***
От кого: Рук. Кому: Эммрику Волькарину. Эммрик. Вы дали мне адрес своего рояля, теперь я дам вам адрес своей жизни. Он длиннее и запутаннее, чем улица Дутцентайхштрассе. И я не буду краткой, потому что не выйдет уложить в «отчёт» то, что тянулось годами. Вы знали меня как Рук — Ладью. Практика решения нестандартных задач. Это имя было правдой, пусть и не всей. Когда-то меня звали Элизабет. Элизабет Торн. Наверное, вы не помните это имя, но слышать слышали. «Сладкоголосая Сирена» — так меня окрестили в газетах. Пафосно? Ещё как. Сейчас мне даже смешно, но тогда я верила, что это и есть я. Голос, сцена, овации, тишина зала, превращающаяся в единое дыхание тысячи человек — лишь это имело значение и всё остальное казалось просто ценой. А цену, знаете ли, легко не замечать, когда ты юная и бессмертная. Мои родители ушли из жизни, когда я была ребёнком. Матушка — в десять, а отца я почти не помню. Опекун заботился о моём имидже и доходах, а не о том, сплю ли я по ночам. Поэтому я привыкла решать всё сама и верила, что справлюсь с чем угодно. Я ошиблась. Беда пришла, не спрашивая, хочется ли мне испытаний. Всё началось с писем. Сначала восторженные, даже милые, немного наивные. Потом навязчивые, страшные. Автор знал, где я живу, чем обедаю, каким такси пользуюсь. Следом появились подарки: поначалу цветы, потом вещи, пугающие даже охрану. Последним был футляр, в котором вместо инструмента лежала кукла с моим лицом. С булавками, воткнутыми в глаза. Мой импресарио советовал нанять дополнительную охрану, сменить маршруты, уехать из города, а я сказала: «Не позволю какому-то сумасшедшему управлять моей жизнью». Он пожал плечами и отступил, веря в меня. Я была юной, глупой и привыкла, что мне не перечат. Мне было шестнадцать. Я правда думала, что бессмертна. Тот вечер я помню как череду вспышек. Театр. Гримёрка. Овации. Чёрный ход — у парадного толпились поклонники и журналисты. Моя подруга Гвен сказала: «Пойдём через парк, воздух свежий, никто не узнает». Я устала, хотела домой, в тишину, но она улыбнулась так тепло, что я не смогла отказать. Я не виню её. Никогда не винила. Она хотела как лучше и не знала, кто он и на что способен. Гвен не знала, что этот волк в овечьей шкуре изучил мои привычки и маршруты. Что он был именно там. Он ждал меня. Напал на нас. Первый удар пришёлся по Гвен, потому что она бросилась защищать. Я помню её крик, что врезался в память и стал моим собственным спустя года. Но в тот момент, когда её тело обмякло, а он подошёл ко мне, я… я не смогла закричать. «Сладкоголосая Сирена», чей голос завораживал тысячи, не издала ни звука. Я просто стояла и смотрела, как растекается кровь под телом моей дорогой подруги. И чувствовала, как нож входит в моё тело. Сначала в щёку — «автограф», как он потом скажет на допросе. Потом под рёбра, где до сих пор живут самые глубокие шрамы. Дальше только провал. Темнота. Вспышки. Очнулась от фотокамер и гула. Кто-то вызвал полицию, кто-то — прессу. И, конечно, журналисты примчались раньше скорой. Я сидела в углу у мусорного бака, прижимая руки к ранам, чувствуя, как кровь сочится между пальцев, пока вокруг вспыхивали и гасли белые огни. Моё лицо — искажённое ужасом и болью — разлеталось по страницам газет быстрее, чем капли крови падали на асфальт. Потом была больница. Операции. Реабилитация. И заголовки, которые я помню наизусть: «КРАСОТА ИСКАЛЕЧЕНА», «СИРЕНА ПОЁТ КРОВЬЮ», «ЛЮБОВЬ ФАНАТА ОСТАВИЛА СЛЕД». Мою боль превратили в шоу. Тело — в сенсацию. Молчание — в доказательство вины. Я не давала интервью, не выходила к публике. Я просто исчезла. Сбежала от всего — от вопросов, от Гвен, которая лежала в реанимации, от людей, которые ждали моих слов. Провалилась в яму из ужаса и вины. Тогда появилась госпожа Солона. Я называла её по-разному: надзиратель, страж, но правда в том, что она стала моим спасением. Давний, очень осторожный друг семьи, о существовании которого я даже не подозревала. Она вывезла меня из-под носа у прессы, привезла сюда, в этот тихий особняк, и дала новую жизнь. И новое имя. Рук — Ладья. Фигура, которая движется прямо, по своим строгим правилам, и которую легко задвинуть в угол доски и забыть, если не тревожить. Мне подходило. Я хотела быть незаметной и чтобы меня забыли. Гвен… Моя милая, дорогая Гвиневра выжила. Я узнала об этом уже здесь, из новостей, которые приносила Солона. Я