Неприспособлен для насилия
4 января 2026 г., 16:14
Примечания:
Вдохновлённое эпизодом драки, который описывал Катаев в «Алмазный мой венец». Причина драки взята с «Люди и положения» Пастернака, когда он говорил, что однажды Есенин попросил «помирить его с Маяковским, полагая», что Борис «наиболее подходит для этой роли». Смею предположить, что Пастернак отказал "помирить" Маяковского и Есенина, поэтому завязалась драка. Почему я думаю, что одно событие следовало из другого? Потому что, хотя Пастернак о драке не писал вовсе, в воспоминаниях Катаева сразу после этого Сергей Александрович просит, что уже Катаев свел его с Маяковским. То есть, вероятно, Пастернака он просил о том же.
Последнее, чего Пастернак ожидал в этот вечер – это удар по лицу от пьяного Есенина. Впрочем, обо всем по порядку.
Ни для кого не были секретом достаточно близкие отношения Бориса и Володи Маяковского: ещё, наверное, с 1914 года. Никто, конечно, не понимал, у них дружба или нечто большее, но в общем и целом взаимопонимание, общее восхищение и часто совместно снимаемые квартиры находились на виду. Так при чем же тут Есенин? Да чтоб Пастернак знал, чего это Серёжу переклинило!
Впрочем, нет, бывало такое с этим человеком: опостылеет всё – и, на нетрезвую голову, придумывает какие-то безумные вещи. Особенно, когда опостылеет ему его же общество. Борис, конечно, сердобольная душа, участливый и прочее, и прочее, но когда Есенин ему, стоя в редакции, заявил, что хочет «помириться» и «сойтись» с Маяковским, – тут уже даже Пастернак не смог, как бы не пытался, понять этого бреда. На вопрос «зачем?» ему никак и ничем не ответили. А на отказ – дали по лицу.
Борис драться не любил. Да, честно говоря, и не умел совершенно. В жизни не приходилось. А вот Серёжа это дело знал досконально, с деревенской хваткой. Особенно пьяный. Впрочем, только когда пьяный. Трезвого Есенина, который полезет в драку с пустяка, Пастернаку представить было трудно. Он, конечно, плохо знал Серёжу, но даже поверхностных знаний о нем хватало, чтобы понимать, что тот, в самом деле, не безумец, не дебошир. Просто вот в нетрезвом состоянии иногда происходит...такое.
В процессе драки (заведомо проигрышной для Бориса, потому что он мог только по-интеллигентски неумело пытаться ударить, а реально ничего противопоставить не мог) были оторваны и потеряны пуговицы с пиджака, что, наверное, огорчило Пастернака больше всего – недешевое, между прочим, удовольствие! А ещё, кажется, были изрядно потрёпаны нервы Васи Казина, без памяти бормотавшего «ну что вы, товарищи!..», и Вали Катаева. А также несчастной секретарши, в панике собиравшей бумаги и ретировавшейся, так как «выяснили отношения» два знаменитых поэта страны.
Один только редактор делал вид, что ничего не замечает. В конечном счёте, их всё-таки разняли стараниями Казина. И если Есенин ещё что-то брыкался (хотя хмель начинал относительно выветриваться из него), то Борис вздохнул с облегчением. Судя по ощущениям, Сережа разбил ему нос и прилично так дал в скулу. Ну и черт с ним, с этим Есениным.
Пастернак оделся и тут же вышел на морозную улицу – пусть дальше сами мучаются с пьяной бестией. Это вменяемый Есенин – гений, а пьяным он становится невменяемым совершенно. Такого счастья Борису точно было не надо. Пусть, вон, отдадут Мариенгофу!..
Судьба распорядится Серёжей иначе. Мариенгофа на горизонте не предвиделось. Пастернак об этом узнает позже, от разъярённого Асеева и его жены. Катаев же пожалеет, что согласился стать посредником заместо Бориса.
Добравшись до снимаемой им квартирки в Лебяжьем переулке, он открыл дверь ключом и прошел в темный коридор. На кухне горел свет, шумел чайник, а также оттуда тянулся дым от папирос. Володя не спал. Значит, сейчас надо будет пуститься в длинное объяснение произошедшего, потому что внешний вид Пастернака говорил сам за себя.
Кухня, залитая желтым светом керосиновой лампы, встретила его запахом крепкого махорочного дыма, чая и старого дерева. Маяковский сидел за столом, раскинув длинные ноги, и что-то черкал на обороте газетного листа. Увидев Пастернака, он замер, выронив карандаш. Дым от папиросы, зажатой в углу рта, поплыл ровной струйкой к потолку.
— Боря, — голос Маяковского, обычно громовой и уверенный, прозвучал приглушенно и настороженно. — это что за перфоманс?
Пастернак молча снял помятый пиджак, с которого, как осенние листья, оборваны две пуговицы. Аккуратно повесил его на спинку стула. Потом подошел к раковине, налил в жестяную миску воды из ведра и начал осторожно промокать лицо. Вода окрасилась розоватым.
— Не поверишь: Есенин, — ответил наконец Борис, выдохнув. — пьяный донельзя. В редакцию зачем-то припёрся. Уж я не понял, чего именно он от меня хотел, но определенно точно желал то ли в футуристы вступить (не дай боже), то ли с тобой начать короче общаться. Просил побыть чем-то вроде посредника. Мне до его хмельных бредней не особо дело есть, я хотел занести рукописи и уйти. Отказал ему, в очень даже вежливой форме, между прочим. Я иначе не умею. В итоге...ну, вот результат. Пиджак жалко, черт возьми.
