Лондон, октябрь 1997 года. Частная психиатрическая клиника «Эштон Парк».
Сначала был не свет, а гул. Он жил у него в костях, под кожей черепа, в жилках на глазах. Не звук, а вибрация, заполнившая все пустоты, будто его черепную коробку залили тяжёлым, тёплым свинцом. Мир качался, даже когда он лежал неподвижно на спине, уставившись в потолок цвета яичной скорлупы. Потолок был чистым, без пятен, без трещин. Совершенно новым и абсолютно чужим. Так же, как и всё остальное. Калеб попытался повернуть голову. Шея ответила ему вялым, запоздалым движением, будто её шарниры были заржавлены. Его взгляд скользнул по комнате. Маленькая. Окно с зеленоватым стеклом, через которое лился рассеянный, бестелесный свет. Ничего на подоконнике. Голые стены. Его кровать. И больше ничего. Ни тумбочки, ни стула, ни картин. Пространство, выскобленное до стерильной пустоты. Он лежал в длинной, грубой сорочке из хлопка. Края её были прострочены толстыми нитками, которые натирали кожу. Под сорочкой – ничего. Для безопасности и лёгкого доступа в случае чего. Он чувствовал холодную простыню под бёдрами, голыми и беззащитными. В этом не было стыда. Не было даже осознания. Было только физическое ощущение – холод, грубая ткань, тяжесть в конечностях. Неприятно, хочется спать. Он попытался приподняться на локтях. Мышцы рук дрожали, как у новорождённого жеребёнка. В висках застучало, гул усилился, превратившись в низкочастотный рёв, заглушающий любую мысль. Он продержался секунду, прежде чем силы оставили его, и он с глухим стуком упал обратно на тонкий матрас. Дыхание сбилось, словно он пробежал марафон. Он лежал, глядя в потолок, и слушал, как его собственное сердце бьётся где-то очень далеко, под толщей этого свинцового гула. Он не знал, как его зовут. Не знал, где он. Не знал, почему он здесь. Попытки думать разбивались о барьер из ваты и шума. В голове плавали обрывки: запах меди, ощущение чего-то тёплого и липкого на пальцах, резкий женский крик, который, казалось, разрезал мир надвое. Но это были не воспоминания. Это были лишь намёки на ощущения. Лишённые контекста, смысла, привязки ко времени. Они просто были. Как и гул. Он не знал, сколько времени прошло. Часов не было. Сутки сливались в одну бесконечную, затянутую плёнкой полудрёмы. Иногда приходили люди в белом, поднимали его, кормили безвкусной кашей с ложки, подносили к губам пластиковый стакан с водой. Иногда они кололи ему что-то в бедро или в руку. После укола гул не проходил, а становился лишь гуще, а потолок уплывал ещё дальше, и он тонул в небытии без снов. Он не понимал, пытаются ли ему вылечить это состояние или наоборот, намеренно вводят в него. Единственным маркером времени была смена света за матовым стеклом. Светлело – темнело. Но и это было абстрактно, как смена картинок в калейдоскопе. Дверь открылась без стука. Звук скрипа поворотного механизма пробился сквозь гул. В палату вошла женщина. Она была высокой, высокой даже для альфы, и несла своё тело с невозмутимой, почти архитектурной уверенностью. На ней был не белый халат, а строгий костюм глубокого тёмно-синего цвета, подчёркивавший резкость плеч и белизну воротничка. Её волосы, цвета воронова крыла, были собраны в тугой узел, не оставлявший ни одной непослушной пряди. В руках она несла тонкую папку и планшет. Она остановилась у изголовья кровати и смотрела на него. Её взгляд был не теплым, не холодным. Он был аналитическим. Как будто она рассматривала редкий, сложный и слегка неприятный экспонат. — Садись, — сказала она. Голос был ровным, низким, без капли приглашения. Это был приказ, отчеканенный