***
В уборной для гостей особняка Малфоев витал запах застывшего воска, розовой пудры и горького миндаля. Беллатриса стояла у окна, заложив руки за спину, будто держала саму себя на привязи. В зеркале её отражение было идеальным и мёртвым. Нарцисса, поправляя жемчужную нить на шее, смотрела на сестру с тем видом, который Беллатриса ненавидела больше всего – с мягкой, удушающей заботой. — Мне не нравится, Белла, что ты стала пить больше. С тех пор как я переехала к Люциусу, ты… опускаешь руки. — Почему ты всегда говоришь о том, что тебе нравится или не нравится? – голос Беллатрисы был плоским, будто она читала инструкцию. – Твой мир до сих пор помещается в чашку для чая, Цисси? Ты беременна. Будь добра, занимайся этим. Рисуй розовые облака в будущей детской, вышивай гербы на пелёнках. Оставь мои руки и то, что они опускают, в покое. Нарцисса замерла. Её пальцы сжали жемчуг так, что костяшки побелели. — Не говори отцу! – прошептала она, и в этом шёпоте был настоящий, детский страх. – Пока не говори… Я сама сообщу, позже. Беллатриса наконец обернулась. Взгляд её скользнул по округлившемуся ещё незаметно животу сестры, и что-то в её глазах дрогнуло – не умиление, а скорее горькое понимание очередной ловушки, в которую охотно полезла Нарцисса. — Не стану. У меня своих секретов, – она сделала паузу, выдерживая её взгляд, – полно. Так что можешь спать спокойно. Твой скелет останется в твоём шкафу. — Когда ты стала такой… скрытной? – в голосе Нарциссы прозвучала неловкая, почти наивная обида. – Раньше ты хоть что-то рассказывала. Пусть и злое, пусть и колючее… а теперь просто тишина. Тишина и этот… этот холод. — Я всегда была скрытной, Нарцисса, – Беллатриса слабо улыбнулась, и это было похоже на оскал. – Просто раньше мне нечего было скрывать, кроме детских обид. Теперь есть взрослые. Они занимают больше места. Она снова посмотрела в зеркало. Поднесла кончик мизинца к уголку глаза, будто убирая несуществующую соринку. Поправила не макияж. Поправила маску. Растянула губы в то, что должно было сойти за улыбку – беззубую, холодную, предназначенную не себе, а тому морю притворства, что ждало её за дверью. Затем развернулась и вышла, не сказав больше ни слова. Зал сиял, как ледяной дворец Снежной Королевы. Белое и чёрное. Мрамор и эбеновое дерево. Гирлянды из белых орхидей и лилий, от которых кружилась голова. Хрустальные люстры отбрасывали на всё бриллиантовую пыль. "Цисси постаралась", – пронеслось в голове, и мысль эта была острой, как осколок. Нашла себе идеальную клетку и украсила её со всем тщанием. Но в груди у Беллатрисы не было места для зависти. Там клокотала только густая, чёрная злость. Она знала. Сигнус уже завтра закончит переписывать завещание. Наследство – дома, земли, древние артефакты, даже призрачное уважение общества – всё.. Ей, запятнавшей себя, не достанется ничего. Пустота, нищета в аристократическом смысле этого слова – когда у тебя есть имя, но нет за ним силы. И ещё она знала, что он интересуется Лили Эванс. Не спрашивал. Не упоминал. Но она видела, как он рылся в её старых школьных вещах, как наводил справки через своих гнусных дружков в Министерстве. Этот интерес был тише и опаснее крика. Он искал рычаг. И она знала – найдёт. Потому что отец не прощал слабостей. Особенно тех, что могли скомпрометировать Дом. Сейчас еще никто не знает, кроме матери и Руди. Но завтра ...