Форкские Хроники Чарли Свона

NC-17
В процессе
48
автор
Размер:
планируется Макси, написано 65 страниц, 25 056 слов, 9 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
48 Нравится 4 Отзывы 26 В сборник

Арка I: Глава 3

Настройки
Примечания:
      Выходной навалился на Чарли всей своей неподвижной, аморфной тяжестью. Проснулся он не от будильника, а оттого, что спать больше не хотелось — сон ушел куда-то сам, оставив тело вялым, а сознание — неприятно ясным.       Он лежал, уставившись в потолок, и слушал. Дождь за окном был сегодня не буйным, а усталым. Он не стучал, а шуршал по крыше и листве ровным, монотонным шелестом, словно пересыпая тонны мокрого песка. Свет, пробивавшийся сквозь щель между тяжелыми портьерами, был не серым, а скорее свинцово-белесым, лишенным теней, плоским. Ничто не звало, не требовало, не торопило. Просто был день. Пустой сосуд, который предстояло чем-то наполнить, а наполнять было нечем.       Он долго лежал, почти до девяти, что для него было неслыханной роскошью и одновременно — мукой. Наконец, с глухим стоном, откинул одеяло. Воздух в спальне был холодным и спертым. Он надел растянутые спортивные штаны и старую фланелевую рубашку на пуговицах, которую обычно использовал как халат. Ткань была мягкой от многочисленных стирок, но холодной на ощупь.       На кухне он не стал сразу заваривать кофе. Сначала просто открыл холодильник и постоял так, глядя на его освещенные неоном недра. Молоко, масло, яйца, банки. Ничего не хотелось.       Он закрыл дверцу, и звук магнитного затвора прозвучал в тишине необычайно громко. Поставил чайник. Пока тот закипал, он прошелся по первому этажу, бесцельно, как тень. Прошелся пальцем по поверхности комода в прихожей — осталась четкая полоса в пыли. В гостиной солнце если это молочное свечение за тучами можно было назвать солнцем выхватило из полумрака мириады пылинок, парящих в воздухе. На полу у дивана лежала забытая газета трехдневной давности. Везде царил не хаос, а запустение. Тихое, постепенное оседание пыли и забвения на вещах, которые уже никого не ждали.       Чайник выключился с резким щелчком. Он налил кипяток в френч-пресс, ждал четыре минуты, как было написано на упаковке, надавил поршень. Аромат поднялся густой струей, но сегодня он не радовал. Чарли налил себе полную кружку, сел за кухонный стол, но не у окна, а спиной к нему. Он пил маленькими глотками, глядя на стену, на выключатель, на крошечную паутинку в углу у потолка. Мысль созрела сама собой, простая и неотвратимая, как приговор: нужно прибраться.       Он начал с гостиной, потому что это было самое большое, самое «публичное» пространство, и его запущенность бросалась в глаза больше всего. Из чулана под лестницей, с усилием вытащив застрявшую на неровностях пола дверь, он извлек старого желтого «пылесосного монстра» — тяжеленный агрегат из желтого пластика, с длинным, витым, как кишечник, шлангом и набором щеток, которыми никто не пользовался годами. Шнур был перемотан в неаккуратный ком.       Чарли воткнул вилку в розетку у плинтуса, и когда он нажал на тумблер, комната взорвалась ревом. Гулкий, низкий рев мотора, которому, казалось, не терпелось проглотить все на своем пути, оглушительно заполнил пространство, вытеснив тишину. Чарли вздрогнул всем телом — он отвык от такого шума в своем доме. Он взял широкую напольную щетку и начал методично, метр за метром, проходить по ковру.       Пылесос поднимал целые бури. В луче света из окна пыль кружилась, как микроскопические звёзды в чёрной галактике. Он видел, как ворс ковра, годами приминавшийся под ногами и ножками мебели, теперь поднимается, выпрямляется, образуя свежие, темные полосы. Он забирался щеткой под низкий диван, и оттуда, с воющим звуком, всасывало клочки пыли, засохшие лавровые листочки откуда?, блестящую обертку от конфеты. Он отодвинул кресло и обнаружил на паркете под ним идеальный прямоугольник, покрытый более толстым слоем пыли, и прошелся по нему. Работа была физической, монотонной, и он погрузился в нее, отключая мысли. Движения вперед-назад, гул, вибрация в руках.       