За день до счастья…

NC-17
Завершён
13
автор
Фэндом:
Размер:
314 страниц, 146 434 слова, 40 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
13 Нравится 14 Отзывы 4 В сборник

Часть 34

Настройки
Сан не выдержал. Рациональные доводы, рассыпавшиеся в его голове, как карточный домик под порывом ветра, гордость, которую он так бережно лелеял, достоинство, которое всегда было его броней — всё рассыпалось в прах под натиском одного всепоглощающего, жгучего вопроса, который не давал ему покоя ни на минуту за последние сутки: правда ли? Он стал заложником этого вопроса, его молчаливым, задыхающимся пленником, и единственным ключом, который мог открыть эту тюрьму, была та самая дверь в кафе «Мельница», о котором Уен говорил с такой болезненной уверенностью. Он сел в машину, припаркованную на подземной стоянке офисного здания, и его руки, лежащие на руле, были белыми от напряжения — костяшки пальцев выступали, как камни из-под тонкой, натянутой кожи. Каждая клетка его тела кричала, вопила, умоляла его остаться, не унижаться, не превращаться в шпиона, подглядывающего за собственной жизнью. Это было ниже его достоинства. Это было против всех его принципов — доверия, уважения, свободы. Но сердце, это предательское, глупое, нелогичное сердце, уже было ранено, и оно требовало доказательств своей собственной гибели. Оно хотело увидеть конец своими глазами, прочитать последнюю строчку в этой главе, запечатлеть на сетчатке финальный кадр — чтобы окончательно умереть. Чтобы не осталось сомнений. Чтобы не было мучительной надежды, которая убивает медленнее, чем правда. Машина выехала из-под тёмного, бетонного нутра парковки и влилась в вечерний, оголтелый поток сеульских улиц. Город дышал выхлопными газами, гудел тысячами моторов, светился неоном вывесок и жёлтым, тёплым светом окон. Сан не замечал ничего. Он вёл на автомате, подчиняясь внутреннему, более точному, чем навигатор, компасу — памяти. Он знал этот район. Знал это кафе. Знал эти улицы. Он не раз бывал здесь с Хонджуном, ещё давно, в той, прошлой жизни, когда всё было просто и уютно, когда его сердце не было разбито вдребезги. Он припарковался в полублоке от кафе, в тени старого, раскидистого вяза, ветви которого, голые и чёрные, тянулись к небу, как иссохшие руки, молящие о дожде. Он выбрал это место специально — отсюда хорошо просматривался тротуар перед входом и, что самое важное, большое панорамное окно кафе. На часах было 18:35. Он опоздал нарочно, боясь увидеть момент их встречи, боясь, что его сердце остановится прямо в этот миг. Теперь он сидел, не двигаясь, вжавшись в водительское кресло, и смотрел сквозь запотевшее, влажное от его дыхания стекло на освещённое окно заведения. Интерьер был тёплым, почти домашним: деревянные, грубой обработки столики, мягкие, жёлтые абажуры ламп, отбрасывающие уютные, мёдовые круги на льняные скатерти, зелёные, живые растения в плетёных кашпо, свисающие с потолка. За одним из столиков, у самого окна — там, где свет падал прямо на лицо, делая его беззащитным и уязвимым — сидел Уен. Сан узнал его сразу. Даже со спины, даже в этом тёплом, дрожащем свете. Уен сидел один. Спиной к улице, но его профиль, резкий, с выступающим подбородком и орлиным носом, был отчётливо виден. Его поза была напряжённой, как струна, натянутая до предела, готовая лопнуть. Его пальцы, нервные, беспокойные, перебирали край бумажной салфетки, лежащей перед ним, разрывая её на мелкие, белые, безжизненные клочья, которые падали на тёмную столешницу, как первый снег. Сан почувствовал странное, едкое облегчение. Мысль, острая и ядовитая, как лезвие ножа, пронзила его мозг, выжигая всё на своём пути: Он обманул. Хонджун не придёт. Это был блеф, очередная грязная игра, чтобы ранить меня, чтобы посеять сомнение. А он сидит там, дурак, и ждёт того, кто никогда не появится. Эта мысль дала ему десять минут ложного, зыбкого покоя. Десять минут, в течение которых он не мог отвести взгляда от окна, в течение которых он наблюдал, как Уен проверяет телефон — раз за разом, встряхивая его, словно надеясь, что сообщение задержалось в пути, — как смотрит на старинные часы над барной стойкой, как проводит рукой по своему уставшему, бледному лицу — жест, полный такой вселенской усталости и отчаяния, что у Сана почти защемило сердце. Сан почти пожалел его. Почти. Потом жалость сменилась презрением — холодным, тяжёлым, презрением победителя, который смотрит на побеждённого. Смотри на него. Сидит, как мальчишка, которого бросили на свидании. Получил по заслугам. Ждёт того, кто выбрал меня. И в этот самый момент, когда стрелки часов показали 18:45, дверь кафе, отделанная