Лондон. Клиника «Salvation». 2 февраля 2010, 04:17 утра.
Ощущение было таким, будто его мозг вывернули наизнанку и заменили белым, ревущим светом. Светом, который имел звук – высокий, звенящий, как разбитое стекло в стерильной тишине. Итан не помнил, как его сюда привезли. Помнил вспышки: лимузин (не принадлежащий Хоукинсам, Калеб в отъезде), чужие руки в перчатках, бормотание каких-то голосов о «выздоровлении», холод ночного февраля на коже, залитой потом и чем-то липким и сладковатым, пахнущим кисловатой химией. Он въехал в ночь двадцатого дня рождения так, будто хотел прожечь её насквозь. После девяти месяцев контролируемой публичности, вылизанных интервью, фотосессий в глянце и выверенных до миллиметра истерик на сцене, его тело потребовало хаоса. На вечеринке в лофте в Сохо он был центром вселенной, которая вращалась с чудовищной скоростью: порошок кокаина, выложенный на гитарный усилитель. Чистейший, колумбийский, подарок «благодарного фаната»; экстази, таявший под языком, превращая каждого в сияющего, любящего друга; шприцы с кетамином, который разбирал сознание на молекулы и забрасывал их в уголки пространства, где пол становился потолком, а собственное лицо в отражении блестящей двери холодильника казалось незнакомой, прекрасной маской. А потом был героин. Старый, верный, тёплый друг. Тот, что не сиял, а обволакивал. Кто превращал рев света в мягкий, пушистый гул, а леденящую пустоту за рёбрами – в тёплую, бархатистую нору. Он ввёл его сам, дрожащими, но уверенными пальцами, в ванной, под восхищённые взгляды двух таких же угашенных молодых девушек бет. Укол был не просто кайфом. Это было возвращение домой. В тот самый дом, от которого Калеб так тщательно его отмывал. Теперь домом была клиника «Salvation». Не палата, а приемный покой. Слишком белый, слишком тихий, пахнущий не антисептиком, а какой-то тоскливой, дорогой «нейтральностью» – как воздух в бутике, где ничего не купишь. Он сидел на холодной пластиковой скамье, прислонившись головой к стене, и мир качался медленной, тошнотворной волной. Латексный топ был расстёгнут, кожа под ним липла к пластику. Кожаные штаны, тугие и потные, давили в паху. Каждый пирсинг на его теле горел отдельным, тупым огнём, будто металл впитывал и концентрировал весь химический ад внутри него. Тошнота. Двое санитаров, не мужчины и не альфы, а просто существа в синих халатах, с лицами, лишёнными возраста и пола, подошли к нему. — Мистер Хоукинс. За нами. — Голос был плоским, как стерильный стол. Один взял его под локоть. Прикосновение было не грубым, а неумолимым, как движение гидравлического пресса. Итан дернулся, попытался вырваться. Адреналин, смешанный с остатками кокаина и леденящим страхом героинового отхода, ударил в виски. — Не трогайте меня, извращенцы! — Его голос сорвался на визгливый, неприятно громкий в этой тишине фальцет. — Вы знаете, кто я? Вы знаете, кто мой муж? Он вас убьёт! Он сожжёт до тла это ваше убогое заведение! Санитары не отреагировали. Они просто подняли его и понесли, почти не чувствуя его веса. Его ноги, подкашивавшиеся, чертили по блестящему линолеуму. Они прошли через автоматическую дверь в длинный, ярко освещённый коридор. Здесь пахло уже откровенной химией. Страхом. И чем-то ещё – подавленной яростью, впитанной в стены. Комната для осмотра. Опять белая. В центре – что-то вроде кресла у стоматолога, но с ремнями. Итан забился. — Нет, нет, нет, нет... Вы не будете. Не посмеете. — Процедура приёма, мистер Хоукинс. Все личные вещи будут изъяты. Для вашей же безопасности, — произнес тот же плоский голос. Его бросили в кресло. Пластик холодно жёг кожу спины сквозь тонкий латекс. Ремни