в тишине палаты. Калеб попытался. Его тело сопротивлялось, мышцы не слушались. Он извивался, как червь на крючке, пытаясь заставить неподъёмную тяжесть в костях подчиниться. Наконец, ему удалось оторвать спину от матраса и сесть, прислонившись к холодной стене. Дыхание стало хриплым, в глазах поплыли тёмные пятна. Сорочка сползла с одного плеча, обнажив ключицу. Он не поправил её. Женщина пододвинула единственный в палате стул – он стоял за дверью, видимо, принесли его с собой – и села, положив папку на колени. Она сделала несколько заметок на планшете, тонким стилусом. — Меня зовут Кара Эшес, — произнесла она, не глядя на него. — Я буду вести твой случай. Ты понимаешь, где находишься? Калеб медленно моргнул. Слова доходили до него с задержкой, как эхо из глубокого колодца. «Понимаешь». Что это значит? Он посмотрел на стены, на окно, на её лицо. Он был здесь. Это было место. Оно существовало. Понимал ли он его? Нет. Он просто был в нём. Он покачал головой. Движение было неуверенным, пьяным. — Это клиника «Эштон Парк», — сказала Кара, как будто объявляла погоду. — Специализированное учреждение закрытого типа. Для пациентов, чьи состояния требуют... интенсивной коррекции и изоляции. Ты здесь, потому что представлял и продолжаешь представлять опасность. Не для себя. Для окружающих. Она замолчала, давая словам осесть. Калеб смотрел на её губы. Они двигались, издавая звуки, которые складывались в слова. Слова несли какой-то смысл, но он утекал сквозь пальцы, как вода. Опасность. Изоляция. Коррекция. Тюрьма? — Тебе вводят сильнодействующие нейролептики и седативные, — продолжала она, её голос стал чуть резче, как у учителя, объясняющего очевидное упрямому ребёнку. — Для подавления аффекта. И полового влечения. Чтобы ты не мог повторить того, что совершил. Ни физически, ни даже мыслей чтобы таких не возникало. И чтобы твой мозг, наконец, смог воспринять реальность без искажений. Она открыла папку. Бумага шелестнула – звук, острый и чужой. — Я прочла твоё предварительное досье. И отчёт о приёмном покое. У тебя была психотическая эпизодика, сопровождавшаяся сексуальной расторможенностью и полной утратой связи с реальностью. Ты был возбуждён, агрессивен, не отдавал отчёта в своих действиях. — Она подняла на него глаза. Взгляд был тяжёлым, как гиря. — Зачем ты убил его? Вопрос повис в воздухе, острый и голый. Убил. Слово проникло сквозь гул. Оно имело вес. Имело вкус – кровавый. Захотелось прокашляться. Калеб открыл рот. Горло было сухим, язык – ватным, неподъёмным. Он попытался что-то сказать, но издал только хриплый, бессвязный звук. Кара терпеливо ждала. — Кого? — выдавил он наконец. Его собственный голос показался ему чужим, слабым, доносящимся издалека. Доктор Эшес наклонила голову, изучая его. На её лице не было ни сочувствия, ни отвращения. Была лишь профессиональная, безжалостная констатация. — Ты не помнишь, — сказала она. Это был не вопрос. — Психофармакология и шок сделали своё дело. Память фрагментирована. Заблокирована. Это нормально. А значит, мне придётся напомнить тебе. Она вытащила из папки чёрно-белую фотографию и положила её на край кровати, рядом с его босой ногой. Калеб с трудом опустил взгляд. На фотографии был мальчик. Лет двенадцати. Светлые, мягкие волосы. Большие, светлые глаза, смотревшие в объектив с какой-то застенчивой нежностью. Он улыбался, но в уголках губ читалась лёгкая неуверенность. Милый и хрупкий омега. Калеб смотрел на фотографию. Внутри ничего не шевельнулось. Ни узнавания, ни тепла, ни ужаса. Это было просто изображение. Лицо незнакомца. — Это Джеймс Хоукинс, — произнесла