Часть 8 — Der erste
11 апреля 2026 г., 20:48
Примечания:
АХТУНГ! главу не редачили (будто бы есть кому, лол) так что не стесняйтесь, публичная бета включена :)
Подписывайтесь на ТГК https://t.me/gde_I_ymer
15 марта 1944 года.
Лопата входила плохо. Все промерзло из-за холодов, так неожиданно на нас напавших. Я подумал, что зря решил копать именно сегодня, ведь спина после вчерашней драки болела сильно. Поясница еле-еле разгибалась. Вспоминалось, как я с Арнольдом закапывал на заднем дворе его дома металлический ящичек с посланиями самим себе или кому-то еще в будущее. Пожалуй, в двенадцать подобные занятия воспринимаются как занимательное и стоящее дело.
Вот сколько я уже орудую лопатой? Часы показывали почти час дня. Значит прошло около трех часов, а дело даже не достигло своей половины.
Я воткнул лопату в землю и оперся на нее, оглядывая проделанную работу. Снега стало немного меньше, местами можно было даже спокойно пройти, не увязая в сугробах. Март месяц на дворе, а сыпало как в январе. Взгляд уперся в глупый деревянный ящик, который притащили вчера утром и который теперь тоже заледенел. Честно говоря, искренне был бы рад, если бы зима и все ее последствия исчезли с лица земли.
Я посмотрел на окно своего дома: там, выглядывая из-за шторы, стояла Любовь. Почти сразу силы во мне неожиданно прибавились, стало жарко и спина вдруг перестала ныть. С энтузиазмом, который, казалось, покинул мое тело еще утром, я с особым усердием вновь принялся разгребать наваливший снег.
Через пару минут мой взгляд осторожно и скрытно снова направился на окно, но Любови там уже не было.
— Вам еще осталось снять с себя рубашку и поиграть мускулами, герр Паульс, — произнесла девушка, опираясь на дверной косяк.
Мне стало стыдно, что мое бахвальство силой стало столь очевидным. Раскусили, как семнадцатилетнего юнца. Кошмар.
— Вы идете обедать?
— Да, только песок рассыплю, чтобы ты не поскользнулась.
— В отличие от вас, герр Паульс, я к снегу и сугробам более привыкшая.
Она вышла на крыльцо и села на деревянную скамейку под окнами, посильнее укутываясь в тоненькое пальто, которое “заботливо” стащили с какого-то приезжего заключенного и передали нам.
— Я не разрешал выходить.
Неделю назад Любовь слегла с температурой. Меня, конечно, подмывало выпросить себе отгулы на время ее болезни, но я не рискнул, иначе моя привязанность стала бы еще более очевидной.
Думаю, что несформировавшаяся мысль уже где-то витала в воздухе среди окружавших нас людей, но не имела под собой каких-то четких доказательств, кроме того, что девушка живет уже целый год, не предприняв никаких попыток к убийству меня или себя. Почти никаких... Оставалось только удивляться молчаливости Арнольда, все еще не выдавшего тайны, видимо, из почтения к нашей ушедшей дружбе.
— Я у вас разрешения и не спрашивала, — деловито заявила Любовь, сильнее кутаясь в пальто.
Расчищенный кусок дороги я осыпал песком и, наконец отложив лопату в сторону, сел рядом с девушкой.
Она — статуя рядом со мной, неподвижная и спокойная, чей взгляд всегда устремлен куда-то вперед. Сегодня Любовь была на редкость разговорчива, кажется, впервые за последний месяц сама начала со мной диалог. Неужели, по прошествии полугода ей наконец надоело молчать и лелеять свое горе? Меня утомляла ее печаль, хоть Любовь даже в ней оставалась прекрасна.
Ариек с детства растили со вздернутыми носами, как и полагается представительницам высшей расы. Их взор всегда высокомерен и расчетлив, прическа аккуратна на манер последней моды, сад перед домом ухожен и острижен, муж накормлен, дети счастливы. Они — красивое дополнение к мужчине, его опора, его костыль, но не отдельный человек. Но в сущности имелось ли за маской педантичности и званием представительницы высшей расы у них хоть что-то? Умели ли берлинские дамы хоть что-то еще, помимо готовки и уборки? Мог ли я с кем-нибудь из них поговорить о чем-либо, именно поговорить, обсудить, а не только рассказывать под восторженные кивания и фразы “какой ты умный”?
