дались ему с трудом, вырвались сквозь какую-то невидимую преграду, словно он перешагивал через пропасть. — Мне надо кое-что купить. Я… я скоро не влезу в свою теперешнюю одежду. Он сказал это и опустил взгляд, теребя край своей слишком тесной уже кофты, которая прежде сидела на нём мешком, свободно и небрежно, скрывая его фигуру, а теперь облегала округлившиеся бока, натягиваясь на животе, обрисовывая каждый новый, ещё непривычный для него самого изгиб. Уён, сам того не желая, перевёл взгляд на фигуру Хонджуна — и замер, словно наткнувшись на невидимую стену. Он не замечал этого раньше. Или не позволял себе замечать. Каждый раз, когда взгляд падал на эти изменения, он отводил его, как от огня, боясь обжечься тем, что может там увидеть. Но сейчас, в этом утреннем свете, стоящем в комнате густым, янтарным мёдом, который просачивался сквозь занавески, делая воздух густым и тёплым, разница была очевидна. Она била в глаза, кричала о себе, не давая спрятаться за привычным самообманом. Хонджун изменился. Не просто перестал быть бледной тенью, которая скользила по коридорам, боясь потревожить воздух, — он расцвёл. Как цветок, который долго держали в темноте и прохладе и наконец вынесли на солнце, дав ему тепло и заботу. Талия, ещё недавно такая узкая, что, казалось, её можно обхватить пальцами двух рук, округлилась, стала мягче, утратила ту болезненную остроту, которая так пугала в первые дни, когда каждый позвонок проступал под тонкой тканью футболки. Бёдра, прежде острые, выступающие костями под тонкой тканью, теперь плавно расширялись, создавая ту самую, особенную, омежью линию, которая так тревожила альф на инстинктивном уровне — линию плодородия, готовности, жизни, которая пробуждала в крови древние, животные позывы. И живот — выпуклость, не лёгкая полнота после еды, а заметный, аккуратный, трогательный ещё совсем маленький округлый животик, который обтягивала серая флисовая ткань, натягиваясь и блестя на свету. Он был таким… живым. Настоящим. Тёплым. Доказательством того, что внутри него растёт новая жизнь, маленькое существо, которое уже скоро начнёт пинаться и требовать внимания, и которое наполовину состояло из клеток самого Уёна. И всё это — округлость, мягкость, эта новая, спокойная красота — нисколько не портило Хонджуна. Наоборот. Он стал… Уён сглотнул, не находя слов. Красивее? Теплее? Таким… желанным? Мысль ударила под дых, заставила сердце пропустить удар, а потом забиться с удвоенной силой, где-то в горле, мешая дышать. Он отвёл взгляд, чувствуя, как кровь приливает к лицу, к ушам, к шее, и постарался, чтобы голос прозвучал ровно, спокойно, как ни в чём не бывало, хотя внутри всё дрожало и трепетало, как натянутая струна. — Ладно, — сказал он, поднимаясь из-за стола. Стул скрипнул по полу, и этот звук показался оглушительным в тишине кухни, разрушив хрупкое очарование момента. — Давай я тебя отвезу. Хонджун, уже собравшийся было выходить в коридор, йогурт так и остался недоеденным, кружка стояла на столе, забытая, остывающая, замер на полуслове. Он медленно повернулся, и его лицо выражало такое искреннее, полное недоумение, такую смесь недоверия и робкой надежды, что Уён почувствовал, как внутри всё сжимается, как грудную клетку сдавливает невидимый обруч, мешая дышать. Глаза Хонджуна расширились, зрачки дрогнули, губы приоткрылись, но не издали ни звука. — Что…? — переспросил он наконец, и его голос был тихим, неуверенным, как у ребёнка, которому только что пообещали что-то невероятное, и он боится поверить, боится, что это окажется шуткой, розыгрышем, жестоким обманом. — Говорю, я тебя отвезу, повторил Уён, и теперь его тон был жёстче, почти грубее, как будто он сам пытался убедить себя в том, что это просто логичное решение, продиктованное здравым смыслом, а не чем-то другим, более глубоким и пугающим. Он сделал шаг вперёд, чувствуя, как ноги несут его к выходу, к ключам, к машине, к этому омеге, который стоял посреди кухни с йогуртом в руке и смотрел на него огромными, непонимающими глазами. — И потаскаю твои пакеты. А то мама мне потом не простит, если с тобой что-то случится после поездки на автобусе и с кучей тяжёлых сумок. Мать. Хорошее прикрытие. Удобное. Безотказное. Мать действительно волновалась за Хонджуна, звонила каждый день, спрашивала, всё ли в порядке, не нужно ли чего, не обижает ли её сын Хонджуна (последнее всегда заставляло Уёна мрачнеть, потому что мать как будто знала что-то, чего не знал он). И если бы с Хонджуном что-то случилось, она бы точно не простила. Но сейчас, произнося эти слова, Уён знал, что лжёт. Лжёт себе в первую очередь. Мать была здесь ни при чём — она была лишь ширмой, за которой он прятал свои настоящие чувства, боясь признаться в них даже самому себе. Это было его собственное, глупое, необъяснимое желание — быть рядом. Вести машину. Нести сумки. Смотреть, как этот омега выбирает карандаши и трогает ткани, и чувствовать что-то такое, от чего перехватывает дыхание и кружится голова. Хонджун открыл рот, чтобы возразить Уён видел, как его губы шевельнулись, как набрался воздух в лёгкие, как дрогнули уголки губ, готовясь произнести «не надо» или «я сам», но Уён уже взял ключи с тумбы в прихожей и вышел, не оглядываясь. Он знал, что Хонджун последует за ним. Знал по звуку шагов