тёмным деревом, с тихим, мелодичным звоном колокольчика, прикреплённого к ручке, открылась. В проёме, очерченный резкой, даже болезненной линией тёплого света изнутри и густой, синей, почти чернильной тьмой вечерних сумерек снаружи, возник он. Хонджун. Сан перестал дышать. Его сердце, только что бившееся ровным, спокойным ритмом, пропустило удар, затем два, затем три, а потом заколотилось где-то в горле, в висках, в груди, мешая думать, мешая видеть. Хонджун был в той самой тёмно-синей кофте из мягкого, пушистого кашемира, которую Сан купил ему в Бангкоке, в маленьком, затерянном в переулках магазинчике, смеясь над тем, как она идёт к цвету его глаз. Она была ему чуть великовата, рукава закрывали пальцы, делая его похожим на мальчика, примеряющего взрослую одежду. Эта кофта была символом их совместного прошлого, их приключений, их любви. И сейчас, в этом свете, она казалась Сану погребальным саваном. Хонджун выглядел сосредоточенным, серьёзным, его лицо было непривычно суровым, почти чужим. На его губах не было и тени улыбки. В глазах горел странный, твёрдый, решительный огонь — огонь человека, который принял решение и готов идти до конца. Он окинул быстрым, оценивающим взглядом уютный зал кафе, нашёл Уена — одинокую, напряжённую фигуру у окна — и, не колеблясь, не оглядываясь по сторонам, не ища глазами спасения или поддержки, направился прямо к его столику. Его шаги были твёрдыми, уверенными, не робкими. Он шёл на эту встречу, как воин идёт на последнюю битву — зная, что может не вернуться, но не отступая. Мир в машине Сана сжался, спрессовался до размеров этого освещённого окна, до этой картины, разворачивающейся перед ним, как медленный, мучительный спектакль. Звуки улицы — далёкий, приглушённый гул машин, смех прохожих из соседнего бара, где играла живая музыка, — исчезли, растворились, превратились в далёкий, ничего не значащий шум. Осталось только гудение собственной крови в ушах, гулкое и настойчивое, и тихий, прерывистый стук его сердца, ставший вдруг невыносимо, пугающе громким, как маятник огромных часов, отсчитывающих последние минуты его жизни. Он видел, как Хонджун подошёл к столику. Уен резко поднял голову — движение было таким быстрым, таким отчаянным, что Сан почти услышал, как хрустнули позвонки его шеи. Его лицо, освещённое теперь не только светом лампы, но и собственным, внутренним, лихорадочным огнём, исказилось судорогой — смесью надежды, неверия и животного, ледяного страха. Уен что-то сказал. Его губы двигались быстро, жадно. Хонджун ответил — коротко, кивнув. И сел напротив. Они были так близко к стеклу, на расстоянии какого-то десятка метров, что Сан, если бы прищурился, мог бы разглядеть каждую морщинку на их лицах. И начался разговор. Сан не слышал слов — толстое, звуконепроницаемое стекло кафе было непреодолимой преградой, — но язык тела был красноречивее любой речи, громче любых криков, откровеннее любых признаний. Он видел, как двигаются губы Хонджуна — медленно, обдуманно, как будто каждое слово давалось ему с трудом, как будто он взвешивал его на невидимых весах. Видел, как его лицо, сначала строгое, почти суровое, постепенно смягчается, наполняется какой-то глубокой, всеобъемлющей, печальной нежностью. Не любовью. Нет. Чем-то иным. Состраданием. Жалостью. Прощением. Потом он увидел слёзы. Не истеричные, судорожные рыдания, не то, что бывает в дешёвых мелодрамах, а тихие, молчаливые, страшные в своей неприметности слёзы, которые текли по щекам Хонджуна беззвучно, одна за другой, рождаясь где-то в глубине и прорываясь наружу, сверкая в мягком, жёлтом свете лампы, как бриллианты, рассыпанные на чёрном бархате, как капли ртути, скатывающиеся с гладкой поверхности. Уен что-то говорил, его собственное лицо было искажено мукой — такой неприкрытой, такой реальной, что у Сана внутри всё перевернулось. Он говорил, говорил, и его губы дрожали, и его глаза, полные слёз, были устремлены на Хонджуна с такой отчаянной, почти животной надеждой. И тогда Уен протянул руки через стол. Медленно, неуверенно, как человек, который боится обжечься, который не верит, что ему позволят прикоснуться к огню. Он взял ладони Хонджуна в свои — бережно, с каким-то благоговением, как берут в руки святыню. Пальцы Уена были длинными, бледными, они обвились вокруг пальцев Хонджуна, сжали их, словно ища спасения. И Хонджун… не отнял их. Не отдёрнул с отвращением. Не убрал со стола. Просто позволил им лежать там, в чужих, но таких знакомых руках, неподвижных и покорных. Сан почувствовал, как что-то ломается у него внутри. Холодная, стальная пружина, которая до этого момента, до этой секунды, сдерживала