Я взглянул на Любовь, и видел в ней человека, которого разглядеть, кажется, удалось только мне. И даже в своем скорбном молчании она говорила куда больше, чем все девушки на этой планете.
— Герр Паульс, если вы желаете чего-то, то так и скажите.
— Я хотел бы поговорить с тобой. В последние полгода из тебя сыплются только односложные предложения. Меня это расстраивает. Я думаю, что тебе уже стоит отпустить произошедшее.
Она даже не взглянула на меня, созерцая природу.
— Вот как... А я-то все ждала, когда вам наконец надоест меня разглядывать, подобно экспонату в музее.
“А чем ты хуже экспоната в музее?” — подумал я, но озвучивать не стал. Смотреть можно, но не трогать. Со дня новоселья еще ни разу больше не целовал ее, не касался, но очень того желал. Все боялся, что столь хрупкий экспонат вновь решит самоустраниться, а лишиться такой красоты я не мог, ведь где бы еще смог ее найти? Ни одной арийке никогда не удастся даже приблизиться к Любови.
Пушистые русые волосы перебирал ветер, мелкие снежинки оседали на макушке и, казалось, что само солнце тянулось к ней. Только перед сном Любовь удосуживалась заплетать косу, в остальное время расхаживая совсем лохматой. Могла ли хоть одна уважающая себя и свой народ арийка позволить себе такую вольность? Едва. Но вместе с тем я, привыкший к зализанным гелем прическам, не находил ничего прекраснее, ее распущенных, спутанных волос.
Темные длинные ресницы обрамляли серые глаза, чей цвет напоминал пасмурное утро, небо перед близящейся грозой, тоску, царившую в мире из-за войны. Сколько раз они взирали на меня с ненавистью, и ровно столько же я чувствовал себя самым счастливым и блаженным.
Прикрываясь напускной дерзостью и юношеской игривостью, облик Любови от кончиков пальцев до макушки был целомудрен. В нем не имелось женского коварства и хитрости, взрослой страсти, стремления угодить или подделать себя под новую волну моды. Девушка была угловата и нежна, хрупка, как полагалось ее возрасту, и вместе с тем неустрашима. Стальной стержень в стебельке цветка.
Любовь не арийка, не русская, не полячка, не американка, — она выше всего этого, выше любой расы, выше меня, мужчины, выше идеологии. Любовь — человек в чистом виде, подаренный мне судьбой.
— Как вы думаете, герр Паульс, если бы Ницше был жив, его повергли бы в ужас собственные идеи, легшие в основу вашей идеологии?
— Что, прости?
— Вы просили поговорить, вот я и...
— Нет-нет, я не... Откуда ты вообще про него знаешь?
— Вчера закончила читать. Книга о нем и его идеях валялась в кабинете Вейбера, а я втихаря ее умыкнула.
— Ты... Ты поняла о все то, что там написано?
— Не досконально. Я не насколько хорошо знаю и понимаю ваш язык, но, тем не менее, суть в общих чертах мне была ясна, — ответила она, и я не знал, что сказать. — Ой, не надо смотреть на меня так, словно вас поражает мысль о том, что женщина способна читать и думать.
Оправдываться я не стал, знал, что услышу только колкости в свой адрес и уличение в дискриминации девушек.
Идти обедать не хотелось. Уставшее тело отказывалось сдвигаться с места, казалось, что примерз. Мы молчали, и мне было хорошо.
Весна не торопилась тянуть к нам свои руки. Воздух не теплел, а снега навалило еще больше. Всюду сугробы, достигающие мне пояса. Солнце и ветер оставались морозными, совсем не щадящими по отношению к людям.
Я представлял, как здесь, в саду на заднем дворе, через несколько месяцев будут расти цветы. Сначала немного хаотично, невнятно, неровными кустами и клочками, но со временем, через года, оформятся в четкие клумбы, подобно тем, что доводилось видеть в парках Берлина.