сначала нерешительных, заминка, сомнение, а потом быстрых, догоняющих, почти бегущих. И знал, что это не имеет ничего общего с просьбами матери или соображениями безопасности. Машина мягко катилась по пустынным утренним улицам, разрезая тишину ровным гудением двигателя низким, бархатистым, успокаивающим, как дыхание спящего зверя. В салоне было тепло, от кожаных сидений пахло дорогим уходом и той особенной чистотой, которая бывает только в машинах, где редко ездят с пассажирами. Кондиционер работал бесшумно, поддерживая идеальную температуру, и воздух был сухим и свежим, без единого чужеродного запаха, кроме естественного, чуть сладковатого аромата салона. Хонджун сидел на пассажирском сиденье, прижимая к груди пакет с йогуртом и хлебом, единственные вещи, которые он успел взять с собой, и смотрел в окно. Он не знал, куда смотреть, на проплывающие за стеклом особняки и аккуратные изгороди, на идеально подстриженные газоны и кованые ворота с фамильными гербами, или на профиль Уёна, который был так близко, что можно было разглядеть мельчайшие детали: каждую линию, каждую морщинку у глаз, появляющуюся, когда тот хмурился, каждый едва заметный шрам на скуле — напоминание о давней драке, о которой Уён никогда не рассказывал. Они молчали. Эта тишина была другой, не такой, как раньше — не враждебной, не давящей, не ледяной, заставляющей съёживаться и желать провалиться сквозь землю от страха сказать что-то не то. Она была скорее… неуверенной. Как будто оба боялись нарушить её первым словом, боялись спугнуть то хрупкое, едва зарождающееся что-то, что висело между ними в воздухе, как паутинка, готовая порваться от малейшего дуновения. И в этой тишине, в этом общем молчании, было своё, особенное тепло — неловкое, но искреннее. Уён вёл машину сосредоточенно, глядя прямо перед собой, на лобовое стекло, за которым убегала вдаль идеально ровная дорога, обрамлённая золотыми и багряными деревьями. Но краем глаза он видел отражение Хонджуна в боковом стекле — его профиль, чуть приоткрытые губы, кудряшки, выбивающиеся из-под капюшона толстовки, которую он накинул поверх своей серой кофты. Он видел, как его пальцы — больше не дрожащие, не сжатые в кулаки от страха, а расслабленные, уверенные — сжимают пакет, как он слегка покачивает головой в такт какой-то внутренней мелодии, которую слышит только он. И внутри, в груди, разливалось то самое, незнакомое, пугающее тепло, которому он уже перестал сопротивляться, потому что любая борьба была бесполезна. Потому что сопротивляться было бесполезно. Оно приходило каждый раз, когда Хонджун оказывался рядом. Каждый раз, когда он слышал его голос, тихий, чуть хрипловатый по утрам, с мягкими, округлыми гласными, который действовал на него как тёплое молоко перед сном. Каждый раз, когда чувствовал его запах не тот острый, панический запах страха, который был в первые дни, пропитывающий одежду и волосы, а спокойный, тёплый, с нотками молока и мёда, запах омеги, умиротворённого и принятого, который действовал на него сильнее любого успокоительного. Магазин для художников оказался в небольшом торговом центре на окраине района месте, где элитные бутики, сверкающие витринами и золотыми буквами, соседствовали с уютными, неприметными лавками, которые знали только посвящённые. Те, кто действительно искал что-то особенное, уникальное, а не просто очередной бренд, чтобы выставить напоказ. Уён припарковал машину на ровной, пустой парковке, заглушил двигатель, вышел. Тёплый осенний воздух ударил в лицо, пахнущий листьями и далёкой зеленью — тем особенным, горьковатым запахом увядания, который бывает только в октябре, когда лето окончательно сдаёт свои позиции. Он обошёл машину, открыл дверь Хонджуну не потому, что хотел показаться галантным, не из вежливости, которой в нём отродясь не было, а потому, что это было быстрее, чем ждать, пока он справится сам с пакетом и ремнём безопасности, который вечно заедал на пассажирском сиденье, и потому, что ему хотелось это сделать. Хотелось быть полезным. Хотелось, чтобы Хонджун знал — о нём заботятся. Даже если сам Уён не готов был признаться себе в этом желании. — Идём, коротко бросил он и направился к входу, не оглядываясь, но замедляя шаг, чтобы Хонджун мог идти рядом, не чувствуя себя обязанным догонять. Хонджун поспешил за ним, и Уён почувствовал, как где-то за спиной раздаётся лёгкое, сбивчивое дыхание — частое, чуть прерывистое, как у человека, который ещё не привык к новому весу своего тела, к тому, что каждый лишний килограмм требует дополнительных усилий. Он замедлил шаг ещё немного, сам не зная зачем, просто потому, что иначе Хонджуну пришлось бы почти бежать, а это было неправильно, нехорошо, заставляло что-то внутри сжиматься от беспокойства, от острой, щемящей жалости. Магазин встретил их запахом бумаги, древесины и едва уловимым, чистым ароматом красок терпентина, льняного масла, пигментов. Здесь было тихо, почти безлюдно, только продавец за стойкой, пожилой бета с седыми висками и внимательными, зоркими глазами, кивнул им и снова уткнулся в книгу, не мешая, не навязывая своё обслуживание. Полки уходили вверх до самого потолка, заставленные коробками, папками, баночками, кистями всех размеров и форм, тюбиками с красками, которые сияли всеми цветами радуги. В