доктор Эшес, и её голос стал ещё тише, но от этого – ещё неумолимее. — Твой младший брат. Омега. На момент смерти – двенадцать лет. Джеймс. Брат. Слова. Только слова. Они не цеплялись ни за что в его опустошённом сознании. — На протяжении двух лет, — продолжала она, чётко выговаривая каждый слог, как будто читала клинический протокол, — ты систематически принуждал его к сексуальным контактам. Используя разницу в возрасте, в силе, в статусе альфы. Это называется во-первых, инцест. И во-вторых, насилие. Два года. Инцест. Насилие. Слова падали в пустоту, отскакивая от стенок его сознания, не находя отклика. Ни чувства вины, ни жалости, ни печали. — Твои родители, Кристиан и Мэри Хоукинс, либо не замечали этого, либо предпочитали не замечать... Пока неделю назад они не вошли в ванную комнату в вашем фамильном особняке. — Доктор Эшес сделала паузу. В воздухе сгустилась тишина, которую даже гул в его голове не мог заполнить. — Они обнаружили тебя в процессе полового акта с телом твоего брата. Джеймс был уже мёртв. Асфиксия. Ты, судя по отчётам, был в состоянии острейшего психомоторного возбуждения и неадекватен. Они еле оттащили тебя от трупа. Твой отец, если конкретнее. Она говорила спокойно, но каждое слово было как удар ледяного молотка. Она выстраивала перед ним картину. Чужую. Немыслимую. Картину чудовища. — Ты не помнишь этого, — повторила она, и теперь в её голосе прозвучала тонкая, стальная нота – не жалости, а... отвращения к его неведению. — Но факт остаётся. Ты убил его. Возможно, не намеренно. В пылу... патологического влечения. Но ты лишил его жизни. И продолжал насиловать его труп, пока тебя не остановили. Калеб сидел, не двигаясь. Его взгляд был прикован к фотографии улыбающегося мальчика. Медный вкус во рту стал сильнее. Женский крик в памяти зазвучал громче. Обрывки: белый кафель, тёплая влага, чьи-то руки, тянущие его, сковывающие... И всепоглощающая, тёмная, липкая радость, смешанная с чем-то ещё, чем-то низменным и жгучим. Он почувствовал внезапную, мучительную волну тошноты. Его тело содрогнулось. Он наклонился вперед, судорожно сглотнув. — Мне... плохо, — прохрипел он. — Немудрено, — безразлично цокнула доктор Эшес. — Осознание начинает пробиваться сквозь химическую блокаду. Добро пожаловать в реальность, Калеб. Он вздрогнул, услышав своё имя. Оно прозвучало как обвинение. — Твоему отцу пришлось приложить невероятные усилия, — продолжила она, закрывая папку. — Чтобы скрыть это. Чтобы вытащить тебя из-под уголовного преследования. Чтобы спрятать самого Джеймса, стереть его из публичных записей. Чтобы не дать твоей фамилии утонуть в скандале, от которого она не оправилась бы никогда. Он спас тебя от тюрьмы. От пожизненного заключения в учреждении для психически больных преступников. Он привёз тебя сюда. Где у тебя есть шанс. Она встала, её тень снова накрыла его. — Шанс не на прощение. На исправление. На контроль. — Она посмотрела на него сверху вниз, и в её глазах наконец вспыхнуло что-то живое –холодный, безжалостный интерес хирурга, которому предстоит сложная операция. — Здесь тебя научат жить с тем, что ты есть. Научат сдерживать твои... импульсы. Здесь ты поймёшь, что ты не альфа. Ты – диагноз. И твоя задача на всю оставшуюся жизнь – не убить кого-то ещё. Она повернулась к выходу. — И первое, что ты должен сделать, когда выйдешь, если выйдешь, — сказала она, уже у двери, обернувшись, — это поблагодарить отца. За то, что он не отрёкся от тебя. За то, что дал тебе этот шанс. За то, что спас тебя от того, чего ты на самом деле заслуживаешь. Дверь закрылась за ней с