За день до счастья…

NC-17
Завершён
13
автор
Фэндом:
Размер:
314 страниц, 146 434 слова, 40 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
13 Нравится 14 Отзывы 4 В сборник

Часть 35

Настройки
Тишина, в которую Хонджун вернулся, не была отсутствием звука. Она была сущностью, материей, заполнившей пространство до краёв. Она висела в воздухе густыми, тяжёлыми слоями, как ядовитый туман, пропитанный электричеством предстоящей грозы. Каждый вдох давался с усилием, словно лёгкие забивались не воздухом, а мелкодисперсным свинцом. Свет в гостиной горел неестественно ярко, вывернутый на максимум, превращая знакомый интерьер в стерильную выставку их собственных недостатков. Он выхватывал малейшую пылинку на полированных поверхностях, подчёркивал каждую микротрещинку на безупречном фасаде их совместной жизни, готовя сцену для вскрытия. Сан стоял у панорамного окна, встроенный в чернильную раму ночного Сеула. Его силуэт, всегда такой устойчивый и собранный, казался теперь чужеродным — вытянутым, окаменевшим, неестественно прямым. Он напоминал не человека, а ледяную сталагмитовую колонну, выросшую из самого сердца холода, готовую расколоться под тяжестью собственного напряжения. В опущенной руке он сжимал пустой хрустальный стакан. Не держал — сжимал с такой силой, что тонкая ножка вот-вот должна была хрустнуть. Пальцы, побелевшие в судороге, казались фарфоровыми, хрупкими и неживыми на фоне тёмного стекла. Хонджун замер на пороге, отрезанный от привычного мира этим зловещим кадром. Его собственное сердце не забилось чаще — оно словно провалилось в ледяную полынью где-то ниже желудка, оставив за собой вакуум, а потом ударило один-единственный раз, глухо и болезненно, отдаваясь болью в висках и сухим комом в горле. Куртка соскользнула с плеч и упала на пол бесшумно, мягкой тканью приглушив собственное падение. Он даже не вздрогнул. — Сан? — его голос прозвучал хриплым, чужим щелчком, нарушив гробовую тишину. Звук был настолько неуместным, что самому Хонджуну захотелось забрать его назад. Молчание в ответ было живым и пульсирующим. Оно длилось ровно столько, сколько нужно, чтобы понять: это не пауза. Это — отсчёт последних секунд перед детонацией. Потом Сан начал поворачиваться. Медленно, с нечеловеческой, почти церемониальной плавностью, как массивная, скрипящая ржавчиной дверь в давно забытом склепе. И когда Хонджун увидел его лицо, внутри него что-то оборвалось и рухнуло в бездонную, немую пустоту. Это была не просто маска. Это была посмертная маска, высеченная из самого белого, самого холодного каррарского мрамора. Кожа казалась полупрозрачной, сквозь неё проступала синева тонких, как паутина, вен на висках. Все знакомые черты — благородный выступ скулы, твёрдая линия подбородка, строгий изгиб бровей — заострились, окаменели, лишившись малейшего намёка на мягкость, на жизнь, на тепло. Но глаза… О, глаза. Они были живыми вратами в иную вселенную. Не пламя, не ярость. Абсолютный, беззвёздный космический холод. Чёрная, бездонная пустота, в глубине которой медленно, с чудовищной гравитацией, вращались и сталкивались ледяные глыбы накопленной боли, осколки доверия и нечто невыразимо страшное, полное, тотальное крушение веры. Разочарование, которое пронзило его насквозь, как рентгеновский луч, и не увидело ничего, кроме обмана. — Где ты был? — голос Сана не был тихим. Он был плоским. Абсолютно лишённым высоты, глубины, тембра, эмоциональной окраски. Как звук падающего на кафельный пол металлического шарика одинокий, чистый, безэховый. Бесцветный. И от этой бесцветности по спине Хонджуна пробежал ледяной, многоногий паук, оставляя за собой след из мурашек и предчувствия конца. Слова споткнулись где-то в основании