воздухе висела та особенная, творческая тишина, которая бывает только в таких местах тишина, наполненная возможностями, обещанием того, что может родиться на чистом листе бумаги. Хонджун, переступив порог, вдруг преобразился. Робость, сковывавшая его в машине, неуверенность, заставлявшая сжиматься в комок на пассажирском сиденье и бояться поднять глаза, исчезли, растворились, уступив место сосредоточенному, деловому вниманию. Он прошёл вдоль стеллажей, и его пальцы, словно живущие своей жизнью, скользили по упаковкам, папкам, коробкам, касались, взвешивали, откладывали, проверяли качество бумаги на ощупь, смотрели на свет, изучали текстуру, и в каждом его движении чувствовалась уверенность профессионала, человека, который знает, чего хочет, и как этого добиться. Уён следовал за ним, чувствуя себя непривычно лишним. Он привык контролировать всё — переговоры, сделки, людей, ситуации. Он привык быть в центре, привык, что всё вертится вокруг него, что его слово закон. Но здесь, среди карандашей и кистей, среди ватманов и акварели, он был чужим. Посторонним. Неуклюжим слоном в посудной лавке. И это почему-то не раздражало. Наоборот, наблюдать за Хонджуном, за тем, как он оживает, как его глаза загораются, когда он находит нужную вещь, как на губах появляется та самая, тихая, счастливая улыбка, которая преображала всё его лицо, делая его почти красивым, было… интересно. Завораживающе. — Мне нужны эти, Хонджун говорил тихо, будто сам с собой, не обращаясь ни к кому конкретному, выкладывая на прилавок упаковки одну за другой. Карандаши с твёрдостью HB и 2B. И вот эти, мягкие, для растушёвки. И бумага… ватман, несколько листов. И папку для эскизов, потолще, с твёрдой обложкой, чтобы не мялась в рюкзаке. И… он запнулся, увидев на нижней полке коробку с акварелью потёртую, явно старую, будто пролежавшую там годами, покрытую тонким слоем пыли, и Уён заметил, как его пальцы сжались на краю стойки, как задрожали от волнения, от почти физической боли желания. И это. Набор из двенадцати цветов. Он говорил с такой страстью, с таким знанием, что Уён поймал себя на том, что не может отвести взгляд. Хонджун перебирал карандаши, проверяя грифели, поднося их к свету, открывал коробки с красками, рассматривая цвета, смешивая их в уме, и на его лице появлялось то выражение, которое Уён уже видел однажды когда застал его на полу среди рисунков, когда ворвался в комнату без стука и увидел этот хаос, эту красоту, этого человека, который был там, где должен быть. Выражение человека, который находится там, где должен быть. В своей стихии. В своей тарелке. В своей настоящей жизни, а не в той, которую ему навязали обстоятельства. Продавец, пожилой бета с седыми висками, улыбнулся, глядя на оживлённого покупателя. В его глазах светилось узнавание — он видел таких много раз за свою долгую работу. Молодых художников, которые приходят за материалами с горящими глазами и ограниченным бюджетом, которые готовы отдать последнее за хорошую кисть или качественную бумагу. — Вы художник? — спросил он, пробивая покупки, и его голос был мягким, располагающим, как у человека, который искренне интересуется, а не просто выполняет свою работу. Хонджун покраснел, опустил глаза, и его ресницы заметались, как крылья испуганной птицы, пытающейся взлететь. — Я учусь. На дизайнера. — А, — продавец кивнул с пониманием, и в его глазах мелькнула тёплая, снисходительная улыбка. — Значит, это для учебных работ? Хонджун замялся, и Уён заметил, как его пальцы сжались на ручке корзины, как побелели костяшки, как напряглись мышцы на шее. Внутри него боролись скромность и гордость, желание спрятаться и желание поделиться, страх показаться хвастливым и естественная человеческая потребность в признании. — Нет… это для себя. Я делаю серию эскизов. По заказу. В его голосе прозвучала гордость тихая, робкая, но настоящая. Гордость человека, который впервые в жизни делает что-то важное, что-то своё, что-то, за что ему платят, что-то, что подтверждает: он не бесполезен, не обуза, у него есть талант и возможности. Уён, стоявший за его спиной, чувствуя запах его кожи и краски, услышал эту гордость и почувствовал, как внутри что-то дрогнуло, как сердце сжалось от странной, щемящей нежности. Он вспомнил рисунки, разбросанные по полу в комнате Хонджуна. Вазы. Изящные, живые линии, которые, казалось, дышали, пульсировали, жили своей собственной жизнью. Мать говорила, что у него талант. Тогда, в тот первый разговор, полный холодности и отстранённости, Уён не придал этому значения. А теперь… теперь он видел эти рисунки каждый день, когда заходил в комнату (а он заходил всё чаще, находя для этого всё более нелепые предлоги). Они были везде на стенах, на столе, на подоконнике, даже на полу, аккуратно разложенные стопками. И в каждом из них было что-то… особенное. Тёплое. Живое. Чего так не хватало в его собственной, чёрно-белой жизни, выстроенной по законам логики и выгоды. — Тогда вам понадобятся ещё и хорошие кисти, — продавец достал с верхней полки изящную деревянную коробку, покрытую лаком, с медными уголками и бархатной подкладкой внутри. — Вот эти, колонок. Для акварели самое то. Мягкие, упругие, держат форму, не теряют ворс даже после долгого использования. Немного дороговато, конечно, но оно того