— Ты хотела бы здесь состариться? — вдруг спросил я.
— Состариться? — щурясь, переспросила она. — Не надо меня оскорблять. Ведьмы, вообще-то, не стареют. Я буду молодой вечно!
Любовь сидела рядом на влажной и холодной лавочке. Ей, кажется, очень нравилось созерцать местную яблоню, ещё голую и корявую, присыпанную снегом.
— У нас у дома такая росла, — передалась воспоминаниям девушка, прикрывая глаза, — яблоня. Её прадедушка посадил в знак любви, ещё до свадьбы, до того, как сделал предложение прабабушке. Все говорил, что дерево перестанет цвести и плодоносить, как только он разлюбит ее.
— И? Перестала?
— А ты как думаешь? — хитро улыбнулась Любовь.
— Ну... Нет?
— Яблоки всегда были на ней сладкие-сладкие, даже если погода стояла пакостная, дождливая и не солнечная. Я с Сашей часто на неё лазила, потому что на верхушке всегда были самые спелые.
— Сашей? — внутренне я вдруг испугался, что это имя принадлежало какому-нибудь её бывшему ухажеру.
— Мой брат. Саша, — её губы тронула еле заметная улыбка. — Иногда он по яблокам стрелял из рогатки. Папа его учил. Я тоже пробовала. Хоть это и не женское дело, папа любимой принцессе отказать не мог. А ещё Сашу он учил из дерева всякое стругать, мне, конечно, тоже интересно было, но мама не разрешала...
Любовь резко смолкла, ещё на какую-то секунду сохранив на лице выражение приятной ностальгии, а затем поникла. Она перестала смотреть на яблоню и уставилась на носки обуви и снег под ногами.
— Не знаешь, куда его могли увести?
Девушка только пожала плечами:
— Нас везли в разных машинах. А сюда, как мне показалась, из нашей деревни доехали только машины с женщинами.
— А сколько ему? Саше.
— В сентябре ему должно было стукнуть пятнадцать, — произнесла она, точно и не оставляла в себе ни единого шанса на его возможность выжить, особенно если вспомнить его характеристику, высказанную мне почти что год назад.
Я был с ней солидарен. Мальчишки младше семнадцати-восемнадцати лет — в лагерях не жильцы. Возможно, в других местах заключения в устройстве и функционировании что-то и было иначе, но искренне сомневаюсь, что тамошние люди от этого становились другими.
Бывало, конечно, что по доброте душевной заключённые из жалости подкармливали младших и помогали чем могли. Но голод со временем сводит с ума. В моей памяти теплились случаи, когда юнцов забивали насмерть из-за куска хлеба, ведь они становились легкой добычей: маленький хилый мальчишка против трёх-четырёх мужчин, пусть и тоже тощих. Такие драки — не частое событие, но подтверждающее животную принадлежность других рас. Наш солдат в заключении никогда бы так не поступил.
Выказывать ей эти мысли я не стал.
— Удивлена, что ты сам чистишь снег. Разве это достойное дело для представителя высшей расы?
— Сегодня привезут тебе компанию. Мужчину.
Я выглядывал реакцию Любови, ожидая резкости или колкости в ее комментариях, но она промолчала, все так же глядя на дерево.
Я встал с промерзлой скамейки, чтобы убрать лопату в сарай, и, едва я отошел, как в спину мне прилетел снежок.
Любовь даже не прятала свою улыбку, не пыталась состроить невинное лицо, наоборот, мне показалось, нахально глядела, бросая вызов.
Ответ не заставил себя ждать, прилетая в плечо убегающей с линии атаки Любови.
Азарт витал в воздухе. Я умудрился даже вспотеть и в процессе стянуть с себя шарф. Снежки Любови летели криво, либо мне удавалось от них уклонятся, а некоторые из них и вовсе не долетали. Я же ее жалел, и специально бросал мимо, но даже это не помогало, девушка все равно вся извалялась в снегу.
— Сдавайся! — кричал я, прячась за огромным сугробом.
— Русские не сдаются!