пыталась писать ей, а письма возвращались нераспечатанными. Её семья попросила меня не приближаться. Я не виню их. Я виню себя. За то, что не прислушалась к предупреждениям. Не закричала. Сбежала, оставив её одну. Эта вина со мной навсегда. Я больше не играю и не пою. Физически голос вернулся, но он не мой. Каждый раз, когда я беру в руки инструмент, то неизменно слышу лишь тишину того вечера. Вижу вспышки, чувствую кровь. Поэтому инструменты стоят в углах, накрытые тканью, и ждут. Возможно, никогда не дождутся. Вы ни разу не спросили меня о прошлом, Эммрик. И я благодарна за это. Вы просто были рядом в своих странных, смешных, тёплых сообщениях. В забавных фотографиях Манфреда, в звуке метронома, под который я считала мышей, а сейчас нашла смелость написать эти строки. Вы дали мне то, чего у меня не было годами, — пространство, где я смогла быть просто собой. Где я вновь практик решения нестандартных задач без масок, лжи и прошлого. Но прошлое, как бы мне ни хотелось, не исчезает. Оно ждёт за каждой дверью и рано или поздно настигает врасплох. Я не могу занять ваш подоконник, не показав вам карту, — это было бы предательством по отношению к вам и к тому чуду, которое мы неожиданно создали. Оно было прекрасно в своих рамках, но их нужно раздвинуть, чтобы создать что-то новое. Вы — человек науки. У вас репутация, карьера, упорядоченный мир. Я принесу в этот мир хаос. Я больше не тот загадочный «практик», с которым вы играли в вопросы. Я — Элизабет, которая сломалась... И я — Рук, которая собрала осколки, но склеила их во что-то другое. Возможно, уродливое. И определённо — неидеальное. Моё лицо, даже изменившееся с годами, могут узнать, шрам — слишком красноречивая подпись. Архивы жёлтых газет не сгорают, они только пылятся, ожидая, когда кто-нибудь пустит их в ход. Я не могу спрашивать, готовы ли вы. Это было бы нечестно. Я просто даю вам все данные. Все свои мины… И все цветы, которые успели вырасти среди них. Я не ищу жалости, а буду ждать ответа. Что бы вы ни решили — проигнорировать, изучить, отложить в архив или… найти в этой карте место для своего рояля и моих безмолвных инструментов — я приму. Не стану умолять. Не стану осуждать. Как бы там ни было, спасибо вам за всё. За милого Манфреда. За вопросы в девять вечера. За музыку, которую никогда не забуду. За улыбку, которую слышала в каждом вашем слове. За адрес и места на подоконнике. Вы дали мне столько всего, что я буду вечно хранить в шкатулке сокровищ. Вы дали мне завтра. И послезавтра… И это уже было чудом. Ваша Рук. И ваша Элизабет.***
Тик-так. Тик-так. Она перечитала письмо. Длинное, сырое, обнажённое там, где раньше возводились стены. Не было ни кокетства, ни игры, ни попытки сохранить лицо. Только голые факты и открытые нервы. Только то, что она годами прятала даже от себя. Это было страшнее, чем выйти на пустую сцену или смотреть в глаза человеку с ножом. Она сохранила письмо, открыла их диалог. Последним сообщением по-прежнему висел его рисунок — подоконник, кактус, три свободных места, зарезервированных без срока давности. Она прикрепила файл. Палец — дрожащий, взмокший — замер над кнопкой «Отправить». Ей казалось, что сердце бьётся не в груди, а в горле, в висках, в кончиках пальцев, которые отказывались слушаться. Рук прикрыла глаза, представила его лицо: родное, с морщинками в уголках глаз, с седой прядкой, выбивающейся из строгой укладки. Представила голос, каким он читал ей записки из архива, каким смеялся, когда Манфред «прятал» очки. Представила так отчётливо, что на секунду показалось — он здесь, рядом, в кресле напротив. Тик-так. Тик-так. Выдох. «Отправить». Метроном замолчал. Файл ушёл в тишину его вечера, и теперь уже весь мир вокруг начал свой беспристрастный отсчёт до ответа... Или до вечного молчания. Ночь Рук провела в кресле, обняв колени. Смотрела, не отрываясь, как чёрный лес за стеклом постепенно проступает из тьмы, становится серым, потом сизым и, наконец, зелёным. Утро наступило без её участия. Без уведомления. Без звонка. Где-то внизу хлопнула дверь, зашумела вода в трубах. Требовательный Гюстав манил хозяйку из спальни. Скрипом отозвался весь особняк на порыв ветра. Но для Рук эти звуки доносились словно из другого измерения. Телефон молчаливо лежал на столе. Она обходила его стороной, как мину, потому что боялась подойти и увидеть, что экран пуст. И ещё