стоит. Поверьте моему опыту. Хонджун взял коробку дрожащими руками, открыл, и его лицо осветилось такой радостью, такой чистой, детской радостью, что у Уёна перехватило дыхание. На мгновение он увидел того Хонджуна, каким тот был, наверное, до всего — до беременности, до отчаяния, до этого вынужденного брака, до того, как жизнь вынудила его стать взрослым и ответственным. Ребёнка, который нашёл под ёлкой самый желанный подарок, тот самый, о котором он мечтал весь год и уже перестал надеяться получить. — Я… я возьму, — выдохнул он, и в его голосе была та же детская, искренняя радость, которую Уён слышал, когда Хонджун разговаривал по телефону с матерью. Ту же интонацию взволнованную, счастливую, почти плачущую, срывающуюся на высоких нотах. Уён молча подхватил пакеты с покупками. Их было три тяжёлых, внушительных, набитых бумагой и красками, с острыми углами, которые впивались в ладони. Он понёс их, чувствуя, как лямки врезаются в плечи, как оттягивают руки, как пальцы немеют от тяжести, и почему-то это не раздражало. Даже наоборот было в этом что-то правильное, какое-то глубинное, древнее удовлетворение: альфа несёт тяжёлые пакеты для своего омеги. Заботится. Обеспечивает. И это чувство, дремавшее в нём годами, вдруг проснулось и заявило о себе во весь голос. Магазин одежды находился этажом выше, и они поднялись по эскалатору Хонджун впереди, держась за поручень, Уён сзади, с пакетами, наблюдая, как ветер играет с кудрями омеги, как солнечный свет просеивается сквозь них, делая почти прозрачными на кончиках. Здесь было светлее, просторнее, пахло новым текстилем и лёгкими цветочными ароматами лавандой, хлопком, чем-то неуловимо сладким, напоминающим детство. Хонджун, войдя, снова стал неуверенным, оглядываясь по сторонам, как потерявшийся котёнок, который боится сделать лишний шаг и зайти на чужую территорию. — Мне… мне сюда, — пробормотал он, указывая на отдел повседневной одежды туда, где висели мягкие свитера, свободные футболки, джинсы с эластичными поясами, предназначенные для беременных омег, но без явных указателей на это положение, просто удобные, дышащие, живые. Уён шёл за ним, чувствуя, как взгляды продавщиц — молодых омег и одной беты с короткой стрижкой и пирсингом в носу скользят по ним с любопытством, смешанным с лёгкой завистью. Он привык к таким взглядам — высокий, красивый альфа в дорогой одежде всегда привлекал внимание, но сейчас они почему-то раздражали. Особенно когда один из продавцов, симпатичный альфа с открытой улыбкой, золотистыми волосами и ямочками на щеках, скорее всего студент, подрабатывающий в выходные, слишком пристально уставился на Хонджуна, оценивающе скользя взглядом по его фигуре — по округлившимся бёдрам, по животу, по этой новой мягкости, которая делала его таким уязвимым… и притягательным. Уён шагнул вперёд, заслоняя Хонджуна собой — широкой спиной, массивными плечами, и альфа, встретившись с его холодным, предупреждающим взглядом, в котором читалось нечто большее, чем просто недовольство, поспешно отвел глаза и отошёл к другой стойке, сделав вид, что ему срочно нужно перевесить вешалки. Его сердце билось ровно, но внутри, глубоко в груди, поднималась глухая, животная волна, инстинкт, который он не мог контролировать, который был древнее любых слов, любых правил приличия. Инстинкт, который кричал: «Моё. Не смотри. Не трогай. Не дыши в его сторону. Моё». Хонджун, не замечая этого, уже бродил между стеллажами, перебирая вещи с тем же сосредоточенным видом, что и в магазине для художников. Он выбрал джинсы — на несколько размеров больше, чем те, что были на нём, тёмно-синие, с мягким, тянущимся поясом и заниженной талией, чтобы не давило на живот, — и Уён заметил, как его пальцы задержались на бирке, проверяя цену, как он слегка нахмурился, увидев цифры, и быстро переложил бирку обратно, словно пытаясь спрятать её от самого себя. Потом две футболки — простые, светлые, без рисунков, из мягкого хлопка, такие приятные на ощупь, что Хонджун невольно погладил ткань большим пальцем и, наконец, свитер. Мягкий, объёмный, цвета тёплого какао, с высоким воротом и длинными рукавами, которые закрывали пальцы. Он взял его в руки, провёл ладонью по ткани медленно, почти ласково, словно гладил любимого кота, и на его лице появилось то же выражение, что и в магазине для художников: тихая, робкая радость, смешанная с благоговением. — Я… я это возьму, сказал он продавщице, и та, покосившись на Уёна, который стоял за спиной Хонджуна с каменным лицом и сжатыми челюстями, сверля её взглядом, быстро пробила покупки, даже не предложив помощь с примеркой, даже не задав лишних вопросов. Уён наблюдал. За тем, как Хонджун стесняется, как краснеет, когда продавщица спрашивает, нужно ли ему помочь с примеркой. За тем, как он исчезает за шторкой примерочной и выходит через несколько минут в новых джинсах, которые сидят на нём идеально — мягко облегая округлившиеся бёдра, не сдавливая, не натирая, и оставляя достаточно места для живота, который уже заметно выделялся. За тем, как он крутится перед зеркалом, рассматривая себя со всех сторон — сначала спереди, потом боком, потом полубоком, пытаясь увидеть себя со стороны, и на его лице появляется улыбка. Неуверенная, но искренняя. Улыбка человека, который впервые за