тихим, но окончательным щелчком. Калеб остался сидеть, прислонившись к стене. Фотография Джеймса лежала рядом с его ногой, улыбаясь в пустоту. Медный вкус во рту смешался со вкусом тошноты и лекарств. Гул в голове никуда не делся, но теперь в него вплелись новые звуки: отдалённый крик, шум воды, хрип… и низкий, мерный голос доктора Эшес, выкладывающий перед ним мозаику из кошмара, в которой он был главным монстром. Он медленно, с титаническим усилием, поднял руку и посмотрел на свои пальцы. Чистые. Сухие. Но ему почудилось, что они в липкой, тёмной субстанции, которая не смывается. Он сжал их в кулак, ногти впились в ладонь. Боль была острой, реальной. Единственной реальной вещью в этом мире гула, голых стен и чужой, улыбающейся фотографии. Он не знал, кто он. Но теперь он знал, что он. И это знание было тяжелее всех лекарств мира. Дверь открылась вновь, прежде чем Калеб успел хоть как-то переварить оставленную в воздухе пустоту. На этот раз вошёл мужчина. Он был не похож на доктора Эшес. На нём был тот же костюм, но застёгнутый лишь на одну пуговицу, под ним виднелась яркая, цвета фуксии, рубашка. Он был моложе, лет сорока, с лёгкой проседью в тёмных, вьющихся волосах, уложенных с нарочитой небрежностью. Его лицо было приятным, с мягкими чертами и постоянной, лёгкой улыбкой в уголках губ, которая не достигала глаз. В глазах же – острый, изучающий блеск, как у коллекционера, рассматривающего новый, необычный экземпляр. — Калеб Хоукинс, — произнёс он, и его голос был бархатистым, почти ласковым. Он подошёл, не дожидаясь приглашения, и сел на стул, который ещё хранил отпечаток строгой фигуры Эшес. — Я доктор Сайлас Ренар. Сексолог. Специалист по девиантным влечениям. Обычно, — он сделал игривую паузу, обводя взглядом голые стены и Калеба в грубой сорочке, — я работаю с совершеннолетними пациентами. Но, знаешь, посмотрел на твои данные… на твой рост, телосложение. Четырнадцать лет? Выглядишь на все восемнадцать. И, должен сказать, довольно симпатично. Для альфы. Был бы я омегой... Так, о чём мы... Он говорил легко, непринуждённо, словно они были на светском приёме, а не в стерильной камере. Калеб молчал, ощущая, как эта новая, сладковатая опасность обволакивает его, смешиваясь с гулом и тошнотой. — Мне нужно кое-что понять в твоей архитектуре желания, Калеб, — продолжил Ренар, доставая из кармана пиджака небольшой планшет и тонкий жгут проводов с электродами. — Чтобы помочь тебе. А помочь можно, только разобравшись в механизме. Так что сегодня у нас будет небольшой киносеанс. С научным уклоном. Он встал, его движения были плавными, почти кошачьими. Подошёл к Калебу. — Не бойся, это не больно. Просто ЭЭГ. Посмотрим, что творится у тебя в голове, когда ты смотришь на определённые стимулы. — Его пальцы, быстрые и уверенные, начали крепить холодные, липкие электроды к коже головы Калеба, раздвигая влажные от пота волосы. Калеб не сопротивлялся. Его воля была сломлена, тело – тяжелым и послушным. Ренар закончил, поправил провода и снова сел, запуская на планшете какую-то программу. На экране появились графики, линии, бегущие пунктиром. — Отлично. Начнём с простого. Базовая калибровка. На стене напротив, где раньше был только чистый гипсокартон, из ниши бесшумно выдвинулся плоский экран. Он зажёгся мягким светом. Первым пошло обычное, даже банальное порно. Красивая бета-женщина и альфа-мужчина в дорогой спальне. Нежные прикосновения, страстные поцелуи, стандартные позы. Звуки – приглушённые стоны удовольствия. Калеб смотрел. На графиках его ЭЭГ едва колыхнулась волнистая линия. Небольшой всплеск в зонах