Романтический шантаж и прочие проклятия

Горячая работа
NC-17
В процессе
79
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 179 страниц, 65 222 слова, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
79 Нравится 15 Отзывы 33 В сборник

Глава 7. Удивительно, но после плохих дней иногда наступают хорошие

Настройки
Примечания:

***

34.

      Лак на низком столе отливает густым тёмным блеском. За бумажными перегородками глохнет вечер. Лампы под потолком режут жёлтым светом складки чужих кимоно, старческие руки, тяжёлые перстни. Яга сидит чуть в стороне, выпрямив спину, и смотрит на стол перед собой дольше, чем на лица. Нос морщится от запаха трав и свежего дерева — терпеть их не может уже.       Фамилия Хины всплывает уже в третий раз за последние десять минут.       Его крутят медленно. Обкатывают. Прикидывают, как удобнее распорядиться её жизнью после смерти отца. Один из старейшин стучит пальцем по деревянному столу и шевелит губами, другой перелистывает свиток, третий зевает, будто речь идёт о скучнейшей на свете теме, а не о двадцатилетней девушке, у которой за одну неделю вырвали из мира последнего родного человека.       — Сила Амагари слишком неудобна, — сухая ладонь ложится на стол, пальцы расходятся веером, и свет липнет к желтоватой коже, — После смерти её отца род слабеет. Контроль над ней, напротив, нужен строже.       Яга не поднимает головы. Под лопатками у него давно уже перекатывается тупое воспламенение, тяжёлое и тянущее. Они всё это проговаривают так, будто Хина не выросла у него на глазах. Так, будто у неё нет ни лица, ни имени, ни привычки морщить нос, когда она злится, ни рук в чернилах после лекций по барьерным схемам, ни того редкого упорства, которое делает из подростка взрослого быстрее и страшнее, чем хотелось бы любому учителю.       — Девчонка нестабильна, — ещё один старик подаётся вперёд, прищуривается, и угол рта у него ползёт вниз, — Кровь семьи уже показала, к чему приводит излишняя свобода.       Это они о матери. Конечно. Всегда о ней. Даже мёртвая женщина с отчаянным, поздним решением у них до сих пор лежит поперёк горла.       Яга сглатывает ответ и оставляет его внутри.       В этот же миг за стеной, там, где уходят боковые коридоры, по воздуху проходит знакомый шов.       Едва заметный.       Тонкий.       Чужому глазу — почти ничто. Для него — узнаваемый узор до боли в челюсти. Проклятая энергия ложится с такой точностью, с какой он когда-то правил на тренировках её же рукой. Хина.       Один из старейшин резко поднимает голову. Морщинистая шея двигается дёргано.       — Вы это чувствуете? — он шарит взглядом по стенам, по углам, по потолку, и сухие пальцы сами тянутся к чёткам.       Второй отрывает ладонь от стола.       — Здесь чужой след.       Масамичи уже знает по тому, как изменился воздух, по той самой чистоте узора, от которой у стариков поднимается тревога, а у него — страх вперемешку с уважением и гордостью. Становится тревожно в то же мгновение за дурь, которая сейчас способна вылиться из Хины.       Он медленно поднимается.       — Я проверю, — рукав кимоно соскальзывает к запястью, когда он делает шаг назад, — Одна из кукол обойдёт коридоры.       Старейшины переглядываются. Один, тот самый с чётками, уже тянет ноздрями воздух.       — Мне чудится её энергия, — произносит он и сжимает костяные бусины сильнее, — Амагари.       Яга даже взглядом не цепляется за это имя в очередной раз.       — Вам чудится многое, — он поддевает ногтем маленькую куклу у пояса, опускает её на пол и направляет лёгким движением пальцев к двери, — Я вернусь через минуту.       Кукла уходит в коридор быстрыми, сухими шажками.       Хина стоит в узком техническом проходе у боковой стены зала заседаний и вжимает ладонь в деревянную балку.       Под пальцами — последняя из трёх промежуточных точек на этом крыле. Тёплая древесина отдаёт пылью и старым лаком. В воздухе тянется слабый запах воска от ламп. Дальше, через две стены и поворот, сидят они. Пьют чай. Рассуждают. Решают, каким гуманным способом убрать её.       На коже у Хины давно уже высохли следы соли. Лицо стянуто. Глаза горят так, что моргать лишний раз больно. Смерть отца до сих пор держится в теле отдельными фрагментами: его ладонь, тяжёлая и холодеющая, багровый край раны, глухой хлопок барьера, который он тянет до последнего, пустой пролёт в метро, по которому обещанное подкрепление так и не приходит. Десять минут. Ей не хватило десяти минут, а ему хватило этого времени ровно на смерть.       Внутри уже давно нет никакого расчёта на потом. Ей это не нужно да и не интересно.       Пальцы медленно проводят по дереву. Нить энергии уходит в балку, проходит внутрь, затягивается под поверхностью. Метка садится ровно. Ещё одна. Ещё немного. Осталась последняя, главная, замыкающая. После неё барьер сомкнётся вокруг зала. Она поставит шов, который запрет их внутри так плотно, что даже крик не уйдёт наружу. А дальше всё кончится очень быстро. Голова чистая до ледяного блеска. Старикам не хватит и половины её нынешней силы.       Под ногой шуршит бумага.       Хина оборачивается уже в движении.       Из-за угла выкатывается проклятая кукла Яги.       Деревянная морда, круглые пустые глаза, швы на шее и локтях. Она прыгает к ней, ещё не успев подать сигнал хозяину, а Хина уже срывает с пальца тонкую линию. Шов входит ей под горло. Кукла дёргается, лопается на две половины, дерево с сухим хрустом расходится и падает под ноги. Тёмный след её энергии ещё висит в воздухе секунду, потом гаснет.       Хина смотрит вниз на обломки и на нитку, которую уже затягивает обратно под кожу.       Яга понял. Конечно понял. Из всех людей в этом здании только он узнает её технику по одному надрезу в воздухе.       Внутри, под злостью, шевелится короткий укол вины. Хина давит его сразу. Поздно. Не туда. Сейчас вообще нет места ничему, кроме мести.       Она перешагивает куклу и идёт дальше.       Последняя точка должна лечь у старого кладового помещения, примыкающего к задней стене зала. Там сходятся линии, и шов сомкнётся идеально.       Яга чувствует смерть куклы в ладони.       Тонкий обрыв связи бьёт в сухожилия. Под кожей на внутренней стороне запястья проходит короткий ожог. Он прикрывает глаза ровно на полсекунды. Этого хватает.       И она уже не в ступоре, не в слезах, не в той мёртвой дрожи, с которой он видел её после похорон. Сейчас она работает, а, значит, успела дойти до той точки, где боль трансформируется в ненависть.       Яга поворачивается к столу. Старейшины всё ещё сидят на своих местах, настороженные, с приподнятыми головами.       — Мне звонят из техникума, — он достаёт телефон, даже не глядя на экран, и прикладывает его к уху, — Скоро вернусь.       Он выходит раньше, чем кто-то успевает возразить.       В коридоре воздух уже плотнее. Метки Хины чувствуются слишком отчётливо. Она прошивает пространство по дуге, берёт углы, дверные косяки, несущие балки. Умно. В любой другой ситуации он бы, несомненно, её похвалил. Но явно не сейчас.       Он идёт быстро. Потом переходит на бег.       Кладовая у задней стены встречает его приоткрытой дверью и запахом пыли, старых циновок. На полу валяется свёрнутый брезент. В углу сложены коробки. В узкую щель окна протискивается полоска вечернего света.       Хина стоит на колене, пальцами ведёт по полу последнюю линию.       Красная нить энергии, тонкая, почти хирургическая, тянется от её руки к уже поставленным якорям. Ещё движение — и схема замкнётся мгновенно.       — Убери руку, — Яга входит в комнату сразу. Голос у него режет воздух так, что пыль на ближайшей коробке дрожит, — Сейчас же.       Хина даже не вздрагивает. Она чуть поворачивает голову через плечо, лицо у неё белое. Скулы резкие. Глаза сухие, ясные, а под ними — синь от бессонных ночей.       — Поздно пришли, — кончик её пальца снова касается пола, и красная линия ползёт дальше.       Яга сокращает расстояние в два шага и хватает её за запястье. Нить дёргается. На полу вспыхивает недоведённый узор.       — Амагари, — он сжимает её руку сильнее, — Заканчивай.       Она вырывает кисть почти сразу. Встаёт. Между ними остаётся не больше шага. Под потолком гудит лампа. Дверь за спиной остаётся приоткрытой.       — Я бы вас выпустила, — в ней уже нет ученической сдержанности, в глазах нет ни намёка на прежнюю Хину, — Вас — да. Их — нет.       Яга смотрит мимо её лица на линию у пола, на недоведённую точку. Тонкие пальцы левой руки дрожат, уже готовые закончить схему. Масамичи верит, что она может. Силы в ней хоть отбавляй, и та стоит высокой, ровной стеной. Если купол сомкнётся, старики останутся внутри с ней наедине. И тогда от зала останется мясо, бумага и кровь на лаке.       — Как только они засекут твой след, тебя казнят, — бьёт в лоб сразу, пока есть время до того, как совет поднимет шумиху, — Ты этого добиваешься?       У неё рот кривится.       — Да плевать, — плечи дёргаются вверх, потом вниз, — Мне уже всё равно.       — Нет, тебе не всё равно, — Яга делает ещё шаг, теперь между ними почти нет воздуха, — Ты сейчас влезаешь в это с головой, потому что другой дороги в эту минуту не видишь.       — Другой дороги и нет, — она почти рычит это ему в лицо, и в глазах поднимается тот редкий, страшный блеск, который он замечал у неё ещё в пятнадцать, когда она дралась до крови, если считала бой нужным, — Они убили маму. Они угробили отца. Вы думаете, я и дальше буду сидеть и позволять им жрать мою жизнь по кускам?       Яга резко хватает обе её руки.       — Я думаю, что ты идиотка, — в нём тоже уже срывается выдержка. Пальцы жёстко смыкаются на её запястьях, — У тебя после этого ничего нет. Вообще. Ты войдёшь туда. Убьёшь их. А дальше что? Дальше где твой план?       Она дёргается всем телом. Кожа под ладонями Масамичи горит от ожогов.       — Мне не нужен план, — Хина пытается вырвать правую руку и дотянуться до пола хотя бы кончиками ногтей, — Мне нужно, чтобы эти твари сдохли.       — А потом? — Яга встряхивает её ещё раз, сильно, так, что у неё клацают зубы, — Потом что? Ляжешь рядом с отцом и матерью? Сбежишь?       Губы у Хины дрожат уже от ярости:       — Я переживу и это.       — Нет, — Яга сдвигает её ещё дальше от последней точки, — Ты либо сдохнешь сразу, либо тебя вытащат на площадь и прирежут показательно, чтобы у остальных пропало желание думать своей головой. И знаешь, кто на это будет смотреть? Те, кто тебя любит. Те, кого ты за собой потащишь, даже если очень стараешься никого не трогать.       На этом у неё в глазах мелькает короткая трещина. Настолько быстрая, что любой другой человек её бы не поймал. Яга ловит. Он смыкает пальцы крепче.       — Я уже сделал достаточно, чтобы тебя не трогали из-за семьи, — каждое слово идёт из него с усилием, сквозь зубы, — Больше, чем должен был, и больше, чем мне готовы прощать. И я не собираюсь смотреть, как мою ученицу убивают у меня на глазах.       Хина рвёт руки снова. Из-под ногтей у неё уже идёт тонкая краснота: она успела вдавить пальцы в собственные ладони до полумесяцев.       — Отпустите, — плечо у неё ходит вверх-вниз быстро, слишком быстро, напоминая надвигающуюся истерику, — Отпустите меня.       — Хина, — он держит её руки своими и видит, как пальцы у неё всё ещё ищут пол, узор, точку, замыкание. Глаза лихорадочно бегают из стороны в сторону, губы искусаны до багровых пятен, — Я не хочу, чтобы ты умерла. И не хочу видеть, как ты потом будешь жрать себя изнутри, когда поймёшь, что их смерть ничего не изменила.       На этом она срывается окончательно.       Колено летит Масамичи в бедро, локоть — под рёбра. Она разворачивается, пытается ударить плечом и нырнуть вниз к линии на полу. Яга перехватывает корпус, разворачивает её поперёк себя и валит на брезент. Пыль взлетает в воздух. Пол бьёт её в колени, в локоть, в скулу.       Хина рычит сквозь зубы и бьётся дальше.       Яга садится сверху, прижимает её к полу всем весом, заводит руки ей за спину, ловит запястья одной ладонью, второй давит между лопаток. Лицо у неё в полу. Волосы растрёпаны. Ноги всё ещё пытаются найти опору, ударить, скинуть его с себя. У него под подошвами скрипит пыль.       — Успокойся, — Яга уже почти орёт, потому что иначе до неё сейчас не дотянуться, — Хватит.       — Уберите руки, — она рвёт плечами так, что суставы под его хваткой ходят рывками, — Уберите, я сказала, руки!       — Хватит, я сказал, — он давит всем телом на Хину сильнее, оказываясь лицом слишком близко к её шее, чтобы почувствовать, как рвано и сбивчиво она дышит.       Рука прижимает лопатки к полу, и Яга улавливает тихий стон, срывающийся с её губ. Уж лучше он ей рёбра сломает, чем она подпишет себе смертную казнь.       За дверью проходят шаги. Оба слышат их сразу.       Тяжёлые. Несколько пар. Снаружи кто-то останавливается. Шорох одежды. Чужие голоса пока глушатся стеной, но времени больше нет.       Яга наклоняется ниже, почти к её уху, и роняет уже не криком, а приказом:       — Исчезни отсюда сейчас же и больше не появляйся в училище после такого. Ни с кем не связывайся. Ни с кем, — пальцы у него ещё крепче стягиваются на её запястьях. Из груди Хины срывается судорожный хрип, который Масамичи заглушает, впечатывая её лицо в пол, — Они уже догадываются, что это ты.       До Хины доходит мгновенно и страшно ясно: из-за него она не успевает поставить последнюю точку.       Барьер сорван.       Поле не замкнётся.       Месть в эту секунду уходит у неё из рук, как песок сквозь пальцы. Буквально. На длину одного недоведённого шва.       Злость бьёт так, что у неё темнеет по краям зрения. Она дёргает головой, пытается вывернуться и всё же поворачивает лицо достаточно, чтобы выплюнуть ему в сторону пола:       — Я бы вас не тронула. Тогда зачем вы лезете не в своё дело? — у неё во рту пыль, в голосе — рваное, горящее бешенство.       Яга распрямляется чуть выше и впечатывает ей уже сверху злым, жёстким ударом:       — Амагари, исчезни.       Шаги за дверью ближе.       Ещё секунда.       Хина коротко втягивает воздух, собирает всё тело в один резкий узел и бьёт локтем назад, ему в бок, точно в то место, где под тканью кимоно у любого человека сидит тупая, неприятная боль, если попасть точно в цель. Яга сжимается на вдохе. Этого хватает.       Она выскальзывает из его хватки, разворачивается на полу, волосы липнут к щеке, ладони тут же находят воздух. Красные точки по периметру вспыхивают у неё в голове одна за другой. Она рвёт их без колебаний. Снимает первую. Вторую. Третью. Швы лопаются обратным ходом, уходят из балок, из пола, из углов. По пальцам проходит жгучий откат, по венам — ледяная игла. Она терпит.       Снаружи уже ложится чужая тень на щель под дверью.       Яга выпрямляется на колене, держась за бок. Смотрит на неё тяжело, зло и со страхом, который она у него почти никогда не видела.       Последняя нить уходит обратно ей под кожу.       Хина поднимается одним движением. Лицо у неё горит. В глазах стоит такая ненависть, что ей хочется разрушить эту комнату в щепки, сровнять с землёй здание, похоронить остатки старейшин под камнями.       Она встречается с ним взглядом и уходит в шов между точками, которые ещё секунду назад готовились стать ловушкой. Воздух режется коротким разрезом. Полоска энергии захлопывается сразу за ней.       Когда дверь распахивается и в кладовую вваливаются люди, на полу уже лежат только пыль, брезент, убитая кукла Яги в коридоре и незамкнутый узор, который никто из них не умеет читать.