щёлкнули – на запястья, на лодыжки, на грудь. Он был пристёгнут, как образец, как вещь. Страх стал живым, бьющимся под кожей. Итан ахнул, задыхаясь от паники. — Снимите это, — приказала санитарка, женщина альфа с короткой стрижкой и глазами, как у мёртвой рыбы. Запахом таким же. Он не двигался. Тогда она сама взялась за застёжку его топа. Латекс с шуршанием соскользнул, обнажив исчерченное татуировками, слишком худое, покрытое мурашками тело. Пирсинг в сосках блестел при свете ламп. Он только недавно проколол снова, когда Делора перестала зависеть от грудного вскармливания. Её пальцы, в синих нитриловых перчатках, потянулись к первому украшению. — Нет! — он закричал уже не от злости, а от животного ужаса. Эти проколы были его. Его броней, его украшениями, его историей на плоти. — Не трогайте! Это моё! Щипцы появились в её руках бесшумно. Холодный металл сомкнулся вокруг стального кольца в его левом соске. Резкая, тупая боль, короткий щелчок – и украшение, носимое пять лет, с момента первой, пьяной отваги в чужой квартире, лежало на металлическом подносе. На самом деле, даже если снова прокол зарастёт, то обновить его не будет проблемой, но сейчас мозг Итана отказывался думать об этом. Думал лишь о том, что его лишают этого навсегда. Звук упавшей металлической безделушки был оглушительно громким. Потом второй. Каждое извлечение было маленьким, чистым актом насилия. Не больно до слёз, но унизительно до спазмов в желудке. Затем губы. Он зажмурился, чувствуя, как щипцы касаются проколотой плоти. Щелчок. Ещё щелчок. Ещё один. Все четыре прокола сняты. Вкус крови, солёный и тёплый, разлился во рту. Потом переносица. Он дёрнул головой, но его череп был жестко зафиксирован подголовником. — Держите крепче, — сказала женщина-альфа, и второй санитар грубо взял его за подбородок, вдавливая пальцы в челюсть. Боль пронзила, смешавшись с химическим ужасом в венах. Потом наступила очередь самого страшного. Пирсинг гиш, тот, что в промежности. Штаны расстегнули и стянули. Холодный воздух ударил по оголённой, дрожащей коже. Женщина-альфа даже не смотрела ему в лицо. Её инструменты опустились ниже. Итан закричал. Кричал по-настоящему, хрипло, надрывно, когда металл, годами враставший в самое интимное, самое его место, был вырван с ещё одним безразличным щелчком. Слёзы, наконец, хлынули – горячие, ядовитые, от бессилия и тотальной потери контроля. Он лежал, обнажённый, с окровавленными, ноющими проколами, пристёгнутый, опустошённый. Но даже в этом опустошении копошился старый, грязный инстинкт выживания. Адреналиновый шквал отчаяния переродился во что-то липкое, знакомое. Он приоткрыл глаза, залитые слезами, и увидел второго санитара – молодого альфу с напряжённым лицом, который отводил взгляд. — Эй... — голос Итана был сдавленным, хриплым, но в нём пробилась натренированная, пьяная сладость. Он выгнул спину насколько позволяли ремни, демонстрируя линию талии, бледную кожу, синяки от недавних инъекций на внутренней стороне бёдер. — Эй, смотри... Ты же альфа. Я вижу. Ты... сильный. Красивый. Санитар замер, его глаза мельком скользнули по телу Итана, и в них вспыхнуло не желание, а острая, брезгливая неловкость. Он покраснел. — Закрой рот, Хоукинс, — рявкнула женщина, выбрасывая его бижутерию в металлический контейнер с характерным жужжанием измельчителя. Но Итан уже не мог остановиться. Это был единственный язык, на котором он ещё мог вести переговоры. Язык тела. Язык обмена. — Я могу... Я могу сделать тебе так хорошо, — он прошептал, пытаясь поймать взгляд молодого альфы. Его губы, лишённые пирсинга, растянулись в карикатурную, мокрую от слёз и слюны улыбку. — Никто не