всё — его боль, его гнев, его отчаяние, его надежду — лопнула с оглушительным, звонким треском. Его собственные пальцы, сжимавшие руль, вцепились в кожаную обивку так, что суставы затрещали, побелели, почти проткнули кожу наружу. Он позволяет. Ему целуют руки. Тот, кто разбил его, раздавил, растоптал его доверие, держит его руки, гладит их, и он позволяет. Он не сопротивляется. Он не убирает их. Но это было ещё не всё. Апофеозом, финальным, сокрушительным аккордом, похоронным звоном по всему, что было между ними, стал следующий акт этого молчаливого, леденящего душу спектакля. Хонджун что-то сказал, ещё раз, его губы сложились в печальную, но твёрдую, не терпящую возражений линию. Потом он… встал. Уен тоже поднялся, резко, почти упав, его фигура казалась потерянной, сломанной, хрупкой, как старая, рассохшаяся игрушка. Его лицо было залито слезами — они текли по подбородку, капали на стол, на разорванную салфетку, на его дорогой, безупречный пиджак. И Хонджун шагнул к нему. Обнял. Не быстро, не порывисто, не в приливе забытой страсти. А медленно, осознанно, как человек, который идёт на эшафот. Он обвил руками плечи Уена, прижал его к себе, и Уен в ответ обхватил его за талию, прижался к нему всем телом, спрятав лицо у него на плече, в изгибе шеи. Его плечи тряслись от беззвучных, душащих его рыданий. Они стояли так посреди кафе, в мягком, золотистом свете ламп, два силуэта, два человека, два мира, на миг, на одно страшное, невыносимое мгновение слившиеся воедино в жесте, который для внешнего, не знающего контекста наблюдателя выглядел как примирение, как возвращение, как… любовь. Сан смотрел на эту картину, застыв, как изваяние, не в силах даже моргнуть. Его мир, тот хрустальный, сверкающий, хрупкий дворец, который он с таким невероятным трудом, с такой любовью, с таким терпением выстраивал вокруг Хонджуна, рухнул в одно мгновение. Не со звоном бьющегося стекла, как в дешёвых фильмах. А с тихим, леденящим душу, почти неслышным хрустом разбивающейся надежды. Он видел не прощание. Он видел объятие. Он видел не отпускание прошлого, а его воскрешение, его триумфальное возвращение из мёртвых. Всё, во что он верил, все его жертвы, всё, ради чего он жил эти долгие, тяжёлые, но такие счастливые месяцы — всё оказалось иллюзией. Хрупкой, прекрасной, зыбкой иллюзией, которая рассыпалась при первом же прикосновении реальности. Он больше не мог смотреть. Не мог вынести этого зрелища. Он отвернулся, резко, почти с хрустом в шее, уставившись в тёмное, глухое стекло своей машины. Его дыхание стало частым, поверхностным, рваным, в глазах потемнело, в ушах зашумело. В груди бушевала не ярость, не гнев, не ревность. Он чувствовал нечто худшее — полное, абсолютное, всепоглощающее опустошение. Как будто из его груди, из самого центра его существа, вынули душу, выскребли всё, что было живым, тёплым, человеческим, и на её место залили жидкий азот — холодный, безжизненный, убивающий всё на своём пути, замораживающий слёзы на ресницах, останавливающий кровь в жилах. Он больше не думал. Мыслей не было. Только белая, раскалённая пустота. Он действовал на автомате, повинуясь древнему, животному инстинкту — бежать. Скрыться. Спрятаться от этой боли. Он повернул ключ зажигания. Двигатель взревел, заглушив на секунду бешеный гул в его ушах. Механическим, заученным движением он вывернул руль и нажал на газ, резко, со всей силы. Машина рванула с места, шины пронзительно, с диким визгом, взвыли по мокрому асфальту, оставляя за собой чёрные, дымящиеся полосы. Он уезжал. Бежал. Спасался бегством. От этого кафе, от этой картины, от этой любви, которая только что умерла на его глазах. В зеркале заднего вида, в тёмном, прямоугольном обрезке стекла, мелькнуло освещённое окно — последний раз, прощальный взгляд, последняя зарубка на сердце, — и два силуэта, два тёмных, неразличимых пятна за ним, слившиеся в одно. Последний кадр его личного, частного апокалипсиса. В то же самое время, внутри кафе, мир был иным. В тот самый миг, когда холодный, ноябрьский воздух снаружи коснулся его разгорячённого лица, а мелодичный звон колокольчика над дверью кафе «Мельница» возвестил о его приходе, Хонджун понял: он переступил порог не просто заведения. Он переступил порог между прошлым и будущим. Воздух внутри был густым, пропитанным ароматом свежемолотого кофе, корицы и чего-то ещё — едва уловимого, сладкого, с нотками ванили и печёных яблок. Этот запах, такой знакомый, такой родной из другой, почти забытой жизни, ударил в ноздри и мгновенно перенёс его на годы назад. Назад, в то время, когда это кафе было их местом. Их тайным убежищем от всего