***

      Лифт дёрнулся на её этаже с таким звуком, что у Хины отозвалось в зубах. Она стояла, привалившись затылком к холодной стенке кабины, и считала вдохи.       На четвёртом сбилась.       На пятом уже махнула рукой и на счёт, и на дисциплину, и на всё, что за эти дни успело в ней натянуться до ломоты.       Под ложечкой тянуло пустым спазмом. Еда в последние дни держалась в ней плохо, зато чай и кофе — лучше. Холод забрался под ворот пальто, ремень сумки натёр лопатку, в висках с утра сидела тупая тяжесть. Работа. Вчерашний день. Старейшины. И он среди всей этой дряни маячил настырно, на каждом повороте мысли. Почти весь день.       Двери разъехались.       Коридор встретил её жёлтым светом под потолком. Хина шагнула наружу, перехватила сумку повыше и остановилась.       У её двери, прямо на полу, сидел Годжо.       Всё собралось в одну картинку сразу: вытянутые ноги, голова, откинутая к стене, ладони в карманах, фантик у носка ботинка, второй — чуть дальше, возле плинтуса. По виду ждал давно. Успел осесть здесь всем своим длинным телом, занять узкий коридор, примять его под себя.       Под рёбрами дёрнуло так резко, что пришлось сглотнуть. Усталость никуда не делась. Под глазами всё ещё тянуло, колени оставались ватными, на языке держалась горечь от позднего крепкого кофе, который Каори, спасибо ей огромное, принесла для Хины на работу. И всё равно в эту секунду стало легче. На один вдох. На втором внутрь уже вернулась злость на весь день, на себя, на собственную голову, выбравшую именно сейчас дрогнуть не в ту сторону.       Он услышал лифт, вскинулся сразу, увидел её и поднялся на ноги так быстро, что едва не задел плечом стену.       — Хина, — имя сорвалось у него с такой поспешностью, будто он боялся, что она сейчас развернётся и уедет обратно вниз. Следом он рванул дальше, торопясь раньше её раздражения, короткого прищура и хлопка двери перед носом, — ты можешь меня ненавидеть, можешь послать, можешь выгнать прямо сейчас, можешь вообще больше со мной не разговаривать, но я всё равно буду приходить. Проверять, всё ли у тебя нормально. В училище сейчас всё хреново, — взгляд дёрнулся в сторону, вниз, обратно к ней, — В общем, можешь ругаться сколько хочешь. Я всё равно буду проверять тебя, — он удержал её глазами, в которые к упрямству уже примешалась тревога.       Хина смотрела на его руки. Под тканью карманов шевельнулись костяшки, потом замерли. Надо же. До такого он тоже дошёл. Сидел у её двери. Ждал. И сейчас стоял с видом, который ему совсем не шёл. Ещё немного — и начнёт извиняться за то, что дышит с ней одним воздухом.       Ни сил на перепалку, ни привычного желания ужалить у неё не осталось.       — Хорошо, — она даже не подняла взгляд. Сунула руку в сумку, будто согласие ничего не стоило.       У Сатору дёрнулись брови. Он моргнул раз, ещё раз, всмотрелся в неё уже внимательнее.       — Что хорошо? — спросил он почти осторожно, и именно эта осторожность задела сильнее всего.       Она шарила в сумке.       — Приходи. Проверяй. Если тебе так надо, — внутри всё успело сместиться в один бесполезный ком: кошелёк, футляр для очков, книга, пачка салфеток, ещё книга, ключи где-то в глубине, как назло.       Связка выскользнула из пальцев и звякнула об пол.       Хина шумно выдохнула через нос и прикрыла глаза. В висок тут же кольнуло.       Годжо наклонился раньше, чем она успела шевельнуться.       — Дай сюда. Я открою, — у него в пальцах сразу исчезла лишняя суета. Металл уже лёг ему в ладонь, когда Хина ещё не успела толком наклониться.       Она протянула руку. Он уже шагнул к замку сам. Ключ вошёл с первого раза. Поворот. Щелчок.       Хина переступила порог первой, впустила в себя сумрачную прихожую и сухой домашний воздух, и уже внутри, снимая шарф, бросила через плечо:       — Заходи, раз пришёл, — ткань соскользнула с шеи, прохлада коснулась кожи, и от этого стало чуть яснее в голове.       Раньше у неё дома он двигался иначе. Входил сразу. Шёл дальше, словно квартира его. Теперь тишина за спиной растянулась лишней секундой и легла на плечи тяжелее шума. Она почувствовала его остановку спиной, самой кожей между лопаток.       Хина прошла глубже, и в тот миг, когда пальцы уже собирались перехватить ремень, Годжо молча снял сумку с её плеча. Ладонь сама разжалась по инерции, будто тело узнало это раньше головы. Следом он так же спокойно стянул с неё пальто: придержал ткань у плеч, провёл ниже, поймал рукав, чтобы тот не вывернулся, и повесил всё на крючок. Когда-то именно такая его привычная уверенность и непосредственность злила её быстрее любых слов.       Спорить Хина не стала. На лишнее усилие у неё сейчас не хватило бы даже злости.       Сапоги она стянула сама, кое-как, носком об носок. Один лёг набок, второй уехал к стене. Поправлять их она не стала.       — Поставь чайник, — она уже сворачивала к спальне, чувствуя, как усталость тяжелеет на плечах с каждым шагом, — Я пока переоденусь.       Он ничего не ответил, пошёл на кухню. Шаги ушли вправо, там глухо хлопнула дверца шкафа.       В спальне было прохладнее. Благо, решила перед уходом на работу открыть окно. Хина села на край кровати и на несколько секунд опустила голову. Волосы упали вперёд. Шея ныла. Надо было поесть. Надо было поспать. Надо было перестать прокручивать в голове его силуэт под своей дверью, его фантики на полу, его сжавшиеся пальцы в карманах.       Она стянула уличную одежду, влезла в лёгкие хлопковые шорты, майку, сверху накинула кофту на молнии и оставила её расстёгнутой. Кожа отчего-то отзывалась тянущей болью.       На кухню она вернулась уже босиком.       Годжо стоял у столешницы в своей тёмно-синей форме и открывал один шкафчик за другим. Чайник уже шумел. Он, похоже, искал сахар. Белые волосы ловили свет лампы, тёмная ткань формы резко выделялась на фоне светлых фасадов, а плечи, локти, поворот головы — всё сразу тянуло взгляд и забирало на себя внимание целиком.       Хина опёрлась плечом о косяк и несколько секунд смотрела на то, как он тянется не туда, как придерживает дверцы, чтобы не хлопали, как держит себя в руках с каким-то почти неестественным старанием.       — За столько лет мог бы и выучить уже, что где стоит, — замечание сорвалось тихо, почти в сторону, но он обернулся сразу.       — Я помню, где чай. С сахаром всё сложнее, — он повернулся к ней всем корпусом, и на том старательном спокойствии сглотнул, давая себе больше воздуха.       — Да неужели, — Хина прошла мимо к верхней полке.       Рука потянулась вверх. Пальцы не достали. Под нос вырвалось короткое ругательство. Она без церемоний забралась коленями на столешницу. Дерево под ногами было прохладным. Банка с сахаром стояла у самой стенки, потому как сама им не пользовалась. Держала её зачем-то только ради Сатору, который без сахара жить не мог. Хина дотянулась, сняла банку и спрыгнула обратно.       В момент прыжка воздух в груди коротко провалился. Годжо уже стоял ближе, чем секунду назад. Плечи у него собрались, ладони чуть разжались, взгляд задержался на её коленях, на голых ступнях, на том, как она приземлилась.       — Не смотри. Не упаду, — она поставила банку на стол. Стекло глухо стукнуло о дерево.       — Я и не собирался читать тебе лекции, — он попробовал улыбнуться, но эта попытка смягчить момент вышла натянутой, тревога всё ещё держала его за горло.       — У тебя всё на лице написано.       — А как же повязка? — с наигранной обидой проворчал он.       — Она не мешает, — Хина открыла банку и уже тянулась к ложке, когда заметила, как он выдохнул носом, будто смирился с проигрышем.       Чай они разливали молча. Хина села за стол, подогнула одну ногу под себя и обхватила кружку обеими руками. Тепло начало медленно возвращаться в пальцы. Сатору поставил свою чашку напротив и, когда наливал чай, почти не глядя, взял именно ту самую — белую, с тонкой трещиной у ручки. Всегда её. Из всех кружек. Из года в год. Хина заметила и тут же опустила взгляд в пар над своим чаем, будто это вообще не имело никакого значения.       Он сел напротив и только тогда снял повязку. Ткань легла на стол рядом с ложкой и сахарницей. Ладонь прошлась по волосам, белые пряди ушли со лба.       Слишком ясные и чистые глаза под светом лампы резанули сразу. Под ними легли тени, из-за чего взгляд стал ещё острее. От усталости его лицо стало старше, а глаза, наоборот, почти мальчишески прозрачными, и это мешало смотреть на него дольше, чем нужно.       Хина заговорила первой.       — Дела у меня плохи, раз ты лично пришёл? — кружка прижалась к губам, горячий край обжёг нижнюю губу, но это даже пошло на пользу, — Яга рвёт и мечет уже?       — Откуда ты знаешь про Ягу? — удивление мелькнуло раньше, чем он успел спрятать его за привычную собранность. Взгляд перебрался к ней резко и настороженно.       — Я вчера столкнулась с Нанами, — Хина сделала глоток и позволила чаю задержаться на языке дольше, чем обычно.       У Годжо потемнел взгляд, пальцы крепче сомкнулись на кружке, и дальше он уже слушал без прежней рассеянности.       — Итадори рассказал ему, что я была в техникуме. Нанами не дурак. Дальше уже всё складывается без особых усилий. Если он проговорился ему, до Яги эти новости тоже должны были дойти, — Хина медленно выдохнула через нос, не поднимая глаз от тёмной поверхности чая.       Сатору цыкнул и опустил взгляд в кружку.       — Итадори бы научиться держать язык за зубами, — проворчал он себе под нос и отвёл взгляд на столешницу.       — Ему шестнадцать, — Хина подняла на него глаза, — В шестнадцать люди вообще редко понимают, что стоит говорить, а что — нет.       Он хмурился с такой сосредоточенностью, что вся мрачность теряла вес, и вместо грозного впечатления выходило почти детское оскорблённое недовольство.       — Слухи дошли до старейшин, — Сатору коротко повёл головой в сторону, и вместе с этим в голосе проступили усталость и глухое раздражение.       Хина опустила взгляд. Пар защипал нос. Под ребром потянуло сильнее. Никакой привычной колкости язык не нашёл.       — И на сколько всё плохо в итоге?       — Я не знаю, — признался он после паузы, — Не понимаю, почему их это так взбесило. Ты ведь сама ушла из училища. Формально они уже получили, что хотели.       К концу у него уже и самого не осталось уверенности в этой логике. Хина подняла голову и безрадостно усмехнулась:       — Я не сама ушла.       У него между бровями легла складка, а взгляд скользнул по всей её уставшей физиономии.       — В смысле? — кружка так и осталась висеть у него в руке, чай в ней давно перестал колыхаться.       Хина вздохнула и опустила голову, растирая ладонью ноющую шею.       — Запрет пришёл как раз от них. И от Яги тоже, кстати, — она на пару секунд закрыла глаза, потом всё же выпрямила спину и откинулась на жёсткую спинку стула, — Когда я узнала, из-за чего убили маму, у меня хватило ума только на то, чтобы пойти в совет и вырезать там всех. Яга остановил меня раньше, чем я успела завершить начатое. Потом уже мне поставили условие, что я не пользуюсь силой и не лезу в прежнюю жизнь. Одним словом — исчезаю. И тогда меня не трогают, а моих близких не записывают в пособники.       На губах появилась горькая улыбка. Захотелось, конечно, рассмеяться — столько лет хранить от Годжо это в тайне оказалось сложнее, чем выдать всё в лицо. Даже если беситься начнёт — пусть беситься.       Пока она говорила, лицо у него менялось медленно и незаметно. Исчезло раздражение. Взгляд стал неподвижнее. В глубине глаз поднялось очень тихое бешенство. Чай он так и не тронул. Кружка застыла у него в руке.       — Подожди, — голос замедлился, — Ты знала про мать? — губы у него пересохли, и Сатору провёл по нижней языком и сразу сжал рот.       — Да.       — И давно? — бровь удивлённо приподнялась.       — Достаточно, — Хина расхлябанно пожала плечом, словно не было тех бессонных ночей, проведенных в истерике.       Он смотрел на неё уже не мигая.       — Как ты узнала? — в нём разом вскрылись и вина, и запоздалое понимание.       Внутри царапнуло резко и нехорошо, так, что на секунду стало труднее дышать. Из всего, что прозвучало до этого, он выбрал именно мать. Конечно.       — Яга рассказал после похорон, иначе я бы так и жила с байкой про болезнь, — она отвела взгляд к окну и только потом вернула обратно. За стеклом уже густел вечер.       — Почему ты не сказала, что уже всё знаешь? — плечи у него чуть подались вперёд.       — В каком плане уже знаю?       Годжо помедлил. Тень пересекла его лицо быстро от глаза к виску. Потом он заговорил:       — На втором курсе меня вызывали на совет. Там обсуждали твоё отчисление, риски, угрозу и там же мне сказали, что твою мать казнили.       Хина ответила не сразу. По шее пробежал холод, левое плечо опять стянуло.       — И ты мне ничего не рассказал? — в виске застучало тяжело и слишком заметно, чтобы это игнорировать.       — Я… — ладонь поднялась к лицу, скользнула по переносице, к подбородку, выдох вышел резче, чем Годжо хотел, но все равно продолжил: — Я решил, что не имею права в это лезть. Если даже твой отец тебе не сказал, я тем более не должен был, — у него на лице мелькнуло раздражение, но направлено оно было не на неё, а на собственную давнюю трусость, замаскированную тогда под уважение к границам, — Мне было семнадцать, я тоже был не самым разумным человеком.       Сатору попытался улыбнуться и опустил голову, зарываясь пальцами в волосы на затылке, прячась от внимательного взгляда Хины, который он ощущал каждым сантиметром кожи.       Ругаться в ответ, как ни странно, не получилось. Усталость прибила злость глубже, не оставляя место привычной раздражительности.       — Ты поэтому таскал у меня книги всё то время в техникуме? — лишь спросила Хина, когда память услужливо подкинула воспоминания. Длинные коридоры, стопка томов у неё на локтях, его ладонь, которая одним движением забирает всё и суёт Гето или Сёко, лишь бы только старейшины не увидели её снова с книгой под мышкой.       Он поднял на неё взгляд. Там было слишком много старого упрямства. Даже нахмурился, словно его уличили в чём-то противозаконном.       — Ты и сама прекрасно знаешь ответ, — он отвёл взгляд, отставив от себя кружку и сложив на груди руки, и Хина слишком ясно вспомнила, как он тогда делал вид, что раздражается на её беспечность, а сам каждый раз первым оглядывался через плечо, кто смотрит.       Она, конечно, не знала. Но догадываться — догадывалась.       Догадывалась, почему из рук у неё постоянно исчезали книги, когда рядом появлялись не те люди. Догадывалась, почему потом они оказывались у него, у Сёко, у Гето, где угодно, лишь бы не рядом с ней. И догадывалась, почему позже, он таскал эти книги ей в комнату и упрашивал читать внутри вместе с ним.       