Когда он, наконец, выключил пылесос, наступившая тишина была оглушительной. В ушах звенело. И комната, чистая, с аккуратным, ровным ковром, показалась ему чужой. Она стала больше, пустыннее. Каждый предмет — диван, кресла, торшер — стоял теперь на своем идеальном, стерильном островке, подчеркивая отсутствие жизни между ними. Уборка не наполнила дом, она лишь обнажила его суть — аккуратную, вымеренную пустоту.       На кухне он включил горячую воду на полную, так что стекла на шкафчиках запотели. Высыпал в раковину почти полбутылки зеленого геля для мытья посуды, который пах лимоном, но каким-то химическим, едким лимоном. Пена взбилась мгновенно, густая, непроницаемая, похожая на ядовитый снег.       Он начал с тарелок. Каждую — завтрашнюю, позавчерашнюю — он тер жесткой стороной губки, счищая засохшие пятна каши, запеченный жир. Звук скрежета по фарфору был резким, одиноким. Он ополаскивал тарелки под ледяной струей горячая быстро закончилась, и они, звеня, занимали свои места на сушилке — белые, холодные, безликие круги.       Потом кружки, с внутренними коричневыми разводами от кофе.       Потом столовые приборы, которые он перебирал по одному, следя, чтобы между зубьев вилки не осталось ни крошки. Работа заняла больше получаса.       Когда он выключил воду и вытер руки, кухня блестела. Стол, плита, даже фасад холодильника были вытерты насухо. И от этого блеска стало тоскливо. Это была чистота лаборатории, морга, а не дома, где готовят и едят.       Чувствуя нарастающую бессмысленность своих действий, он все-таки вынес переполненное мусорное ведро. Пластиковый пакет, отяжелевший от мокрых очистков и пустых консервных банок, прохрипел, когда он оторвал его от стенок ведра.       На крыльце он на мгновение замер. Дождь почти прекратился, осталась лишь такая мелкая водяная пыль, что ее можно было принять за густой туман. Воздух был ледяным и чистым, пах мокрой землей и гниющими листьями. Он глубоко вдохнул, но свежесть не принесла облегчения, лишь подчеркнула затхлость, к которой он вернется. Он швырнул пакет в большой бак у забора, крышка с грохотом захлопнулась.       Вернувшись, он остановился посреди прихожей. Делать было нечего. Работа, которая должна была занять день, иссякла за пару часов. Он прошелся по комнатам, руки в карманах. Спальня — постель заправлена, на тумбочке только часы и очки. Слишком аккуратно. Ванная — чисто, полотенца висят ровно. Тишина давила на барабанные перепонки, в ней начал звенеть тот самый высокий, назойливый тон.       Его взгляд упал на дверь под лестницу. Ту самую, что вела в чулан. Он редко туда заглядывал. Это было хранилище всего ненужного, отложенного «на потом», которое так и не наступило.       Дверь, как всегда, заедала. Он потянул сильнее, дерево скрипнуло, и створка с неохотой поддалась, выпустив наружу запах — сложный, многослойный: пыль старой бумаги, нафталин, запах сырого дерева и еще что-то сладковато-затхлое, как от засохших яблок. Внутри, в свете единственной лампочки без плафона, висевшей на длинном проводе, громоздились коробки. Картонные, разных размеров, некоторые прорвались по углам. Старый чемодан с оторванными кожаными ручками. Свернутый в трубу ковер, проткнутый молью. Пара лыж и палки, которые они с Рене купили в порыве энтузиазма лет пятнадцать назад и использовали два раза. Ящик с елочными игрушками.       И тут он увидел ее. Небольшую коробку из-под обуви, «Red Wing», крышка была припорошена серым слоем пыли, но на боковине, прямо на картоне, было выведено его же рукой, черным перманентным маркером, уже потускневшим от времени: «Белла. Фото. Разное.»       Сердце что-то екнуло — не больно, а глухо, как будто в груди перевернулся тяжелый камень. Он взял коробку. Она была легче, чем казалось.       Он отнес ее в гостиную, поставил на только что пропылесосенный ковер, прямо перед диваном. Сел на пол, скрестив ноги, спиной к мебели. Минуту просто смотрел на коробку, как будто боялся открыть. Потом сдул пыль с крышки и поддел ее ногтями. Картон хрустнул.       