Стоило макушке слегка показаться из укрытия, как в лицо, на удивление, метко прилетел снежок. Впервые за все время Любовь звонко и искренне захохотала, давясь воздухом, пока я отряхивался от снега.
Подобный проигрыш меня не устроил. Пока она не могла успокоиться, я подошел к ней и, сделав подножку, повалил ее на спину. Не учел только скользкой дорожки, и следом упал на нее.
Любовь в испуге замерла подо мной:
— Насиловать будете?
— Снег не слишком способствует возбуждению, — подметил я и, наклоняясь ближе, поцеловал ее губы.
Наглею, знаю, но я терпел достаточно долго, чтобы заслужить хотя бы один поцелуй.
По ее выражению лица сложно понять, какую эмоцию она испытывает: смущение, злость, брезгливость или все вместе сразу? Впрочем, какого-то открытого протеста не выражает, и то радует. Любовь просто встает и отряхивается от снега, а затем идет в дом, ничего не говоря.
Не знаю что и думать: обидел ли я ее или нет? Тридцать-восемь лет, а общаться с женщинами не умею. Позор и стыд.
Во время обеда к нам неожиданно наведывается Кох с еще несколькими солдатами, приведшими к нам нового жильца.
— Не староват ли он? — спрашивает мой начальник.
— Нет. Самое то.
Мужчина кажется крепким, несмотря на худобу. Не слишком старенький, лет пятьдесят или около того, точно не помню. Голова лысеющая от макушки, лицо его смуглое, загорелое, плечи широкие, работящие, а глаза карие, по-собачьи добрые даже по отношению к нам. Нос большой, как капля, и красный на конце. В какой-нибудь младшей школе ему впору было бы играть Санту или любого другого сказочного персонажа, а если его побрить и умыть, то он сможет сойти за цивилизованного человека.
— Уверен, что не надо помоложе?
— Да. Тут работы не много, — уверяю я.
Судя по взгляду, мужчина нас не понимал или крайне хорошо делал вид, что не понимает.
Из-за угла выглянула Любовь, внимательно осматривая нового соседа:
— Это...
— Да. Новый... работник, — сказал я, подобрав наименее уничижительное слово.
— Не бойся, в юбку не полезет, ему яйца отстрелили, — скалится Кох.
— Как тебя зовут? — по-русски спрашиваю я, не вполне уверенный, что поймет.
— Петр, — откликается он грубым голосом. Мне вдруг подумалось, что, наверное, у него где-то имеются внуки.
— Иди наверх. Первая комната сверху, Любовь тебе покажет. Прими ванную и спускайся сюда, понял?
Петр кивнул и хромой походкой направился вслед за девушкой.
— Ничего, что хромает? — вновь уточняет герр Кох.
— Нет. Бегать ему не придется.
— Хорошо, — он кивает солдатам выйти на улицу, а сам кладет мне руку на плечо. — Нам надо бы перетереть. Лично. Без посторонних.
Мы запираемся на кухне и усаживаемся за стол.
Вид коменданта серьезный, почти что нервный. Он поджимал губы и перебирал пальцы рук, словно бы они могли подсказать что-то. Достав из кармана платок, Кох протер свой вспотевший лоб и начал говорить:
— Паульс, ты же понимаешь, что мы тут живем, скажем, не совсем по правилам? — я кивнул. — Вот. Правильно. Взять, к примеру, твою шлюшку, которая неожиданно долго у тебя живет.
Внутри все похолодело. Неужели он хотел ее забрать?
— Герр Кох, она...
— Успокойся, Паульс, речь пойдет не о ней, — остановил он меня. — Я это как пример привожу. Так вот... По-хорошему, мне бы следовало донести на тебя за это куда надо, а то мало ли что: забеременеет или уже беременная, а? Не просто так же она у тебя так поразительно долго? Ты понимаешь к чему я клоню?
— Более чем, герр Кох.
— Очень хорошо. Так вот, чтобы я никуда не доносил на тебя и... Более того, я даже согласен оформить все необходимые бумаги на вашего ребенка, если вдруг таковой будет... Приписать, скажем, фрау Кляйн? А что, эта женщина от вас без ума, не так ли? Но в замен ты, Паульс, должен будешь мне пообещать одну маленькую вещь.
