Биастофилия: Формула фатальной связи

Горячая работа
NC-17
В процессе
85
2
автор
chud411f3 гамма
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 708 страниц, 269 040 слов, 66 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
85 Нравится 26 Отзывы 57 В сборник

часть 25. день, когда музыка умерла.

Настройки

Лондон, Окружной суд Олд-Бейли. Май 2010.

Холодный, безжалостный свет центрального уголовного суда Олд-Бейли был лишён всякой милосердной дымки. Он вытравливал, будто кислотой, цвет и объем из лиц, одежд, деревянных панелей стен, оставляя лишь блеклые двухмерные силуэты в атмосфере стерильной, давящей серьезности. Итан сидел в обособленном ряду для свидетелей – островок отчуждённости в море родственных и юридических связей. Его отделяли от своих не только пространство, но и статус: он был теперь одновременно и ключевой уликой, и уязвимым сосудом, требующим защиты. На нем был бархатный костюм. Ткань, по определению мягкая, податливая, роскошная, на его изменившейся фигуре отказывалась сидеть официально. Но она сидела на нем так, как сидит на хищнике его шкура – естественно, фатально, стильно до жути. И дело было не в крое, а в оттенке. Цвет был глубже и темнее, чем ожидалось, – не бордовый, не рубиновый, а самый настоящий цвет запёкшейся крови, поглощавший рассеянный свет залов правосудия. За высокими стрельчатыми окнами, вопреки всей гнетущей атмосфере процесса, весенние птички заливались бестолковой, жизнерадостной трелью. Их щебет был настолько не к месту, что казался злой насмешкой, издевательством над самой концепцией справедливости и возмездия, разворачивавшейся в этих стенах. Его состояние было невозможно скрыть. Животик под мягким бархатом был уже отчетливо округлым, заявляющим о себе. Он и не пытался его маскировать, напротив – эта выпуклость была его самым весомым аргументом. Его трясло изнутри, мелкая, неконтролируемая дрожь страха и ненависти грозила перерасти в полноценный припадок паники. Удержаться на грани его спасало только одно странное, мучительное и одновременно животворящее обстоятельство: близнецы внутри, словно чувствуя бурю, бушевавшую в его душе, принялись неистово пинаться. Их синхронные, сильные толчки пришлись прямо в печень, в солнечное сплетение. Больно почти до тошноты. Каждый удар был своеобразным заземлением, возвращавшим его в настоящее, в это физическое тело, в эту реальность, которую ему предстояло сейчас защищать. Жизнь, бьющаяся внутри, была будто оружием против смерти, витавшей в протоколах этого зала. Он не мог заставить себя повернуть голову на отца, не мог даже осмелиться краем глаза глянуть. Аристарх Бершауэр восседает в зале суда с видом человека, чей истинный приговор был вынесен задолго до начала процесса. Его бледное лицо с тонкими, почти прозрачными чертами застыло в маске меланхоличного безразличия, а за желтоватыми стеклами очков угадывается взгляд, направленный внутрь себя, а не на судей или присяжных. Длинные каштановые пряди, в беспорядке спадающие на плечи, и устало подпертая рукой голова выдают в нем личность глубоко отрешенную, для которой происходящее вокруг – лишь досадный шум, не способный потревожить его внутреннее, мрачное уединение. Зал был полон. Пресса, культурная элита, люди, чьи состояния и имена гремели в мире. Аристократия старых денег, магнаты индустрии развлечений, коллеги-композиторы. Их симпатии витали в воздухе густым, почти осязаемым облаком. Аристарх Бершауэр был одним из них. Столпом, легендой. А этот мальчик... этот мальчик в вызывающем бархатном костюме, с длинными волосами, с татуировками на шее, выглядывающими из-под воротника, был выскочкой, осквернителем. Женитьба на Хоукинсе лишь подливала масла в огонь – теперь он был в их глазах ещё и содержанкой, отдав предпочтение материальному миру Хоукинсов, чем изящному миру искусства Бершауэров. Когда слово дали Итану, в зале воцарилась тишина, полная ядовитого любопытства. Он поднялся. Его движения были неестественно плавными, почти сонными, как будто он находился под действием лёгких седативных (а он и был – Калеб настоял, даже несмотря на беременность). Но в этой плавности была