больше боялась, что на нём что-то появится. — Рук. Солона вошла бесшумно, поставила завтрак на стол — неслыханная роскошь. Тарелка с тостами, яйцом пашот на подносе рядом с чашкой чая. Рук мельком глянула в неё — ни крупинки сахара. Она подняла взгляд на наставницу, но та ничего не сказала. Только кивнула, и во взгляде, обычно непроницаемом, на мгновение мелькнуло неприкрытое тепло. Потом холодная рука легла на макушку Рук, пальцы неторопливо распутали спутанную прядь. — Не печалься, дитя. — Мне страшно, — выдохнула Рук, не поднимая головы. — По-прежнему страшно. Солона помолчала, осторожно заплетая локоны в косу. А потом сделала то, чего Рук не помнила за ней никогда, — тяжело опустилась на подлокотник кресла. Женщина, всегда державшаяся прямо даже в минуты самой глубокой усталости, сейчас села рядом и положила холодную ладонь поверх пальцев Рук. — Мне тоже было страшно, когда я впервые отпустила тебя в деревню за той посылкой, — сказала она тихо. — Боялась, что не вернёшься. Или вернёшься… не ты. Рук подняла встревоженный взгляд. — Но ты вернулась и была собой, — она на секунду прикрыла глаза. — Рук, знаешь ли ты, почему я всегда клала в твой чай сахар? Девушка покачала головой. Вопрос был неожиданным. — Потому что я не знала, как ещё сделать твою жизнь хоть немного слаще. Ты же знаешь, я никогда не умела в такие вещи, — Солона кивнула в сторону телефона. — В эту… человеческую нежность, о которой ты мне так горячо рассказывала. — Неправда. Вы очень добры ко мне, госпожа, — Рук силилась улыбнуться и сжала её ладонь. — Всегда были добры, просто по-своему. Вы клали в мой чай свой сахар, а я, глупая, отказывалась. — Знаю, — бросила Солона, глядя в окно, где солнце уже золотило макушки елей. — И я всё равно добавляла на случай, если однажды захочешь попробовать. Гюстав, до этого крутившийся у двери, требовательно мяукнул и потрусил к ним. Солона поднялась, поправила платье и кот тут же принял это за игру, путаясь в подоле. В голосе женщины снова зазвучали привычные стальные нотки: — Так что не смей думать, что ты боишься одна . Я тоже боюсь потерять тебя, — Гюстав под ногами отозвался протяжным «мяу». — И он, по всей видимости, тоже. Но ты свой «сахар» уже отправила. Теперь осталось только ждать. Она помолчала, глядя сверху вниз. — И верить, Рук. Верить, что Эммрик его примет. Солона покинула комнату так же бесшумно, как и вошла, а ожидание вернулось старой тревогой. Рук пыталась чем-то себя занять: выпила чай, протёрла несуществующую пыль с камертона, встряхнула снежный шар, глядя на пустой трон. Но всё валилось из рук. Гюстав вернулся и — то ли подарком, то ли утешением — принёс ей шишку кипариса, принявшись гонять ту по комнатам, врезаясь в каждую дверь. Рук смеялась — пусто, на автомате — вытаскивая игрушку из узких щелей. Даже так всё её существо было сфокусировано на телефоне, оставленном на столе в комнате. Она не брала его с собой, потому что боялась, что, если он будет рядом, то начнёт проверять каждую минуту. А пока он в комнате, за закрытыми дверями, у неё получается хотя бы делать вид, что ничего не происходит. Притворяться. Бесконечно. До тошноты. Но к полудню терпение лопнуло, и уставшая, измученная тревогой Рук вернулась в комнату. Подошла к столу, где лежал телефон с чёрным безмолвным экраном. Она взяла его в руки — холодный, инертный кусок пластика, который за эти месяцы стал мостом между её миром и его. Выдохнула, бросила взгляд на одинокий ряд на подоконнике. Внезапная ярость, горячая и несправедливая, подкатила к горлу. Рук с немым криком — сгибаясь пополам — швырнула телефон на кровать. Тот отскочил от покрывала и упал на ковёр с глухим стуком, прокатился по ворсу ещё несколько сантиметров… И в этот момент завибрировал. Всё в этом мире остановилось. Колотившееся сердце ёкнуло, потом забилось с бешеной, невыносимой силой. Рук бросилась на пол, схватила телефон дрожащими руками. На экране горело уведомление. Входящий звонок. Эммрик. Выжженные в памяти имя и цифры расплывались в слезах вместе с зелёной кнопкой, которую нужно было нажать. Пальцы отказывались слушать, но сердце — упрямое, рвущееся к нему — выныривало из страха, словно из толщи замёрзшей воды. Зима кончилась. Наступала весна. Рук нажала «Принять», поднесла телефон к уху… и услышала его чуть сбитое дыхание. Такое родное и такое чужое одновременно. — Рук. Я прочёл. Всё.