узнает. Просто... сними ремни. Или ослабь. Я всё сделаю. Всё, что захочешь. Я умею. Я научу. Ты же не хочешь, чтобы меня тут... мучали? Это было жалко. Жалко и отвратительно. Он не соблазнял. Он торговался. Выставлял на продажу последнее, что у него оставалось – это изуродованное, дрожащее, наполненное ядом тело – в обмен на минуту свободы, на отсрочку от этого белого кошмара. В его глазах не было огня, только паническая, животная арифметика: секс = поблажка. Поблажка = побег. Молодой альфа отвернулся, его лицо исказилось гримасой, в которой было и смущение, и отвращение. Женщина-альфа шагнула между ними. В её руке внезапно оказался шприц с прозрачной жидкостью. — Ещё слово, — сказала она абсолютно ровным тоном, — и это окажется у тебя в бедре. Транквилизатор длительного действия. Ты проспишь трое суток, а когда проснёшься, будешь лежать в луже собственной мочи и дерьма. Поняла, шалава? Она поднесла иглу к его коже, к самому чувствительному месту на внутренней стороне бедра, рядом со свежими следами от уколов. Итан замер. Дрожь, прошибавшая его, стала такой сильной, что застучали зубы. Он кивнул, быстро-быстро, жалобно. Женщина отняла шприц, но не убрала. Она жестом подозвала кого-то из-за двери. Вошла Она. Санитарка. Пожилая альфа лет шестидесяти, с телом, напоминавшим спрессованные мешки с песком, обтянутые белым халатом. Её лицо было красно-багровым, с бульдожьими складками на шее. Волосы, заправленные под бесформенную шапочку, были цвета стали. Но главное – её руки. Короткие, мощные, с пальцами, похожими на сосиски, и костяшками, разбитыми в драках. Бывшая чемпионка по вольной борьбе. Чемпионка какого-то провинциального чемпионата десятилетней давности. Её звали Марта. — Это твоя сиделка, Хоукинс, — сказала женщина-альфа. — Она будет помогать тебе во всех гигиенических процедурах. И следить, чтобы ты не навредил себе. Она не любит разговоров. И невосприимчива к феромонам – после химиотерапии. Веселитесь. Марта молча подошла к креслу. Её маленькие, свиные глазки бесстрастно оглядели его пристёгнутое тело. От неё пахло дешёвым мылом, потом и непоколебимым, тупым насилием. Она взяла его за подбородок тем же движением, что и санитар, но её хватка была другой. Это была хватка, ломавшая челюсти. Боль заставила его снова вскрикнуть. — Тихо, гнида, — прохрипела она голосом, похожим на скрип ржавых петель. — Теперь ты мой. Обосрёшься – я вытру. Захочешь сбежать – ноги переломаю. Заплачешь – получишь по зубам. Понял? Она отпустила его, и на его бледной коже остались отпечатки её пальцев. Потом она взяла ножницы – большие, тупоконечные, для разрезания бинтов – и без всякой церемонии начала резать его длинные, спутанные, пропахнувшие дымом и потом волосы. Прядь за прядью, грубо падали на пол. Каждый щелчок ножниц отдавался в его черепе. Теперь волосы как у всех омег в этом заведении – короткие, по плечи, не самая аккуратная стрижка. Итан перестал сопротивляться. Он лежал, смотря в ослепительно белый потолок, пока эта туша в белом халате методично обдирала с него последние следы личности – волосы, украшения, достоинство. Внутри него, под химической волной отхода и леденящим ужасом, зияла чёрная, беззвёздная пустота. Его день рождения закончился. Начиналось что-то другое. Что-то, что пахло хлоркой, насилием и смирением. И самым страшным было понимание, что Калеб знал. Калеб позволил. Калеб прислал его сюда. Это была не клиника. Это была следующая, самая нижняя камера в его золотой клетке. И её надзирательницей была Марта с руками борца и мёртвыми от химии железами. Хлопок ремней был оглушительно громким в стерильной тишине процедурной. Марта отстегнула их одним