мира, где они, спрятавшись за этим самым столиком у окна, строили планы на будущее, говорили о вечности и пили один горячий шоколад на двоих. Теперь он стоял здесь, в настоящем, и смотрел на человека, который был центром той, прошлой вселенной. Уён сидел за их старым столиком. Не за каким-то другим, не за тем, что стоял в глубине зала, подальше от чужих глаз. А за тем самым, у огромного панорамного окна, выходящего на тихую, мостовую улочку, освещённую желтоватым светом старинных фонарей. Это был вызов. Это была мольба. Это была последняя, отчаянная попытка воскресить мёртвое, воссоздать ту атмосферу, в которой когда-то цвела их любовь. Но магия не работала. Прошлое оставалось прошлым. И человек, сидевший за столом, выглядел так, словно само время, эта безжалостная, всепоглощающая сила, жестоко обошлось с ним. Хонджун замер на секунду, всё ещё сжимая в побелевших пальцах холодную, металлическую ручку двери. В тёплом, медовом свете ламп, отбрасывавших уютные круги на льняные скатерти, Уён казался почти прозрачным. Сильно похудевший, осунувшийся, с заострившимися, как у хищной птицы, чертами лица, которые раньше казались такими аристократичными и привлекательными, а теперь выглядели просто болезненными. Под его глазами, некогда такими яркими и дерзкими, залегли глубокие, тёмные, почти лиловые тени — следы бессонных ночей, полных раскаяния или, быть может, одиночества. Его кожа, всегда отличавшаяся здоровой, золотистой бледностью, теперь была серой, почти пепельной, как старый, выцветший на солнце пергамент. Пальцы, лежавшие на столе, нервно перебирали край бумажной салфетки, разрывая её на мелкие, безжизненные клочья. Груда этих белых, похожих на первый снег обрывков уже высилась перед ним, как маленький памятник его надежде. Это зрелище вызвало в душе Хонджуна не триумф, не злорадство, не удовлетворение от того, что обидчик наказан. Нет. Это было чувство глубочайшей, щемящей, всепоглощающей жалости. Жалости, смешанной с горечью. Словно он смотрел на величественный, прекрасный замок, который когда-то был его домом, а теперь лежал в руинах, поросший мхом и забвением. Он видел не врага. Он видел человека, сломленного теми же демонами, которые едва не сломали его самого. Сделав глубокий, успокаивающий вдох, от которого в груди что-то слабо заныло, Хонджун отпустил дверь и направился к столику, ступая по скрипучим, тёмным половицам почти неслышно, как посетитель в храме. Уён, поглощённый своей внутренней агонией, казалось, не заметил его приближения. Он продолжал уничтожать салфетку, его взгляд был прикован к чему-то невидимому на столешнице. Только когда тень Хонджуна упала на его руки, он резко, испуганно, с какой-то звериной затравленностью вскинул голову. В его глазах — омутах тёмного, почти чёрного кофе — промелькнула целая гамма чувств за одно короткое, неуловимое мгновение. Сначала — неверие, такое сильное, что оно почти граничило с шоком. Затем — вспышка ослепительной, судорожной надежды, озарившая его бледное лицо изнутри, как молния озаряет грозовое небо. И сразу за ней — всепоглощающий, животный страх. Страх того, что это видение сейчас исчезнет, растворится в теплом воздухе кафе, оставив его в ещё более кромешной тьме. — Хонджун… — его голос был хриплым, надломленным, словно он не пользовался им целую вечность. Он прозвучал не как приветствие, а как молитва. Как имя бога, к которому взывают в минуту последней, смертельной опасности. — Ты… ты всё-таки пришёл. Я уже не надеялся. Правда, не надеялся. Думал, ты передумаешь. Исчезнешь снова. Оставишь меня здесь одного. Хонджун мягко, но решительно отодвинул стул и сел напротив. Дерево скрипнуло, и Уён вздрогнул от этого звука, как от удара хлыста. Хонджун сложил руки перед собой на столе, стараясь сохранять спокойное, нейтральное выражение лица, хотя внутри него бушевал ураган из противоречивых эмоций. — Я пришёл, — сказал он тихо, и его собственный голос показался ему чужим, далёким. — Мне нужна была эта встреча. Этот разговор. И тебе он нужен тоже, Уён. Нам обоим нужно было поставить точку. Я не мог больше оставлять это в подвешенном состоянии. Это отравляло всё. Уён судорожно кивнул, не сводя с него своего лихорадочного, голодного взгляда. Он смотрел на Хонджуна так, словно пытался заново выучить каждую чёрточку его лица, запомнить, запечатлеть на сетчатке, как последнюю, самую драгоценную картину. Его взгляд скользнул по мягкому, пушистому кашемиру тёмно-синей кофты, которая была Хонджуну чуть великовата, по линии его ключиц, по его рукам, таким знакомым и таким теперь чужим. Он, казалось, впитывал его присутствие, как пересохшая, потрескавшаяся