долгое время смотрит на себя в зеркало и не отворачивается с отвращением, не прячет глаза, не вздыхает с облегчением, когда может снова надеть мешковатую кофту и спрятаться от мира. — Вам идёт, — сказал продавец , и Уён почувствовал, как внутри поднимается глухая, незнакомая волна чего-то горячего и липкого, когда взгляд парня задерживается на фигуре Хонджуна чуть дольше, чем нужно, когда его омега становится объектом чужого внимания. Он шагнул вперёд, взял пакеты, которые Хонджун уже собрался нести сам схватил их почти грубо, выдернув из рук омеги, даже не спросив позволения, и коротко бросил: — Идём. В его голосе прозвучало что-то, чего он сам не узнал. Что-то низкое, почти рычащее, вибрирующее в горле, опасное. Хонджун вздрогнул, поднял на него удивлённые глаза — в них мелькнул испуг, непонимание, вопрос: «Что я сделал не так? Что случилось?» — но Уён уже шёл к выходу, чувствуя, как по спине бегут мурашки от осознания того, что это было. Ревность. Глухая, животная, инстинктивная ревность альфы, который почуял угрозу на своей территории. Который увидел, как кто-то другой, продавец , случайный прохожий, кто угодно — смотрит на его омегу, и внутри всё вскипело, требуя защиты, обладания, метки, публичного заявления прав. «Он не моя территория», — мысль пронзила сознание, острая, как лезвие, как осколок стекла, впившийся в кожу. «Он не мой. Он никто. Просто случайность. Просто беременный омега, который живёт в моём доме по принуждению, по договорённости, из необходимости. Ничего больше». Но тело не слушалось. Тело уже знало, что этот омега — его. По запаху, по дыханию, по тому, как его рука сама собой поднималась, чтобы коснуться, защитить, спрятать от чужих глаз. По тому, как сердце билось быстрее, когда Хонджун входил в комнату, даже если они не разговаривали, даже если Уён делал вид, что поглощён работой. По тому, как пальцы сжимались в кулаки, когда кто-то другой смотрел на него дольше трёх секунд. На парковке было почти пусто. Осеннее солнце стояло уже высоко, заливая асфальт бледным золотом, и тени от деревьев лежали на земле длинными, переплетающимися полосами, создавая причудливый узор, похожий на кружево. Машина Уёна стояла в дальнем конце, под сенью старых клёнов, чьи листья уже начали желтеть и кое-где опадать, устилая капот мелкими золотыми монетками, которые мягко шуршали под ветром. Хонджун шёл впереди, сжимая в руках маленький пакет с кистями единственное, что он нёс сам, не доверив Уёну, солнце светило ему в спину, делая кудри почти оранжевыми. Уён нёс всё остальное три тяжёлых пакета из магазина для художников и два из магазина одежды, чувствуя, как лямки врезаются в плечи, как пальцы немеют от тяжести, но не чувствуя этой тяжести. Вся тяжесть была в другом в том, что происходило внутри. В том, что он не мог объяснить, не мог назвать, не мог принять. В том, что пугало его больше, чем любые переговоры, любые сделки, любые враги и конкуренты. Они почти дошли до машины, когда из-за припаркованного рядом чёрного внедорожника дорогого, с тонированными стёклами и дисками, которые стоили больше, чем машина обычного человека, чем некоторые дома, вышел кто-то. Хонджун, увлечённый своими мыслями, погружённый в себя, в свои ощущения, в этот редкий, солнечный день, едва не столкнулся с ним, и в последний момент отшатнулся, вскинув голову, широко распахнув глаза. И замер. Перед ним стоял омега. Такой красивый, что у Хонджуна на секунду перехватило дыхание, а сердце сделало кульбит где-то в горле, застряло, забилось где-то в ушах, мешая думать. Высокий, стройный, с идеальной, почти аристократической осанкой, которую не купишь ни за какие деньги, она либо есть от рождения, либо её нет никогда. В безупречном светлом пальто из мягкой кашемировой шерсти, перекинутом через плечо с небрежной элегантностью, которая говорила о многолетней привычке к роскоши, и тёмных, облегающих брюках, подчёркивающих длинные, стройные ноги. Его волосы, цвета воронова крыла, с синим отливом на солнце, были уложены в безупречную, чуть небрежную причёску пряди падали на лоб, открывая точеную линию скул и высокий, гладкий лоб без единой морщинки. Глаза миндалевидные, тёмные, глубокие, с лёгкой, насмешливой искрой, которая, казалось, всегда в них жила, смотрели на Хонджуна с откровенным, почти бесстыдным любопытством, словно он был не человеком, а забавной зверушкой, которую случайно обнаружили в неположенном месте. От него пахло дорогими духами,тонкими, сладковатыми, с нотками ириса, мускуса и чего-то ещё, едва уловимого, терпкого, почти хищного, и этот запах был настолько сильным, настолько… самоуверенным, что Хонджун инстинктивно сделал шаг назад, вжавшись спиной в твёрдую, надёжную грудь Уёна. — Привет, Уёни, — протянул омега, и его голос низкий, чуть хрипловатый, с ленивыми, текучими интонациями, как тёплый мёд, заставил Хонджуна вздрогнуть всем телом. В этом голосе было что-то… опасное. Что-то, что не лезло в слова, а чувствовалось кожей, вызывая мурашки на руках, на затылке, на позвоночнике. Какое-то скрытое, ядовитое очарование, от которого хотелось и слушать, и бежать одновременно, как от красивой, но смертельно ядовитой змеи. Уён, шедший сзади, замер. Хонджун, не видя его лица, почувствовал, как напряжение, исходящее от альфы, становится почти