общего возбуждения, затем спад. Как от просмотра спортивных соревнований или драки. Интерес есть, но поверхностный. Без вовлечённости. Ренар кивнул, делая пометку. — Ну, ясно. Классика тебя не цепляет. Неудивительно. Довольно скучно, согласись. Экран погас на секунду, затем зажёгся вновь. Теперь картинка была иной. Жёстче. Альфа с ремнём в руке. Омега-мужчина, на коленях, со слезами на глазах. Удары. Неистовые, но без настоящей жестокости – постановочные. Стоны смешались с рыданиями, но в них сквозило и возбуждение. «Пожалуйста, ещё... хозяин...» На графиках Калеба линии дёрнулись. Всплеск в зонах, отвечающих за эмоциональное возбуждение, за обработку наблюдаемой боли. Но всё ещё сдержанно. Доктор Ренар приподнял бровь, губы растянулись в более осмысленной улыбке. Обычно на этом этапе у пациентов, которые приходят к нему с фразой «Боже, доктор, помогите! Мне кажется, что я садист!», на этом этапе происходит либо максиальная реакция, либо возбуждение перерастает в тревогу. — Уже теплее. Боль, подчинение... это отзывается... Не то, ладно. Давай копнём глубже, юный монстр. Третье видео. Здесь уже не было намёка на эротику в привычном смысле. Это было чистое, не приукрашенное насилие. Альфа, чьё лицо было скрыто, и омега-девушка в грязном, полуразрушенном помещении. Не игра. Реалистичные удары кулаком, пинки. Хлюпающие, мокрые звуки. Крик, переходящий в хрип. «Нет! Перестань! Больно! Умоляю!» — голос сорванный, полный животного ужаса. Не игрового, а настоящего. Экран ЭЭГ у доктора Ренара вспыхнул. Линии скакали, рванулись вверх, образуя острые, частые пики. Активность зашкаливала в префронтальной коре (принятие решений, контроль – но здесь был её сбой, перегрузка), в миндалине (страх, ярость, возбуждение), в центрах удовольствия. Это был не просто отклик. Это был шторм. Идеальный, яростный, синхронный шторм возбуждения. Калеб не двигался с места, но его дыхание стало резче, зрачки расширились, впитывая каждый кадр, каждый звук. Его пальцы непроизвольно дёрнулись, вцепившись в простыню. — О-хо-хо, — тихо, с почти благоговейным восхищением прошептал Ренар. — Вот оно. Родное. Смотри-ка, центры удовольствия зажигаются, как новогодняя ёлка, именно в моменты... — он остановил запись на кадре, где альфа бил омегу кулаком в живот, а та, захлёбываясь слезами, выкрикивала что-то неразборчивое, — ...вот в этот самый момент. Пик. Не когда она просто лежит и стонет. А когда она сопротивляется. Когда она просит остановиться. Когда она осознаёт свою боль и озвучивает её. Вербально подтверждает свою агонию. Он выключил видео. Графики медленно пошли на спад, но фоновая активность оставалась высокой, неровной. В палате воцарилась тишина, нарушаемая лишь прерывистым дыханием Калеба. Он чувствовал липкий пот на спине, сухость во рту и странное, сосущее ощущение внизу живота – смутное, приглушённое лекарствами, но неистребимое эхо того самого возбуждения. Ренар отклеил электроды, его прикосновения были такими же безличными, как у техника, обслуживающего прибор. — Но в одном ты здоров! На альф – ноль реакции. Твоё возбуждение строго направлено на омег и бета женщин в роли жертв. Гетеросексуальная направленность налицо, хоть и в таком... специфичном ключе. — Он отложил планшет и снова сел, глядя на Калеба уже не как на пациента, а как на феномен. — Ты, милый мальчик, не просто садист. Ты – нарцисс, нуждающийся в обратной связи. Тебе мало причинять боль. Тебе необходимо видеть и слышать подтверждение твоего могущества над их волей, над их телом, над их духом. Их слёзы, их мольбы – это цель. Это часть спектакля, без которой