— Что нужно сделать? — не медля, спросил я.
— Какой же ты сообразительный и на все согласный! Видишь ли, некоторые инстанции меня и мою жену подозревают в “ненадлежащем” отношении к заключенным. А еще мы с замом попались на... Впрочем, это не важно. Твоя задача — сжечь все до самой последней пылинки в моем сейфе в кабинете, если вдруг кто-то сюда нагрянет. Ясно?
Кох вновь протер свой вспотевший лоб и достал из кармана листок бумаги с цифрами — кодом от сейфа. Протягивая его, комендант нервно поглядывал в окна и прислушивался, словно бы кому-то в этом доме было дело до его тайн и проблем.
— Да, я вас понял, герр Кох, — бумажка тут же отправилась в нагрудный карман.
— Вот и хорошо, что мы обо всем договорились.
Мужчина пожал мою руку своей, вспотевшей, и спешно, чуть ли не поджав хвост, удалился. Видимо, прижали его по-крупному. Зато стало понятно, откуда именно взялся этот странный зам Вольф — подельник, наверняка, в доле, если вся заварушка связана с деньгами.
С моей же стороны, будет крайне не выгодно, если Коха все таки уволят или посадят. Тогда наличие в доме неожиданно долгожительной игрушки вскроется, и я полечу вслед за своим начальством. Знать бы, что именно они натворили, может, удалось бы где-то что-то подчистить и обезопасить их...
— Вы закончили? — в дверном проеме появилась Любовь, выдергивая меня из размышлений.
— Как видишь.
Девушка уселась напротив меня, где ранее был Кох:
— Он по-немецки совсем ни гу-гу.
— Ни... что?
— Да не понимает он — вот что. Так что по-русски придется с ним общаться.
— Еще какие-нибудь наблюдения, Шерлок?
— Дядька как дядька. Руки мозолистые, не как у вас, фритцев. Наверное, тоже из деревни или с завода. Хохол он, так что и по-русски болтает с акцентом.
Она вдруг замолчала, глядя на меня сощурившись. Побарабанила пальцем по столу, а затем быстро и резко спросила:
— Специально возрастного взял, да?
— Вовсе нет. Молодые больно дерзкие, а меня тебя хватает по самые гланды, — ответ мой ее не убедил.
— В таком случае, я Сталин в юбке, — заулыбалась Любовь и, почуяв мое поражение, окончательно задрала нос, — но мне, как russische Schweine, конечно же крайне приятно, что представитель высшей расы мной столь сильно очарован. Даже не знаю, как жить с этим дальше и не сойти с ума от самовлюбленности.
Тон ее был кокетлив и игрив, не иначе флиртовала или напрашивалась на комплимент. Хотя, быть может, я себе это все просто надумывал, и нет там никакого подтекста? Но ровно так же возможно, что она все таки сумела принять мои чувства, ведь я дал ей достаточно времени на это, не так ли?
Слишком уж я себя не обнадеживал, боялся. Граница, выстроенная окружающей средой между нами, вполне вероятно непреодолима, и я только зря тратил свои силы на ее покорение. Иногда мне думалось, что стоило прислушаться к словам Арнольда, пока не стало слишком поздно. Теперь же я увяз и пропал. Отказаться от Любови — отказаться от себя.
— Мне он понравился. Кажется добродушным дядькой, — вновь вернулась девушка к обсуждению Петра. — Ой, богатым будете, дядь Петь.
С чего это она взяла, я так и не понял.
В проходе появился Петр, чисто одетый и умытый, но все еще не бритый. Он прихрамывал на правую ногу и тяжко дышал, не то от курения, не то от возраста, не то от пережитого туберкулеза, значащегося в досье. Я выбирал самого здорового в плане подобных зараз, на хромоту же мне было все равно. Так даже лучше. Меньше шансов, что сбежит.
— Ну, барин, шо тоби надобно от мене?
Мне едва удалось разобрать, что Петр сказал:
— Ничего особенного. Бытовые задачи, и только. Дрова нарубить, воду принести, снег почистить — все в таком духе, — я не решился говорить с ним по-русски, побоялся, что и моего акцента он не разберет, так что переводчиком для нас стала Любовь.