Маяковский медленно раздавил папиросу о блюдечко. Поднялся, его тень – угловатая, – метнулась по стенам кухни. Он подошел к Пастернаку, взял его за подбородок — жест неожиданно бережный, вопреки всей его монументальности, — и повернул его лицо к свету.
— Скулу расписал, нос… — пробормотал он, и в голосе зазвучала не привычная яростная декламация, а низкое, глухое негодование. — Щелкопёр деревенский. Пьяная рожа.
— Вот сейчас расползется по Москве слух: Пастернак подрался с Есениным! Не поверит же никто, чтоб я и подрался, — фыркнул Борис.
— Я бы тоже не поверил, Боря. Ни разу не видел, чтоб ты с кем-то что-то кулаками решал.
— А я и не решал никогда. Не умею, воспитан по-другому.
Володя нахмурился, отпустил его подбородок.
— И что, конкретно из-за меня полез?
— Да может и не только, — пожал плечами Пастернак и отвернулся обратно к раковине, смыть наконец след от крови из носа. — я ему никогда не нравился. А в нетрезвом состоянии непонятно, что в голову человеку взбрести может.
Маяковский только что-то недовольно пробурчал в ответ, но спорить или возникать не стал. Только убрал чайник с печке-буржуйки, чтобы тот не свистел.
— Надо было ему в ответ по морде дать, — буркнул Володя.
— Не умею, я уже сказал. Драки, особенно пьяные, дело, без сомнений, нормальное, но я не понимаю сути решения конфликтов кулаками. Бессмысленное насилие. Я на него не способен.
— Интеллигент, — Маяковский недовольно фыркнул, разливая чай по стаканам.
— Да, интеллигент. А что, что-то не по душе? Впервые за четыре года знакомства ты понял, что я – интеллигент? — нарочито удивлённо обернулся на него Борис.
Володя смерил его долгим взглядом.
— Не смешно. Ты в кабаках умудрялся в заварушку не попасть, а тут!.. уникум. Ладно, забыли. Не будем больше обсуждать пьяные дебоширские поступки. Но если Есенин при следующей встрече полезет уже ко мне, то я церемониться не буду, — Маяковский нахмурился. — Нос-то не сломан хотя бы? — голос стал ниже, с волнением. Он протянул руку, аккуратно тронул переносицу Пастернака. Провел пальцем по скуле, недовольно хмыкнул. — Завтра проснешься с синяками, — ладонь не убрал, оставил на щеке. Борис слегка подался в сторону прикосновения.
— Вроде целый. Ушиб. Давай закроем тему. Поговорим...не знаю, о рукописях. Я вот в редакцию сегодня занёс первые черновики «Сестры моей жизни»...
— Обработать надо немного, чтобы никакой заразы не занесло. Потом покажешь, прочтешь. Впрочем...это о Лене Виноград? Я отрывками видел написанное.
— Да, оно самое, — Борис сел на стул, наблюдая, как Маяковский отошёл, взял из шкафчика флакончик с йодом и вату, подошёл вновь, пододвинул второй стул (из-за одинакового роста было бы неудобно стоя обрабатывать), сел и вновь осторожно прикоснулся к лицу Пастернака, медленно проводя смоченной в йоде ватой по скуле. — ты ко мне как к стеклянной вазе прикасаешься.
— Амфора. Изящная, на вид – легко бьющаяся, а на деле – прочная, — пробормотал Володя, сосредоточено обрабатывая ссадины. Борис, на самом деле, хотел бы отмахнуться от этой ненужной процедуры, но знал, что Маяковский ужасно боится микробов и того, что кто-то из близких что-нибудь подхватит.
— Ты как всегда чуток.
— С тобой иначе нельзя, — с мгновение они помолчали. — когда опубликуешь сборник, надеюсь, для меня найдется дарственный экземпляр?
Пастернак посмотрел на Володю, едва сдерживая смех.
— Не задавай глупых вопросов и не получишь глупых ответов, — Борис фыркнул, немного подавшись вперед, чтобы приблизиться сильнее. — «Мой друг, мой нежный, о, точь-в-точь как ночью,/в перелете с Бергена на полюс,/Валящим снегом с ног гагар сносимый жаркий пух,/Клянусь, о нежный мой, клянусь, я не неволюсь...».
Маяковский прищурился, вслушиваясь в строки с привычным вниманием. Пастернак прекрасно знал, насколько он любит его стихи. Также, как и Володя знал, насколько Борис во власти его поэзии. Это восхищение, взаимное и неискоренимое, обозначалось ещё в мае 1914 года, следуя за ними неотрывно.
— Это не о Лене, — констатировал наконец Маяковский, возвращаясь к обработке особо заметного следа, проходящего через рассечённую губу.
— Да. Потому что это о тебе.
— Знаю, — едва слышно выдохнул. Не отрицал. Не спросил больше ничего. Просто знал.
Примечания:
Про совместно снимаемые квартиры - это я от балды, дайте помечтать. Учитывая вообще, что, вероятно, это произошло в 1923 году (Есенин в воспоминаниях говорит о ЛЕФе. Сам он стал отходить от имажинизма где-то в 1922 году, когда был образован фронт искусств. Но вряд ли в 22 могли подраться С.А. и Б.Л., т.к. Пастернак был в Германии в тот год), то Борис вообще был женат уже и жил на Волхонке с Евгенией Владимировной. Но это зарисовка, АУшка, 1918 год. Называйте, как хотите.