***
Кацуки совсем не сразу, но замечает за собой одну странную вещь. Потому что, по сути, ну, все — как обычно. Работа, дом, навестить родителей, увернуться от настырных и пробивающих насквозь взглядов Карги, прибраться в квартире, пнуть гребаный диван, приготовить поесть и выспаться, между делом куда-то всунуть назойливых друзей и походы в зал — как было, так и осталось. Ну, кроме. Ну вы поняли. Но все же. Все же. Во всем этом однотонном, привычном паттерне, изо дня в день, который Бакуго спокойно и на автомате повторяет, он кое-что замечает. Кое-что, мать его, любопытное. А именно: замолкло. Больше не скребет. То самое, что мозги ему пилило на протяжении преступно долгого времени, вдруг заглохло. Осознание этого на Бакуго обрушивается резко, как сорвавшийся однажды карниз, который прям также по макушке приложился, когда Кацуки с террасы обратно в гостиную выходил. Карниз он на куски переломал и новый купил, а шишка осталась. Надолго. В момент осознания его прям также шандарахнуло. А, казалось бы, стоит — и, ну, яйца взбивает. Омлет себе делает. Потому что завтрак. А внутри ничего не заходится, трелью-дрелью не взвинчивается, сидит тихо, смирно, не отсвечивает. И Кацуки притормаживает. Останавливается. Даже хочется палочками — теми самыми, что яйца в пену превращают — тыкнуть под бок заткнувшегося демона и проверить: дышит? Дышит. Но в глаза не смотрит, отворачивается. Блять, ну дожили. Даже загоны собственные от него теперь бегут. Бакуго плечами ведет и яйца на раскаленную сковородку выливает. Под их шипение в голове что-то нескладной мозаикой складывается, только детальки какой-то все равно не хватает. Мозаика почему-то на цвет, как сраный рождественский леденец — красно-белая. И узор на ней — убогий, в одно слово на Бакуго смотрит: «тупой». Ты, Кацуки. Не умный. Забыл, что ли? Вот, напомнили. Когда он в первый раз на миссию совместную выбирался, если честно, то — нервничал. Потому что понятия не имел, как оно теперь вообще будет, как себя вести и действовать. И бесило это просто до чертиков, раздражало. Потому что, он что — подросток гребаный? И хотелось снова, как прежде, разойтись дурниной до хрипа. Типа, подумаешь, Половинчатый. Двумордого не видел никогда? Ой, обидел он его! Ля, цаца какая, на кривой кобыле не подкатить теперь. Да пусть хоть удавится обидками своими, недотрога папина. Будет тут Кацуки еще из-за него переживать и вздергиваться. Оказалось, блять, будет. И переживать, и вздергиваться. Да он даже в пятнадцать лет себя так не вел, а в двадцать пять — пожалуйста. И на миссию он идет, как на эшафот, и ладони потеют так, что с них пот ручьем собирай и раскидывай вместо звезд по небу фейерверками. В висках у Кацуки тоже — салюты. На каждый шаг петардами выстреливают, подрывают и за ниточки дергают. Бакуго знать не знал, что будет. Представить себе не мог. А не было, ну, ничего. Половинчатый пришел, как обычно — не опоздал. Уже собранный, готовый, весь из себя. И спокойно так Кацуки кивнул, поздоровался, как и раньше. Кацуки в моменте наглухо оторопел. Прямо на месте застыл на какой-то миг — ни вперед, ни назад, не сдвинуться. Кое-как в ответ кивнул, разморозился и пинками себя сконцентрировал. А чего он ждал? Ну вот чего? Что Тодороки будет кисейную барышню из себя разыгрывать? Скажет такой: я на миссии с Бакуго больше не хожу. Он кусается. И бегать от него начнет, шарахаться? Неженка, что ли? Да бросьте. Это же Половинчатый. Двумордый вообще-то, профессионал. Про-герой номер два. Он себе такую дурость не позволяет. Бакуго даже подозревает, что Тодороки в такое не умеет. И не надо. Но, тем не менее. Тем не менее. Смотри, Кацуки, наблюдай. Как взрослые мальчики справляются. И миссия проходит, ну, как всегда. Пока они преследуют, настигают, ловят и предотвращают — ничего особенного. Работают, как работали — на десять из десяти, вместе, слаженно. На интуитивном каком-то уровне друг друга предугадывая и прикрывая. Их тройка — это божья благодать, на все геройское сообщество данная. Пока они геройствуют, легко забыться. Легко представить, что, вообще-то — никакой херни и не произошло. Кацуки себе это даже разрешает, пока Изуку на него редкие, но меткие взгляды бросает. Каждый раз промеж глаз ими выстреливает, и на Бакуго они, как едкие уколы, действуют. Внимательным будь, Бакуго. Не обманывайся. С тебя хватит. Все заканчивается вместе с работой. Половинчатый переодевается, рукой машет и с радаров исчезает. И по такому же полотну и дальше стелется. Иногда они ходят обедать, но, как раньше, уже все равно не выходит. Потому что Кацуки — представьте себе — по большей части молчит. Не находит он, что сказать. Сидит, жует и наблюдает только за тем, как Тодороки с Изуку о всякой херне щебечут вместе. Они у него иногда что-то спрашивают, но ему переспрашивать приходится и ментальных подзатыльников себе сыпать. Кацуки за ними не успевает. Кацуки все это очень, очень сложно переваривает. Он привыкает, конечно, неделе на третьей. Принимает, как данность, что теперь — теперь вот так. По сути, ничем не отличается от того «раньше», что много лет назад позади в архивах памяти осталось и пылью покрылось. А на самом деле, хрен его, знаете ли, знает. Было ли оно вот так — стерильно и безучастно когда-либо? Да нет. Не было. Никогда. Они просто, ну, работают. Коллеги. Иногда пересекаются. Фразами перебрасываются ни о чем, уж лучше бы о погоде и той говорили. У Половинчатого каждый раз не выражение лица, а девственный холст хладнокровия. И что с него взять? Да ничего. Он ведет себя, как профессионал. Ни сцен, ни драм, ничего не устраивает. Не маленький. А Кацуки в какой-то момент, знаете, хочет. Очень. Хочет, чтобы было, за что наорать. Ударить. Чтобы и его — тоже. Ударили. Чтобы хоть какую-то эмоцию на этом хлебальнике, олицетворении холодильника, вызвать. Тодороки ведь даже и раньше, если не реагировал, то смотрел так, что зеньками своими разноцветными припечатывал и осаждал. А теперь никак не смотрит. То есть, смотрит, но в глазах этих — рыбьих, чтоб их — ничего нет. Нихренашечки, для Кацуки адресованного. Ни бешенства, ни разочарования, ни любопытства. Ровный штиль. Ровнее только оборванная линия сердечного ритма на мониторах в больнице. Пиликает. И у Кацуки тоже — пиликает. И в висках, и под шрамом, и в ладонях заходится. Но Бакуго себе не позволяет. Ни орать, ни провоцировать. Он уже все, что мог — сделал. Даже то, что не надо было. Хватит. Подумаешь, хочется