— Зрозумил тебя.
— Понял, говорит... Наверное...
— Ладно. Иди чистить снег. Любовь покажет, где лопата лежит.
Жили здесь так давно, а я все никак не мог привыкнуть к личному пространству, которое делил с Любовью. Кажется, что только теперь до меня начинало доходить, что я имел право творить здесь все, что душе угодно. Наверное, не приди сюда Кох, не натолкни он меня на эту мысль, этого бы не произошло.
В выходные никто ко мне без надобности не заходил, никто в окна не подглядывать не станет, как в лагере, и не подслушает. Здесь нет никого, кроме нас. Мы могли бы зажить семьей.
По спине пробежал холодок, а стул вдруг стал страшно неудобным. Где-то внутри меня все еще теплились верность идеалам нашей страны, взгляды и убеждения, взращенные с детства, мнения и мысли, которые скапливались вопреки моей воли просто от того, что я слушал от других — они и не давали покоя. Действительно ли я готов отказаться от всего этого ради нее? Готов ли пойти против страны? Это ведь измена. Настолько ли я ее любил?
С улицы вернулась крайне воодушевленная Любовь.
— Что за радость?
— Радуюсь, что присутствие гадкого фритца буду теперь терпеть не одна.
Черты лица разгладились и смягчились. Возможно, что ей действительно стало легче на душе. Теперь думал, что друга стоило завести гораздо раньше.
— Еще бы солдат тут не было в ваше отсутствие, герр Паульс — и вообще красота! — неожиданно заявила Любовь.
— А что не так с солдатами?
Веселость спала, в один миг девушка помрачнела и напряглась, точно собиралась сказать что-то очень постыдное:
— Они ходят здесь, как у себя дома, и подглядывают. Я в комнате почти всегда запираюсь, выхожу только по надобности, но все равно страшно.
— Почему раньше не сказала?
— Потому что, герр Паульс, из нас двоих только я помню, на правах кого здесь нахожусь. Я не полноценный человек вашего общества, и никогда им не стану, и не собираюсь становиться. Вы зря себя мучаете.
Действительно ли была так важна ее кровь, как она говорит? Пять пальцев на руках и ногах, два глаза, нос, губы, голова — все то же самое, что имелось и у меня самого. Покрась я ее волосы в блонд и исправь ее акцент — никто и не отличит от арийки. Так был ли вообще какой-то смысл во всем это разделении на расы?
Голова вскипала.
Мы отобедали. Любовь ушла к себе в комнату вышивать, Петр греб снег. Я старался больше не рассуждать о том, какие мысли и чувства питаю по отношению к девушке. Это дикость, провокация, глупость, на которые с каждым днем все сильнее и сильнее поддавался мой разум.
Шипящее в углу комнаты радио тоже не выдавало хоть сколько-то радостных известий. Наша армия терпела поражение. Не в идеологическом смысле. Партия пока что оставалась все такой же могучей и властной, в то время как на фронте солдаты с каждым днем отступали все дальше и дальше. Скрывать что-то от людей было уже бесполезно, приходилось говорить прямо. Даже тут у нас, в глуши, проигрыши на полях битвы аукивались сбавками продовольствия, тяжестью передачи писем, сбоями в радио-новостях и вечно гудящими самолетами в небе. Еще год назад они тут не летали. Не заподозрить крах было бы тяжело, если в мозгах имелись извилины.
Я размышлял о том, что будет с нами, с солдатами, политиками и всеми теми, кто хоть как-то окажется связан с военными действиями. Что с нами будет, если мы каким-то чудом не сможем одержать победу? Будут ли нас расстреливать как всех тех, кого расстреляли мы сами? Отправят ли нас на опыты в подземные бункеры красной армии? Или нас просто без суда и следствия направят в тюрьмы на вечные каторги за преступления перед человечеством? Впрочем, разве мы виноваты в том, что остальные слишком слепы к расовой чистоте? И был ли смысл в том, чтобы судить нас? Мы подневольны, как скажет Фюррер, то и сделаем.