земля впитывает первую каплю дождя. — Ты не представляешь… — начал Уён, и его голос предательски дрогнул, сорвался на шёпот. — Ты даже представить себе не можешь, что я чувствовал всё это время. Эти месяцы. Они были как одна бесконечная, мучительная ночь без проблеска рассвета. Я пытался жить, Хонджун. Пытался работать, есть, спать, дышать. Но ничего не получалось. Всё было лишено смысла. Всё было пресным, серым, безвкусным. Он замолчал, тяжело, со свистом переводя дыхание. Его ноздри раздувались, а кадык дёрнулся в судорожном глотке. Хонджун не перебивал. Он сидел неподвижно, как каменное изваяние, только сердце в его груди колотилось с такой силой, что заглушало все остальные звуки. Он знал, что Уёну нужно выговориться. Излить весь этот гной, весь этот яд, который копился в нём долгие месяцы. Он был готов слушать. Он пришёл за этим. — Я думал, что всё делаю правильно, — продолжил Уён с горькой, почти безумной усмешкой. — Думал, что красивый, что успешный, что могу получить от жизни всё. И ты был моей самой большой драгоценностью, Хонджун. Моим главным призом. Но в том-то и дело… я относился к тебе как к призу. Как к чему-то, что принадлежит мне по праву. Как к дорогой, коллекционной вещи, которую я запер в шкафу, чтобы никто не увидел и не украл, а сам пошёл дальше искать новые, острые ощущения. Я был слепым, самовлюблённым идиотом, который не понимал, что держит в руках не вещь, а живую душу. Твою душу. Первая слеза скатилась по его щеке. Не театральная, не рассчитанная на эффект, а настоящая, тяжёлая, горячая слеза, оставившая за собой мокрый, блестящий в свете лампы след. За ней последовала вторая, третья. Уён не вытирал их. Он, казалось, даже не замечал их. Он продолжал говорить, и его голос становился то глухим и монотонным, как заупокойная молитва, то резким и надрывным, как крик раненого зверя. — Я изменял тебе не потому, что ты был плох, или не давал мне чего-то, или я разлюбил тебя. Нет. Нет, клянусь тебе всем святым! — Его глаза, полные слёз, смотрели на Хонджуна с отчаянной мольбой о понимании. — Я любил тебя. Я так сильно тебя любил, что эта любовь меня испепеляла. Она делала меня слабым, уязвимым. А я привык быть сильным, понимаешь? Я привык всё контролировать. Я боялся этой зависимости от тебя, этого сводящего с ума страха, что ты можешь уйти, бросить меня, оставить одного. Идиотским, больным способом я пытался доказать себе, что я всё ещё свободен, что я не привязан к тебе намертво. Что ты просто одна из… Как же я ошибался. Боже, как же я чудовищно ошибался. Хонджун слушал, и каждое слово Уёна было подобно удару тупого ножа в грудь. Не потому, что это было новостью. Нет. Всё это он уже прокручивал в своей голове тысячу раз, пытаясь найти объяснение тому, что произошло. Но слышать это признание, вырванное с такой болью, было невыносимо. Он видел перед собой не хладнокровного предателя, а запутавшегося, сломленного, больного человека, который собственными руками уничтожил своё счастье. — Когда ты узнал… — голос Уёна прервался, он судорожно всхлипнул, прижав ладонь ко рту, словно пытаясь удержать рвущийся наружу крик. твоё лицо, Хонджун. Твои глаза. В них не было ненависти. Это было бы легче. В них было такое безграничное, вселенское разочарование. Такая боль. Такая тихая, но абсолютная констатация моей подлости… Мой мир рухнул не тогда, когда ты ушёл. Он рухнул в тот момент, когда я понял, что сделал. Он опустил голову, плечи его затряслись от беззвучных, душащих его рыданий. Впервые за всё время он позволил себе эту слабость, эту абсолютную, унизительную обнажённость. Он снял с себя все маски, всю браваду, всю надменность, и остался просто человеком, раздавленным грузом собственной вины. — Но хуже всего… — прошептал он, поднимая на Хонджуна покрасневшие, воспалённые, отчаянные глаза. — Хуже всего даже не сама измена. Хуже всего то, что я предал наше будущее. Нашу мечту. Нашу свадьбу, Хонджун. Это слово, это сакральное, запретное слово, которое Хонджун похоронил в самом глубоком подвале своей памяти, повисло в воздухе между ними, звенящее и острое, как лезвие бритвы. Свадьба. Хонджун почувствовал, как к горлу подступает тугой, горячий ком, мешающий дышать. Он сжал руки в кулаки под столом, вонзая ногти в ладони, чтобы физической болью заглушить душевную. — У нас ведь всё было распланировано,точнее у тебя, продолжал Уён с мучительной, ностальгической нежностью, которая резала похлеще любого крика. — Помнишь? Мы выбрали тот маленький, открытый павильон в ботаническом саду. Тот, что у пруда с белыми лилиями, где воздух всегда пахнет мёдом и цветущей магнолией. Ты говорил, что хочешь, чтобы церемония была не в помещении, а под открытым небом, под благословением самого солнца. Никакой помпезности, никакой фальши. Только мы и наша любовь. Идеально спланированный тобой день Слёзы теперь текли по его лицу сплошным потоком, капая на стол, на разорванную салфетку, на его дорогой, безупречный пиджак. Он смотрел на свои руки, словно видел на них кровь того, убитого будущего. — У меня было кольцо. Не то, помпезное, которым я сделал тебе предложение. И речь не о тех что ты так тщательно выбирал.