ему. Мало ли, чего ему там хочется. И вот где-то посреди таких безликих взаимодействий Бакуго не замечает, что забыл думать и переживать о том, что раньше так щемило и взбрыкивало день ото дня, да спать ночами не давало. Что мыслей в голове на этот счет — ноль по беспроцентной обезжиренной массе. И он этому удивляется. Потому что — почему? Так долго оно внутри было, отравляло, душило — а теперь — нету. Куда оно делось? Где спряталось? А никуда не спряталось. Вот же. Перед носом сидит. Просто… Неважным оно стало. Глупым и несущественным. Бакуго на этого зверя смотрит и диву дается: это он из-за него места себе не находил? Серьезно? Странно. Как мы здесь оказались вообще? Когда сюда повернули-то? И почему… А как вообще… А вот так, Бакуго. Ты посиди, подумай. Поразмышляй внимательно. И Бакуго думает. Каждый раз с совместных миссий возвращается и думает. На той же террасе, все с той же бутылкой сидит и хмыкает. Он пьет мало, а иногда и вовсе не притрагивается к горлышку. Но почему-то бутылку с собой берет и рядом ставит, и в руках держит. Скоро вообще с ней заговорит. Ну, когда ебу даст окончательно. Но он думает. И медленно понимает. Что. Как вам сказать. В общем… Да к черту. Не хватает ему Половинчатого. Вместо Половинчатого рядом — только недопитая ими двумя бутылка. И понимание это, оно, знаете, не ошарашивает. Оно накрывает. Как в волну ныряешь и какое-то время в ней беспомощно бултыхаешься в надежде, что вот-вот выберешься. Но не выбираешься. Так и остаешься в ней. И не тонешь, и не дышишь. И страшно, и непонятно — все вместе сразу валит. И валится. Ведь не то чтобы они, ну… как сиамские близнецы, не разлей вода были. Да нет же. И подолгу не виделись, и не общались, бывало, неделями. Но присутствие Двумордого было, скажем, по умолчанию. На недостаток как-то не жаловались. И не задумывались. Есть и есть. Давно уже. Притерлись. Напарник же, да? Напарник. И вспоминаются Бакуго все сто тысяч раз, когда они вдвоем за Деку куда-нибудь гнались. Или прикрывали его. Или друг друга. Когда вдвоем что-то важное, жизненно-сложное решали. Как в Юэй возвращались после дополнительных, как ездили на них. Как Изуку планировали возвращать с его жертвенного изгнания. Много всего вспоминается. Настолько, что Бакуго в неописуемом, неконтролируемом вакууме обрушившейся памяти сидит. В абсолютной прострации плавает и понимает: как же много места Половинчатый, оказывается, рядом с ним занимал. Все эти годы. Как же его Бакуго все это время не замечал? Легко и просто, если честно. Потому что, до упрямого, до твердолобого — не хотел. Боялся? Кацуки горько хмыкает. Зато теперь бояться больше нечего. Зато теперь — заметил, что Тодороки ему не хватает. Вот того — близкого Половинчатого. Который в машине жрет, как будто у него вместо желудка — черная дыра. Который лапы салфетками вытирает, прежде чем к панели потянуться и музыку громче сделать. Который по-тупому, по-рыбьему на него смотрит и не догоняет что-нибудь, переспрашивает, как дебил, а потом наоборот — фразочками своими корявыми перегоняет и уже сам Кацуки — сидит, перезагружается в тотальном обалдевании от бытия. И в то, что слышит, очень со скрипом верится. Тодороки, который внаглую по дому однажды расхаживал и до ручки их с Изуку доводил. Который уснул, как слабак, на его террасе, и пол утра шарахался от Кацуки. Который кофе пьет дерьмовый, весь розовый. Тот самый, что книгу рецептов лапами своими кривыми делал и три года тупил, прежде чем ее подарить. Который везде и всегда Кацуки ждал и, несмотря на все протесты, другом считал. Бакуго никогда не думал, что вот этого может ему когда-нибудь не доставать. А не достает. И до Половинчатого такого тоже больше не дотянуться. Он ведь как будто и сейчас есть. Ну вот же, буквально пару дней назад снова летали, взрывали, пламенем обжигали на миссии. Но это такое. Демо-версия Двумордого. А подписку на фулл Кацуки не продлил. Отмахнулся, как от навязчивого бесячего спама, и практически так тому и сказал. И лицензия, что казалась бесконечной — кончилась. Теперь все по-другому. От Тодороки остался только крутой напарник, незаменимый и полезный в бою. И Бакуго знает, почему. Нехотя себе в этом признается, но не понимать — не может. Потому что Тодороки границу между ними провел там, где ее никогда, как оказалось, не было. Бакуго орал, все эти десять лет Двумордому на нее указывал — невидимую, ненастоящую. Но ее там не было. А теперь — есть. Ее Тодороки сам возвел. И не просто полосу провел, а прям ледяную глыбину до небес простер. Не достучаться. Бакуго, если честно, не стучит. Бакуго думает, что не имеет на это права. Он же извинился? Извинился. Что он еще может сделать? Вот что? Да ничего. И омлет в глотку безвкусно так, знаете, лезет. Кацуки его ест, потому что — надо. Потому что впереди — тренировка с Киришимой. И думать его обо всем уже, если честно, затрахало. Тодороки отпустил, и Кацуки тоже отпустит. Слава яйцам, он и сам — не маленький. Все как-нибудь когда-нибудь на место само по себе встанет. Бакуго с таким подходом мириться не нравится от слова «совсем». Потому что мириться — не в его характере. Он гештальты закрывать научился, между прочим. И вообще, дела незавершенными, как правило, не оставляет. А тут — и не гештальт, и не дело, а черт знает что вообще такое. Поэтому и что с ним делать, и как быть — Кацуки не знает. Зависло. Операционка не тянет такие сложные процессы. Меняй, Бакуго, компьютер свой. Этот сдох. У Кацуки названия на это, ну, тупо — нет. Он такими категориями не мыслит, не соображает и не оперирует. Просто… Бакуго бросает тоскливый взгляд на телефон, и сам себя за это закадрово ненавидит. Просто странно ему как-то. Уже. Второй месяц как. Пусто.***