завтра узнают все. Что она не Блэк. А причину, причину он придумает, но только не истину. Ненависть к нему подступала к горлу едким комом. Она представляла, как его лицо, надменное и холодное, исказится болью. Как его чёрные, мёртвые глаза расширятся от ужаса. Ей хотелось не просто изгнать его из своей жизни – его уже не было в ней. Ей хотелось растоптать. Унизить. Дать ему глотнуть того презрения, которым он поил её годами. План, холодный и отточенный, как скальпель, уже был у неё в голове. Она знала, что сделает сегодня. Она скользнула к своему месту за главным столом. Сигнус, стоявший неподалёку и беседовавший с каким-то древним, сморщенным волшебником, бросил на неё взгляд, мимоходом. Мимо жизни, в нём не было даже отвращения – лишь полное, абсолютное безразличие, как к пылинке на мантии. Это било больнее любого удара. Рядом, с тихим шорохом, опустилась Друэлла. От неё, как всегда, пахло засушенными цветами и покорностью. — Я звала Андромеду, — начала мать без предисловий, глядя на свои руки, сложенные на коленях. Голос её был ровным, будто она говорила о погоде. — Ага, — хрипло отозвалась Беллатриса, наливая себе вина. Рука не дрожала. — Будто твой муж пустит её на порог. Или ты сама. Ты же вышивала заговор, вычёркивая её из гобеленов. Игла входила в ткань так же легко, как твоё слово – в её спину. — Перестань, — в голосе Друэллы прозвучала знакомая, измождённая нота. Не приказ. Мольба. — Я перестану, — Беллатриса повернулась к ней, и её глаза горели в полумраке холодным синим пламенем. — Когда ты перестанешь. В тебе нет ни капли характера. Ни грамма. Ты знаешь, что это всё устарело? Этот театр? Эта вечная пляска на костях прошлого? Мир движется вперёд, мама. А мы тут гнием заживо. Андромеда сбежала. Теперь я… — она не договорила, залпом осушив бокал. В этот момент оркестр грянул громче, торжественный и надутый, заглушая любой разговор. — Ладно, — Беллатриса резко поднялась. – Мне надо напиться. Ведь я, похоже, способна только на это. Она взяла со стола свежий бокал и отвернулась от матери. Друэлла инстинктивно протянула руку, тонкую и бледную, чтобы коснуться её запястья. Беллатриса дёрнулась, отпрянув, как от огня. Её бесило. Бесило это вечное, немое страдание. Эта бесхребетность. Она не могла простить матери не за то, что та не защитила её, а за то, что та не защитила себя. — Белла, — позвала Друэлла, но её голос утонул в музыке. Беллатриса уже шла к фуршету, где ряды бутылок сверкали, как оружие. — Ты звала меня, сестрёнка? – Сириус возник перед ней, словно из дыма. Он был небрежно элегантен. В его глазах танцевали знакомые демоны. — Нет, – отрезала она, отставляя бокал и хватая другой, будто в первом была отрава. – Твоего общества мне сегодня не хватало, как дыры в голове. — А зря, – он прислонился к столику, наблюдая за ней. – Ты же знаешь, что ты тоже в этом виновата. И я, конечно, не стану кричать об этом на весь зал, но… ты выбрала свою клетку сама. И теперь грызёшь прутья, вместо того чтобы искать ключ. Красиво, но глупо. Ярость. Белая, мгновенная, сжигающая всё на своём пути. Она не думала. Рука сама выбросилась вперёд, вцепилась в дорогой шёлк его мантии у горла. С силой, от которой он аж захрипел, она пришпилила его к ближайшей колонне. "Он всегда будет мне напоминать про Лили?