Другое. Простое, из платины, с одной-единственной маленькой жемчужиной. Жемчужина — потому что она символ слёз, превратившихся в драгоценность. Я хотел подарить его тебе в день свадьбы, как знак того, что вся боль и все трудности, которые мы пережили до нашей встречи, превратились в это — в наше бесценное, совершенное счастье. Оно до сих пор лежит у меня дома, в чёрной бархатной коробочке. Я смотрю на него каждый день, Хонджун. Каждый божий день, и оно жжёт мне руки. Это кольцо для человека, который никогда его не наденет. Для свадьбы, которая никогда не состоится. Для счастья, которое я собственными руками разбил вдребезги. Хонджун почувствовал, как по его собственной щеке что-то скользнуло. Он не заметил, когда начал плакать. Это не были слёзы гнева или обиды. Это были слёзы оплакивания. Оплакивания той прекрасной, хрустальной мечты, которую они оба лелеяли и которую Уён разбил. Он поднял руку и, не стесняясь, вытер мокрую дорожку тыльной стороной ладони. — И когда я думаю об этом… — Уён снова заговорил, и его голос стал глухим, полным такого неизбывного, чёрного раскаяния, что даже воздух в кафе, казалось, стал тяжелее. — Когда я представляю тебя в том белом костюме с цветком в петлице, идущего ко мне по дорожке, усыпанной лепестками роз… когда я представляю, как звучит свадебный марш, и все наши друзья плачут от счастья… я понимаю, что это я лишил нас этого. Я лишил тебя этого. Я украл у тебя этот день — возможно, самый счастливый день в твоей жизни. И у меня тоже. И я никогда, никогда, никогда не смогу себе этого простить. Это проклятие, которое я буду нести до самой могилы. Он протянул руки через стол. Его длинные, красивые пальцы, которые раньше с такой уверенностью держали бокалы с шампанским и подписывали миллионные контракты, теперь дрожали, как осенние листья на ветру. Они были холодными, как лёд, когда осторожно, с каким-то благоговейным трепетом накрыли ладони Хонджуна. Это прикосновение было подобно удару током. Хонджун вздрогнул, но не отдёрнул рук. Он позволил этому случиться. Он понимал, что это нужно не ему, а Уёну. Это была последняя, тончайшая нить, соединявшая его с прошлым. — Хонджун, посмотри на меня, — умолял Уён, сжимая его ладони всё крепче, словно пытаясь передать через это прикосновение всю свою боль, всё своё раскаяние, всю свою надежду. — Я уничтожен. Я полностью и абсолютно уничтожен. Я прошёл терапию, я работал над собой, я разобрал по косточкам всё своё детство, все свои страхи, все свои комплексы, которые привели меня к этому. Я не тот человек, который предал тебя, клянусь. Тот человек мёртв. Ты убил его, когда ушёл, и на его руинах родился новый я. Я, который наконец-то понял цену любви. Цену верности. Цену тебя. Мы можем начать заново. С чистого листа. Мы можем попробовать ещё раз. Я сделаю для тебя всё, что угодно. Я переверну весь мир. Я буду любить тебя так, как никто и никогда не любил. Я восполню каждую секунду той боли, которую тебе причинил. Только дай мне шанс. Один-единственный шанс. Пожалуйста. В его глазах, полных слёз, горел такой яркий, такой отчаянный, почти осязаемый огонь надежды, что у Хонджуна перехватило дыхание. В этом огне была вся его жизнь. Вся его мольба. Всё его будущее. И Хонджуну предстояло либо подышать на этот огонь, дав ему разгореться, либо залить его ледяной водой реальности. Он знал, что должен сделать. И это было самое трудное решение в его жизни. Труднее, чем уйти тогда. Потому что сейчас ему предстояло не просто уйти. Ему предстояло осознанно и намеренно убить последнюю надежду человека, которого он когда-то любил больше всего на свете. Хонджуну потребовалось несколько секунд, чтобы его голос перестал дрожать. Он посмотрел на их соединённые руки — на бледные, нервные пальцы Уёна, судорожно вцепившиеся в его ладони, — и накрыл их своей второй рукой. Тепло, человеческое, прощальное. — Тише, — прошептал он, и его голос был мягким, как кашемир его кофты, но твёрдым, как сталь внутри неё. Мой Уён-а. Это слово само сорвалось с губ, из глубин памяти, из того времени, когда они были счастливы. Уён вздрогнул от этого слова, издав