Внутри царил творческий хаос. Не альбомы с аккуратными кармашками, а просто насыпь фотографий, разного размера, разного качества. Они были перемешаны с открытками — детскими, самодельными, с наклеенными цветочками и корявыми «Люблю тебя, папа!». С листками из школьных тетрадок в клетку, на которых цветными карандашами были выведены какие-то фантастические существа с подписями «Мой дракон». С такими мелочами — браслетиком из разноцветных резиночек, парой старых, поблекших значков, засохшим цветком в прозрачном файлике. Время здесь не было упорядочено, оно смешалось в одну яркую, но уже выцветающую массу.       Он запустил руку внутрь и вытащил первую попавшуюся фотографию. Снимок был сделан, должно быть, дешевой «мыльницей», края были волнистыми, цвета — кислотно-яркими, нереальными.       Он сам. Лет на тридцать пять. Сидит на этом самом диване, облокотившись на его спинку. На коленях, завернутая в огромный, клетчатый плед, спит Белла. Ей три, может, четыре года. Щека, пухлая и розовая от сна, прижата к его груди, прямо к тому месту, где под рубашкой должно быть сердце. Одна ее рука, с крошечными, идеальными пальчиками, замерла у его подбородка, касаясь щетины.       Он на фотографии смотрел не в объектив. Его взгляд был опущен на эту спящую головку, и он улыбался. Улыбка была не широкой, не показной. Она шла из глубины, размягчала все лицо. Губы были слегка приоткрыты, в уголках глаз залегли лучики морщин — не от возраста, а от этой улыбки. В этих глазах светилось что-то такое простое и такое бездонное — абсолютный покой, абсолютная принадлежность. Он был здесь, в этом моменте, полностью. Не думал о работе, о счетах, о будущем. Просто держал свою дочь, и этого было больше, чем достаточно для счастья.       Чарли смотрел на это лицо, на эту улыбку, и не узнавал себя. Это был другой человек. Незнакомец. Человек, который умел так смотреть. Который умел так чувствовать. Которому было что дать миру, кроме молчаливого присутствия и аккуратного порядка.       Он провел подушечкой большого пальца по изображению, по щеке того мужчины, как будто пытаясь ощутить тепло кожи, биение сердца под рубашкой. Но под пальцем был лишь холодный, гладкий пластик. Он положил фотографию на чистый ворс ковра рядом с собой, лицом вверх. Она лежала там, как обвинение.       Он взял другую.       Белла, лет пяти, у новогодней елки. На голове — бумажный колпак, сбившийся набок, в глазах — восторг, от которого, кажется, вот-вот лопнут зрачки. Она что-то показывала на верхушку, усыпанную игрушками. На заднем плане — размытая Рене с бокалом. Его на снимке не было.       Потом — пляж в Калифорнии. Яркое, почти выбеленное солнце. Белла по шею засыпана песком, из груды торчит только смеющееся личико и растрепанные волосы. Рене в бикини загорает на полотенце. Он снова где-то за кадром, тот, кто держал камеру.       А вот и он. Белле лет восемь. Они на берегу реки, недалеко от Форкса. Она с первой, настоящей удочкой, купленной ей в подарок. Лицо сосредоточенное, брови сдвинуты. Он стоит сзади, в рабочей рубашке с закатанными рукавами, его большая, смуглая рука лежит поверх ее маленькой, бледной, поправляя хватку. Он смотрит не на удочку, а на ее лицо, и снова улыбается, но уже иначе — не безмятежно, а с какой-то нежной гордостью, участием. Эта улыбка еще была узнаваемой, но в ней уже появилась тень чего-то — ответственности, может быть, или просто усталости от жизни, которая уже начала раскалываться.       Он перебирал снимки один за другим, медленно, как будто разминируя поле. Вот она растет. Исчезают детские пухлые щеки, появляются угловатые скулы, задумчивый, иногда отстраненный взгляд. Вот он на фотографиях становится все реже, как вымываемый прибоем след на песке. А когда появляется — стоит немного в стороне, как гость на собственном празднике. Улыбка становится все более формальной, натянутой, «для камеры».       Последние снимки в коробке были уже чужими.       