осязаемым тяжёлым, плотным, как воздух перед грозой, когда небо становится свинцовым и давит на плечи. Воздух между ними сгустился, стал тяжёлым, колючим, и Хонджуну показалось, что он слышит, как скрежещут зубы Уёна, как напрягаются мышцы его челюсти. Уён не ответил. Он прошёл мимо омеги, даже не взглянув на него прошёл так, будто перед ним была пустота, будто этого красивого, пахнущего деньгами и опасностью человека не существовало вовсе, будто он был призраком, галлюцинацией. И Хонджун, растерянно переминаясь с ноги на ногу, чувствуя, как дрожат колени, как подкашиваются ноги, двинулся следом, но голос, ленивый и насмешливый, догнал их, обвился вокруг, как змея, сжимающая кольца: — Ой, как невежливо с твоей стороны. И это после всего, что между нами было? Уён резко развернулся. Хонджун, стоявший рядом, увидел его лицо и у него похолодело внутри, кровь отлила от лица, оставив лишь холод и пустоту, как будто все внутренности вынули и заменили льдом. Таким он не видел Уёна никогда. Не в моменты их самых жёстких ссор, не в те первые дни, когда ненависть и презрение читались в каждом взгляде, в каждом слове, в каждом движении, когда Уён смотрел на него так, будто он был мусором, случайно занесённым в его идеальный дом. Это было что-то другое. Глубже. Больнее. Старее. Глаза Уёна сузились, зрачки расширились, заполнив почти всю радужку, ноздри раздувались, губы сжались в тонкую, белую линию ,он смотрел на этого красивого омегу так, будто перед ним был враг, которого он хотел уничтожить. Уничтожить физически. Стереть с лица земли. Забыть, как страшный сон, от которого просыпаешься в холодном поту посреди ночи. — Что тебе нужно, Раель? — голос Уёна был низким, почти рычащим, и в нём не было ни привычной холодности, ни надменности, ни той отстранённой вежливости, которой он обычно пользовался, чтобы держать людей на расстоянии. Была только сдерживаемая, готовая выплеснуться ярость, клокочущая, как лава в кратере вулкана. Была боль, которую он прятал годами под слоями льда и безразличия, и которая сейчас, в эту секунду, вырвалась наружу, прорвав все плотины, не в силах больше сдерживаться. Раель. Имя ударило Хонджуна, как пощёчина. Как удар под дых. Как ледяная вода из ведра. Он слышал его раньше в обрывках разговоров, в намёках, в тех недомолвках, которые прорывались сквозь слова Ари, когда она думала, что он не слышит. Это имя было окутано тенью, болью, чем-то таким, о чём в доме Чон говорили шёпотом или не говорили вовсе, как о проклятии. Имя, которое заставляло мать Уёна вздыхать и отводить взгляд, когда его произносили в новостях или светских хрониках. Имя, которое было запретным. Имя, которое принадлежало прошлому, которое Уён пытался похоронить, но которое никак не хотело умирать. Раель улыбнулся. Улыбка его была красивой идеальные, чуть полные губы, белые, ровные зубы, но она не достигала глаз. В глазах была только холодная, насмешливая игра, только удовольствие от того, что он видит перед собой, от того, какую боль может причинить одним своим присутствием. Он смотрел на Уёна, как кошка на мышку, которую ещё не решил, убить или поиграть, и эта игра, это неспешное, ленивое жестокосердие было, наверное, самым страшным в нём. — А это кто? он перевёл взгляд на Хонджуна медленно, лениво, как будто у него была вечность, и в его тоне прозвучало такое откровенное, не скрываемое пренебрежение, что Хонджуну стало душно, словно воздух вокруг стал густым и ядовитым. Словно его оценивали и нашли недостойным даже внимания, даже того, чтобы запомнить его лицо. — Завёл себе какого-то замухрышку? Который тебе в рот заглядывает из-за твоего кошелька? Такие обычно долго не задерживаются, знаешь. Уходят, когда понимают, что твоей душевной теплоты им не хватит даже на то, чтобы согреть чашку кофе, хотя…. Твои деньги неплохо так и греют. Голос его сочился ядом — сладким, густым, как сироп, в который добавили цианид, и каждый глоток этого яда был смертельным. Хонджун почувствовал, как щёки заливает краска стыда, как руки начинают дрожать, как к горлу подступает ком, мешающий дышать, как слёзы жгут глаза изнутри, но не проливаются наружу. Он хотел что-то сказать, возразить, сказать, что это не так, что он не за деньгами, что он вообще не просил ничего из этого, что он был бы счастлив жить в своей старой комнате в общаге, если бы не… если бы не беременность, если бы не обстоятельства, если бы не его собственное глупое, наивное доверие. Но слова застряли в горле, превратившись в беззвучный, хриплый выдох. И тогда Уён зарычал. Это был не просто звук — это была волна, ультразвук, который, казалось, пронзил воздух насквозь, заставив задрожать стёкла ближайших машин, заставив сработать сигнализацию на старой «Тойоте» в дальнем конце парковки. Хонджун, стоявший рядом, почувствовал, как вибрация прошла сквозь него, пронизала каждую клеточку, заставив сердце пропустить удар, а потом забиться с удвоенной силой, как бешеное. Раель, омега, не дрогнул. Он лишь приподнял бровь — идеально выщипанную, изогнутую, как лебединая шея, — но в его глазах мелькнуло что-то — удивление? Или удовольствие? Трудно было разобрать в этом блеске, в этой маске. — Ой, какой грозный, — протянул он, не сдвинувшись с места, даже не моргнув, даже не отступив на шаг, хотя любой