горла, спрессовались в липкий, горький ком. — Я… я был в кафе. — С кем? — два слога. Отчеканенные из того же мёрзлого, калёного металла. Почва под ногами поплыла, потеряла твёрдость. — С… с Уеном. Мы… мы договорились встретиться. — Мы? — одно слово. Один короткий, отточенный до бритвенной остроты слог. Он повис в наэлектризованном воздухе, вращаясь, направленный острой гранью прямо в солнечное сплетение. Паника, слепая и острая, как серп, начала разливаться по венам, отравляя кровь адреналином. — Я… мне нужно было. Мне был нужен этот разговор. Чтобы… — Тебе нужен был разговор? — Сан перебил его, и наконец в его голосе появилась первая, тончайшая трещинка, из которой сочился концентрированный, обжигающий яд. — Или тебе нужно было свидание? Нужно было, чтобы он взял твои руки в свои? Нужно было обнять его? Как любовник обнимает любовника? Каждое слово было ледяной иглой, методично вбиваемой под ногти, в самые чувствительные точки. Хонджун физически отшатнулся, наткнувшись на спинку низкого дивана. Комната закачалась, поплыла волнами. — Ты… ты был там? — выдохнул он, и это уже был не вопрос, а стон, полный осознания краха. — Да. Я был там. — Сан сделал шаг вперёд. Не угрожающий. Неспешный. Как хищник, уже знающий, что добыча загнана в угол и не имеет путей к отступлению. — Я сидел в машине. И смотрел. Как тот хрупкий, хрустальный мир, который я клеил для тебя из осколков, по которым ты ползал, рыдая, снова разбивается. На этот раз — с мелодичным звоном. И на этот раз ты разбиваешь его сам. Своими собственными руками. Активно помогаешь ему. — Это не было свиданием! — крик вырвался из самой глубины груди Хонджуна, рваный, исступлённый, полный животного ужаса перед неверным толкованием. — Это было прощание! Я должен был закрыть эту дверь! Захлопнуть её навсегда! Для себя! Для нас! — Для нас? — губы Сана дрогнули, изогнувшись в подобии улыбки. Это было самое жуткое, самое нечеловеческое выражение, которое Хонджун когда-либо видел на живом лице. — Ты искренне думаешь, что та картина, что навеки впиталась в мою сетчатку… это было «для нас»? Ты позволял ему касаться тебя. Ты плакал с ним в унисон. Ты обнимал его! Думаешь, я не видел, как он уткнулся лицом в твою шею? Что это было, Хонджун? Последний, прощальный поцелуй? Последняя возможность почувствовать на своей коже дыхание того, кого ты на самом деле, в глубине души, никогда не переставал любить? — Нет! Сан, ты всё неправильно понял! Он страдал! Он… — А Я НЕ СТРАДАЛ?! Рев, сорвавшийся с губ Сана, не был человеческим. Это был рёв раненого зверя, у которого вырвали ещё пульсирующее, тёплое сердце прямо из раскрытой грудной клетки. Это был звук, рождённый где-то в доисторических глубинах психики, там, где живут только боль и ярость. Взмах руки — короткий, резкий, не оставляющий времени на реакцию. Хрустальный стакан описал в воздухе ослепительную, невесомую дугу. Время замедлилось, стало тягучим, как мёд. Хонджун, заворожённый, увидел, как стакан вращается, ловя и преломляя ядовитый свет ламп, как он кажется невероятно красивым и хрупким, как слеза. Потом он встретился со стеной. Звон был не оглушительным. Он был… тотальным. Физическим. Казалось, лопнула не стеклянная вещица, а сама хрустальная сфера, в которой теплилась и была возможна их любовь. Тысячи, десятки тысяч ослепительных, злых, острых как бритва осколков взметнулись вверх сияющим веером и рассеялись по полу, по дорогому ковру, по обивке дивана, звеня тонким, высоким, завывающим эхом, которое медленно угасало в оглушённом пространстве. Хонджун вскрикнул, инстинктивно закрыв лицо руками, почувствовав, как мельчайшие, невидимые глазу брызги стекла цепляются за его рукава, впиваются в кожу запястий. — Я страдал годами! — голос