ловким, привычным движением, как будто разделывала тушу. Ее пальцы, толстые и жесткие, впились в бицепс Итана, поднимая его со скрипучего пластикового кресла. Ноги не слушались, подгибались в коленях, мир плыл в зеленовато-белой дымке. Запах хлорки, дезинфекции и чего-то кислого – его собственной рвоты на латексе – ударил в ноздри. — Вот сука, не смей блевать... — прохрипела Марта, волоча его быстро к душевой кабине без двери. Её сила была чудовищной, примитивной. Дело даже не в том, что она альфа, она просто полна физической, выращенной в спортзалах и, возможно, в тюремных камерах, силы. Кафель был ледяным под его босыми ступнями. Марта толкнула его под штангу с душевой лейкой, и прежде чем Итан успел сделать вдох, на него обрушился поток воды. Не теплой, не холодной – ледяной. Ледяные иглы вонзились в кожу, сбивая остатки пота, лака для волос, блесток и липкого страха. Он ахнул, задыхаясь, тело сжалось в один сплошной судорожный спазм. — Рот, — скомандовала Марта. Он не понял сразу, замер, дрожа. Тогда она одной рукой зажала ему нос, другой резко дёрнула его за подбородок, заставляя открыть рот. И направила струю прямо в лицо. Вода хлынула в горло, в нос, захлёстывая, лишая воздуха. Он захлебнулся, забился, пытаясь отстраниться, но ее хватка была стальной. Мир сузился до белого шума воды в ушах и ледяного огня в легких. Казалось, это длилось вечность, прежде чем она отпустила. Он рухнул на колени на кафель, давясь, выплёвывая воду, кашляя так, будто хотел вывернуть наизнанку собственные легкие. Слезы текли ручьем, смешиваясь со струями с душа. Каждая частичка его тела кричала, горела и замерзала одновременно. — На ноги, — голос Марты был ровным, как звук падающего топора. Он не смог. Тошнота, до этого тлеющая где-то глубоко в подкорке, поднялась черной, маслянистой волной. Спазм скрутил желудок, горло сжалось. Он наклонился вперед, и из него хлынуло – желтая, горькая, пахнущая химикатами и спиртом масса. Она брызнула на кафель, на ее белые грубые ботинки. Наступила тишина. Только шум воды и его прерывистое, хриплое дыхание. Итан, сгорбившись, с закрытыми глазами, ждал удара. Ждал, что эти костоломные кулаки обрушатся на его спину, на голову. Но удар не пришел. Пришло что-то худшее. Марта выключила воду. Ледяная тишина обволакивала еще сильнее, чем холод. Она медленно, с противным шарканьем, обошла его и присела на корточки, чтобы быть с ним на одном уровне. Ее лицо, красное и мясистое, было совсем близко. От нее пахло землёй, дешевым табаком и чем-то металлическим – кровью, может быть, или просто холодным бесчувствием. Ее свиные глазки медленно скользнули с его лица на испачканный пол, потом обратно. В них не было ни гнева, ни отвращения. Только холодный, методичный расчет. — Вот свинья, — произнесла она почти задумчиво. — Испачкала пол. Испачкала мои ботинки. Думаешь, я буду это отмывать? Итан молчал, сжимаясь внутри, пытаясь стать меньше, незаметнее. — Ты думаешь, это просто душ? — Она наклонилась еще ближе. Ее дыхание было горячим и кислым. — Тут и внутри чистят. Снаружи я уже почти закончила. — Ее взгляд скользнул вниз, к его сведенным, дрожащим бедрам. — Но внутри... внутри ты все еще полон дерьма. Наркотического дерьма. И собственного. Она выпрямилась, ее тень накрыла его целиком. Итан видел, как она протягивает руку к стене, где висел не шланг, а нечто более жесткое, резиновая трубка с металлическим наконечником. Шланг для промывания. — Видишь это? — она потрясла им, и металл звякнул о кафель. — Лекарство от твоей грязи. Ледяная вода под давлением. В задницу. Вымоет все до блеска. Каждый уголок. — Она сделала паузу, давая ему представить. — После