не слабость, а странная, хищная грация. Он не подошёл к трибуне для свидетелей. Он прошёл мимо неё и сел на край стола судебного клерка, свесив ногу, чем заставил толпу перешёптываться и закатывать глаза. Бархат его брюк, комично большие готические ботинки. Он положил руки на колени, и все увидели чёрные узоры татуировок, сползающие с его рук, и странную, едва уловимую неправильность линии левого запястья. — Мистер Хоукинс, — голос судьи был сухим, как осенняя листва. — Вам надлежит давать показания с места для свидетелей. Итан медленно поднял на него глаза. Тушь, подводка – макияж был безупречным, театральным. Он улыбнулся. Это была не радостная улыбка. Это было выражение агонии, отточенное до эстетического совершенства. — Простите, мой лорд, — его голос был тихим, с театральным придыханием, но каждое слово летело в гробовую тишину зала, как отточенное лезвие. — Я впервые в подобном месте, такого больше не повторится. Но он не встал. Резко он повернул голову к Аристарху. Тот не смотрел на него. Итан кивнул, будто получив молчаливое подтверждение. — Я всегда любил и буду любить папу, — он сделал паузу, позволив сентиментальным словам повиснуть в воздухе, отравленном цинизмом. — Он был другом моих ночей, проведённых с виски за обсуждением... музыки. В тринадцать лет. В зале кто-то сдавленно кашлянул. Кто-то зашептался. Тринадцать лет, виски... Кто разберёт этих артистов.Он учил меня дисциплине, — продолжил Итан, его взгляд скользнул по собственным рукам. — Говорил, что гений – это на 90% пот. И на 10% боль. Чтобы чувствовать музыку кожей, костями. Чтобы каждая нота прожигала. — Он поднял левую руку, повернул запястье. Свет упал на странный изгиб. — Он был прав. Я чувствую. Каждую. Адвокат защиты, пожилой мужчина с лицом, высеченным из гранита, встал. — Мой лорд, это не показания. Это театральное представление. Свидетель явно не в себе, на него оказывают давление...Давление? — Итан перебил его, не повышая голоса. Он спрыгнул со стола и сделал шаг в сторону адвоката. — О, сэр. Вы не знаете, что такое давление. Давление – это когда ты не ешь неделю, потому что людям, которые знают лучше, не понравилось, как ты держал вилку. А тебе два года и ты просто левша... Он выдержал паузу, давая словам достичь самых глубин сознания публики. Шёпот в зале стал громче. — Я всегда буду считать его гением, — сказал Итан, возвращаясь к своему месту, но уже стоя. — И ровняться на него. Мне искренне жаль... что его жизнь теперь станет... обречена. Но он же сам учил меня: любой промах ведет на эшафот. Так он говорил. — Он посмотрел прямо на судью. — Значит, и его промахи – тоже должны. Это был мастерский удар. Он не обвинял. Он цитировал. Он показывал себя идеальным, слишком идеальным учеником, впитавшим уроки отца до такой степени, что теперь применял их к самому учителю. Он был живым воплощением системы Аристарха, обратившейся против создателя. — А что насчёт других детей, мистер Хоукинс? — спросил прокурор, женщина с жёстким лицом. — Ваших... сводных братьев и сестёр? Предлагаете оставить их сиротами? Итан наклонил голову, будто прислушиваясь к далёкой музыке. — Они и так сироты, — сказал он загадочно. — Едва ли папа их всех по именам помнит. Я помню... кроме последних двадцати, кажется. Они уже родились не при мне. Словно ледяная струя воздуха пронеслась по залу. Все замерли. Не потому что кто-то что-то сделал, а потому что Аристарх Бершауэр пошевелился. Он не встал. Не поднял руку. Он просто оторвал подбородок от ладони, и движение это было таким же бесшумным и значительным, как скольжение лезвия по коже. Взгляд из-за желтоватых стекол, наконец, нашёл Итана. Не судью, не адвокатов. Именно его. Судья замер с полуприподнятой рукой – не остановить, а скорее в почтительном, тревожном ожидании. Так приостанавливаются, когда на сцену выходит гений, пусть и падший. В этой тишине уважение к его былой славе и слабоумию сливались воедино, превращаясь в позволение. Аристарх заговорил. Голос его был негромким, бархатным, низким, с идеальной дикцией, в которой слышались и оперная сцена, и кабинет психотерапевта. Каждое слово обволакивало, как дым от дорогой сигары, проникая в уши и мгновенно оплетая сознание ледяными нитями. У манеры Итана говорить по-театральному появился серьёзный конкурент.