Киришима так подозрительно смотрел на него с самого начала встречи, что Бакуго все ждал, когда же дерьмоволосая бошка прожжет дыру в его собственной. Хвала Всемогущему, его, господи прости, друг не обладал такой причудой, как глаза-лазеры, потому что ходил бы Бакуго от и до прострелянный. Хотя, в целом, он ведь и так такой ходит. На дворе вовсю стоял декабрь, и его одноклассники слетали с ума на сверхновой скорости, заваливая общий чат предложениями на грядущее празднование Нового года. Во-первых, с самого утра 31 декабря к нему в квартиру планировала завалиться вся женская гвардия во главе с Хвостиком, чтобы — внимание — прибраться. Не напрягать же Кацуки, который так щедро разрешил им (разрешил, ага) праздновать Новый год у себя дома, еще и уборкой. Они в шесть пар рук (или сколько их там вообще?) управятся на ура и весь его пентхаус до блеска отполируют. Дай бог, конечно, не сожгут. Бакуго им не очень-то доверял. Но сил спорить с этой инициативной группой у него уже не было. Во-вторых, банда планировала задержаться аж на два-три дня. Потому что второго января Розовая намерена всех потащить в храм. Всех, кто выживет, конечно. И пофиг вообще, кто что об этом думает: надо. Киришима свою даму сердца поддерживал такими яростными воплями, что если бы кто и хотел воспротивиться, то вряд ли бы у него это получилось. Как минимум, переорать Эйджиро, пока тот захлебывался в любви, возможным не представлялось. В-третьих. Кхм, в-третьих, Кацуки, на самом деле, было на все плевать. Ну, не спалят дом — и на том спасибо. А так — хоть храм, хоть, блять, смена режима власти, хоть что делайте — только отвяньте. Хату он им предоставил, а дальше — кристаллически поебать. Бакуго планировал весь день готовить для ненасытной своры вместе с Сато, попутно прихлебывая из своих личных запасов виски, чтобы сразу после полуночи быть далеко не в себе и, желательно, в постели. Хлебнет за встречу Нового года напоследок и пойдет спать. Захотят — растолкают, чтобы по традиции встретить первый рассвет года, а не захотят или забудут — фиолетово. Прям, как самому Шинсо — амбассадору, блять, всего сиреневого на свете. Сегодня они с Дерьмоволосым снова выбрались в тренажерный зал. Бакуго теперь, как и раньше, исправно три раза в неделю в железе пропадал и напряжение сбрасывал. И вот с самого начала, как он братана своего, господи боже, из дома забрал, да в зал привез, тот с него подозрительно тревожных, внимательных до жопы глаз не сводит, и сканирует. Бакуго растягивается, Эйджиро смотрит. Кацуки вес тянет — тот снова смотрит. Бакуго жмет, а этот, блять, все еще искоса взгляды кидает. Член у него на лбу нарисован, что ли? Да вроде не было. Бакуго не понимает. В конце концов, конечно же, не выдерживает, и в чужой лоб взбрыкивается, да задает вопрос: — Что? — Что?! — вздрагивает Киришима. — Что ты смотришь на меня постоянно? — Да я это, братан, страхую же. — Мы, блять, на беговой дорожке, что ты тут страховать собрался, а? — фыркает Кацуки, головой качая в такт бегу. И, не давая Киришиме снова мямлить очередное тупое оправдание, голосом ниже цедит: — Либо говори уже, либо перестань пырить. Киришима отворачивается, бежит и на кроссовки смотрит. Внимательно так, словно в первый раз собственную обувь видит. — У тебя все в порядке? — осторожно спрашивает он, рожая наконец. — Ты в последнее время, знаешь, ну… — лапой своей затылок чешет. — Странный. — Странный? — Ага, — кивает Эйджиро. — Такой типа… орешь поменьше. Кацуки посмеивается. Нет, Кацуки даже ржет. — Хочешь, чтобы я на тебя наорал? — Нет, братан! Ну чего ты? — Киришима руки перед собой вскидывает и аж ускоряется на дорожке. — Я просто… я волнуюсь, — шумно выдыхает он и пальцами на панельке щелкает, все же скорость убавляя. — Тц. Бакуго тихо хмыкает. Волнуется он. Ишь, какой заботливый. Приставучий, чтоб его, черт. Вот всем Бакуго надо вопросами завалить, всем надо поинтересоваться. Что с тобой, Бакуго? Все хорошо? А то орешь поменьше, фыркаешь реже, нахуй через слово не шлешь — не заболел часом? Кацуки от этого поначалу очень смешно было. Потом смеяться перестал, потому что самому над собой ржать сутками не совсем здоровым показалось. — Херни не придумывай. Все нормально, — как можно ровнее произносит Кацуки и дорожку тоже замедляет, на шаг переходит. И идет себе, ну, спокойно. Заминка вообще-то очень важная часть любой тренировки. Сейчас они еще растяжку напоследок сделают, а там можно и в душ, и дальше ехать. У него были важные дела. Сегодня, между прочим, очень ответственный день. Бакуго едет за диваном. … И? Не понял, где овации? Вы не догнали? За диваном, мать его, едет! Наконец-то! Потому что, когда, если не сейчас. Через две недели с лишним к нему больше двух десятков чертей завалится. Больше, чем двадцать, прикиньте? Потому что Шинсо — чертов предатель — проболтался Мономе блядскому, что весь их класс у Бакуго собирается. И этот Вор сраный Призрачный теперь намерен — как там было? — забежать к «А» классу на огонек. Да друзей своих притащить, тех, что на ногах еще стоять будут. Киришима от этой новости чуть на сопли не разложился в моменте. Тэцутэцу придет? Да? Братан, какое счастье! Какое? Ну, сомнительное. Кацуки, если бы эту новость, месяца три назад услышал, от Шинсо бы ни сухого, ни мокрого места не оставил. Но сегодняшнему Кацуки, честно говоря, поровну. На два человека меньше, на два больше — какая, собственно, разница? Тем более, что Половинчатый не придет. У него — дела. Семейные. Об этих делах Кацуки не так давно Изуку доложил и глазки подальше спрятал. Впрочем, вполне ожидаемо. Не удивительно. Теперь только так. Кацуки старается об этом не думать, но — так или иначе — в грязь лицом перед всеми этими демонами ударить не хочется. Хватало и дивана. Грязного. Который сегодня полетит на свалку, потому что Бакуго, наконец-то, новый купит. Вот. Так вот. Он специально этот день освободил от всего, кроме утренней тренировки. На которой ему, по ходу, сессию дружеской поддержки штанов вознамерились устроить. Без смс и регистрации. По братской акции. — Ты с Тодо-бро давно пересекался? — спрашивает вдруг Киришима, когда они тянутся. Издалека так спрашивает, аж прицеливается, снайпер недоделанный. Бакуго слегка дергается, но — слегка. Это просто мышцу, давно порванную, под коленом повело. Как рваную струну на гитаре, и совсем не под коленом, а намного выше. Уж будем честны. — Да на днях, на миссии же были с Деку. А что? — как ни в чем не бывало тоном интересуется Кацуки. Действительно: а что? Ну, ничего же. — Не, я просто… Хм. — Хм? — Хм. — Ебать многословно, Киришима. Словарь подать? Эйджиро вдруг садится ровно, ну, аж прямо. Как на кол. И на Бакуго взгляд поднимает, и выглядит так, будто сейчас каминг-аут сделает. Что, оказывается, гей он, на самом деле. Прости, Кацуки — скрывал. Гей всей жизни — апогей. И за Каминари вот замуж выходит. Завтра. Приходи, гостем будешь. Бакуго бы не удивился. Вот чему-чему, а этому — никак нет. Или что, знаете, это Дерьмоволосый, значит, производство любимых протеиновых батончиков Кацуки сорвал. Вот тогда еще, семь лет назад. И все эти годы молчал, гнева Кацукиного боялся. Кацуки даже не знает, что хуже. И