Сколько можно?" — Ещё. Раз. Скажешь? – её голос был не громким, а каким-то густым, сипящим, будто она говорила сквозь стиснутые зубы. Глаза впились в его. – Скажешь? Нет? Видишь?... Ты трус. Смеешь только когда пьян или уверен, что тебя не прибьют. Ещё одно слово, Сириус. Одно. Он смотрел на неё, и в его взгляде не было страха. Была усталая, пьяная ясность. И что-то ещё… почти жалость. Он молчал. "Ладно хоть у него ума хватает только мне об этом трещать". — Ну вот и всё, кузен, – она разжала пальцы, с силой оттолкнув его. Отряхнула ладонь о своё платье. – Люблю тебя, между прочим. Меня в этой семье регулярно бьют. Словесно. Порой и не только. Но я не ною на всех перекрёстках. А ты… – она окинула его презрительным взглядом с ног до головы, – посмотри на себя. Для своих двадцати выглядишь… ужасно. Развернулась и пошла. Злость ещё пульсировала в висках, когда её взгляд упал на них. Рудольфус. Он стоял у камина, огромный и неуклюжий. И с ним была Рита Скитер. Не просто стояла – она висела у него на руке, запрокинув голову и смеясь тем слишком громким, визгливым смехом, что резал слух. Руди… не отстранялся. Он слушал, склонив голову, и на его обычно угрюмом лице была какая-то простодушная заинтересованность. "Он с ней. Уже? Так скоро? Нашёл себе… это? Утешение? Замену? Эту пустоголовую, жеманную…" Это был не удар, а медленное, холодное проникновение ножа под рёбра. Боль, острая и унизительная, разлилась по всему телу. Она замерла, чувствуя, как пол уходит из-под ног. — Белла. Рабастан. Он подошёл сбоку, бесшумный, как тень. В его руке бокал с чем то тёмным. Его глаза, умные и циничные, видели всё. — Я тебя понимаю, — произнёс он тихо, без всякой прелюдии. Она медленно перевела на него взгляд. Дышать было трудно. Выдохнула так что, это было не ругательство, а констатация полной потери почвы под ногами. — Нет, я реально, — он сделал глоток, его взгляд скользнул к брату и Скитер, потом вернулся к ней. В его глазах не было насмешки. Было холодное, расчётливое созвучие. — И он… он не стоит тебя. Никогда не стоил. Просто удобная партия для наших почтенных родителей. А он, как и большинство, принял удобство за судьбу. Беллатриса смотрела на него. На это умное лицо, в котором читалось только понимание и собственный, глубоко запрятанный цинизм. И сквозь ледяную пустоту и эту новую, жгучую боль пробилось нечто. Улыбка. Кривая, безрадостная, но самая настоящая за весь вечер. "Да. Он не стоит. Ведь я знаю, кто я. Что во мне есть. А он? Он понимает хоть что-нибудь? Понимает ли, во что ввязался? Ты мне нравишься, Рабастан Лестрейндж, своим ядовитым, нелицеприятным умом." — Рабас, — её голос сорвался, стал хриплым, почти человеческим. — Если ты сейчас скажешь что-нибудь пафосное вроде "всё наладится", я вылью это виски тебе на единственный приличный жилет. Уголок его губ дрогнул. — Угроза принята. Пойдём, найдём что-нибудь покрепче этого сладкого пойла. И будем наблюдать за фарсом с напитками в руках. Она взяла бокал, который он ей подал. Их пальцы ненадолго соприкоснулись. Никаких искр. Только тихое, абсолютное согласие двух париев, двух острых умов, заточённых в клетки условностей. В этом уродливом союзе было больше тепла и понимания, чем во всём этом мертворождённом блеске. Но Беллатрисе было не до тепла. Её мысли уже метались дальше, выискивая момент в калейдоскопе лиц, музыки и фальшивых улыбок. Она кружила вокруг главного стола, как тень, бокал в руке – лишь прикрытие, аксессуар. Она искала. Идеальный, единственный миг. Когда внимание всех будет приковано не к ней. И он настал. Сигнус, с лицом, изваянным из вежливого презрения, поднял бокал для тоста в честь помолвленной пары – Нарциссы и Люциуса. Все повернулись к ним. Улыбки стали шире, глаза – влажными от наигранного умиления. Все, кроме Беллатрисы. Её рука, лежавшая на краю стола, дрогнула. Не от страха. От холодной, сосредоточенной ярости. Она улыбнулась этому дрожанию. Улыбнулась тому, что