такого ты будешь чувствовать себя пустым. Трезвым. Хочешь почувствовать себя пустым, шалава? Ужас, холодный и острый, как тот самый наконечник, пронзил его насквозь. Это было не больно, это было страшнее боли. Это было полное, абсолютное стирание изнутри. Его тело сжалось в инстинктивном, животном протесте. Он замотал головой, бессловесно, глаза широко раскрыты от паники. Марта наблюдала за его реакцией. На ее губах, толстых и бесцветных, дрогнуло подобие улыбки. Не злорадной. Удовлетворённой. Удовлетворённой страхом. — Нет? — она протянула слово. — Значит, работай уборщицей. Воняет тут. Я дам тебе пять минут. — Она швырнула на мокрый кафель рядом с ним желтую грубую губку и пластиковую бутылку с едкой, пахнущей хлоркой жидкостью. — Убери свое дерьмо. И мои ботинки вымой. До скрипа. Если через пять минут тут останется хоть одна капля или хоть одно пятно... — Она снова звякнула шлангом. — Мы познакомимся поближе. Она отступила на шаг, прислонилась к стене, скрестив руки на массивной груди. Ее взгляд, тяжелый и неумолимый, был прикован к нему. Итан, дрожа всеми конечностями, с трудом разогнулся. Его пальцы, онемевшие от холода и страха, с трудом схватили скользкую губку. Он вылил на нее едкую жидкость, запах которой перехватил дыхание, и начал тереть. Сначала вокруг лужи собственной рвоты, потом вынужденно залез руками прямо в неё. Желтая масса смешивалась с водой и химикатом, превращаясь в отвратительную жижу. Он скрёб губкой, стараясь не смотреть, давясь собственными рыданиями, которые превратились в тихие, всхлипывающие спазмы. Потом он дополз до ее ботинок. Белый, забрызганный. Он тер их губкой, чувствуя под тканью жесткость ее ступни. Марта даже не шелохнулась. Она просто смотрела. Смотрела, как он, Итан Хоукинс, лицо журналов, гитарист Dreamcatcher, омега самого Калеба Хоукинса, на коленях отмывает ее обувь от своей блевотины. Обдолбанные селебы были её любимой частью работы. Это было не физическое насилие. Это была демонстрация иерархии, более чистая и сокрушительная, чем любой удар. Она не ломала ему кости. Она стирала его личность, превращая его в послушное, униженное тело. Когда он закончил, кафель скрипел под его руками, а от ботинок пахло хлоркой. Он сидел на корточках, мокрый, дрожащий, пустой. Марта наклонилась, взяла губку из его ослабевших пальцев и швырнула ее в ведро для отходов. — Тск, приемлимо, — буркнула она. — Теперь мойся. Сам. И чтобы ни одной воображаемой пылинки на тебе не осталось. Она вышла из душевой, оставив дверь открытой, но ее присутствие, тяжелое и оценивающее, витало в воздухе. Итан, под ледяными струями, тер себя той же едкой жидкостью, сдирая с кожи запах страха, наркотиков и позора. Он мылся не чтобы стать чистым. Он мылся, чтобы выполнить приказ. Чтобы отсрочить знакомство с ледяной пустотой, которая висела на стене и ждала своего часа. Вода смывала пену, грязь, слезы. Но ощущение – это липкое, леденящее чувство полной власти другого человека над каждым его движением, каждым содроганием, каждой самой постыдной функцией тела – это не смывалось. Оно впитывалось внутрь, замешивалось в кости, становилось новой правдой. Ледяная вода наконец перестала литься. Дрожь, мучающая Итана, была уже не от холода, а изнутри — глубокая, костная, как будто позвоночник превратился в струну, которую дёргают чьи-то невидимые пальцы. Марта швырнула ему тонкое, грубое полотенце из жесткой хлопчатобумажной ткани. Оно пахло промышленным отбеливателем и ничем более. Итан машинально, с затуманенным сознанием, вытерся, движения его были вялыми, как у большой тряпичной куклы. Марта не стала вести его в палату. Она просто толкнула его