Хина отставила кружку.       — Так что говорит Яга? Меня снова убить хотят?       — Пока нет, но если снова засекут след твоей проклятой энергии, тогда да, — Годжо замолчал и уставился на неё с тем вниманием, с каким обычно ждут наихудшую реакцию из возможных. Организм, похоже, уже начал морально копать себе яму.       Хина усмехнулась без тепла.       — Может, и стоило всё-таки убить их тогда.       Сатору взгляд не отвёл.       — Оставь это мне, — он улыбнулся без прежнего оскала внешне, но даже в его спокойствии сидело столько настоящей угрозы, что у Хины чуть разжались плечи сами собой.       Она кивнула почти сразу:       — Ладно.       Он наклонился вперёд, локти переместились к середине стола, из-за чего на нём не осталось практически свободного места.       — И ещё одно. Тебе нельзя больше использовать технику. Вообще, Хина, — Сатору посмотрел на неё внимательнее, — Ни при каких условиях. Если будут проблемы — сразу же звони мне. Не думай даже пытаться справиться сама, поняла?       Хина смотрела на него долго. Особенно, в глаза, которые горели тревогой и тяжёлой настороженностью прямо перед её лицом. Она даже не сомневалась, что он способен в любую минуту сорваться с места ради неё. Ничего не меняется.       — Хорошо, — без пререканий сказала она, уже не удивляясь своей покорности.       Годжо моргнул. Её согласие приложило его не хуже удара по затылку. Он даже замер, будто уже не особенно доверял собственному слуху.       — Опять хорошо? — его привычный ритм трещал по швам.       Хина не упиралась, не царапалась, и он явно не понимал, как держаться в этом новом, незнакомом ему молчаливом согласии.       — Опять, — подтвердила она и подпёрла подбородок рукой. Взяла кружку, допила чай и с глухим стуком вернула её обратно.       — Я, кажется, разучился с тобой разговаривать, — Сатору отвёл взгляд от её расслабленного выражения лица, — Ты сегодня слишком легко со всем соглашаешься. Я не понимаю, как мне себя вести, — привычная усмешка так и не собралась.       Хина медленно поднялась из-за стола, взяла чайник и подлила себе ещё.       — Раз всё и так плохо и больше нет смысла делать вид, что я всё ещё хочу, чтобы ты обо мне забыл, зачем мне врать?       Пар поднялся к носу, и Хина сморщилась, когда тонкий ореховый аромат заполнил кухню.       Годжо ничего не ответил, но Хина поняла ещё до того, как обернулась, что на лице у Сатору появилась короткая, почти неверящая улыбка. Она незаметно усмехнулась — видеть его улыбающимся было в разы лучше, чем переживающим.       — Ещё чай будешь? — спросила она, не поворачиваясь, и уже тянулась к его кружке.       — Буду, — он подвинул чашку ближе кивая. Белая керамика с трещиной снова оказалась у неё в руке. И всё же, всегда она почему-то.       Она налила кипяток, пара мелких капель которого обожгли ей руку. Открыла банку с сахаром.       — Две ложки… — начал было Годжо машинально.       — …с горкой. Я помню, — ложка звякнула о край кружки. Сахар закрутился в чае светлой воронкой, ушёл на дно. Улыбка на его лице продолжала теплиться на губах, пока Хина не повернулась.       Чашка вернулась к нему. Сатору, будто нащупав нужную дверцу, перевёл их обоих в другую сторону.       — Вышел новый сезон «Пауэр Рейнджерс». Я ещё не успел посмотреть, — он поднял на неё взгляд из-под светлых ресниц. В зрачках уже шевельнулось знакомое старание сделать им обоим хоть немного легче.       Хина обернулась, беря свою кружку в руки.       — И? — бровь взметнулась вверх с лёгкой усмешкой.       — Не хочешь глянуть? — в его глазах на мгновение загорелась надежда.       — Можно. Иди включай пока.       Годжо встал сразу же и ушёл в гостиную. Хина осталась у столешницы одна на несколько секунд, упёрлась ладонями в край и закрыла глаза. Лоб пульсировал. Внутри всё ещё было тяжело, но, по крайней мере, не зудило. И на том спасибо.       Когда она вошла в гостиную с двумя кружками, Годжо уже развалился во весь диван. Лёг на спину, голову сдвинул в один бок, ноги закинул на подлокотник — иначе не помещался. Рядом, на диване, лежал том «Хроник древних кланов». Он подхватил книгу, повертел в руке и вспоминал не сюжет, а именно её выражение лица много лет назад, когда она тянулась к этому изданию и не успела.       — Дочитала? — Сатору приподнял том чуть выше, показывая обложку.       Конечно, дочитала. Всю ночь сидела над страница, игнорируя боль и в спине, и в глазах, игнорируя своё бешенство по поводу того, что Годжо в очередной раз скрашивает своими подарками ей жизнь.       — Да.       Он повернул голову к ней уже внимательнее.       — И как? Я дальше названия не продвинулся, — книга легла ему на грудь, пальцы скользнули по золотому тиснению на корешке, — Я правда пытался проникнуться всей этой твоей историей, но, видимо, способен это сделать, только если ты пересказываешь.       Хина поставила кружки на столик и, забрав у Годжо книгу, легонько хлопнула его ею по макушке.       Сатору притворно надулся и потёр якобы больное место ладонью.       — Мне понравилось, — начала она, не обращая внимание на его недовольную физиономию, и села в свободный угол, бедром практически упёрлась в его макушку и только тогда подняла на него вспыхнувшие интересом глаза, — Там куча родословных, которые я сначала даже запомнить не могла. Потом приноровилась.       — Выглядишь счастливой, — у него на губах шевельнулось предвестие самодовольной улыбки.       — Ну да. Весь первый том про зимний поход северной армии. Я из-за неё всю ночь не спала, — Хина взяла кружку и слегка пнула Годжо боком, чтобы он сместился хотя бы на пару сантиметров, — И про старые крепости хорошо написано, кстати. Я ещё нигде такой детализации не встречала.       — Вот, значит, что тебе нужно для хорошего вечера, — он опустил взгляд на обложку, лежащую на столе, будто пытался представить ту самую главу, которую не читал, — Каждый раз удивляюсь, как в первый.       — Это лучше, чем половина того, что сейчас печатают под видом истории! — её взгляд опустился на светлую макушку Сатору, желая испепелить эту копну волос за непонимание таких очевидных вещей.       — Я не спорю. Но я любовался твоим лицом, когда ты на неё смотрела, этого мне хватило.       Годжо повёл затылком по мягкому дивану, запрокинул голову и поймал её лицом к лицу. Глаза у него к этому моменту уже успели измениться — из насмешливых стали внимательными, тёплыми, до неприличия живыми, и Хина слишком хорошо знала, что именно стоит за таким взглядом.       — Про историю, увы, ничего сказать не могу. Мне до неё дела нет, — и улыбнулся так сладко, что захотелось его либо ударить, либо расцеловать.       Хина отвернулась к экрану, который он уже успел включить.       — Ни капли приличия в тебе нет, — пробурчала она, утыкаясь чересчур внимательно в телевизор.       — И не было никогда. Ты же должна помнить, — он всё же соизволил отвернуться, хоть и наблюдать за покорной Хиной было забавно.       Сатору устроился ещё вальяжнее, хотя места для неё и так осталось едва-едва.       Хина переставила обе кружки на столик, уселась поудобнее в тот свободный угол, который ей услужливо выделили. Тепло от него пошло через ткань формы сразу.       — На каком сезоне ты остановился? — поинтересовалась она, подбирая под себя одну ногу, чтобы хоть как-то улучшить позу.       — Там, где у них меняется шестой рейнджер. Кажется, на седьмом, — он щурился в экран, вспоминая, — Дальше ничего примечательного не помню уже. А ты?       — На девятом. Потом забросила, когда началась работа и всё остальное, — Хина глядела на заставку.       — Значит, у меня ещё есть шанс наверстать, — его взгляд скользнул к ней, задержался у щеки, — Ты хотя бы не ушла совсем далеко.       — Там после восьмого лучше, — она отпила чай, — Седьмой провальный получился, если честно.       — А я уже успел расстроиться, что создатели посмели испортить мне детство, — медленно выдохнул он и отвернулся к экрану.       Сериал пошёл. Экран мигал цветом, музыка резала комнату, чай грел ладони. Хина пила медленно. Рядом Годжо дважды коротко усмехнулся в нужных местах, потом уже не выдерживал и комментировал всё подряд, от чего Хине хотелось зашить ему рот. Она покосилась на него и уткнулась обратно в экран. Улыбку скрывать больше не была намерена.       Первая серия прошла спокойно. Во второй он уже замолчал, его бурный нрав поугас. Сначала перестал вставлять замечания, а потом его дыхание выровнялось. Пальцы на кружке разжались.       Хина аккуратно забрала чашку из его руки, боясь, что он вот-вот уронит её и запачкает весь диван и пол, и поставила на столик.       — Сбросила бы тебя на пол, да жаль твоё красивое личико, — проворчала она, не отрывая взгляда от экрана, и тут же услышала, как рядом шуршит ткань.       Годжо ещё не спал. Размяк, вытянулся сильнее и, покосившись на неё снизу вверх упрямо-ленивым взглядом, который всегда означал, что дальше начнётся раздражающая возня, потянулся рукой за маленькой декоративной подушкой из-под её спины.       — Даже не думай, — предупреждающе бросила Хина и дёрнулась сразу, но было уже поздно.       — Не ругайся, — он перехватил подушку и устроил её себе под голову с видом человека, который пришёл к абсолютно законному и очень разумному решению, — Ты всё равно ею не пользуешься.       — Я ею пользовалась ровно минуту назад.       — Теперь я пользуюсь, — он перевернулся на бок, поджал одну руку и ещё до сна устроился так, что подушка легла ей на ноги, — Смирись.       — Никакой совести в тебе нет, — с этими словами она попыталась вытащить подушку обратно, но Годжо держал её под головой крепко, не намереваясь возвращать.       — Я устал и хочу спать, — в его глазах ещё держалось бодрствование, но веки уже начали тяжелеть, на дне зрачков плавало всё то же упрямое спокойствие, — И диван у тебя, вообще-то, слишком маленький для полного комфорта.       — Это не диван маленький, а ты слишком большой…       — Да, и это тоже проблема, — перебил он и зевнул. Спорить смысла не было, хотя Хина и могла бы дёрнуть подушку посильнее, столкнуть его на пол или выгнать за дверь. Ничего из этого она, разумеется, не сделала. Слишком послушной почему-то сегодня стала, и это, к слову, жутко раздражало.       Через несколько минут голова у него всё-таки сползла ниже, на её ноги.       — Годжо, — Хина опустила взгляд вниз, туда, где белые волосы уже рассыпались по её бедру, — Ты издеваешься?       — Говори тише, — отозвалось у неё на коленях ещё почти осознанно. Потом веки окончательно опустились. Уснул, значит.       Она попробовала сдвинуть его за плечо. Тело ответило тяжестью. Когда ладонь легла ему на затылок, он удобнее устроился и вдавил вес ещё глубже ей в колени. Нога начала понемногу неметь.       На экране уже шла следующая серия. Хина откинулась на спинку дивана.       — Годжо, ты потом будешь ныть, что я без тебя смотрела. Так что просыпайся, — шёпот ушёл вниз, в его волосы, и там растворился. Хина тряхнула его за плечо ещё раз, наклонилась поближе, чтобы проверить, лукавит ли он.       Ответа не было. Сон забрал его целиком.       Одну руку она положила на подлокотник, упёрлась виском в ладонь и продолжила смотреть. Вторую девать было некуда. Колени затекали, лодыжка ныла, растрепавшиеся волосы у него на затылке щекотали ей кожу сквозь ткань шорт.       Пальцы легли ему на макушку сами.       Она заметила это уже на втором движении, когда между пальцами прошла одна прядь, потом другая, потом подушечка большого пальца погладила его за ухом, и Годжо еле заметно шевельнулся — видимо, щекотно. Рука замерла. Хина резко подняла её и посмотрела вниз.       Он спал крепко. Лицо во сне стало моложе, жёсткая линия рта разгладилась, между бровями ничего не осталось. Удивительно, как Сатору за столь много лет практически не изменился. Что в юношестве, что сейчас.       Она медленно выдохнула, провела свободной ладонью по лицу, прокляла себя за такое глупое, безрассудное действие и снова посмотрела на экран. Там кто-то бежал, кто-то кричал, цвет рвал глаза. До неё это почти не доходило.       Рука вернулась обратно уже без суеты. Ладно. Он спит. Щекотка его не разбудила. Её недовольный шёпот тоже. Значит, можно позволить себе пару минут слабости и вдоволь нагладить его, чтобы до конца жизни ей этого хватило.       Пальцы снова ушли в его волосы. Пряди скользили между ними мягко и сухо. Хина перебирала их медленно, накручивала на палец, отпускала, снова находила следующую. Под это движение тело начало отпускать само: дыхание выровнялось, плечи опустились, боль в теле отодвинулась на задний план. Стало до неприличия спокойно.       Хина протёрла глаза свободной рукой и уронила взгляд на Годжо. Это неправильно. Нельзя ей было впускать его, нельзя было соглашаться на защиту. Нельзя было, в конце концов, рассказывать ему обо всём. Да, глупости Хине было не занимать.       Она вспомнила Нанами, его недовольство и сразу же почувствовала себя полной дурой. Сердце буквально ныло, умоляя не разрывать напополам этот момент, а мозг, тот ещё гад, твердил совсем иное — исчезнуть, оттолкнуть, не нарываться. Хотя, после всего произошедшего, разве был уже смысл? Даже если осталось ей жить недолго, можно же насладиться напоследок жизнью и не ранить человека, которого и отпускать-то никогда не хотела?       Хина подумала, что бы сейчас сказал Яга, увидь он её. Накричал бы, отругал — конечно же, отругал бы и, может, отвесил пару оплеух за дурь в голове. По делом ей. Потом резко, как запущенная лучником стрела, вспыхнула следующая мысль: Сатору её не сдаст, не попадётся на уловки старейшин, не будет ими замечен. Нет, не должен. Иначе всё станет только хуже, а там и до её казни недалеко. А умереть он ей не позволит — это Хина поняла ещё очень давно.       Сериал шёл. За окном окончательно стемнело. В квартире стало тихо и тепло, чай на столике уже остыл. Годжо спал у неё на коленях — тяжёлый, неудобный, но до безумия тёплый. Хина вновь пощекотала его за шею, Сатору поморщился во сне, потянул руку к коже, чтобы согнать что-то назойливое, и поймал её пальцы.       Хина засмеялась тихо, стараясь не двигаться. Он прижал её ладонь ближе к себе и удерживал длинными, цепкими даже во сне пальцами. Она произвольно начала водить кончиком пальца по его костяшке круговыми движения, слушая ровное сердцебиение, тихое-претихое сопение.       Взгляд вернулся к телевизору. Хина переключила экран на следующую серию и уткнулась подбородком в свободную от захватов Годжо руку.       Идиотка ты, Амагари Хина.

***

35.