звук, похожий на стон раненого животного. — Я слышу тебя. Я слышу всё, что ты говоришь. И я верю тебе. Слышишь? Я верю, что ты изменился. Я верю, что ты прошёл терапию. Я верю, что тот Уён, который предал меня, остался в прошлом. Я смотрю на тебя и вижу твою боль, твоё раскаяние, твоё разрушенное состояние. И мне невыносимо видеть тебя таким. Потому что, несмотря ни на что, ты был огромной частью моей жизни. Он сделал паузу, собираясь с силами. Уён замер, превратившись в зрение и слух. Его губы дрожали, а в глазах, помимо надежды, начал зарождаться ужас ожидания приговора. — Но… — сказал Хонджун, и это короткое слово прозвучало как выстрел. Как удар хлыста, рассекающий воздух. — Но мы не можем начать заново. Мы не можем склеить то, что разбито. Не в этот раз. Не после того, что случилось. — Почему? — выдохнул Уён, и в его голосе было столько детской, незамутнённой обиды, столько отчаяния, что Хонджун почти сломался. Почти. — Почему, Хонджун? Если я изменился? Если я люблю тебя? Если я сделаю всё, что угодно? Скажи мне, что мне сделать. Скажи, и я это сделаю. — Дело не в том, что ты должен что-то сделать, — мягко, но непреклонно ответил Хонджун, глядя ему прямо в глаза. — Дело во мне. Дело в нас. Понимаешь… я тебя простил. Это правда. Сегодня, здесь, я говорю тебе это — я прощаю тебя. От всего сердца. Я отпускаю ту обиду, ту боль, ту злость, которую носил в себе долгие месяцы. Это больше не властно надо мной. Уён судорожно, жадно глотал его слова, но на его лице отразилось замешательство. Прощение было тем, чего он хотел, но оно не было тем, на что он надеялся. — Но прощение не равно возвращению, — продолжил Хонджун, и его голос, несмотря на мягкость, набирал силу и уверенность. — Я могу простить тебе тот поступок. Но я не могу его забыть. И я не могу с этим жить. Измена — это не просто ошибка, Уён. Это не просто случайный секс. Это яд. Медленный, невидимый, коварный яд, который проникает в каждую клеточку отношений. В каждую улыбку, в каждое прикосновение, в каждое «люблю». Он будет всегда стоять между нами, как третье лицо. Как незваный гость за нашим столом. Как трещина на фундаменте. Сначала она будет крошечной, почти незаметной. Но со временем, под тяжестью быта и неизбежных размолвок, она поползёт. И однажды дом рухнет, похоронив нас обоих под обломками. Теперь он осторожно, но настойчиво высвободил одну руку из захвата Уёна и поднял её, чтобы кончиками пальцев, невесомым, почти призрачным движением прикоснуться к его мокрой, горячей щеке. Стереть слезу. — Я не хочу для нас такого будущего. Я не хочу, чтобы мы прошли путь от любви до ненависти во второй раз. Второго раза я просто не переживу. И ты, я знаю, тоже. Мы уничтожим друг друга. Превратим нашу прекрасную, хоть и трагическую историю в грязный, пошлый фарс. А я не хочу этого. Я хочу сохранить в памяти то лучшее, что между нами было. Я хочу помнить того Уёна, который дарил мне охапки моих любимых белых пионов без всякого повода. Который смеялся так заразительно, что смеялись все вокруг. Который был моим светом. Я не хочу, чтобы эти воспоминания заменились воспоминаниями о скандалах, ревности и взаимных упрёках. Он убрал руку и выпрямился на стуле. Его взгляд, омытый слезами, был чистым и ясным, как небо после грозы. В нём не было больше ни боли, ни сомнений. Только спокойная, мудрая, всепонимающая любовь. Не любовь к партнёру, а любовь к человеку. — Нам нужно отпустить друг друга, Уён. По-настоящему. Без надежды на возвращение. Без смс «как дела?» по ночам. Без слежки в соцсетях. Отпустить. Как отпускают воздушный шар в небо, зная, что он уже никогда не вернётся. Ты должен перестать цепляться за мой призрак, а я — за твой. Только тогда мы оба сможем исцелиться. И только тогда мы сможем, спустя много-много лет, может быть, встретиться случайно где-то на улице, и наша первая, инстинктивная реакция будет не боль и страх, а улыбка. Светлая, тёплая улыбка двум старым знакомым, которых когда-то очень многое связывало. Он встал. Разговор подходил к концу. Пора было ставить точку. Железную, тяжёлую, окончательную. Уён тоже поднялся, как загипнотизированный, не сводя с него своего страдальческого, но уже немного иного взгляда. В нём угасала надежда, но на смену ей приходило что-то новое. Понимание. Принятие. И в этом понимании была своя, горькая, но исцеляющая сила. Хонджун шагнул вперёд. И сократил расстояние между ними, на этот раз не для разговора. Он обнял его. Медленно, осознанно, как человек, который идёт на эшафот, чтобы отдать последний долг. Он обвил руками плечи Уёна, прижал его к себе, чувствуя, как тот, всё ещё дрожа, прижимается к