в бок, указав на дверь в конце стерильного коридора. Короткий, точный удар кулаком в ребра, от которого он едва не упал. Дверь с табличкой «Процедурная 3». Внутри была еще одна белая комната. Но здесь, кроме кресла и столика с инструментами, стояла высокая стойка для капельниц и небольшой холодильник. Воздух был густым от запаха спирта и чего-то сладковато-медицинского, что резало ноздри. За столом сидел врач. Молодой, усталый на вид альфа в очках. Он не поднял глаз, когда вошли, изучая какую-то карту. Его запах был стёртым, нейтральным – запах человека, который давно научился высчитывать дозу подавителя для блокировки своих феромонов, чтобы не мешать работе. — Положите на кушетку. На живот, — сказал врач, все еще не глядя. Марта грубо перевернула Итана и прижала его к холодной коже винилового ложа. Его лицо уткнулось в ту же бездушную поверхность. Он не сопротивлялся. Внутри была пустота, холоднее ледяной воды. Он был пустой скорлупой, из которой выскребли всё: волю, ярость, даже страх теперь был каким-то далеким, приглушённым. Он услышал, как открывается холодильник, щелчок стеклянного флакона. Потом звук – металлический, точный – шприца, набирающего жидкость. — Концентрат феромона альфа-партнера, — механически проговорил врач, как будто зачитывал инструкцию. — Жизненно необходим для помеченных омег в условиях длительной изоляции. Без регулярного обмена феромонами метка некротизируется, запуская септический процесс в стволе мозга. Смерть наступает в течение 72-120 часов с момента начала отторжения. Итан знал это. Знание было абстрактным, из учебников, из страшных историй. Теперь оно стало конкретным, осязаемым в виде флакона с прозрачной жидкостью, которую ему вколят, чтобы он не умер, пока его «лечат». Калеб прислал ему свою сущность в ампуле. Не себя. Свою химическую подпись. Гарантию, что имущество не испортится. Холодный спирт протёр кожу на ягодице. Итан вздрогнул. Потом – острое, жгучее вторжение иглы. Небольшая боль, знакомая по сотням уколов. Но то, что пошло за ней, было другим. Сначала – холодная волна, растекающаяся по мышцам, странное ощущение внутреннего озноба. А потом… запах. Он ударил в обонятельные рецепторы не через нос, а будто напрямую в мозг, в самый лимбический центр. Это был не просто запах обожженной листвы и таежного мороза. Это был Калеб. Его Калеб. Концентрированная, очищенная эссенция того альфы, чей запах стал для него синонимом дома, безопасности, запретного вожделения и абсолютной власти. Внутри пустой скорлупы что-то дрогнуло, затрепетало. Тело, преданное, униженное, узнало своего хозяина на химическом уровне и потянулось к нему в слепой, животной тоске. По коже пробежали мурашки, но уже не от холода – от вспышки ложного, инъекционного тепла. — Нейролептик пролонгированного действия, — продолжил голос врача где-то над ним. Он сонно бормотал заученные фразы. Протокол обязывал его это проговаривать, но угашенные обычно не особо слушали. Итан слушал. — Для купирования абстинентного синдрома и агрессивных поведенческих реакций. Вызовет сонливость. Вторая игла. Второе жжение. На этот раз эффект был мгновенным. Мир начал медленно, но неумолимо заваливаться на бок, краски расплываться, звуки – отдаляться, как будто его голову засунули под толстое стекло. Дыхание Марты, скрип ботинок врача, гул холодильника – всё это превратилось в глухой, монотонный гул. Но прежде чем сознание окончательно потонуло в химическом тумане, феромон... этот коварный, прекрасный яд сделал свое дело. Мозг, отчаянно цепляясь за спасение, за положительный стимул в этом аду, вытащил из глубин памяти не боль и не холод клиники.Он увидел Финляндию.