Вскоре, устав слушать неутешительные известия, радио я выключил.
Теперь же внутренний монолог вернулся к Коху и к тому, насколько сильно того прижали. Если же он столь открыто и нервозно обо всем заявлял, развязывало ли это руки мне?
Письмо к Коху с прошением я немедленно отправил через солдат.
Меня посетила идея в серьез приучить Любовь к культуре арийцев. Достать по возможности платья по моде, журналы или книги, какие сейчас были популярны у фрау ее возраста. Быть может, если она станет убедительно играть роль и мне удастся раздобыть поддельные...
Я спрятал лицо в ладонях.
Может, все действительно из-за того, что я одинок? Или, быть может, все от того, что я еще не спал с ней полноценно? Чем больше мысли витали вокруг Любови, тем сильнее становился стыд перед страной. Я сжимался в комок нервов и чувств, пока не стал совершенно мелкой блохой, неспособной ни на что-либо. С самого момента моего признания ей в чувствах, мы ничего не обсуждали с Любовью.
Зачем жизнь так жестоко со мной обходилась? Зачем ей понадобилось, чтобы я свел свою судьбу с судьбой девушки, столь неподходящей мне по моральным нормам и ценностям моей Дойчлэнд? В этом был какой-то Божий замысел?
В попытках отвлечься, разум цеплялся за все мысли, посетившие голову на протяжении дня, и с каждой из них я соскальзывал, как по льдине. В конце-концов, мне таки удалось заострить свое внимание на Ницше и его теории.
Каждый уважающий себя и хоть сколько-то образованный ариец знал ее. Она преподавалась в университетах как то, на чем зиждется все понимание этого мира и его устройства. Наша страна взяла курс на постижение новой ступени эволюции, достижения “сверхчеловека”, того, у кого нет никаких моральных норм и границ, тот, кто сам прокладывал себе путь, сам выбирал судьбу и цели и их способы достижения, даже если они были аморальны.
И в ту секунду, пока я сам себе мысленно пересказывал учебник философии, меня вдруг осенило: что если моя любовь к русской девушке не что иное, как проявление задатков сверхчеловека? Что если это было испытание, подкинутое судьбой, чтобы я наконец смог понять кто я таков на самом деле? Ведь такие сильные чувства возникшие к Любови, чувства, которые даже не зависели от норм морали и ценностей общества — это ли не проявление желания самостоятельно выбирать свою судьбу? Это ли не финальная стадия эволюции, когда я наконец смогу отречься от правил и создать новые?
Под тяжкими думами, вечер пришел незаметно. За окном стемнело, и я даже не помнил, чем ужинал и ужинал ли вообще. Любовь тоже ничего не говорила, будто бы чувствовала, что что-то не так.
— Я хочу тебя, — буднично и монотонно произнес я, не глядя в ее сторону. Страшно увидеть на лице отвращение. — Сегодня. Сейчас.
Девушка перестала причесываться, замерла. По коже прошелся цепкий взгляд серых глаз, колкий, холодный и перепуганный.
— Можно... Можно в душ перед... этим?
— Да. Иди.
Те тридцать минут, что она отмокала в ванной, тянулись подобно медленной улитке, скользящей по камню. Я наматывал круги по комнате, садился на кровать, сжимал и сминал руками надетые пижамные штаны, и вновь бросался ходить, поглядывая на часы. В какой-то момент, мне даже почудилось, что мне не удается услышать шум воды за дверью, и казалось, что Любовь все таки сбежала через тамошнее маленькое окошко.
В конце-концов она открыла дверь. Стояла в проходе, не решаясь переступить порог в спальню. Возможно, в ту минуту попроси она меня не делать этого, я бы согласился.
Тонкая белая сорочка местами липла к влажной коже. С волос стекала вода. Любовь, шлепая босыми мокрыми ногами, прошла к кровати и села на нее. Плечи дрожали не то от холода комнаты, не то от страха.
Любовь — моя, и она уже это знала. И это знал я.
— Ляг.