      Утро на кладбище серое и сырое после ночного дождя. Между каменных плит висит ночной холод, в мелком гравии ещё держится влага, и дорожки тянутся бледными полосами между рядами фамильных могил.       Воздух пахнет сырой землёй, дымом от благовоний, которые уже успели зажечь те, кто пришёл раньше. Обычно Годжо приходит сюда ближе к полудню. Так повелось с первого года.       Сегодня он выходит из дома рано.       Сам не понимает, зачем меняет время. Просыпается ещё затемно, долго лежит, глядя в потолок, потом встаёт, будто его кто-то дёрнул за лодыжку из кровати. На кухне остаётся недопитое какао. В машине — молчание, до смешного плотное даже для него. На пассажирском сиденье лежит букет белых хризантем, аккуратно перевязанный светлой бумагой. Рядом с ним маленькая бутылка воды и пачка благовоний.       Он проходит ворота, идёт по знакомой дорожке, и под подошвами сухо скрипит мелкий камень. Ровные ряды надгробий тянутся по обе стороны с вазами для цветов, чашами для воды, следами ночного дождя, превращая могильные плиты в сравнимый с чёрным цвет. Он знает дорогу наизусть. За три года успевает выучить тут каждый поворот, каждую хиганбану, каждую трещину на старом камне у дальнего ряда.       И всё же в это утро кладбище не повторяет привычный рисунок, к которому Годжо успевает привыкнуть за эти годы.       Впереди, у нужной могилы, уже есть силуэт.       Сначала он видит только тёмную фигуру на корточках. Узкую спину. Волосы до середины лопаток, рассыпанные по плечам. Сумку у ноги. Линию шеи, которую он узнает раньше, чем сознание успевает выдать имя. В груди в ту же секунду происходит короткий сбой. Сердце ударяет так сильно, что в солнечном сплетении отзывается болью.       Не может быть.       Ноги на мгновение тяжелеют от того, что три года ожидания вдруг сходятся в одну точку и эта точка стоит у могилы её родителей, в чёрной тонкой кофте и джинсах, с распущенными волосами и в очках, которые раньше он на ней видел редко — то дома, то по ночам, когда она читала слишком долго и потом злилась на больные глаза.       Он идёт дальше медленнее и беззвучно. Шаги сами становятся мягче. Пальцы на бумаге, обёрнутой вокруг цветов, сжимаются, и та хрустит в ладони. Она сидит на корточках перед камнем и не оборачивается. Возле плиты уже стоит маленький сосуд с водой, влажный край ловит утренний свет. В углублении тлеют благовония. Рядом лежит аккуратный пучок белых хризантем, ещё один — в её руках. Она укладывает стебли ровно, поправляет их с такой сосредоточенностью, что у него внутри с глухим треском ломается что-то ещё.       Похудела.       Это Годжо видит сразу. Щёки тоньше, запястья уже, под глазами лежат тёмные круги, и кожа теперь светлее, практически прозрачная на скулах. Она и раньше была красивой настолько, что у него перехватывало дыхание не вовремя, теперь же эта красота становится какой-то острой и болезненной. От неё хочется отвернуться и не получается. От неё хочется подойти вплотную, взять за плечи, встряхнуть, прижать к себе, проверить, живая ли, тёплая ли, целая ли. Все эти желания взмывают внутри сразу одним тяжёлым приливом, и Сатору приходится буквально вдавить их обратно в рёбра.       Он доходит до могилы и останавливается рядом.       Их похоронили вместе. Один камень, две очень похожие судьбы. Её отец заслуживал памяти, в которой было бы больше уважения. Её мать заслуживала вообще иной смерти. От этих мыслей у Сатору давно уже ноет где-то под грудью старой, вязкой злостью, которая с годами не уходит, а густеет.       Он смотрит на Хину сверху. Она даже головы не поднимает.       — Привет, — слово выходит еле слышно, рот пересыхает сразу после этого короткого звука.       Никакого ответа.       Хина поправляет цветы у основания камня. Пальцы у неё длинные, тонкие, с выступающими костяшками. Он помнит эти пальцы на страницах книг, на чашке, на его рукаве, на собственном лице в такие редкие, беспощадно хорошие секунды, когда она забывает о дистанции. Сейчас они занимаются стеблями хризантем и до него она не дотрагивается даже взглядом.       Годжо опускается рядом с могилой, ставит свою бутылку воды у чаши, кладёт букет к подножию, потом вставляет благовония и поджигает их. Огонёк лижет кончик палочки, быстро гаснет, дым поднимается тонкой серой струёй. От запаха мгновенно скручивает живот, будто толстой верёвкой, в голову назойливо лезет первый поход сюда.       Сатору в тот день стоит и чувствует, как у него под кожей начинается какая-то чудовищная, тихая паника. Снаружи он не делает ничего зрелищного — у него даже руки в карманах. Зато внутри всё рвётся с таким звуком, что после ещё неделями болит грудная клетка, вдохнуть спокойно не выходит.       Будто он дышит через наждак.       Будто у него забрали не любовь даже, а саму ось, на которой держалась привычка жить.       И он принимает это, хоть и принимать не хочет. Яга тогда велел оставить её в покое, если он действительно её любит. Условие глупое и необходимое, но он выполняет его из года в год и ненавидит за это всех сразу.       В первую очередь, он, разумеется, ненавидит любовь, которая не ослабевает, а растёт, как корень в цементе, где жизни и быть не должно. Чем дольше он её не видит, тем крепче этот корень впивается в мясо.       Сейчас она рядом. На расстоянии протянутой руки.       Рука у него и правда дёргается, но коротко и совсем не уверенно.       Пальцы уже знают маршрут: её плечо, затылок, шея. Он мог бы коснуться её за полсекунды.       В любой другой день уже бы сделал это.       В любой другой обстановке сорвался бы, не дал бы ей пройти мимо, поймал бы за локоть, навис бы со своей вечной наглостью, влез бы в её пространство так, как умеет влезать один он.       Здесь же кладбище. Утро. Могила её родителей. Годовщина. И он внезапно ощущает на себе границы так остро, что голова кружится, к горлу подступает тошнота.       Пальцы сгибаются в кулак, и он перебарывает себя — убирает руку в карман, не лезет к ней, как бы сильно сейчас ни требовали сердце и мозг иного.       Хина всё так же молчит. Она поправляет ленту на свёртке благовоний, ставит ладонь на край камня, задерживает её там. Очки сидят низко на переносице. Тонкая оправа идёт ей нелепо хорошо. Он замечает это и тут же злится на самого себя. Он вообще сейчас замечает в ней всё. Складку на рукаве, например. Материал кофточки, который слишком лёгкий, чтобы сидеть в нём на улице. То, как поднимаются лопатки под тонкой чёрной тканью, когда она вдыхает. То, как волосы с одной стороны зацепились за дужку очков, а она их не поправляет.       Похожа на себя.       И не похожа одновременно.       В ней исчезает прежняя собранная холодность, которой она обычно обтягивала себя. Вместо неё оседает тихая выжженная усталость. Он видит это даже со спины. От этого становится физически больно. В горле пересыхает ещё сильнее.       На дне её сумочки, лежащей у ноги, торчит корешок книги.       Сатору замечает её и чувствует, как где-то внутри, на короткий миг, жёсткий узел чуть развязывается.       Читает. Значит, читает.       Значит, хотя бы это осталось. Хотя бы страницы, её любимые истории, в которые она умеет нырять с головой.       Ему не нужно больше выдирать книги у неё из рук в коридорах техникума, когда по соседству шастают лишние глаза. Не нужно ловить её у лестницы, шипя сквозь зубы, чтобы убрала том подальше, пока один из старейшин не решил, что Амагари опять таскает с собой слишком много, по их мнению, дряни. Тогда он злился на это вслух, издевался, закатывал глаза, делал вид, что её беспечность его бесит. На деле же просто не хотел, чтобы её лишний раз заметили.       Теперь книга торчит из её сумки здесь, на кладбище, и это успокаивает его сильнее, чем должно. До смешного мало человеку надо для передышки. Корешок. Бумага. Знание, что она всё ещё открывает книги и наверняка погружается в них, как и прежде.       Он опускает взгляд к камню.       Мог бы помолиться. Мог бы сказать что-то про обещание смотреть за ней. Мог бы попросить прощения у её отца за то, что не смог удержать мир от этой катастрофы. Вместо этого стоит и глотает сухой воздух. Внутри всё тяжелеет, переполняется, давит.       Ненавистная до омерзения любовь распирает изнутри так, что в лёгких становится тесно.       Ему хочется взять её за подбородок и заставить посмотреть на себя.       Хочется спросить, ест ли она, спит ли, где живёт, кто вообще рядом, когда ей плохо.       