сейчас сделает. "Иногда мы просто вынуждены. Не потому что хотим. Не потому что мы чудовища. А потому что иначе для нас не будет будущего. Никакого. Даже самого жалкого." Подумала она. Она тихо опустилась на свой стул, спрятав руки под стол. Владение малыми, незаметными чарами, отработанное в Отделе Тайн, теперь служило ей. Лёгкое, почти невесомое движение пальцев. Щепотка бесцветного, безвкусного порошка, спрятанного в оправе перстня, растворилась в его полном бокале красного вина, пока тот произносил пламенную речь о продолжении рода, чистоте крови и семейных ценностях. Он не заметил. Никто не заметил. "Хочу просто дать ему выпить за его же идеалы", — подумала она с ледяной, беззвучной яростью. "Выпить до дна." Она сидела неподвижно, сложив руки на коленях, и наблюдала. Спокойно. Как учёный наблюдает за экспериментом. Он отпил. Сделал большой глоток. Продолжал говорить. Её сердце билось ровно, медленно. Не было страха. Не было сомнений. Была только абсолютная, тихая уверенность. Зелье не было ядом в вульгарном смысле. Яд оставляет следы – в крови, в магическом резонансе, в внезапном параличе или кровавой пене. Это было нечто иное. Сложный, многослойный состав, над которым она размышляла в тишине архивов Отдела Тайн. Его основа – не разрушение, а… перепрограммирование. Медленное, необратимое размывание нейронных связей, магических каналов, отвечающих за память и волю. Компоненты были подобраны так, чтобы реакция началась не сразу, а спустя часы, имитируя естественный, стремительный упадок сил. "Пыль папоротника, собранная в новолуние, экстракт корня мандрагоры, подвергнутый семикратной дистилляции, чешуя вумпы, выдержанная в тени…" — рецепт читался как поэма о забвении. Исчезающий след – главное преимущество. К утру от действующего вещества не останется и следа в организме, лишь запущенный процесс, который любое обследование спишет на редкую, стремительную форму магической деменции. Неуловимое. Идеальное оружие в её положении. Он не тронет Лили Эванс. Не посмеет даже узнать о её существовании. Потому что вскоре у него будут другие, гораздо более насущные заботы. Завтра он проснётся с чудовищной, разламывающей головной болью. Ему будет не до неё, не до завещаний, не до мелких дел. А затем… затем начнётся истинный распад. Не смерть. Смерть – это слишком милостиво, слишком просто. Смерть сделала бы его мучеником в глазах таких, как он. Нет. Это будет нечто иное. Дименция. Лишение рассудка. Медленная смерть личности. Он с каждым днём будет забывать. Сначала – где положил палочку. Затем – лицо жены. Собственное имя. Привычки. Умения. Гордость. Ненависть. Он превратится в пустую, дрожащую оболочку, требующую ухода и вызывающую жалость – то, что он презирал больше всего на свете. Это отнимет у него силу, власть, контроль. Это поставит крест на всех его планах. Это будет болезнь, против которой бессильны и зельевары, и целители, ибо она будет маскироваться под естественный, пусть и жестокий, ход времени, съедающего разум. "Жестоко ли это для матери?"- Вопрос посетил её на мгновение, как холодный сквозняк. "Друэлла будет обязана ухаживать за пустой оболочкой того, кто унижал её. Будет вытирать слюни, кормить с ложки, наблюдать, как исчезает последняя тень того человека, за которого её выдали. Это ли не пытка? Возможно. Но это не мои проблемы", — отрезала она внутренний голос, намертво захлопывая дверь перед этим сомнением. — "Ведь она тоже ни разу не заступилась. Что буду делать я?