с чего бы поржал сильнее. И то, и другое звучит крайне правдоподобно. Убедительно. Но Киришима, к сожалению, никак не связан с батончиками. И замуж за Каминари не собирается. Потому что не по мальчикам он, знаете ли. А мог бы. — Мне показалось или между вами что-то произошло? Господи, лучше бы Каминари. Бакуго моргает, и невольно взгляд отводит. Запястья мнет. Заминка же у них, ну. — С чего ты взял? — Э… тут такое дело… — Эйджиро затылок чешет и осторожно так за Бакуго наблюдает. И сдается. — Ладно. Да, типа, ну вот хоть сейчас. Ты бы раньше на дерьмо разошелся, если бы я такое сказал. Понимаешь? — с надеждой в глаза заглядывает. — И оно, знаешь, видно вообще-то. Мы когда две недели назад собирались, вы же даже словом не обмолвились особо. Как будто ничего такого, но на самом деле — не так, как раньше. И Мидория между вами, как между двух огней, метался. Вот. Поэтому я и подумал, что вдруг что-то… случилось. Подумал он. Кто ему разрешал? Нихера себе. Новость дня. Это когда Киришима вообще умным стал? Наблюдательным? У него что — в голове отдельная папка на поведение Бакуго со всеми их одноклассничками заведена? Ага, вот тут криво на Ииду посмотрели, но угол в порядке нормы, ничего особенного. А вот здесь пометочка: чуть дальше от Серо отсели, значит, Плосколицему лучше к Кацуки не подходить в ближайшие десять лет. А вот, заметьте, с Половинчатым только поздоровались. И сели по обе стороны от Изуку, да, как и всегда, но но Друг на друга даже не смотрят весь вечер. И все. Что-то здесь нечисто. Бакуго, к тому же, не орет. Господи, вызывайте Айзаву, что-то точно случилось! Кацуки очень хочется беситься. Как в старые-добрые. Прям в лучших традициях классики на ор разойтись и к чертовой матери охрипнуть. Очень хочется. Аж связки чешутся. Вот прям еще чуть-чуть, и как!.. Но делать он этого, конечно же, не будет. Потому что — в падлу ему. Лень. Какой смысл? Киришима, блядский боже, его лучший друг. Самопровозглашенный братан. И Кацуки его, вообще-то, любит и ценит. Видимо, тот его тоже, раз наблюдательный такой дохера стал. Надо явно любить поменьше. Этого мамкиного следователя. — Ты в детектива не заигрался, Киришима? — усмехается Кацуки без злобы, устало так. У того аж глаза загораются. Неужели угадал? Господи, да не обоссысь только от радости. — То есть, я прав? — подбирается он весь. — И да. И нет. Нормально все, — Бакуго замечает поднятые вверх красные брови и предупреждающе зыркает: — Нечего рассказывать, даже не мечтай. — Но, братан, я же правда волнуюсь. Что случилось? — Ничего не случилось, говорю же. — Тогда почему вы не разговариваете? — А мы, типа, раньше дохуя подружками болтливыми были? И тут Кришима сглатывает как-то неловко. Мнется. — Тодо-бро всегда к тебе хорошо относился. И тут уже у Кацуки, знаете, то, что бьется под ребрами, обрывается. Ну хули ты обрываешься, сердце гребаное? Тебя просили? Стукай себе, сука, стукай и не выпендривайся. Бакуго и без всяких красноволосых знает, что Двумордый к нему всегда хорошо относился. Лучше всех знает теперь. Знаете ли. — Киришима, че тебе надо? Что ты хочешь услышать? — откидывается Бакуго на стенку позади себя, руку на колено заваливая. И устало так смотрит, не выкобенивается. — Братан, вы поссорились? — замогильным голосом спрашивает тот. — Нет, — просто отвечает Кацуки. — Поругались? — Тоже нет. — Ты ему отказал? — Что? — охуевает Кацуки и обратно выхуеть не может. — О Боже, он — тебе? — Эйджиро лапой рот свой блядский накрывает, да глазами в подлинном ужасе на Бакуго смотрит. — Какого… Чего? Что, блять? Отказал? — Куда отказал? — севшим голосом переспрашивает Бакуго. — А… блин. Не бери в голову, — отмахивается Киришима и встает с коврика. — Что ты несешь, черт возьми? — все еще не догоняя, спрашивает Кацуки. — Не-не, все нормально. — Я не понял, э! Ты, блять, договаривай! — подрывается Бакуго следом и Дерьмоволосого за руку хватает, да в глаза настырно заглядывает. — Братан, все ок, прости. Я не так выразился. Я подумал, вдруг он предложил тебе вместе работать, раз Изуку тебя отфутболил, не злись-не злись, все в порядке, я херню сморозил, не заводись! — Мы и так вместе работаем, нахер ему предлагать мне это? — Я же говорю: херню сморозил, не заморачивайся, Кац. — Не кацкай мне тут, — зло тянет Бакуго. — В чем я мог ему отказать? Или, блять, он мне? Дерьмоволосый паузу берет. На секунду. Всю храбрость в себе как будто собирает и контрольным в голову Кацуки выпаливает: — Ядумалмеждувамичто-тоесть, — и своей головой ведет, шею подставляет. Мол, руби. Бакуго бы срубил. Бакуго просто… рубить нечем. Не понял. Что-то. Есть. Было? Думал он. Видите. Ли. Че?.. Бакуго глубоко в легкие воздуха набирает. Зажмуривается крепко. И выпускает размеренно, через зубы цедит. — Какого хрена, Киришима? — произносит он тихо, медленно. Голосом, после которого, как правило, тот, кто напротив стоял, обычно кучкой безликого пепла обращался. — Братан, братан, остынь, — Киришима миролюбиво ладони вверх поднимает. — Херню ляпнул, извини, это вообще не мое дело, я понял, да. — Какое дело? Что ты, блять, несешь, я не понимаю? — Кацуки, бро, послушай. Нормально послушай только, ладно? — и снова Киришима его за плечи хватает, руками своими смирительными стискивает и к лицу наклоняется. Бакуго через ноздри дышит тяжело, шумно. У Бакуго через ноздри сейчас мозг вылезет и потечет стройной речкой. Киришима какое-то время на него смотрит, убеждается: не ебанет? Ну, вроде, не ебанет. Хотя странно, конечно. А потом сглатывает, выдыхает, как на минном поле, вальсирует. И начинает: — Мина мне как-то рассказывала про сексуальное напряжение. Что бывает такое, когда двое не вместе и вообще у них никогда ничего романтического не было, но воздух между ними ножом резать можно. Я не особо понимал, как это, потому что у меня, вроде как, ничего такого ни с кем никогда не было, поэтому попросил привести пример и, ну, она… — Киришима еще раз сглатывает. Да что ты там глотаешь, господи? А потом глаза на Кацуки воровато поднимает: — Она сказала, что это как у Бакуго с Тодороки. И мне, ну, сразу все понятно стало. Братан, блин, я… Прости! Просто… Как же странно это говорить-то, боже же ты мой, — Киришима давит из себя виноватую улыбку и жмет губы. — У вас же самый пиздатый тандем в академии был. Вы в бою вместе лучше всех работали, слажено, как одно целое вообще. А в жизни ты его часто, ну… Ну, как и со всеми, но… Короче, — Эйджиро крепче стискивает плечи