Сана прорвался сквозь затихающий звон, и каждое слово в нём было выжжено раскалённым докрасна железом, оставляя в воздухе запах палёной плоти. — Я страдал, наблюдая за тобой рядом с ним! Каждый твой смех, обращённый к нему, был ножом в моих рёбрах! Каждое твоё нежное прикосновение к его руке прожигало мою ладонь! Я страдал, подбирая тебя раздавленного, растоптанного его ложью! Я собирал тебя по кусочкам, Хонджун! По осколкам! А ты знаешь, что такое собирать осколки? Они режут. Каждый. До крови. Я страдал от каждого твоего ночного кошмара, в котором ты звал его имя! От каждой твоей слезы, которую ты вытирал, думая о нём! И я ждал! Я терпел! Я думал, я свято, глупо, по-детски верил, что если я буду достаточно терпелив, достаточно тих, достаточно… идеален, достаточно безупречен в своей преданности, ты однажды… однажды просто посмотришь в мою сторону. И увидишь. Не спасателя. Не костыль. Не архитектора твоего убежища. А мужчину. Который любит тебя ещё с той школьной скамьи, любит тихо, безмолвно и так сильно, что забыл, как дышать воздухом, в котором нет твоего запаха! Слёзы, наконец, прорвали ледяную плотину. Они не текли — они катились по его мраморным щекам медленно, тяжело, словно капли расплавленного свинца, оставляя на смертельной бледности кожи мокрые, горящие, безжизненные борозды. — Но ты не увидел. Ты использовал мою любовь как санаторий. Как комфортабельную, пятизвёздочную клинику для реабилитации. А как только окреп, как только твои крылышки немного отросли — ты потянулся туда. К источнику своей боли. К корню своего яда. К нему. — Я не тянулся! — Хонджун рыдал теперь и он, его тело билось в мелкой, неконтролируемой дрожи, но он не мог оторвать взгляда от этого лица, искажённого мукой, прекрасного и страшного в своём разрушении. — Я отпускал! Я прощал, чтобы он наконец ушёл! Чтобы его призрак перестал стоять между нами, отбрасывая холодную тень! — Он уже был призраком! — Сан был неумолим. Его боль, вырвавшаяся наружу, превращалась в лезвия, отточенные годами молчания. — Он умер для тебя в ту самую секунду, когда на твой телефон пришла та фотография! Он сгнил, рассыпался в прах! Но нет! Тебе понадобился этот… этот театральный, пафосный жест! Этот спектакль великодушного прощания! Тебе понадобилось дать ему прикоснуться к тебе! Ты солгал мне! Ты смотрел мне в глаза, целовал меня, и в твоих глазах плавала ложь! Ты обнимал меня, прижимался ко мне, и всё твоё тело было одним большим, пульсирующим враньём! Он сделал ещё один шаг, сократив дистанцию до минимума. Хонджун почувствовал исходящий от него холод, как от открытой морозильной камеры. — Ты даже занялся со мной сексом после той первой, случайной встречи с ним. После того, как уже знал, что он хочет тебя видеть. Зачем? Чтобы убедиться в чём? Что ты всё ещё можешь? Что ты всё ещё желанен? Или чтобы замазать свою вину? Замылить мне глаза лаской, пока в твоей голове уже зрели планы о новом свидании с ним? Вопрос повис в воздухе, тяжёлый, острый, неприкрытый. Он требовал ответа. Правды. Хонджун перестал дышать. Вся его ложь, всё мелкое, трусливое умалчивание поднялось из глубин души, требуя выхода. Он не мог солгать снова. Не сейчас. Не глядя в эти глаза, в которых уже не было ничего, кроме ледяной пустыни. Его губы задрожали. Голос, когда он заговорил, был хриплым, разорванным шёпотом, полным самоотвращения. — Я… я не солгал тогда. То есть… да, солгал. Утаил. Что мы виделись. Что он… что он назначил встречу в том кафе. Я… — он зажмурился, выжимая из себя слова, каждое из которых было осколком, режущим его изнутри. — Я испугался. Не твоей ревности, Сан. Я испугался… твоего разочарования. Того взгляда, который ты бросишь на меня. Того молчаливого вопроса: «Неужели