Белла-подросток на выпускном из средней школы в Фениксе, в темно-синем платье, с подругами. Все девочки смеются, обнявшись. Он был там, на заднем плане, в единственном своем костюме, который теперь сидел мешковато. Он смотрел прямо в объектив, улыбался, губы растянуты, но глаза... глаза были пустыми, как две серые пуговицы, пришитые к лицу. Они ничего не выражали. Просто смотрели.       Он сидел на полу, окруженный разбросанными вокруг фотографиями, как островами ушедшего континента. Тишина в доме преобразилась. Она была уже не пустой, а густо населенной призраками. Призраками смеха, солнечных дней, детского голоса, своих собственных, настоящих улыбок. Они висели в воздухе, беззвучно крича о времени, которое утекло сквозь пальцы, как вода.       В груди у него сжалось что-то холодное и огромное, ком, который мешал дышать. Ему стало физически больно. Он начал спешно, почти панически, собирать снимки обратно в коробку, не глядя, хватая их стопками, лишь бы убрать с глаз, спрятать это немое доказательство того, что когда-то все было иначе. Картонная крышка снова легла на место, но образ той улыбки, молодой, беззащитной, счастливой, жгло его изнутри, как клеймо.       И тогда, повинуясь внезапному, острому порыву, он встал и пошел к телефону в прихожей. Ему нужно было услышать ее. Не ту девочку с фотографий, а живую, сегодняшнюю Беллу, ту, что дышала, говорила, существовала где-то за пределами этого пыльного саркофага воспоминаний.       Старый телефон с дисковым номеронабирателем казался теперь не аппаратом, а шлюзом, порталом в другой, настоящий мир. Он поднял тяжелую, холодную от пластмассы трубку. В ушах зазвучал ровный гудок готовности. Он медленно, тщательно, будто набирая код от сейфа, повернул диск: Ф-Е-Н-И-К-С... Длинные гудки. Один. Два. В такт стучало сердце. Три... — Алло? — Голос Беллы был приглушенным, немного сиплым, будто она только что проснулась или, наоборот, долго смеялась. — Привет, рыбка. Это папа, — сказал он, и его собственный голос прозвучал хрипло, непривычно громко в тишине прихожей. — Пап! Привет. — В ее тоне он сразу уловил легкую, едва уловимую ноту... чего? Не раздражения. Скорее, настороженности. Фоном неслась негромкая гитарная музыка и смазанный гул нескольких голосов, перебивающих друг друга. — Ты не занята? Я не вовремя? — спросил он, уже зная ответ, уже чувствуя, как непрошеной глыбой вваливается в ее пространство. — Да нет, ничего такого. У нас тут... ребята зашли. Обсуждаем проект. Ничего страшного. — Она говорила быстро, слегка запинаясь. — Как ты? Все в порядке? — Да, все так же, — сказал он и, проклиная себя, добавил автоматически: — Дождь.       Он услышал, как она на другом конце провода тихо, почти неслышно вздохнула. Знал этот вздох. Вздох терпения, легкой усталости от неизменности его мира. — Да уж, — просто сказала она. — Я представляю.       Наступила пауза. Он лихорадочно искал в голове тему. Что спросить? Что сказать? — Как школа? — выпалил он наконец, цепляясь за самое безопасное, самое банальное. — Нормально, — ответила она, и в этом слове прозвучала вся ритуальность их общения. — Контрольные, проекты. Все как всегда. Ничего нового. — А мама как? — Он знал, что спрашивает не о здоровье, а о том вечном урагане, что звался Рене. — О, мама в полном порядке. В расцвете сил. — В голосе Беллы послышалась знакомая, уставшая усмешка, адресованная неистощимой энергии матери. — Бежит какой-то марафон доброты, кажется. Собирает подписи за спасение тропических лягушек или корм для бездомных морских котиков. Я уже запуталась. Весь дом завален листовками.       Еще одна пауза. Более долгая, более неловкая. Он слышал, как на ее конце кто-то — мужской голос — громко рассмеялся и позвал: «Белл, иди сюда! Ты должна это видеть! Дрейк нашел видео с тем самым пони!» Голос был молодым, радостным, своим в этом общем веселье. — Пап, — сказала Белла быстро, и в ее тоне появилась та самая, знакомая виноватая нота. — У меня тут, вообще-то, гости... Все хорошо у тебя? Правда? Ничего не случилось?       