Моя кокаинетка, — произнес он, и в ласковом уменьшительно-презрительном суффиксе было столько владения, что у Итана перехватило дыхание. — Моя маленькая, бледная, искусственная птичка. Посмотри на себя. Ты вся – бутафория. Бархат, купленный на деньги твоего нового покровителя. Боль, разыгранная для этой жалкой пародии на трибунал. Он говорил медленно, с той же театральной паузой, что и Итан, но в ней не было надрыва. Была лишь холодная, аналитическая насмешка. — Что ты плачешь? — Аристарх слегка склонил голову, будто разглядывая экзотический, жалкий экспонат. — Твое распятие теперь – жалость, купленная беременностью. Ты меня душишь и душишь, а какая цель? Волосики-то все обрезанные. Зрачки большие... а ты корчишь из себя... чёрт знает что. Итан замер. Всё его театральное спокойствие, весь боевой настрой, вся боль, которую он направлял наружу, – всё сжалось в ледяной ком где-то под рёбрами. Он не мог пошевелиться. Не мог ответить. Голос Аристарха был ключом, который одним поворотом запирал его обратно в ту комнату. Это был не просто голос. Это был тон абсолютного превосходства, тотального понимания всей его насквозь фальшивой конструкции. Аристарх наблюдал за этим оцепенением с легким, почти научным интересом. — Хоукинсов на меня натравил... зачем? Ты в их семью никогда не будешь вхож, хоть сколько ты не иди против меня, — продолжил он, и теперь в его голосе зазвучала поддельная, леденящая жалость. — Тебе ведь так хотелось... свободы, да? И славы, конечно. Дорогих тканей, что ласкают кожу... Игры в артиста, в творца… — Он мягко перечислил, словно вспоминая детские капризы. — Красивых деток в шёлковых пелёнках. Разве не об этом ты мечтал, лёжа у меня на коленях? И за эту... милую, такую понятную мечту... ты готов продать отца? Его голос опустился ещё ниже, став интимным, почти шёпотом. — Кто же надоумил тебя, дитя моё? Кто вложил в твою светлую головку эту... пагубную мысль? — Он медленно покачал головой, и в его глазах отразилась поддельная, оттого особенно страшная скорбь. — Не говори, что это... любовь. Умоляю, не оскверняй это слово. Не говори, что чувство твоё искреннее. И тут тон сменился. Не на гневный, а на мягко-испытывающий, почти милосердный. — Хочешь, чтобы я поверил в эту прекрасную сказку? — Он широким, плавным жестом обвёл пространство вокруг – этот зал. — Тогда докажи. Здесь и сейчас. Раздвинь для них ноги. Прямо здесь, на этом ковре. Покажи всем своим видом, всем своим существом, что твоя преданность ему... сильнее стыда, сильнее гордости, сильнее самой элементарной осторожности. Он выждал томительную секунду, наблюдая, как кровь отливает от лица слушателей. — Не можешь? — спросил он с лёгкой, почти сострадательной укоризной. — Боишься? Стесняешься? А где же тогда та всепоглощающая, оправдывающая всё любовь, которая способна подтолкнуть тебя на донос? Какая же это любовь, мой мальчик, если она не способна на самую простую... демонстрацию? Ты не артист, Итан, ты пародия. Он сделал паузу, давая каждому слову вонзиться, как игла. — И когда ты умрёшь... твой трупик накроет забвение. Кто вспомнит? Хоукинсовская дрянь, которую ты носишь под сердцем? Может быть, если тебе повезет, и она не поступит с тобой так, как ты со мной. Итан стоял, белый как стена позади него. Его руки, только что такие выразительные, безвольно повисли по швам. В глазах, тщательно подведённых, не было ни слёз, ни ярости. Была пустота. Полная, оглушительная паника перед голосом, который знал его лучше, чем он сам себя. Голосом, который мог разобрать его на детали, показать каждую трещину и назвать это искусством. Он больше не был свидетелем. Он был экспонатом. Живой иллюстрацией к тезису Аристарха о том, что всё, что он из себя представляет, – лишь пародия, неудачный эксперимент, «кокаинетка», заигравшаяся в самостоятельность. Адвокат защиты едва заметно улыбнулся. Прокурор сжала губы. Судья, наконец, опустил руку, но вмешиваться уже не было смысла. Урон был нанесён. Не фактами и не доводами, а