Покорно девушка легла на спину, отводя взгляд куда-то в стену. Всего только одна единственная сорочка отделяла меня от рая и блаженства, и я мог, имел полное право, содрать ее в любой момент, вторгнуться во врата, принадлежащие мне. Но торопливость в этом деле могла бы все испортить.
— У тебя точно никого не было?
Последовал секундный осуждающий взгляд — укор моему сомнению.
Глаза с жадностью впитывали каждый сантиметр ее тела, каждую деталь: изгиб шеи, еле заметные вены под кожей, ключицы, как вздымалась грудь при каждом вздохе, как свет свечи касался ее. Любовь все еще болезненно худа, после случая с Кохом. Мало ела, мало пила и подолгу сидела в ванной. Я наклонился к ней, вдыхая запах мыла и юности. Мои пальцы почти невесомо оглаживали ее тело. Впервые в жизни мне довелось коснуться чего-то практически святого, чистого и самого прекрасного, что было на этой земле. Наконец я стал действительно близок к кому-то, и не знал теперь, как лучше подступиться: сделать так, как я привык; или, может, подобно ювелиру, быть осторожным; или позволить ей сделать все самой? Впрочем, откуда не целованной девушке знать, как все происходит на самом деле.
— Молю тебя, не зажимайся, — говорил я, выцеловывая ее шею, — так будет только хуже.
Любовь не сопротивлялась, не двигалась, не действовала. Лежала пластом подо мной, раскинув руки в стороны, словно на распятье.
Под сорочкой ничего не было. Только она сама, еще слегка влажная после мытья, гладкая, свежая. Я вновь убеждался в том, что она не человек, а нечто иное, нечто, что гораздо выше всей идеологи и человечества, и именно поэтому я ее так полюбил, ведь будь Любовь простой русской бабой, то была бы уже давным-давно мертва.
Раздеть ее я все таки не решился. Самому было страшно, что уж говорить о ней. Только задрал слегка, чтобы было проще.
— Ты совершенно не знаешь, как это делается?
Любовь не смотрела на меня. Ее взгляд был направлен в стену. Она покачала головой.
Я облизал собственные пальцы, средний и безымянный, и вошел в нее ими. Девушка дернулась подо мной, но, кажется, и вправду старалась расслабится. В голове крутились мысли о том, что, если у нас сегодня удастся зачать, это будет ничем иным, как рождением сверхчеловека.
Хотелось скорее приступить к полноценному акту.
Она морщилась и шипела что-то по-русски, какие-то нецензурные слова, которые я научился за год отличать, но смысла которых все еще не знал. Даже прикладывая все усилия, мне не удавалось доставить ей хоть каплю удовольствия.
Когда я вошел всем своим естеством, Любовь вскрикнула, прикусывая запястье. Ее глаза заслезились. С неведомым упорством девушка все еще продолжала глазеть в стену, не поднимая на меня взгляда. Когда я целовал ее, гладил, кусал нежную кожу шеи, ласкал руками. Я пытался выдавить из нее хоть стон, хоть вздох, не похожий на судорожное дыхание, какое бывает перед тем, как человек заплачет.
Всю ту неприязнь, какую в ту минуту Любовь, должно быть, испытывала по отношению ко мне, удалось понять лишь по утру, когда пьянящее чувство возбуждения перестало давить на мозг.
Но тогда ночью, я ничего этого не замечал. Ни ее отрешенности, которую списывал на стеснение и неумение, ни влажных глаз, ни сжатости тела, каменеющего под каждым толчком и поглаживанием. Я млел перед ее красотой и невинностью. Она была агнцем, предоставленным мне на растерзание. Я упивался ее телом, я пресыщался им сполна, пока в конце-концов не достиг пика высшего наслаждения.
И все равно после всего, что было в этой постели, я ощущал себя самым счастливым человеком, и вместе с тем страшно измятым и опустошенным, способным лишь на созерцание потолка. Едва ли стал я ближе к званию сверхчеловека.
Примечания:
Считаю эту главу убогой. Пофиг. Скоро концовка. Думаю, что следующие главы не будут выходить так долго
Подписывайтесь на ТГК https://t.me/gde_I_ymer
Осталось две главы. 100% две главы и мы прощаемся с этой работой :)