ты всё ещё так слаб? Неужели он всё ещё имеет над тобой власть?» Я боялся, что ты увидишь во мне не равного, не партнёра, а… вечного пациента. Сломанную игрушку, которая тянется к тому, кто её сломал. А этот секс… — он открыл глаза, и в них стояла такая голая, беспомощная правда, что даже ледяная маска Сана дрогнула на миг. — Он был не для тебя. Он был для меня. Мне отчаянно, панически нужно было… убедиться. Что то, что я чувствую к тебе… это не благодарность спасателю. Не зависимость от единственной опоры. Не привычка к теплу. Что это… желание. Настоящее, жгучее, животное. Что ты хочешь меня не как проект, который нужно завершить. А я хочу тебя — не как гарантию безопасности. Мне нужна была эта близость как последнее, неоспоримое доказательство. Самому себе. Перед тем как идти и окончательно похоронить прошлое. Что я люблю тебя. По-настоящему. Он закончил, и в комнате воцарилась тишина, ещё более страшная, чем та, что была до крика. Он выложил свою жалкую, эгоистичную правду, умоляя взглядом понять, простить эту слабость. Но лицо Сана не смягчилось. Оно стало ещё холоднее, ещё отстранённее, будто он отступил на тысячу шагов внутрь себя, оставив снаружи лишь ледяную оболочку. — И доказал? — спросил Сан ледяным, безжизненным шёпотом, в котором не было ни капли интереса к ответу. — Да! — выдохнул Хонджун, чувствуя, как последние силы покидают его. — Да, доказал! Но я… я всё равно испугался сказать тебе о встрече. Потому что… потому что ты душишь меня, Сан! — последние слова вырвались против его воли, диким, отчаянным криком, в котором смешались любовь, страх и давно копившееся сопротивление. — Твоя забота — это клетка из чистого золота! В ней красиво, безопасно, тепло… но это клетка! Я не могу сделать шаг, не подумав: «А как на это посмотрит Сан? А одобрит ли он? А не расстроит ли его?» Ты заменил мне одного тюремщика на другого! Только ты — более добрый, более заботливый, более… идеальный! И от этого невыносимее! Тишина, наступившая после этого признания, была абсолютной. Она впитала в себя звон разбитого хрусталя, эхо обвинений, запах страха и теперь лежала на них тяжёлым, неподвижным саваном. Сан отступил на шаг. Не потому, что был ранен словами. А потому, что физически очищал пространство между ними. Он смотрел на Хонджуна не сверху вниз, а словно через толщу непроницаемого, мутного, векового льда. И в его взгляде окончательно, с тихим, почти незримым щелчком, погас последний огонёк — тот самый, что горел все эти месяцы, согревая их обоих в Бангкоке, в первые сеульские ночи. Огонёк надежды, что всё это можно исправить, объяснить, что они смогут. — Так, — тихо, почти беззвучно произнёс он, и в его голосе не осталось ничего, кроме бесконечной, космической усталости, усталости вселенной, доживающей свои последние дни. — Вот как оно есть на самом деле. Я — тюремщик. Моя любовь — решётка. Моя преданность — замок на двери. А его предательство… его грязное, подлое предательство было для тебя окном? Люком на волю? Прости. Искренне прости. Что вытащил тебя из того ада, который ты для себя построил с ним. Прости, что не дал тебе возможность вернуться и сгореть там дотла, добитое его равнодушием. Прости, что моя любовь оказалась для тебя бременем тяжелее, чем его измена. — Нет, Сан, нет, не так, ты всё переворачиваешь… — Хонджун сделал шаг вперёд, его руки, дрожащие и беспомощные, протянулись, чтобы коснуться, удержать, вернуть. Он схватился за его рукав, чувствуя под тонкой тканью рубашки жёсткие, как канат, напряжённые мышцы, холодные даже на ощупь. — Ты не понимаешь! Я люблю тебя! Я никогда не говорил этого вслух, но я люблю тебя! Только тебя! С ним всё кончено, я поклялся себе в этом, глядя в его глаза! Этот разговор