друга. — Я бесить тебя не хотел. Я только хотел сказать, что, братан, если бы у вас и что-то было, я бы никогда не осудил. Но я бы и не удивился. Вот. Вот. Вот это… поворот. Не туда. Бакуго требуется несколько секунд. Бакуго не помешало бы все время мира. Гребаная, блять, Ашидо. Розовая ты сучка. Бессмертная. Сексуальное, блять, напряжение? Напряжение у Кацуки сейчас только одно, и оно — нет, не в штанах. В мозгах. Ну, точнее, в том, что от них вообще осталось. Ему очень хочется поругаться. Наорать так, чтобы горло сорвало, чтобы слюнями забрызгало и Киришиму, и его самого, и зал весь в придачу. Так, чтобы жилы порвало и вены на висках вспухли, а глаза — и те выкатились. Но не орется. Не орется ему, хоть ты тресни. И в горле — воды бы — пересохло жженой пустыней. И глаза — сухие — пеленой заволокло мутной. И в ушах оглохло, и в голове — морозный ветер одинокое перекати поле катает по звенящей пустоте. Вымерло все. А сердце… А что сердце? Не бьется оно, драное. Замерло. Оно в ступоре. Вместе с Бакуго. Намертво. Кацуки в руках Киришимы затвердевает, словно тот ему случайно причуду свою передал. И смотрит он, вроде бы, на друга перед собой, но на самом деле — мимо. Смотрит куда-то далеко, где никогда не был и не знал, что окажется. И не тут он вовсе. Не в зале. Он вообще нигде. Бакуго в чистом, праведном никогде. Сексуальное напряжение? Никогда не было ничего… С Тодороки? Дышать трудно, но дышать надо. В голове все еще звенит, дергается, но Кацуки никак поймать и уловить не может, что его так размазало. Потому что ловить нечего. Это он тут — пойман. Кацуки в себя приходит медленно, как будто морок после сна отступает. И паралич его — точь-в-точь сонный — кончается, ледяными иголками по конечностям бегая и одну за другой активируя. Резко вокруг шумно становится, громко так, что голову руками в тиски зажать хочется. А перед глазами — ярко, ослепительно. Кацуки оленем себя чувствует, тем самым, что с фар надвигающейся на него смерти глаз своих отвести не может. И с места сдвинуться тоже. Так и помрет сейчас. — Кац?.. Киришима его легонько встряхивает и в лицо с тревогой заглядывает. — Ты прости, я… — Все нормально, — Бакуго себя слышит издалека, со стороны слышит. Как будто и не он, и не своим голосом вообще говорит. Он ему глухим и охрипшим слышится, почти что мертвым. И из рук Киришимы он медленно, осторожно выбирается. Ему сейчас резкие движения противопоказаны, он на них не способен. Нет, не рассыплется. Но замкнет. Говорить он больше ни о чем не хочет. На все еще твердых, тяжелых ногах Бакуго возвращается в раздевалку и слышит, как тенью за ним скользит Эйджиро. Страхует, хах. Кацуки в душ идет на ощупь и под струями воды стоит, все еще одеревенелый. Подстреленный. Сексуальное — чего? Напряжение? Вода его омывает, прохладными каплями по телу стекает, а Бакуго изнутри на дрожь пробивает. На такую, что то в жар, то в холод бросает — не разберешься. В голове гонг стучит и эхом разносится, и ни шума воды вокруг, ничего другого Кацуки не слышит. Что все это значит, черт возьми? Как вообще? Почему, сука? Да как они… Что, блять? Бакуго руками лицо трет сначала медленно, а потом все тяжелее и яростнее. Нужно этот бред смыть, но изнутри ведь никак не промоешь. Не прополоскать ему мозги в этой воде, не вычистить. У него живот сводит, словно в него ногой заехали, а Бакуго — не увернулся, не подготовился. И задохнулся в моменте. Пытается раскопать, пощупать — почему не бесится? Почему не орет? Почему прям там Киришиму под плинтус не затолкал вместе с его розовой кислотной бестией? Почему как стоял — так и обмер на месте? Не может же быть, чтобы… Да как оно вообще… Но не бесится. Все еще ничего внутри огненными всполохами не заходится. Лежит — мертвое, не трепыхается, не двигается. Никаких признаков жизни не подает. И Кацуки от этого, ну, ведет. Еще чуть-чуть и сознание точно тут потеряет, поэтому из воды выходит и обтирается полотенцем жестко, до боли тело трет. Чтобы в чувство конечности и самого себя привести. Ему за руль сейчас. У него ведь дела какие-то были. Какие, кстати? Не время, нет, не вовремя совсем все это. Почему оно вообще его так вышибло? Кто так играет? Не по правилам, черт возьми, нельзя так, сука. Бакуго по бошке так никогда в жизни своей не получал. Даже в самом яростном бою, в самом опасном. И любая схватка теперь кажется в разы проще, чем изнутри вот это — ментальное уничтожение. Как будто вирус какой-то запустился, и все, аутоиммунка взбрыкнулась, тело само себя жрет, разламывает на части. На поле боя-то все понятно: есть свои, есть чужие. Есть те, кого надо прикрыть, есть те, кого надо накрыть. Ничего сложного. Проще некуда. Какого хрена так сложно здесь и сейчас? Какого хрена оно все — непонятное? И разобраться-то как? Как Кацуки теперь дальше вообще… что? Почему он так реагирует? А как ты хотел, Кацуки? Как ты думал, что будет? Но Бакуго не думал. В том-то и дело, что не думал. Бакуго ничего не хотел. Он в ахере. В ступоре, в пиздеце. В моменте и вне его. Кацуки за пределы планеты вынесло и оставило дрейфовать в безграничном пространстве открытого космоса. Что ему делать-то, боженька? (Боженька не знает.) Кацуки себя собирает на коленке, криво пластырями кое-как заклеивает и губы кусает. Не мешало бы по роже заехать, чтобы совсем в себя прийти, но Дерьмоволосый его точно в больничку повезет с мигалками после таких приколов. Может быть, вариант под стать. Может быть, как раз в тему. Но это слабости. Нельзя так, Кацуки, ну — не тебе. Не про тебя такие кривые телодвижения, ты же сильнейший, Бакуго. А на долю сильнейших всегда какая-нибудь хтонь выпадает, вот и тебе твоя — очередная, новая — выпала. Ну, да. Со звездочкой. Что теперь сделаешь? Что-то делать точно надо. Но что? Он еще об этом подумает. Подумает же, да? Но думать, если честно, не хочется. Кацуки кажется, что если он в эти размышления еще раз нырнет, то точно больше не вынырнет. И Киришимы с мигалками рядом уже не будет. После душа в раздевалке они переодеваются молча. И Киришима таким виноватым, таким побитым выглядит, пока с Кацуки глаз не сводит, что сам сейчас вслед за Бакуго погибнет. По-братски. Мужественно. Кацуки у себя внутри со стенок последнее, что осталось, соскребает, и тихо так произносит: — Голову себе только не делай. Нормально все. Проехали. Киришима на него смотрит долго, а кивает коротко. Сумку свою подхватывает, перед выходом шлепает Кацуки по плечу и легонько его сжимает. В глаза уже привычным, теплым взглядом заглядывает и губы в улыбке надежды растягивает. — Все будет охрененно, Бакуго. Поехали! Бакуго не просил себя успокаивать. Хотя ему это, конечно, сейчас на руку. Поэтому на слова Киришимы он не фыркает, а усмехается. Будет, конечно. Когда-нибудь обязательно. Не с ним.***