другой на его месте давно бы уже спрятался за ближайшую машину. — Прямо как раньше. Помнишь, как ты рычал, когда я… — Заткнись, Уён шагнул вперёд, и в этом шаге было столько угрозы, столько сдерживаемой, готовой выплеснуться силы, столько обещания насилия, что Хонджун, не удержавшись, схватил его за руку. Пальцы его сжали запястье Уёна — горячее, напряжённое, пульсирующее, как живое существо, — и он почувствовал, как напряжены мышцы, как дрожит рука, как под кожей перекатываются волны едва сдерживаемой ярости, готовой прорваться в любую секунду. Раель перевёл взгляд на Хонджуна, и его губы изогнулись в презрительной усмешке — красивой, безупречной, как у куклы в витрине. — Эй, замухрышка, — сказал он, обращаясь к нему, и голос его был сладким, как сироп, и таким же приторным, вызывающим тошноту, разливающуюся по желудку. — Ты же понимаешь, правда? Что его характер, его самого, тяжело терпеть? Не говорю уже о том что бы полюбить такого Даже не смотря на то, что он богатый и красивый. Тебе ведь уже пришлось это понять? Хонджун растерялся. Он открыл рот, но слова не шли — они застревали где-то в горле, превращаясь в беззвучные, хриплые звуки, в мышиный писк, которого он сам стыдился. Он чувствовал, как кровь стучит в висках, как ладони становятся липкими от пота, как сердце колотится где-то в горле, мешая дышать, как всё тело покрывается холодным, липким потом. Он не знал, что ответить. Не знал, кто этот человек. Не знал, что между ним и Уёном было. Не знал, почему одно только имя заставляет альфу терять контроль, превращая его из холодного, собранного бизнесмена в рычащего зверя. И от этого незнания, от этой темноты, в которую его толкали, становилось страшно — глухо, по-настоящему страшно, как в тот день, когда он узнал, что беременен и что отец ребёнка от него отказался, оставив одного с этим известием в пустой, холодной комнате. — Я… — начал он, но Раель уже протянул к нему руку — изящную, с длинными, холёными пальцами, унизанную тонкими кольцами из белого золота и платины, с идеальным маникюром, — и этот жест был таким же насмешливым, как и всё в этом человеке. Жестом, который говорил: «Ты ничтожество, но я готов снизойти до тебя». Но эта рука не коснулась Хонджуна. Уён среагировал быстрее, чем Хонджун успел понять, что происходит. Быстрее, чем мысль. Быстрее, чем страх. Быстрее, чем сердце успело сделать очередной удар. Его пальцы, горячие и сильные, сомкнулись на запястье Хонджуна — обхватывая, сжимая, увлекая за собой. Хонджун пискнул — от неожиданности, от испуга, от того, как резко его дёрнули в сторону, заставив потерять равновесие и почти упасть, споткнувшись о собственные ноги. — Ай! — вырвалось у него, но Уён уже тащил его к машине, не оглядываясь, не отпуская, не замедляя шага, даже не спросив, больно ли ему, удобно ли. Хонджун едва поспевал за ним, спотыкаясь, путаясь в собственных ногах, чувствуя, как новая обувь натирает пятки, как пакеты с покупками, которые он всё ещё сжимал в руке, бьют по ногам, оставляя синяки. Он чувствовал , как рука Уёна сжимает его запястье слишком сильно, почти до боли — кости хрустнули, и Хонджун закусил губу, чтобы не вскрикнуть снова, чувствуя солоноватый привкус крови на языке. И за спиной, как ядовитый шлейф, как дым, тянулся насмешливый голос Раеля: — Ты всегда был таким невежливым! Нисколько не изменился! Даже хуже стал! Никакого воспитания, никаких манер — одни инстинкты! Но Уён не обернулся. Он открыл дверь машины — рывком, с такой силой, что ручка едва не оторвалась, — рывком усадил Хонджуна на пассажирское сиденье, не глядя, не проверяя, удобно ли ему, не заботясь о том, что живот может помешать, что ему нужно больше места. Захлопнул дверь. Пакеты с покупками он швырнул на заднее сиденье — они упали с глухим стуком, и что-то внутри звякнуло, наверное, коробка с красками или баночка с кистями разбилась, и Хонджун вздрогнул, услышав этот звук. — Садись, — прорычал он, хотя Хонджун уже сидел, вжавшись в кожаное сиденье, прижимая руки к животу, как будто пытался защитить ребёнка от этой ярости, от этого внезапного, необъяснимого шторма. Он сел за руль, завёл двигатель — ключ повернулся с резким, металлическим звуком, — и машина рванула с места, визжа шинами, оставляя на асфальте чёрные полосы, которые будут напоминать о случившемся ещё несколько дней. В салоне было тихо. Так тихо, что Хонджун слышал собственное дыхание — прерывистое, частое, почти всхлипывающее, — и стук своего сердца, отдающийся в ушах, в висках, в кончиках пальцев, в каждой клеточке тела. Рука, которую сжимал Уён, всё ещё болела тупая, пульсирующая боль, которая поднималась от запястья к локтю, к плечу, — и он осторожно поглаживал её другой, чувствуя, как под пальцами пульсирует горячая, красная отметина от его хватки. Кожа покраснела, начала припухать — завтра там будет синяк. Большой, тёмный, болезненный. След его пальцев. Уён вёл машину молча. Его лицо было каменным, белым, с заострившимися скулами и сжатыми в нитку губами такими тонкими, что они почти исчезли, втянулись внутрь. Он смотрел прямо перед собой, на дорогу, которая убегала из-под колёс, но Хонджун знал, что он ничего не видит. Взгляд был пустым, остекленевшим, направленным внутрь, в какую-то тёмную, глубокую бездну, куда не проникал свет, где