был нужен, чтобы отпустить его! Чтобы он ушёл, жил, дышал где-то далеко и перестал быть этой вечной, колотящейся в висках тенью между нами! — Но он не стал тенью, — отчеканил Сан, не отнимая руки, но и не отвечая на прикосновение. Его взгляд был устремлён куда-то в пустоту за плечом Хонджуна, в тёмное окно, в ночь. — Он стал плотью. Кровью. Реальностью, которой ты добровольно, осознанно предпочёл наше «здесь и сейчас». Хотя бы на один час. Ты предпочёл его боль — моему покою. Его слёзы — моей улыбке. Его прикосновения — моему слову. Ты выбрал утешать того, кто растоптал тебя в грязь, вместо того чтобы быть здесь. Со мной. После всего, что было. После всего, что я был. — Я не выбирал его! Я выбирал свободу! От его призрака! Нашу с тобой свободу! — Хонджун прижался лбом к его руке, и его тело снова затряслось в немых, беззвучных рыданиях, сотрясающих всё существо. — Прости меня! Прости, что солгал! Прости, что пошёл! Но клянусь, я сделал это ради нас! Чтобы вырезать его из моего сердца, из моей памяти, как раковую опухоль, раз и навсегда! — Он разве уже не был мёртв в твоём сердце? — голос Сана снова сорвался, но теперь это был не рёв, а надтреснутый, полный невыносимой, усталой горечи шёпот, который резал слух острее любого крика. — Ты не хоронишь того, чей труп уже истлел! Ты не прощаешь того, кто уже стёрт из твоей реальности! Но ты… ты выкопал этот труп! Ты отряхнул с него прах, приодел и дал ему последние, прощальные объятия. А мне… — он задохнулся, и в его глазах на миг мелькнула такая агония, что Хонджуну захотелось закрыть глаза. — А мне ты оставил ложь. Тихое, ежедневное предательство. Сомнение, которое теперь будет разъедать каждый наш день, даже если их больше не будет. И картину. Чёткую, как фотография. Как ты обнимаешь человека, который разбил тебя вдребезги. И в этом объятии… была нежность. Я её видел. Он резко, почти грубо, высвободил руку из слабых пальцев Хонджуна. Но не для того, чтобы оттолкнуть. Он двинулся вперёд, и его пальцы, холодные и сильные, как стальные клещи, впились в подбородок Хонджуна, заставляя того резко поднять голову. Заставляя встретиться взглядом с той ледяной, безжизненной пустотой, что теперь навсегда поселилась в его глазах. — Скажи честно. Прямо сейчас. Не думая. Глядя мне в глаза. — каждый слог был отлит из тяжёлого, холодного свинца и брошен между ними. — Если бы я не пришёл тогда. Если бы я не забрал тебя, не увёз, не вырвал из этого ада. Оставил бы тебя там, в твоей истерике, среди осколков твоей свадьбы и твоей веры. Ты бы вернулся к нему? После этих… этих крокодиловых слёз? После этих жалких, запоздалых извинений? Если бы он упал на колени и умолял? Мир сузился до точки. До этого пронзительного взгляда. До этого вопроса, который был хуже пытки. В голове Хонджуна пронёсся вихрь: воспоминание о той всепоглощающей, физической боли, о желании исчезнуть, раствориться, о чёрной, звонкой пустоте, которая была больше его самого, готовая поглотить без остатка. И… слабый, жалкий, предательский огонёк. Огонёк привычки. Огонёк надежды на то, что кошмар — это сон, что всё можно вернуть, отмотать назад, стереть. Огонёк, который мог разгореться от знакомого голоса, от тёплых рук, от обещаний, что это больше никогда не повторится. Он не знал. Он БОЯЛСЯ знать. Боялся того слабого, сломленного человека, которым он был тогда. Эта доля секунды колебания, это мерцание неуверенности в его расширенных зрачках, этот немой ужас перед собственным возможным прошлым малодушием — всё это отразилось на его лице, как на чистейшем экране. Сан увидел. Он не увидел ответа «нет». Он увидел «я боюсь, что да». Увидел тень того сломленного существа, которое он когда-то спас. И этого было достаточно. Он