У Великого Взрывоопасного Бога Динамайта, вообще-то, и так все хорошо. Нет, даже — охрененно. У него есть работа, карьера, друзья, закрытый гештальт с другом детства и самая крутая тачка в Мусутафу. Он свободен, живет, как хочет, и ни в чем себе не отказывает. Ему многие завидуют, им многие восхищаются. Так ему и надо. У Бакуго Кацуки, если честно, в отличие от Динамайта, все давно пошло по звезде. И нахрен оно ему, кстати, не упало. Бакуго Кацуки сидит в своей машине и отбивает неровную нервную чечетку пальцами по рулю. Киришиму он высадил у агентства сорок минут назад. На часах — начало первого. Ему бы сейчас в мебельный, выбирать диван и подписывать бумажки на доставку, а потом домой ехать и избавляться от испачканного чудовища в гостиной, что грязным пятном репутацию Кацуки каждый день портит. И на нервы действует. Бакуго почему любил в зал с утра ходить? Чтобы взбодриться и день в тонусе сразу начать. Ну, взбодрился. И разложился. Следом же. С момента, как Дерьмоволосый из машины вылез, Бакуго и метра с парковки не проехал. Так и сидит, дурак-дураком, в машине. В голове мыслей — чертова дюжина, а понимания их — ноль, да нихера. Бакуго, если честно, все это достало и затрахало до таких звездочек перед глазами, что американский флаг и рядом не стоял. У Кацуки фонит на задворках разума искрометным бешенством, а по жилам лавой растекается сущее недовольство от очередного на лопатки опрокинутого дня. Кацуки — не какой-то там трус. Он жизнью рисковать умеет так, как другим никогда и не снилось. И не потому, что жизнь свою ни во что не ставит, а как раз наоборот — слишком хорошо знает стоимость подобной жертвы. И сейчас он бояться ничего тоже не собирается. Хотя, если честно, страшно просто до усрачки. На подкорке страшно где-то. Глубоко, неосознанно. Потому что, во-первых, какого черта все вокруг такие зрячие стали? Что они там себе выдумали? А, во-вторых, вдруг не выдумали? Тогда какого черта такой гребаный слепой тут — он? Бесит. Раздражает до безумия. В висках предательски часовой механизм тикает и подстегивает: давай-давай. Посиди еще пару часиков, подумай. Нашел момент. Идеальный тайминг. Раньше никак нельзя было? Вообще-то, можно было. Вообще-то — нужно было. Но что теперь, не жить, что ли, раз опаздываешь? У Кацуки кости сводит, как под прессом, каждую, и ломает, когда он ключ зажигания поворачивает и с места стартует. Сейчас самое главное, конечно, не гнать лошадей. Вообще никого не гнать и от себя тоже не гнаться. Но руки сами ведут, а глаза своей жизнью живут и дорогу отслеживают. Кто за кем вообще куда следует — непонятно, но ясно одно: пункт назначения в голове определился самостоятельно. Карточка из каталога адресов выпала и такая — ой. Здрасьте. А внутренний навигатор координаты уже запомнил, вбил и завел мотор. Да потому что нечего, блять, тут Кацуки на что-то глаза открывать и указывать! Охренели уже совсем все? Кто им права давал? Смелые какие стали, вы посмотрите! Герои. Бакуго до пункта назначения едет полчаса. Сам не понимает, как в повороты вихрастые влетает и не вмазывается. Он не то чтобы там прям сильно часто бывал. Пару месяцев назад чаще, чем когда-либо, но вот уже как несколько недель — совсем нет. Кацуки себя только об одном просит, почти умоляет, приказывает: не думай только. Хватит думать. Додумался уже. И он не думает. То есть, думает, конечно, типа — вот знак главной дороги, а вот — ограничения скорости. Но не дальше. У Бакуго за стенками ребер сердце заходится знакомой, геройской решимостью. Нужно было намного раньше все это провернуть и сделать, но кто же знал, что Кацуки у нас такой тугодум? Это, конечно, стыдно. Пора бы и признать. Тодороки три года тупил, а Кацуки — десять лет. Зато даже здесь — первый. Бакуго паркуется у знакомых ворот, за которыми возвышается традиционная нагая, и вскидывает взгляд на дом. До него только сейчас доходит, что он пресловутое и хвалебное стратегическое планирование, которым всегда так гордился, почему-то звучно сам же нахер послал, и не вспомнил. Надо же было, наверное, позвонить. С чего ты вообще, Кацуки, взял, что он — дома? На часах — почти два. Тодороки в буквальном смысле мог быть, где угодно: на работе, в горах своих, у сестры, у Деку. Вариантов — чертова мать, и все не в его пользу. Кацуки просто не подумал. Ему было некогда. Вот ведь идиот. (Фантастический.) Он пытается припомнить, упоминал ли какие-то планы Половинчатый пару дней назад на миссии, но не помнит. Наверное, даже если тот что-то и говорил, Кацуки прямо сейчас — не догнал бы. А догнать надо. Критически. Бакуго отстегивается, выходит из машины, закрывает ее на автомате и костяшками пальцев дотягивается до звонка на воротах. Звонок звенит и эхом у Бакуго в черепушке разносится. Дзынь, блять. По всем стенкам сразу. Реакции ноль. Бакуго звонит еще раз. Тоже ноль. Кацуки шумно выдыхает и тянется в последний раз к тупорылой кнопке, когда у дверей дома раздается тихий щелчок. Тихий. Но такой, сука, громкий. Оглушительный. Прям как взрыв. Бакуго глаза поднимает и смотрит на Тодороки, застывшего на пороге. Между ними метров пять пути и десять лет знакомства. Не преодолеть, не перепрыгнуть. Двумордый выглядит — не так, как всегда. Не на сто процентов бездушный андроид. Что где-то на задворках подыхающего мозга Кацуки отмечается положительным. На лице — глаза в размере по пять йен каждый, смотрят на Бакуго в невыразительном удивлении и молчат. На Половинчатом простые джинсы, футболка и рубашка — типичный Тодороки вне дома. Который сейчас дома. На пороге стоит и не двигается. Бакуго готов поклясться, что еще миг — и тот дверь нахрен с другой стороны захлопнет и сделает вид, что ничего не было. Бакуго бы, по правде сказать, не удивился. Но раздосадовался бы. Не хочется ему взрывать чертов забор и чертову дверь чертова домишки папиной гордости. А придется, видимо. Или нет? Тодороки отнимает лапу от двери и делает шаг вперед. Так медленно, что Кацуки кажется, пока Двумордый разделяющие их пять метров преодолеет, они оба состарятся. На те самые десять лет, что между ними висят, но уже вперед. Бакуго каждый шаг Половинчатого