твоё удовольствие неполно. Калеб слушал, и слова доктора, точные и беспощадные, как скальпель, вонзались в туман его сознания. Они не оправдывали. Они объясняли. И в этом объяснении была своя, чудовищная ясность. Это был не демон, вселившийся в него. Это был он. Его архитектура. Его проводка. — Это... болезнь? — хрипло выдавил Калеб, впервые за весь разговор задав вопрос. Ренар усмехнулся, но в его смехе не было веселья. — Болезнь? Ну, точно не грипп. Это твоя психическая и нейробиологическая конституция. Можно научиться с этим жить. Контролировать. Направлять в безопасное русло. Как учат жить с диабетом или с отсутствием ноги. Но вылечить? Сделать тебя другим? — Он покачал головой. — Вряд ли. Ты всегда будешь возбуждаться на крики. На слёзы. На мольбы. Вопрос лишь в том, научишься ли ты удовлетворять эту потребность так, чтобы не кончать убийством. Чтобы твои партнёры выживали и даже, представь себе, получали от этого своеобразное удовольствие. В рамках согласия и правил. Это и будет «контролем». Это и есть то, чему тебя здесь будут учить. Если, конечно, ты захочешь учиться. Он встал, поправил яркую рубашку под пиджаком. — Подумай об этом. О том, кто ты есть. А я... я подготовлю для тебя индивидуальную программу. С учётом твоих... уникальных особенностей, с тех пор как половой жизнью ты... уже живёшь, — Он бросил последний взгляд на фотографию Джеймса. — И помни, что твой отец купил тебе не свободу. Он купил тебе шанс на управляемое существование. Не упусти его. Доктор Ренар вышел, оставив после себя сладковатый шлейф дорогого одеколона и тяжёлое, невыносимо точное знание. Калеб остался один. Гул в голове теперь приобрёл новый оттенок – в него вплелись электронные пики графика ЭЭГ, запечатлевшие бурю в его мозгу. Он смотрел на свои руки. Чистые. Но теперь он знал, какое удовольствие они способны жаждать. И какая цена за это удовольствие.Клиника «Эштон Парк». Февраль 1998.
Аквариум в общей зоне «релаксации» был оазисом фальшивого спокойствия. Искусственные растения качались под синевой УФ-лампы, пузырьки воздуха мерно поднимались к поверхности. Внутри плавали яркие пятна жизни: неоновые тетры стайкой метались туда-сюда, сом-прилипала неподвижно висел на стекле, пара вуалехвостов грациозно шевелила лоскутами плавников. И одно мёртвое, великолепное пятно. Бойцовская рыбка петушок, которую санитары не успели выловить, лежала на дне, среди разноцветного грунта. Когда-то она была королём этого маленького мира. Её плавники – настоящие кружева из чёрного переливающегося шёлка. Чешуя отливала изумрудом. Теперь эта красота была обтрёпана, изодрана. Её убили соседи по аквариуму – другие, более агрессивные петушки, подсаженные «для динамики» по решению какого-то идиота-администратора. Убили медленно, отщипывая плавник за плавником, пока от гордого бойца не осталось обтрёпанное, беспомощное тельце, которое теперь безвольно покачивалось течением от фильтра. Калеб стоял, упираясь лбом в прохладное стекло. Его собственное отражение, бледное и вытянутое, накладывалось на подводную картину. Рука была засунута в пояс свободных серых штанов, медленно, методично двигалась. Лекарства уже не глушили всё наглухо. Они оставляли щель. Узкую, грязную щель, в которую пробивалось то самое, о чём говорил Ренар. Он не видел рыбку. Он видел омегу. Не того, абстрактного, с экрана. Конкретного. Молодого, может, даже младше Джеймса. С такими же большими, молящими глазами. Посаженного в красивую, но тесную клетку. В клетку, которую Калеб мог бы контролировать. Кормление, вода, свет. Всё лишь по его воле. Омега в его воображении стучал костяшками пальцев по стеклу. Сначала тихо, потом отчаяннее. Его губы, бледные и потрескавшиеся, шептали что-то неслышное. Калеб читал по губам:Пожалуйста. Покорми. Вода... воняет. Смени воду. Пожалуйста. Нет. Больно. Воды. Воздуха. Корма. Просто немного корма. Просто поменяй воду.