не было ни надежды, ни тепла, только боль и тьма. Его пальцы, лежащие на руле, были напряжены так, что побелели костяшки, и руль, казалось, вот-вот треснет под этой хваткой, не выдержав такого давления. От него исходил запах — не тот тёплый, успокаивающий, который бывал вечерами, когда они сидели в тишине гостиной и Хонджун рисовал, а Уён делал вид, что работает, уткнувшись в ноутбук. Другой. Тяжёлый, горький, с нотками металла и гари. Запах гнева. Запах боли. Запах того, что внутри него рвётся что-то, чему нет выхода, что копилось годами и сейчас готово было взорваться, разорвав его на части изнутри. Хонджун сидел, вжавшись в сиденье, вжавшись спиной в кожу, и боялся даже дышать, боялся пошевелиться, боялся издать хоть звук, который мог бы спровоцировать этот гнев, направить его на себя. Он смотрел на профиль Уёна ,на его сжатые челюсти, на напряжённую шею, на жилку, бьющуюся на виске, как бешеный пульс, на его руки, сжимающие руль, на дорогу, которая уходила вперёд, и думал о том, что только что произошло. Тот омега. Раель. Красивый, самоуверенный, ядовитый. Он знал Уёна. Знал его так, как Хонджун не знал. И между ними было что-то — то, о чём Уён не говорил, о чём, возможно, никто не говорил. То, что оставило в нём эту рану, которая до сих пор кровоточила, которая не зажила и, возможно, никогда не заживёт, как бы Уён ни пытался её игнорировать, залечивать работой и холодностью. Уён резко свернул на подъездную аллею особняка — колёса взвизгнули, машина накренилась, перекладываясь с боку на бок, и автомобиль, взвизгнув ещё раз, остановился у главного входа, у самых ступеней, почти въехав на газон. Он выключил двигатель, ключ повернулся с резким щелчком, и в тишине, которая наступила, было слышно только их дыхание. Тяжёлое, прерывистое, чужое, не совпадающее по ритму. Хонджун, собрав всю свою робкую смелость, которая всякий раз появлялась в нём в самые неподходящие моменты, словно назло ему, повернулся к Уёну. Сердце колотилось где-то в горле, мешая говорить, но он должен был спросить. Должен был знать, с кем имеет дело, что за тени преследуют человека, в доме которого он живёт, на которого его ребёнок будет похож. — Это… — голос его дрожал, срывался, как у ребёнка, который боится темноты, но идёт в неё, потому что за ней свет. — Кто это, Уён? Кто он? Уён медленно повернул голову. Так медленно, что каждый миллиметр этого движения был слышен, сухой, хрустящий звук, как ломающийся лёд, как треск замерзающей реки. В его глазах было что-то такое, от чего Хонджуну захотелось исчезнуть. Раствориться. Провалиться сквозь землю. Стать маленьким, незаметным, невидимым. Не ненависть. Не презрение. Что-то более тёмное, более страшное. Что-то, что не имело к нему отношения, но билось о него, как о стену, как о глухую, непонимающую преграду, которая не впускала, но и не выпускала. — Заткнись, — прорычал он, и в этом рыке не было привычной холодной надменности, которой он обычно держал дистанцию. Была только боль. И ярость, которую он не мог выплеснуть, потому что не знал, на кого, потому что виноватых не осталось, потому что всё, что можно было сделать, уже сделано. — Ясно? Он выскочил из машины, захлопнув дверь с такой силой, что стекла задребезжали, зазвенели, как колокольчики, и Хонджун вздрогнул, прижимая руки к животу, к этому маленькому, ещё не рождённому существу, которое было его единственной защитой в этом мире. Он остался сидеть, прижимая руки к груди, к животу, и чувствовал, как по щекам текут слёзы — тихие, беззвучные, не от обиды, а от страха и непонимания, от той пустоты, которая разверзлась у него под ногами. Он смотрел, как Уён, не оглядываясь, идёт к дому — его широкая спина, прямая, напряжённая, словно натянутая тетива, готовая лопнуть в любой момент, его руки, сжатые в кулаки так, что ногти впиваются в ладони, его походка, тяжёлая, решительная, не терпящая возражений, — как эта спина исчезает в дверях, как хлопает входная дверь, отрезая его от всего. От тепла. От надежды. От того хрупкого, что начало строиться между ними за эти недели, кирпичик за кирпичиком, слово за словом, взгляд за взглядом. Он остался один. В машине. С покупками, которые ещё пахли новизной — бумагой, красками, тканью, — и с этим новым, тяжёлым знанием, которое вошло в его жизнь так же внезапно, как этот красивый, ядовитый омега на парковке. Которое перевернуло всё, что он думал об Уёне, о его холодности, о его стенах. Раель. Имя застряло в голове, как заноза, как осколок стекла, который не вытащить, не выковырять, который будет ныть и болеть, пока не воспалится. Хонджун закрыл глаза, прижался лбом к холодному стеклу, оно было гладким, прохладным, единственным успокоением в этом пылающем теле, — и прошептал в пустоту, в тишину, в самого себя: — Кто ты? И что ты сделал с ним? Ответа не было. Только тишина, и боль, и этот тяжёлый, горький запах, который всё ещё витал в машине, въелся в кожу, в одежду, в волосы, напоминая о том, что лёд между ними дал трещину не только снаружи, но и внутри, там, где были раны, о которых он ничего не знал. Раны, которые кровоточили и не заживали, несмотря на годы. Раны, которые оставил этот красивый, ядовитый омега по имени Раель. Хонджун сидел в машине, прижимая руки к животу, и смотрел на дверь, за которой скрылся Уён