Это «правда?» пронзило его насквозь. Оно звучало не как вопрос, а как тихая, отчаянная просьба: «Правда, что ничего страшного? Правда, что можно не волноваться, не чувствовать эту тягучую тоску, что льется из трубки? Правда, что я могу спокойно вернуться к своей жизни?»       Ей было неловко. Неловко от его заботы, которая ощущалась как посягательство. Неловко от этого звонка, который, как холодный сквозняк, врывался в ее теплый, шумный, наполненный друзьями и смехом мир. Она была вежлива, мила, даже нежна в своей манере. Но между ними, по проводу, протянулась не просто тысяча миль, а целая пропасть из прожитых отдельно лет, из невысказанного, из разницы в ритме сердца. — Да, да, конечно, — поспешно сказал он, чувствуя, как что-то тяжелое и холодное опускается у него внутри, в самое нутро. — Все хорошо. Я просто... позвонил. Проверить. Иди к друзьям. Не задерживай их. — Спасибо, пап. Я... я позвоню в воскресенье, хорошо? Честно-честно. Тогда поболтаем нормально, никуда не торопясь. — Конечно. Не беспокойся. Целую. — Пока.       Щелчок в трубке был коротким, сухим, окончательным. Как звук захлопывающейся двери в комнату, куда ему больше не было входа. Он медленно, будто его рука весила центнер, положил трубку на рычаги аппарата. Стоял в полумраке прихожей, глядя на черный, немой пластик, и ощущал себя не отцом, а каким-то призраком. Назойливым, тоскливым призраком, который по ошибке потревожил живых, напомнив им о себе своим ледяным дыханием. Лишним. Он чувствовал себя еще более лишним, чем до звонка. Его забота, его тихая тоска, его пустой, чистый дом — все это было непрошеным грузом, который он, сам того не желая, пытался передать ей по проводам. И она, тонко чувствуя тяжесть этого груза, инстинктивно отстранялась, отодвигалась на безопасное расстояние вежливости. Он понял это с такой ясностью, что аж перед глазами потемнело.

***

      Вечер опустился на дом беззвучно, как пепел. Он не включал свет в гостиной. Не подходил к кухне. Сидел в своем кресле, в полной темноте, которая сгущалась с каждым часом.       Коробка с фотографиями стояла у его ног, немым укором. Он не мог заставить себя встать и унести ее обратно в чулан. Не мог заставить себя что-то съесть. Он просто сидел, и тишина вокруг теперь была иной. Она была насыщена эхом того разговора. Короткими, вымученными фразами. Длинными, тягучими паузами. Ее смущенным «правда?». Его собственным беспомощным бормотанием.       Поздно, когда за окном уже давно не было видно даже очертаний деревьев, он поднялся по лестнице в спальню. Движения были медленными, автоматическими. Разделся в темноте, сложил одежду на стул. Лег на спину. Одеяло, как всегда, было холодным, и он долго лежал, не двигаясь, пока от его тела не пошло слабое тепло.       И вот тогда, в абсолютной, беспросветной тишине ночи, до него медленно, как ледяная вода, доползло осознание. За весь этот долгий, бесформенный, тягостный день он не произнес вслух ни единого слова. Ни одного. Кроме того короткого, неловкого телефонного разговора. Двенадцать часов полного, беспробудного молчания. Двенадцать часов, в которых единственными звуками его собственного голоса были: «Привет, рыбка. Это папа», «Да, все так же. Дождь», «Как школа?», «А мама как?», «Да, да, конечно», «Конечно. Целую».       Он перевернулся на бок, лицом к холодной стене. Глаза были сухими, но все внутри ныло от глухой, бессильной, всепоглощающей печали. Он был как маяк на заброшенном острове. Свет внутри него давно погас, но сам он все еще стоял, немой и ненужный, а вокруг, в холодной тьме, шумело море чужой, живой жизни, до которого не долетали никакие звуки. Сегодняшний день, со своей уборкой, фотографиями, телефонным звонком, не заполнил пустоту. Он лишь прочертил ее границы с жестокой четкостью, сделал осязаемой, как стены этой темной комнаты. И стало ясно окончательно и бесповоротно: эта пустота — не временное неудобство, не дурное настроение. Это и есть его жизнь теперь. Тихая. Чистая. Безупречно упорядоченная. И до ужаса, до физической боли, беззвучная.
Примечания:
48 Нравится 4 Отзывы 26 В сборник