навстречу отслеживает и фиксирует, а сам буквально в землю врос, где стоит, и не двигается. Бакуго ждет. Бакуго сейчас — еще чуть-чуть — и дождется. Когда Половинчатый материализуется по другую сторону ворот и открывает их, Кацуки выключается. И включается. И, наверное, если честно, нахер идет. Наконец-то. — Бакуго?.. — начинает лепетать Половинчатый, но не успевает свою гениальную — ну или какую там он планировал? — мысль выдать, как Кацуки его за локоть хватает, шаг вперед решительно делает и тянет за собой в дом. — Дело есть, — отрезает он и время, и пространство, и собственную совесть. И возможность Двумордого нормально сопротивляться, по ходу, тоже. Слышит только, как позади них ворота захлопываются. А пять метров до входной двери такими, сука, долгими почему-то оказываются — как так? Может, потому что Кацуки на буксире двухметровый айсберг тащит? Который, впрочем, тащится за ним в праведном непонимании, спотыкается, но идет. Кацуки спиной, каждым позвонком чувствует недоумевающий взгляд меж лопаток. По градусам температуру единых ошеломления и закипающих нервов Половинчатого отмерить может. И сам чувствует, как ладонь, что крепко Тодороки за локоть ведет, потеет. Сейчас бы не подорвать драгоценные лапки всея героики. И самому не подорваться. Лишняя суета будет. Бакуго в дом их затаскивает, свободной рукой за спиной Половинчатого дверь захлопывает и самого его к этой двери припечатывает. И сам впечатывается ладонями по обе стороны. А их, блять, широко расставлять приходится, и стоять на вытянутых руках — неудобно. Кацуки в напрочь одуревшие глаза заглядывает, быстро взглядом по Половинчатому пробегает и — И с собственным управлением, в кои-то веки, не справляется. Осознанно. — Что мне сделать? — вырывается из него глухим, утробным голосом. Тодороки сглатывает напротив. Молчит вечность. — Что?.. — Что мне, черт возьми, сделать, Тодороки, чтобы ты, черт возьми, разморозился обратно? Бакуго снова на Половинчатого взгляд вскидывает. Он что, голову опустить успел? Когда? Но голову поднимает и смотрит. Прямо в разноцветные зеньки смотрит и видит, как впервые за почти два гребаных месяца, в них что-то еще, помимо тотального равнодушия, вспыхивает. И, нет, не ярость. А удивление. Даже губы в такое знакомое «о» против воли самого Половинчатого складываются. Как будто Бакуго ему под нос салфетку с номером кокетливо подсунул. И на лице — ни краски. — Разморозился? — недоверчиво переспрашивает Тодороки. Кацуки еле сдерживается, чтобы не заржать или не расплакаться. Он не определился. У него сейчас гормоны шалят. Гормоны? Ну, может быть, и гормоны. Похеру. — Мгм, — кивает он рвано. — Обратно? — Да. — Я не понимаю, — выдыхает Тодороки, затылком на дверь откидываясь. И в голосе его — вся усталость вселенной отражается и по частотам Кацуки расходится. — Я тоже. Поэтому и спрашиваю. — Зачем ты приехал? Чтобы ты, блять, спросил, умник херов! Кацуки жмурится. Ты только держись, Кацуки. — Чтобы узнать: что мне сделать? Чтобы ты, мать его, вернулся, хах? — Вернулся? — Тодороки бровь выгибает, и Кацуки, блядский боже, сейчас на этой же дуге и повесится. — Да. — Куда? — Ко мне, — выпаливает он быстрее, чем успевает подумать. А. — Оу? — свистит Двумордый. — Оу, — кивает Бакуго. Тодороки глазами хлопает на него и щеки наливаются алым гневом. — Бакуго, — предупреждающе цедит Двумордый. — Да знаю я, что проебался, Тодороки! — взвинчивается Кацуки, и ладони, что в дверь по обе стороны от Двумордого упираются, сжимаются в кулаки. — Не только в переписке, я… постоянно проебывался. Я знаю, — Бакуго смотрит в глаза напротив. Честно так смотрит, не скрывая. И не скрываясь. Ждет чего-то, молчит, а потом тихо, очень тихо произносит: — Но ты мне… нужен. Кажется. Тодороки подбирается у двери и выглядит почему-то крайне воинственно. Медленно через нос выдыхает и подбородок задирает. — Кажется? — Уверен, — а почему голос дрожит? — Нужен? — Мгм. Тодороки вдруг зло и насмешливо усмехается и в ответ на Кацуки брови недоверчиво кривит. — Потому что не с кем больше причуду выгуливать? — Что?.. — оторопело хрипит Кацуки и отшатывается. Чуть не падает, отнимая ладони-кулаки от опоры. А ухмылка на губах Двумордого не тает, а больно-обидно скалится. И он небрежно плечами жмет. — Не переживай, я тебя не виню. Я это все-таки сам предложил. Но, извини, Бакуго, больше я так спасать тебя не хочу. — Я и не прошу… Черт, Тодороки! Я вообще не это имел в виду! — Кацуки цепляет пятерней собственный затылок. — Не это? И Кацуки какое-то мгновение смотрит на Тодороки в упор. А затем глаза закрывает и пальцами веки растирает, чтобы глаза эти, сука, вытекли. Сил Кацукиных нет больше ни на что ими смотреть и тем более — на Двумордого. — Ты нужен мне, как друг, — глухо мычит он и спускает с глаз ладонь на собственный рот. — Мы не были друзьями, — твердо чеканит Тодороки и челюстью ведет, будто нет ничего, что убедило бы его в обратном. И впервые отворачивается, словно на Кацуки у него смотреть никаких сил и желания тоже больше нету. Кацуки бы и не стал. Рука его с лица безвольно падает и повисает вдоль тела. — Не были, — согласно кивает Бакуго. — Из-за меня. Я идиот, я уже говорил. Но ты ведь все равно считал меня своим другом. — И что с того? Что теперь изменилось? — Бакуго слышит, как в голосе Тодороки искрит задетое заживо. И эти искры — самое настоящее на фоне всего мертвого, что Кацуки от него слышал за прошедшие недели. Кацуки сглатывает чертов проклятый ком. Как они задрали в его горле торчать, кто бы знал. Но, наверное… Нет, совершенно точно… Да, определенно — да. Тодороки заслужил от Бакуго немного больше, чем танцы на обугленном неумении формулировать разъедающие его чувства, эмоции, всякие там непонимания — в слова. Кацуки делает шаг вперед. Второй. Медленно, как сапер на минном поле, но под ноги не глядя. Пока не останавливается напротив Двумордого впритык. Так, что лбы их практически соприкоснутся, если Тодороки опустит взгляд вниз. И он опускает. На автопилоте, наверное, наклоняется и смотрит на Бакуго — нечитаемо. Как через толстое стекло линзы, сквозь которую Бакуго видит то, чего видеть ему не хочется, но смотреть надо. Тяжелую, больную обиду, которую так долго от него прятали. — Все, блять, изменилось, Половинчатый. Я затрахался пить на терассе чертов виски, который мы не допили, — Кацуки усмехается, сам с себя ржет и дрожью заходится. — И общаться с тобой, как с твоей гребаной тестовой