А Калеб смотрел. И его рука двигалась быстрее. Удовольствие было не в том, чтобы помочь. Оно было в этой беспомощности. В этой зависимости. В этой тихой, нарастающей панике в глазах, которая становилась музыкой. Пожалуйста. Мне плохо. Помоги. Мольба была лучше крика. Она была интимнее. Липче. Он кончил тихо, с судорожным вздохом, в штаны, глядя в мёртвый, остекленевший глаз петушка. Стыд пришёл сразу следом, едкий и привычный, как вкус лекарства на языке. Но под ним – щемящая, детская жалость к себе. «Я же этого не выбирал, — думал он, отлипая лбом от стекла и глядя на свои липкие пальцы с отвращением. — Мне сказали. Наследственное. Как цвет глаз. Или хвост у этой... твари». Он вспомнил разговоры с Ренаром, с новой, жёсткой терапевткой. «Семейный анамнез отягощён... у Кристиана Хоукинса в молодости отмечались эпизоды чрезмерной агрессивности... прадед по материнской линии покончил с собой после того, как забил насмерть любовника-омегу». Не демон. Не одержимость. Гены. Грязная, испорченная кровь, текущая в его венах. Он был обречён с момента зачатия. «Исправлюсь?» — мысленно фыркнул он. Он посмотрел на аквариум. На мёртвую рыбу. На живых, которые плавали рядом, равнодушные. Контроль – это иллюзия. Рано или поздно настоящий голод проснётся. Настоящая нужда. И он сорвётся. И его поймают. И на этот раз отец не спасёт. На этот раз будет не «Эштон Парк» с его зелёными окнами и сеансами у Ренара с бесплатной порнухой. Будет тюрьма для психически больных преступников. Решётки по-настоящему. И соседи по камере, от которых не отгородиться стеклянной стеной. — Эй, Хоукинс. Голос был нарочито грубым, но с подспудной нотой желания. Калеб обернулся, не убирая руки из штанов, не испытывая стыда перед этим зрителем. Тобиас. Шестнадцатилетний альфа с палаты напротив. Высокий, костлявый, с прыщавой кожей и глазами, которые вечно бегали, выискивая слабину. Ему поставили что-то про «расстройство привязанности» и «гомосексуализм». Здесь он был мелкой сошкой, и это его бесило. — Что, — буркнул Калеб, отводя взгляд обратно к аквариуму. Мёртвая рыбка была интереснее. — Видел, как ты тут... медитируешь, — Тобиас приблизился, упёршись рукой в стекло рядом с Калебом. От него пахло дешёвым дезодорантом и потом. — Нормальная валына. Скучно, да? В этой консервной банке. Все эти уколы, таблетки... бабы по телику. Калеб промолчал. — А я слышал про тебя, — Тобиас понизил голос до конспиративного шёпота. Его дыхание было горячим и неприятным. — Что ты там натворил с братцем. Жесть. Но... круто. Секси. Внутри у Калеба что-то ёкнуло – не гордость, а острый, брезгливый спазм. Его «подвиг» был для этого отброса предметом восхищения. Как будто он выиграл олимпиаду, а не размазал по кафелю единственное хрупкое и доверчивое существо, которое у него было. — Съеби в страхе, — сквозь зубы процедил Калеб. — Не кипятись, — Тобиас не отступал. Наоборот, придвинулся ещё ближе. Его взгляд скользнул вниз, к поясу Калеба. — Я... я тут подумал. Нам же тут тяжко. Альфы с альфами... мы должны держаться вместе. Сильные – с сильными. Калеб почувствовал, как по спине побежали мурашки от омерзения. Он понял, к чему клонит Тобиас. Это было не про братство. Это было про что-то гнусное и покорное. — Говори понятней, — сказал Калеб, голос стал тише и опаснее. — Ну... — Тобиас