простым, абсолютным презрением, облечённым в форму колыбельной. Тишина в зале стала почти стыдливой. Все так съёжились, словно Аристарх отчитывает лично каждого присутствующего, даже судью. Как будто все стали невольными свидетелями слишком интимного, слишком жестокого разбора души. И только близнецы под бархатом кровавого цвета продолжали биться в истеричном, отчаянном ритме, будто пытаясь выбить из оцепенения того, кто был для них теперь всем: и крепостью, и полем боя. Когда психиатр давал заключение о невменяемости Аристарха, описывая его бредовые идеи о «лепке ангелов» и «демонах в омегах мужчинах», многие в зале смотрели не на врача, а на Итана. На его неподвижную фигуру, на его руки, лежащие на коленях. Десятки взглядов, полных разочарования. Приговор – признание невменяемым, принудительная госпитализация в клинику «Эштон Парк» на неопределенный срок – был встречен не овациями правосудия, а гробовым, шокированным молчанием. Аристарха уводили. Он прошёл мимо ряда, где сидел Итан, и на секунду их взгляды встретились. В глазах Аристарха не было ни ненависти, ни раскаяния. Было лишь холодное, почти научное любопытство, будто он рассматривал интересный, неудавшийся эксперимент. Итан медленно поднял свою левую руку, повернул ладонь к отцу, пальцы слегка согнулись. — А мама? Эй, что случилось? Это было всё. Когда они выходили из здания суда, осаждаемые репортёрами, один из старых музыкальных критиков, седовласый альфа, чьё слово когда-то могло сделать карьеру, стоял в стороне. Его лицо было пустым, серым. Он смотрел на Итана, опиравшегося на руку Калеба, и прошептал слова, которые на следующий день разнесутся по всем газетам: «Это день, когда умерла музыка. Ты убил её.» Он имел в виду не Аристарха. Он имел в виду ту чистую, святую веру в гений как в божественный дар, неприкосновенный и прекрасный. Итан своим молчаливым к концу, но несомненно эпатажным присутствием убил эту веру. Он показал, что за великой музыкой может стоять не вдохновение, а конвейер боли, что гений и монстр – могут быть одним лицом. И что самый страшный приговор – не тюрьма, а понимание, что твой кумир был тем, кого он так ненавидел в своих бреднях. В лимузине Калеб молча взял руку Итана, ту самую, левую, и просто держал её в своих ладонях, согревая. Итан сидел, уставившись в окно на пробегающие огни Лондона, его театральная маска наконец рассыпалась, оставляя лишь глубокую усталость. — Феликс, музыку тише, ради Бога. — приказ альфы. Когда свет очередного фонаря осветил салон, он осторожно перевернул руку Итана в своих ладонях. Его большой палец медленно провел по странной, едва уловимой линии от запястья к мизинцу – тому самому неправильному изгибу. — Ты левша, — прозвучал в тишине его голос. Итан не ответил. Он сидел, прижавшись лбом к прохладному стеклу, его дыхание затуманивало поверхность маленькими, прерывистыми кругами. Театр закончился. Седативные, державшие его на плаву все эти часы, растворились в лимузинной темноте. Он чувствовал себя не свидетелем, не мстителем. Он чувствовал себя предателем. И убийцей. Он запер отца в клинику, лишил его света, воздуха, славы. И всё ради чего? Он не мог вспомнить так же, как и не смог раздвинуть ноги в зале суда. Слезы пришли не сразу. Сначала это был просто тихий, сдавленный звук где-то в горле, будто он пытался сглотнуть осколки. Потом по щекам, размазывая остатки безупречной подводки, потекли две тяжелые, соленые капли. И ещё. И ещё. Он не рыдал. Он просто молча плакал, пока лимузин мягко покачивался на поворотах, увозя их прочь от Олд-Бейли, прочь от призраков, которые он сегодня вызвал к жизни. — Да, — наконец выдохнул он, и слово вырвалось хриплым, разбитым шепотом, смешанным со слезами. — Переученный. Он медленно, с огромным усилием, оторвался от стекла и посмотрел на свою руку в руках Калеба. Будто видя её впервые. — В музыкальных семьях... в хороших школах... — голос его срывался, цепляясь за ком в горле. — Руки – это святое. Но только если они... правильные. Если они слушаются. Если они делают то, что надо. А если нет... — Он слабо махнул головой. — Бьют. Чтобы запомнил. Чтобы правая слушалась лучше. Чтобы левая... не мешала. Он замолчал, собираясь с силами, чтобы выговорить самое страшное. Эту будничную, методичную жестокость, превращённую в педагогический прием. Он был уверен, что Калеба это не удивит. Это вроде его хобби. Искаженное, но, как Итан считал, ужасно похожее. — Папа... бил сильнее. По левой. Чтобы она... чтобы она болела так, что правая казалась спасением. Чтобы я сам её ненавидел. Чтобы я хотел играть правой. Чтобы всё... — Он сглотнул. — ...