Ну, конечно же наблюдать за этим, дома у себя, у него. И это будет приносить мне удовольствие!" Её молчаливое согласие было таким же кирпичом в стене ее тихой тюрьмы. "Пусть теперь наслаждается плодами своего труда." "Это изменит меня навсегда?" – мелькнул вопрос где-то на задворках сознания. Ответ пришёл мгновенно: "Я и так уже навсегда изменена. Он сделал это. Теперь я просто возвращаю долг. С процентами. И выбираю ту форму возмездия, которая не оставляет меня с окровавленными руками, но оставляет его – ни с чем." Она подняла свой собственный бокал, когда тост закончился, и все выпили. Она пригубила. Вино было терпким и горьким. Как и должно быть. Её взгляд встретился через зал с взглядом Рабастана. Он стоял в стороне, один, с бокалом в руке. Он не пил. Просто смотрел на неё. И кивнул. Один раз. Почти невидимо. Он понял. Возможно, не все детали, но суть. В этой тихой, безмолвной солидарности предателей и отщепенцев была её единственная опора. И она крепко держалась за неё, пока вокруг лилось шампанское и лились лживые речи, а будущее её отца медленно, неотвратимо начинало рушиться у неё на глазах, словно замок из песка, подточенный невидимым, но совершенным прибоем.***
[Лист пергамента, мятый в одном углу, будто его сжимали в кулаке. Чернила ложатся неровно, то жирно и с нажимом, рвущим бумагу, то бледно и прерывисто. Почерк не каллиграфический, а дикий, нервный, торопливый.]Лили.
Осень ударила в окно сегодня. Резко. Ярко. Оранжевым пожаром прямо в лицо.
И всё внутри перевернулось. Словно кто-то рванул за рычаг.
Год. Целый год я не позволяла себе дышать на полную грудь. А сегодня вдохнула этот воздух – холодный, пахнущий тлением и свободой – и вспомнила. Не "вспомнила". Услышала. Твой смех. Тот самый. Как будто это было вчера.
Всё во мне вздрогнуло. До сих пор дрожит. Предательское, глупое тело. Оно помнит то, что разум приказал забыть.
Я знаю, ты счастлива. Знаю про Поттера. Знаю, что твой мир – светлый и прямой. И от этой мысли мне физически больно. Потому что я-то выбрала обратное. Самую чудовищную глупость своей жизни. Выбрала долг. Холод. Этот гнилой, позолоченный Дом.
И что я получила? Ничего. Пустоту. Дни, которые тянутся, как тягучая смола. Ночь за ночью в четырёх стенах, которые давят.
А скоро будет свадьба. Ты наверняка слышала. Мерлин, Лили, я не могу. Он мне ПРОТИВЕН. Каждый его взгляд, каждый жест, сама мысль о том, что его руки будут касаться меня… меня тошнит. Мы друзья? Нет. Больше нет. Теперь он – мой тюремщик, приговор, который я сама подписала.
Я ненавижу отца. За его ледяные глаза. За его приказ, который я послушалась. За то, что он заставил меня оставить тот единственный лучший порыв в моей жизни – тебя.
Я ненавижу себя. Лютой, жгучей ненавистью. За трусость. За слабость. За то, что смотрю в зеркало и вижу красивую, мёртвую куклу.
Я ненавижу Руди. За его глупую, собачью преданность этой лжи, в которой я задыхаюсь.
Но сквозь всю эту черноту, Лили, сквозь всю эту ярость и грязь – прорывается одно. Яростное. Неубиваемое.
Я люблю тебя, Лили Эванс.
Не память. Не призрак. Тебя. Такую, какая ты есть сейчас, там, в своём солнечном мире. Я люблю тебя до остервенения. До боли. До того, что эта любовь выжигает во мне всё остальное. Она не оставляет места ни для надежды, ни для покоя. Только пустота и это жгучее, безумное сияние твоего образа. Иногда я до дрожи в коленях хочу оказаться в нашем мире, где не было магии.
Это письмо – безумие. Я сожгу его. Но пока я пишу, пока чернила впитываются в бумагу… я позволяю себе это безумие. Хоть на мгновение.
Я люблю тебя.
И это убивает меня заживо.
— Б.