отпустил его подбородок так резко, будто прикоснулся к раскалённому добела металлу. Отшатнулся. Всё его лицо, вся его душа, всё его существо опустели окончательно. Стали гладкими, ровными, безжизненными, как поверхность глубокого озера, скованного льдом после долгой, беспощадной зимы. — Всё, — сказал он просто. Без интонации. Без эмоций. Констатация факта. — Всё понятно. — Сан, нет, подожди… — Хонджун попытался броситься вперёд, обнять его, вцепиться, удержать любой ценой, но Сан отпрянул с ловкостью и стремительностью, которых от него нельзя было ожидать. Его движение было чистым, отстранённым, безжалостным, как удар скальпеля, рассекающего живую ткань. — Я люблю тебя! — кричал Хонджун в нарастающую пустоту, которая с каждой секундой становилась между ними всё шире и непреодолимее. — Я клянусь всем, что для меня свято, я люблю тебя сейчас! Здесь! В этой комнате! Ты — мой единственный дом! Моё небо и земля! Воздух, которым я дышу! Без тебя я… я просто задохнусь! Перестану существовать! — Ты не задохнёшься, — ответил Сан. Его голос звучал так, будто доносился из-за толстой, звуконепроницаемой стеклянной стены, из другого измерения. — Ты только что это блестяще доказал. Ты прекрасно можешь обходиться без меня. Достаточно, чтобы пойти к нему. Достаточно, чтобы смотреть мне в глаза и лгать. Достаточно, чтобы принимать решения, которые разрывают меня на части, даже не потрудившись спросить моё мнение. Ты… — он сделал едва заметную паузу, и в ней была последняя капля горечи. — Ты больше не тот сломленный, беззащитный человек, которого я на руках вынес из огня. Ты выздоровел. Окончательно и бесповоротно. Прими мои поздравления. Он развернулся. Его спина, прямая, негнущаяся, неумолимая, стала теперь самой прочной и непреодолимой баррикадой. Он подошёл к вешалке, движения его были экономичными, выверенными, лишёнными малейшего намёка на колебание или сожаление. Он снял пальто. Одно плавное движение. — КУДА ТЫ ИДЁШЬ?! — рёв Хонджуна был полон животного, первобытного, неконтролируемого ужаса перед неминуемой гибелью. Он кинулся вперёд, спотыкаясь, его нога наступила на острый осколок — пронзительная боль пронзила ступню, горячая кровь сразу напитала носок, но он не почувствовал её. Ничего, кроме всепоглощающего страха. — НЕТ! НЕ УХОДИ! ПОЖАЛУЙСТА! Не ненавидь меня! Ударь… Но не уходи! Не оставляй здесь одного! Я умру! Прости, я запутался, я боялся… Я сойду с ума! Я не переживу этого! Я умру… умру, задыхнусь без твоего присутствия, без тебя. Я не хотел, я запутался… Сан остановился у двери. Его рука уже лежала на холодной хромированной ручке. Он не оборачивался. — Мне нужно привести мысли в порядок, — сказал он. Его голос был призрачным, эхом, доносящимся из какой-то далёкой, холодной, мёртвой галактики. — Я не могу думать, когда ты рядом. Твоё присутствие… оно давит на виски. Я не могу дышать этим воздухом. Он густой. Он пахнет твоим страхом, его дешёвыми слезами и… моей собственной, колоссальной, непростительной глупостью. Хонджун рухнул на колени. Он не упал — он обрушился, как подкошенный ударом в спину. Он обхватил его ноги, прижался мокрым от слёз лицом к дорогой шерсти брюк, к холодной, живой коже под тканью. — Не оставляй… умоляю… что бы я ни натворил… ты же говорил… ты же… говорил, что никогда… Сан обернулся. Медленно. Неохотно. Как будто движение стоило ему нечеловеческих усилий. Он посмотрел на это существо у своих ног — разбитое, рыдающее, абсолютно беспомощное, окровавленное, жалкое. И в его ледяных, мёртвых глазах не вспыхнуло ни искорки жалости. Ни капли прежней любви. Только последняя, отчаянная искра чего-то, что когда-то было ответственностью. Последний обрывок долга врача перед пациентом, спасателя перед