как надо было. Калеб не перебивал. Он просто слушал, его пальцы по-прежнему лежали на его руке, но теперь не просто согревали, а будто принимали на себя весь этот рассказ, весь этот вес. — Никакого секрета нет, — прошептал Итан, и его голос стал совсем плоским, бесцветным, как у врача, констатирующего диагноз. — Просто переломов было много. Очень много. Кость... в запястье... её почти не осталось. Осколки только , как я понял. Как мозаика. Он поднял на Калеба глаза, полные такого недоумения и такой глубокой, детской обиды, что, казалось, в них отражалась не боль, а крах всей картины мира. — В четырнадцать... он отвёл меня к какому-то человеку. В подвал, наркоза не было. Сказал, что боль – часть исцеления. Что я должен чувствовать, как меня чинят. — Итана затрясло мелкой, неконтролируемой дрожью. — Мне... вставили туда металлическую пластину. Чтобы рука... держала форму, но не была достаточно функциональной, чтобы быть ведущей. Он замолчал, уставившись на свою руку, будто видя сквозь кожу тот холодный, чужеродный блеск, который теперь навсегда был частью его. — А я... — голос его сорвался в тихий, надрывный шепот, полный самоуничижения. — Я чувствую себя... такой неблагодарной сволочью. Он спас мне руку. Он мог её вообще отрезать, выбросить. А он... починил. Дал мне играть. А я... я сегодня... Он не смог договорить. Судорожный, беззвучный всхлип вырвался из его груди, и он снова уткнулся лицом в ладони, но Калеб не дал ему спрятаться. Альфа мягко, но неотвратимо отстранил его руки от лица и заставил встретиться взглядом. — Он не чинил тебе руку, Итан, — проговорил Калеб, и в его тихом, низком голосе не было ни капли сомнения, только стальная, ледяная ясность. — Он ломал её снова и снова, пока она не перестала быть твоей. А потом вставил в неё кусок металла, чтобы ты мог пользоваться тем, что осталось, как он хочет. Как лошади подрезают сухожилия, чтобы не лягалась. Или как кошкам удаляют фаланги пальцев, чтобы они не царапались. Калеб посмотрел на его запястье, и в его темно-синих глазах вспыхнуло что-то первозданное и опасное – не ярость, а холодное, абсолютное понимание природы этого зла. Оно было ему знакомо. Оно было ему родственно.Ты не предатель. Ты единственный, у кого хватило смелости не сломаться до конца. И единственный, у кого хватило смелости сегодня это сказать. Твой старший брат альфа даже на связь не выходит, а ты... Он поднес его руку к своим губам и нежно, почти неслышно, коснулся губами того самого места, где под кожей скрывалась сталь. — Твоя рука теперь твоя, — тихо сказал Калеб, глядя ему прямо в глаза. — Типа... ты буквально получаешь магистра струнных инструментов и композитора. Ты, блять, как Бетховен.Я вообще не понимаю, как ты это делаешь... Итан смотрел на него, слезы все еще текли по его щекам, но в его взгляде, сквозь боль и самопоедание себя изнутри, начала пробиваться новая, хрупкая мысль. Даже если, он не был благодарным сыном, даже если, он был убийцей легенды. Но он был живым. А живые имеют право на свои шрамы, на свою боль и на свои руки. Он медленно кивнул, не в силах выговорить ни слова, и снова обмяк, прижавшись лбом к плечу Калеба. Альфа обнял его, не раздавливая, просто заключив в прочный, нерушимый круг защиты. За стеклом лимузина Лондон плыл мимо, слепой и равнодушный. Но здесь, внутри, в темноте, наполненной тихими слезами и теплом другого тела, начиналось долгое, медленное сращение не кости, а чего-то другого. Чего-то, что Аристарх сломать так и не смог. — Архитектор должен был доделать комнату для близняшек сегодня. Сходим посмотреть? Итан кивнул.
Примечания:
85 Нравится 26 Отзывы 57 В сборник
Отзывы (2)