Белый свет сменился мягким, синеватым сумраком. Холод кафеля растворился в тепле толстых вязаных носков и потрескивании дров в камине. Запах хлорки и страха был вытеснен. Теперь он вдыхал глубоко, полной грудью. Чистый, колючий аромат сосны, снега и... его альфы. Не концентрата из холодильника. Калеба, сидящего рядом на дешёвом ковре дешёвого отеля. Итан только что отыграл на акустической гитаре что-то тихое, мелодичное, что сочинил здесь же, глядя на северное сияние, видимое над лесом в окне. Калеб слушал, не перебивая, его профиль был резким и спокойным в свете пламени. Когда последняя нота затихла, в тишине осталось только потрескивание поленьев и их дыхание. Калеб не стал аплодировать. Он положил свою большую, теплую руку поверх холодных пальцев Итана, все еще лежавших на грифе. — У меня к тебе привычка, — сказал Калеб, глядя в огонь. Его голос был низким, ровным, без привычной стальной окантовки. — Опасная, неделовая привычка. Я ловлю себя на том, что планирую встречи, отталкиваясь от твоего графика репетиций. Что выбираю вино, которое понравится тебе, а не бурбон, который понравится партнёрам. Что смотрю на дочь и думаю, что не хотел бы иметь другого. Он повернул голову, и его темно-синие глаза в отблесках огня казались бездонными и уязвимыми. — Я не умею говорить это красиво. Я не поэт. Но скажу как есть: ты стал невыносимо важной переменной в моей системе. — Он сжал его пальцы. — Я... нуждаюсь в твоем присутствии. В твоем запахе. В твоем молчаливом принятии. Твоём лице. Это... вероятно, и есть любовь. В моем... понимании. Итан, затаив дыхание, смотрел на него. В тот момент не было клиник, не было ритуалов, не было власти и подчинения. Были только они двое, огонь и бесконечная, тихая зима за стеклом. — Калеб... — начал он. Но Калеб поднес палец к его губам, заставив замолчать. — Когда ты снова забеременеешь, — сказал он, и его голос стал еще тише, почти шепотом, полным какой-то несвойственной ему, сырой нежности, — я буду лелеять тебя. Как самое хрупкое и ценное, что у меня есть. Не как инкубатор. Не как омегу. Как тебя. Так, как хочешь ты. Каждый день. Даю слово. Позволь начать заново... Он наклонился и поцеловал его. Медленно, глубоко, без требовательности, с той самой невыносимой влажностью на губах. Итан ответил ему, чувствуя, как что-то ледяное и одинокое внутри него наконец растаяло, превратившись в теплую, сладкую боль где-то под сердцем. В процедурной клиники «Salvation» тело Итана обмякло на кушетке, дыхание стало ровным и глубоким. По щеке, прилипшей к холодному винилу, скатилась единственная, чистая слеза. На его лице, искаженном сначала ужасом, а затем химическим покоем, застыло выражение глубокого, безмятежного счастья. Врач проверил его пульс, кивнул Марте. — Уснул. Увезите в палату. Следующая инъекция – через двенадцать часов. Меняйте капельницы с физраствором чаще. У него в шесть часов вечера завтра психиатр. Он нужен ей трезвым. Марта грубо перевернула безвольное тело, взвалила на плечо и потащила прочь, к металлической койке в голой комнате. Но он уже не был там. Он был далеко. В тепле финского огня, в сиянии давнего обещания, в объятиях того единственного человека, чей запах теперь накачивали ему в вены, чтобы он не умер от разлуки. Это была самая изощрённая пытка из всех. Не лишить его Калеба, а дать ему Калеба в виде самой прекрасной, самой болезненной иллюзии. Заставить тосковать не по свободе, а по тому, чтобы снова стать «самым хрупким и ценным» в руках того, кто и отправил его в этот ад. Хотя, Итан сам дал добровольное согласие: «Да, это не проблема... не такая...» И в ледяном сне, под нейролептиком, он по-детски улыбался.