спасённым. Последний инстинкт защитника. Он наклонился. Не для того, чтобы поднять. Его губы почти коснулись уха Хонджуна, и шёпот, который последовал, был тихим, но в нём звучала непоколебимая, закалённая сталь последнего приказа. — А ты… оставайся. Оставайся здесь. Единственное, о чём я прошу… в твоём нынешнем состоянии… оставайся здесь. В этих стенах. И никуда. Не уходи. — В твоём нынешнем состоянии». Он видел его истерику. Видел кровь на носке. Видел его неспособность стоять на ногах, контролировать себя. И даже сейчас, будучи сам разбит вдребезги, с душой, превращённой в пыль, он пытался оградить его от опасности. От него самого. От города. От ночи. От необдуманных поступков в состоянии аффекта. Это была последняя, изуродованная, но всё ещё узнаваемая форма его заботы. Он выпрямился. Его рука повернула ручку. Дверь открылась, и в прихожую ворвался порыв ночного ветра — ледяной, свежий, безжалостный, пахнущий свободой, бесконечным холодом и окончательным одиночеством. — Сан… — последний звук, хриплый, разорванный, полный немой мольбы, был скорее предсмертным стоном, чем именем. Дверь закрылась. Щелчок замка был мягким, почти деликатным, каким и был всегда. Но в гробовой, вымершей тишине опустевшей квартиры он прозвучал громче, чем любой взрыв. Звонче, чем разбитый хрусталь. Как звук падающей гильотины. Окончательный. Бесповоротный. Хонджун лежал на холодном, полированном до зеркального блеска мраморном полу, среди сверкающих, как слёзы, осколков их прошлого, их доверия, их невысказанных клятв и несостоявшегося будущего. Его тело сотрясали беззвучные спазмы, воздух вырывался из лёгких короткими, свистящими, жалкими рывками. Он лежал в луже собственных слёз и каплях собственной крови, отравленный ядом своих же слов: «Ты душишь меня». И своим молчанием в тот решающий миг. Своим страхом. Своей трусливой неспособностью дать тот единственный, правильный, уверенный ответ, который мог бы всё изменить. Он остался один. В этой идеальной, стерильной, безупречно дорогой тюрьме, которую Сан с такой любовью построил для их общего счастья. Которая теперь стала его камерой. Его последним пристанищем. По приказу тюремщика. «Оставайся здесь». И он останется. Потому что за её пределами не было теперь ничего. Только ледяная, беззвёздная пустота, в которую только что растворилось, испарилось, ушло всё, что когда-либо имело для него смысл, цвет, тепло и свет. А в лифте, за той самой дверью, прислонившись спиной к холодной, вибрирующей металлической стене, Сан медленно, как в густой, тягучей смоле, сполз на пол. Его железная выдержка, его ледяной контроль, его титаническая дисциплина — всё рассыпалось в мелкую, ядовитую пыль. Он схватился руками за голову, пальцы впились в собственные волосы, и из его горла, из самой глубины разорванной души, вырвался звук, которого не должно было существовать в природе, — сдавленный, хриплый, животный, безумный вой, смешанный с рыданием, рвотным позывом и проклятием, обращённым ко всему миру и к самому себе. Он оставил там своё сердце. Свою душу. Свою причину вставать по утрам. Своё «всё». И теперь внутри него была только чёрная, беззвёздная, ледяная пустота, холоднее любой космической зимы. И единственное, что ему оставалось в этом новом, мёртвом мире — попытаться собрать рассыпавшиеся осколки собственного разума, воли, личности в нечто, отдалённо напоминающее порядок. Хотя он уже на каком-то глубинном, инстинктивном уровне знал — некоторые вещи, однажды разбитые с таким звоном, собрать уже невозможно. Они навсегда остаются грустной, бесполезной мозаикой из острых краёв и кровавых порезов на руках того, кто попытается это сделать.
13 Нравится 14 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (2)