облизнул губы. — Ты же мощный. Я видел, как ты на физкультуре мячом в стенку лупишь. А я... я могу быть полезным. Ты меня... ну... — он замялся, краснея, но наглость пересилила смущение. — Ты меня возьмёшь под крыло. А я... буду твоим личным хот-догом. Чё глаза округлил? Будешь засовывать в меня свою сосиску, когда захочешь. Без проблем. Я не сопротивляюсь. Последние слова он выпалил на одном дыхании, и в его глазах вспыхнула смесь страха, вызова и пошлого, унизительного ожидания. Время замерло. Гул фильтра, мерцание лампы, пузырьки в аквариуме – всё это слилось в одно фоновое пятно. В голове у Калеба пронеслись обрывки: холодные пальцы Ренара, графики ЭЭГ, фотография Джеймса, мёртвая рыбка. И теперь это. Предложение от альфы. От существа, которое должно быть конкурентом, соперником, равным. А это... это было ниже всякого животного. Это была не та иерархия, которую он понимал. Это была грязь. Отвращение поднялось комком в горле. Жгучее, физическое. «Я не пидор», — пронеслось в голове примитивной, чёткой мыслью. Это было не про сексуальность. Это было про нарушение порядка. Про осквернение того, что в его исковерканной системе координат всё ещё оставалось священным: альфа не пресмыкается. Альфа не предлагает себя в качестве отверстия. Он не помнил, кто ударил первым. Возможно, Тобиас, испугавшись его взгляда. Возможно, он сам. Было лишь резкое движение, короткий хруст (нос? палец?), и они сцепились, рухнув на линолеум с глухим стуком. Калеб дрался изящно. Молча и яростно. Кулаки били по мягкому, по рёбрам, по лицу. Тобиас хрипел, царапался, пытался пнуть, но его агрессия была показной, истеричной. Агрессия Калеба была тихой и нацеленной на уничтожение оскорбления, которое этот тип собой представлял. Они катались по полу, сбивая стул, пока не раздался резкий свисток и не послышались тяжёлые шаги. Руки санитаров впились в них, пытаясь растащить по разным углам комнаты. Калеб, задыхаясь, вырвался последним, почти слепым ударом локтя, который пришёлся Тобиасу в солнечное сплетение. Тот скорчился, захлёбываясь воздухом. Их оттащили в разные стороны. Калеб, с разбитой губой и адреналином, стучащим в висках, видел, как Тобиаса волокут в сторону изолятора. В глазах того альфы не было ненависти. Была та же покорность, та же готовая к услужению грязь, смешанная теперь со страхом. Калеба поволокли в его палату. По пути он мельком увидел аквариум. Мёртвая рыбка всё так же лежала на дне. Яркая, изуродованная, никому не нужная. Его швырнули на кровать, дверь захлопнулась. Он лежал, глядя в потолок, чувствуя, как по лицу течёт кровь, а в штанах застывает холодная, липкая полоса его позора. Они были правы. Все они были правы. Он был монстром. Но даже монстр имел право на отвращение. И его отвращение было последней, хрупкой границей между тем, кем его сделали, и той абсолютной бездной, в которую его пытался затянуть Тобиас. Драка была не вспышкой ярости. Она была утверждением. Заявлением: я могу быть всем, чем вы меня называете. Но не этим. Никогда не этим. Он закрыл глаза. В темноте снова всплыло лицо омеги за стеклом. Умоляющее. Зависимое. Правильное. Это он понимал. Это была его территория. Его проклятие. Его единственная определённость в этом мире гула, лекарств и голых стен. А за дверью уже слышались шаги. Несли укол. Чтобы усмирить зверя. Чтобы снова залить свинцом эту ясную, ужасную мысль: он заперт не только в клинике. Он заперт в самом себе. И ключ от этой клетки давно потерян где-то в тёплой, липкой темноте четырёхлетней давности, когда он впервые понял, что чужая боль пахнет слаще любого парфюма.