нему в ответ, пряча лицо в изгибе его шеи. Это было объятие не любовников. Это было объятие прощания. Объятие принятия. Объятие двух людей, которые только что оплакали свою общую потерю и разложили по разным гробам то, что когда-то было их любовью. Он прошептал ему прямо на ухо, тихо, чтобы их тайна, их драма, их жизнь остались только между ними, похороненные в мягком, кашемировом плече: — Уён-а. Ты сильный. Ты всё сможешь. Я знаю тебя. Я помню, каким ты был. Отпусти нас. Отпусти меня, наконец. И начни новую жизнь. Я обещаю тебе — ты излечишься. Ты встретишь хорошего, замечательного человека. Самого лучшего, который будет любить тебя так, как я когда-то. Потому что ты этого достоин, Уён. Несмотря ни на что. И ты будешь жить счастливо, не делая тех страшных ошибок. Вот увидишь. Он отстранился, держа Уёна за плечи на расстоянии вытянутой руки, и посмотрел ему прямо в глаза. И улыбнулся. Сквозь слёзы, которые всё ещё текли по его щекам, застилая взгляд, его губы изогнулись в горькой, нежной, прощальной, но абсолютно искренней улыбке. — И знаешь что? — добавил Хонджун, и его голос, несмотря на слёзы, зазвучал почти бодро, почти тепло, разрубая этот узел их общей, изжившей себя драмы. — Пришлёшь мне приглашение на свою свадьбу. Хорошо? Я буду там. Я буду сидеть в последнем ряду, одетый так, чтобы меня никто не узнал, и плакать от счастья за тебя. И я приду. Обязательно. Обещаю. Уён смотрел на него. Долго. Неотрывно. В его глазах, в этих бездонных озёрах боли, что-то окончательно переломилось. Треснуло. И рассыпалось в прах. Но это была не его душа. Это была стена отрицания. И за этой стеной, наконец, показался тусклый, но настоящий свет. Свет принятия и покоя. Он понял. Окончательно. Бесповоротно. — Хонджун… — прошептал он, и его голос был едва слышен, как шёпот листвы за окном. — Извини меня. За всё. За то предательство, за ту боль, за пустоту, которую я оставил в твоей душе. За нашу разрушенную свадьбу, за наше украденное счастье. Ты не заслужил этого. Точно не ты. Ты был лучшим, что случалось в моей жизни, а я просто не умел правильно обращаться с драгоценностями. Я их разбивал. Хонджун кивнул, принимая это последнее извинение. Он снова обнял его быстро, по-дружески, по-братски, хлопнув по спине, и отступил. Он чувствовал, как под его руками уже не дрожит, а стоит, хоть и нетвёрдо, но уже без животного страха, чужое, но теперь такое родное в своей боли, тело. — Всё в прошлом, Уён, — сказал он, вытирая ладонью свои мокрые щёки и возвращая себе контроль над голосом. — Всё в прошлом. Я тебя прощаю. По-настоящему. Отпускаю. И ты себя отпусти. Он сделал глубокий, дрожащий, но облегчающий вдох, наполняя лёгкие тёплым, пахнущим корицей воздухом. И заставил свой голос зазвучать громче, жизнерадостнее, почти буднично. Потому что жизнь продолжалась. И им нужно было сделать первый шаг в эту новую жизнь прямо сейчас. — Так. — Он хлопнул ладонями по столу, заставив Уёна вздрогнуть и почти испуганно моргнуть. — Давай-ка покушаем чего-нибудь невероятно вредного, но вкусного. И вытрем эти сопли. А то сидим, как два несчастных, мокрых пингвина на краю айсберга. Что ты будешь? Я, кажется, помню, ты любил их яблочный штрудель с ванильным соусом. Он здесь ещё остался в меню? Или ты теперь на диете из эспрессо и воды, как настоящий страдающий герой? Уён фыркнул сквозь слёзы. Звук был неожиданным, звонким, по-детски непосредственным. И на его бледном, измученном лице, впервые за весь этот долгий, мучительный вечер, мелькнуло подобие настоящей, живой улыбки. Слабой, дрожащей, всё ещё неуверенной, но настоящей. Улыбки человека, который побывал в аду, увидел свет в конце тоннеля, понял, что это не рай с любимым, а просто новая жизнь, но всё равно нашёл в себе силы улыбнуться. Это была улыбка человека, который получил разрешение начать дышать снова. Не с Хонджуном. Без Хонджуна. Но жить. — Остался, — сказал он сиплым, но уже более ровным голосом. — И от шоколадного фондана я бы тоже не отказался. И, может быть, даже от того приторно-сладкого латте, который ты всегда ненавидел за то, что в нём больше сиропа, чем кофе. — Значит, два штруделя, — твёрдо сказал Хонджун, уже подзывая жестом официанта. — Два фондана. И два самых приторных латте на свете. Чтобы слиплось всё. Точка была поставлена. Книга закрыта. И на её последней странице, вместо эпилога, были слёзы, прощение и новое, невидимое миру начало двух отдельных, не связанных друг с другом историй. Надеюсь вы всё таки прочли все до конца. Эта глава мне далась с трудом для меня она тяжела тяжолая эмоционально. Буду рада за ваши комментарии 💋
13 Нравится 14 Отзывы 4 В сборник