Хочется услышать хоть одно её обычное колкое замечание и уже потом умереть спокойно, если выбирать из такого набора.       Хина поднимается.       Колени у неё распрямляются медленно. На секунду ладонь ложится на бедро, мышцы у неё наверняка ноют после долгого сидения на корточках. Потом она выпрямляется окончательно. Ещё несколько секунд смотрит на могилу родителей. Очки чуть блестят. Лица он так и не видит полностью. Она стоит к нему боком, взгляд держит на камне.       Сатору тоже выпрямляется сильнее, сам не понимая, зачем. Возможно, готовится услышать хоть что-то. Хоть раздражение. Хоть холод. Да что угодно, лишь бы услышать её голос вновь.       Хина не оборачивается.       — Я прихожу сюда каждый год в одиннадцать утра, — она произносит это в сторону могилы спокойным, утомлённым голосом, и от этой ровности у него по спине пробегает холод, — Если решишь прийти и в следующем году, выбери другое время.       В нём на этих двух фразах сразу поднимается целый вал. Боль, упрямая и тупая, как удар под солнечное сплетение. Любовь, от которой хочется вцепиться в неё и больше не выпускать. Стыдное облегчение, потому что она, выходит, замечает его приходы. Все три года. Разумеется, за могилами она ухаживает, судя по их состоянию, регулярно, значит, и его следы здесь неоднократно замечала. Значит, он не ходил сюда в слепую пустоту. Значит, где-то в её памяти он ещё занимает место достаточное, чтобы учитывать его шаги даже в такой день. Но эта уже даже не утешает так, как могло бы.       Годжо открывает рот. Воздух входит, распирает грудь, язык знает десятки возможных реплик, и все кажутся одинаково убогими.       «Подожди».       «Я скучал».       «Как ты?».       «Не уходи».       Ничего не годится. Что бы он ни сказал, всё будет слишком эгоистично рядом с могилой её родителей.       Она разворачивается и уходит.       Волосы двигаются по спине мягкой тёмной волной. Сумка касается бедра. Корешок книги снова мелькает и исчезает за складкой ткани. Шаги по гравию у неё тихие и ритмичные, и от них у Сатору внутри что-то рвётся заново, на этот раз отчётливее и больнее, чем в первый год. Тогда его бросили в отсутствие. Сейчас же — в присутствие, из которого его вынимают сразу же.       Он стоит и не идёт следом.       Это решение каждый раз даётся ему сложнее, чем что-либо иное, потому что голова уже давно за ней сорвалась бы. Тело же удерживает и не позволяет сотворить очередную глупость. Тяжесть переливается в медленную судорогу. От желания догнать её, схватить, прижать к себе и никогда не выпускать мутнеет в висках. Он стоит. Ощущает камень под ногами. Смотрит на могилы. Какая омерзительно полезная дисциплина.       Годжо смотрит, как она проходит между надгробиями и исчезает за поворотом, где дорожка уходит к старым момидзи. И в этот миг понимает с той прозрачной ясностью, которую ненавидит больше всего, что он проживёт ещё один год. Хотя бы благодаря знанию о том, что она приходит в одиннадцать, и о том, что в следующем году он, конечно, не послушается её до конца.       Он обязательно сменит время.       Придёт раньше.       Сатору медленно опускается на корточки перед могилой, как до этого сидела она. Камень под пальцами холодный и влажный. Он проводит ладонью по краю плиты, рядом с тем местом, где недавно лежала её рука.       — Она похудела, — говорит он в камень, в утренний воздух, в имена, выбитые на плите. Голос уходит вниз, оседает где-то между горлом и грудью, — И носит очки не только для чтения.       Это звучит жалко. Очень по-идиотски для сильнейшего мага. Он усмехается одним углом рта и тут же стискивает зубы. Ни смешного, ни лёгкого тут нет. Есть любовь, которая за три года стала хуже болезни. Есть память о её запястьях, слишком тонких сегодня. Есть тот корешок книги в сумке, за который он внутренне цепляется уже как за амулет. Есть желание убить любого, кто заставил её дойти до такого лица, до таких теней под глазами, до этой выжженной походки. Есть он сам — бесполезно живой, слишком сильный и беспомощный именно там, где сила ничего не решает.       — Я злюсь на вас, — признаётся он уже глуше, — На обоих. На то, что вы оставили её одну разгребать всё это дерьмо. Понимаю, что выбор у вас был дрянной. Понимаю, что не вы этот выбор придумали, но всё равно злюсь.       Ладонь скользит ниже. Он опирается на колено, вытягивает спину и на секунду смотрит туда, где она исчезла между надгробиями. Пустая дорожка режет глаз. Ему уже приходилось переживать её уход, но никогда в жизни Годжо не думал, что отпускать её по собственному идиотскому желанию будет в разы хуже.       Он глубоко выдыхает, потом медленно проводит ладонью по затылку, убирая волосы назад.       — Я к ней не лезу. Держусь на расстоянии, как и велели. Иногда мне очень хочется на это всё наплевать и вытащить её обратно силой, — Сатору молчит, смотрит на имена и признаётся, зная, что его уже никто не осудит: — Мне очень хочется забрать её, запереть где-нибудь далеко ото всех и знать, что она спит, ест, читает свои книжки. Она бы злилась на меня каждый день… Я бы даже это выдержал с благодарностью, но она бы меня за такое возненавидела, и вы оба это знаете.       Ветер снова качает дым. На миг серый след стелится по камню, потом поднимается выше. Годжо смотрит на него, пока линия не размывается окончательно.       Он молчит, пережидая знакомый внутренний рывок, от которого хотелось развернуться и догнать её прямо сейчас, пока след ещё не растворился между рядами могил. Глянув на соседнее надгробие, он тихо, мягче, чем собирался добавляет уже к матери:       — Она у вас получилась очень красивой. Это, кстати, сильно мешает жить.       На этот раз короткая усмешка всё-таки собирается, тут же ломается и сходит на нет. В груди у него опять режет.       — И упрямая. С этим тоже полный порядок. Тут уже, видимо, семейное, — он на секунду прикасается пальцами к выбитому имени, затем убирает руку так резко, словно обжёгся, — Сегодня она меня даже взглядом не наградила, а я всё равно стою и радуюсь, что увидел её, как полный идиот. Унижение, конечно, великолепное. Но приходится брать, что есть, верно?       Ответ, разумеется, не приходит.       Он ставит ладони вместе перед могилой и закрывает глаза.       Под веками сразу вспыхивает другое утро. Хине только-только исполнилось семнадцать. Её отец ещё жив. Она орёт на него за испорченный учебник, а он смеётся и поднимает книгу ещё выше над её головой. Она в очках, злится, босиком шлёпает по полу, волосы собраны кое-как. За окном лето. И в мире, как ни странно, есть место, в котором ему разрешено стоять рядом с этой семьёй, не чувствуя ни угрозы, ни беды, ни проклятой необходимости всё время быть настороже. Память врезается так ярко, что он открывает глаза раньше, чем успевает досмотреть её до конца.       Перед ним камень.       Перед ним хризантемы.       Перед ним вода в чаше.       Благовония.       И больше ничего нет. Ни её недовольного крика, ни её растрепанных волос, ни улыбки, которые он ловил и хранил в своей памяти, как реликвию. Ничего не осталось.       Он сидит так дольше обычного. Утро успевает вытянуться в день. Солнце поднимается выше, свет ложится по-другому на надгробия, по дорожке мимо проходят двое пожилых супругов, потом женщина с ребёнком, потом монах в серой одежде. Мир не ставит паузу ради его воспоминаний, умиротворения, пусть и извращённого в понятии, не сводит его с Хиной ещё хотя бы раз, чтобы он успел хорошенько её рассмотреть и задать уйму вопрос о том, как она сейчас живёт.       Мир вообще редко ради него старается. Какая грубая привычка с его стороны, не так ли?       Когда ноги начинают затекать, он поднимается. Взгляд снова скользит в сторону поворота, за которым она уже давно исчезла.       Он медленно поднимает свою белую кружевную бумагу, в которую были обёрнуты цветы, и складывает её в карман.       Перед уходом ладонь снова ложится на камень:       — В следующем году приду в другое время, — звучит неуверенно и сам себе не верит уже, — Или не в другое. Посмотрим.       Он задерживается ещё на пару секунд, потом тихо, уже без попытки смягчить ничем свою упёртую натуру, заканчивает:       — Берегите её, если у мёртвых вообще есть на это власть. А если нет, то этим всё равно займусь я. Не переживайте, больше в обиду я её никому не дам.       После этого он ещё раз касается камня кончиками пальцев и уходит.
79 Нравится 15 Отзывы 33 В сборник
Отзывы (2)