версией. Я, наверное, чертов слабак и… Я знаю, что ты не заслужил этого. Никогда не заслуживал. Как и я того, чтобы ты со мной носился. Почему ты столько лет… почему ты за столько лет не врезал ни разу? Я бы врезал себе, если бы мог, Тодороки, — заглядывает Бакуго в разноцветные глаза по очереди в каждый и горечью улыбается. — Но ты прав, — Кацуки чуть клонит голову в сторону. Готовится. И смотрит так, как будто запоминает для себя что-то. Тодороки глаза его ловит и держит крепко, не отпускает. И в глазах его снежная буря начинает гореть синим пламенем. — С тебя и правда хватит. И с него, пожалуй, тоже. Кацуки мягко, не требовательно сгребает ворот рубашки Тодороки в ладони и чуть тянет на себя. С запрокинутой головой ждет, пока головы их соприкоснутся и стоит только лбом тепло другого почувствовать, на какой-то миг жмурится. Слышит, как напротив во вздохе что-то предательски обрывается и свой обрывает. Чтобы на равных. Чтобы по-честному. — Ты лучший напарник, Тодороки, — выдыхает Кацуки и на мгновение жмется к голове теснее, а потом отпускает. И себя. И Двумордого. Делает шаг назад, отступая. — Извини, что… — Кацуки ведет рукой вокруг себя неопределенно. — Ну за это все. За вот это вот все и за все то, что накопилось в архиве. За дохрена. Прости. Или не прощай. Какая, к чертовой матери, теперь разница? Бакуго делает шаг к двери, но Двумордый не двигается. Кацуки дергается, понять не может, как выйти, но глыбина стоит, где его Кацуки и поставил — спиной к выходу. Подпирает плечищами своими дверь, как будто врос в нее и не шелохнется. Бакуго уже рот открыл, чтобы сказать что-то драное, нелепое, ему пора отсюда нахрен убираться и никогда не возвращаться, но Тодороки хватает его за локоть и держит. Ну и нахрена? Кацуки на его пятерню взгляд опускает, а потом к разноцветной морде возвращает. И следующее, что видит, это как Тодороки тянет его вдруг на себя и зачем-то их местами меняет. И вот уже Кацуки — опачки — лопатками дверь припечатывает. Смотри, как желания быстро исполняются: хотел до двери — и, вот, добрался. Изи. Бакуго ничего ни спросить, ни возмутиться, ни охренеть не успевает, как Тодороки — что осоловевшими глазами на него смотрит с ядовитой толикой невысказанной ярости — крепко за локти его обеими руками хватает. Крепко, блять. До хруста. Кацуки сам не понимает, что хрустит. Кости, мозги, все вместе? Одновременно. Че? Происходит-то? Больно, сука. Ауч. И тут Бакуго понимает, что за вычетом всех тех раз, когда они за шкирки друг друга вытаскивали, вот это — это же первый, когда они почти по-человечески — обнимаются. Но почти — не считается. Бакуго руки из хватки выворачивает, тянет Половинчатого за рубашку и роняет на себя. Тодороки спотыкается и рушится. Локтями на дверь падает где-то над головой Кацуки. И, не успевая очухаться от собственного Всеохуевания, Кацуки руки, свинцом налитые, поднимает и на спине у Тодороки укладывает. Пальцами, что почему-то очень хреново его слушаются, чужую рубашку в кулаки сминает. Тодороки на его прикосновения вздрагивает. И не сразу, и не быстро, очень медленно и неловко, неуклюже до чертиков и тяжело дыша, осторожно обнимает в ответ. Но держит вдруг. Не отпускает. Ни себя, ни Бакуго. И Кацуки тоже — держит. И объятья эти — медвежьи, черт возьми, такие тяжелые, такие рваные, такие правильные. Как очередное вслух не сказанное «извини». Как… — Я скучал, — тихо произносит Кацуки куда-то в шею Двумордому. И ком в горле, который зудел, мешал, вырывается на выдохе. Бакуго глаза закрывает, голову запрокинув, чтобы лбом в плечо напротив не врезаться. Уже и так вмазался. Хватит с него увечий. — Ты невыносим, Бакуго, — шепчет Тодороки ему на ухо и — случайно, конечно же, — носом по виску мажет, прежде чем в лоб уткнуться, как и Кацуки в него раньше. — Ужасно невыносим. Кацуки смеется, хрипит, как будто ему кадык из горла вырвали. Может, и вырвали. Проверить не может. — Я знаю. Бакуго криво улыбается, а Тодороки — ровно. Спокойно так уголки губ вдруг в улыбке растягивает, и у Бакуго что-то надрывается и ухает вниз. Куда-то к пяткам, или сразу в гребанный Тартар летит. Он на эту улыбку смотрит, как прибитый и завороженный, и осознавать не хочет, что никогда настолько близко ее еще не видел. И вообще она раньше его бесила до чертиков. Раздражала. И сейчас тоже — а нет, фигушки. Не, не бесит. Она ему блять, ну, приехали Нравится. А Тодороки улыбается. Лбом в лоб Кацуки улыбается, понимаете? И руками своими, лапами держит за плечи. Не отстраняется. У Бакуго что-то внутри обмирает. Весь Бакуго сразу, наверное. Воздух становится таким плотным, наэлектризованным и густым, что хоть… ножом разрезай? Кацуки прям хорошо, знаменательно поехавшим себя чувствует. И улыбка с собственных губ медленно, но стремительно сползает и растворяется в этом маленьком, необозначенном ничем пространстве между — между — ним и Тодороки напротив. Шелохнешься — врежешься. И уже не отмажешься. Но Бакуго ведет. У Бакуго напрочь крыша съезжает с шаткой конструкции. Ему кажется, что он тянется гребаную вечность, как в замедленной съемке, но сам себя за загривок ухватить все равно не успевает, чтобы остановиться. Может быть, он плохо старается. (Он совсем не старается.) А Тодороки не отшатывается. Где был, там и стоит глыбой каменной. Только чем ближе глаза его оказываются, тем круглее они становятся — и где-то на аварийно мигающем подсознании Кацуки успевает подумать о том, что, ну — круглее, блять, уже быть не может. Тут и Булколицая нахрен идет со свистом. Все идут, и Бакуго самый первый. Бакуго уже почти дошел, еще секунда — и Тодороки вдруг: — Поезд. Выпаливает между ними прям в отсутствующую пустоту и последнее несовершенное действие. «Поезд» по Кацукиным губам проезжается вместо рельсов и гудит в ушах. Бакуго замирает. Снова как простреленный. Нет, перееханный. Поездом? Какой к черту… — Поезд? — хрипит он не своим голосом. — Поезд, — энергично кивает Тодороки, носом нос задевает и вдруг зажмуривается до россыпи морщинок у глаз, и пальцы на плечах Кацуки сильнее стискивает. — Я опоздаю на поезд! — в ужасе осознания выдыхает он губами в губы, и отшатывается. Двумордый выпутывается из его рук, смотрит оторопело с тысячью и одной эмоцией сразу, и моргает. — У меня синкансен. Сейчас. Бакуго глазами хлопает в расстояние между ними. Как породисто-тупой хлопает, первоклассно, талантливо. — Я… Блять! Когда ты пришел, я собирался выходить! Черт! Он — что? Тодороки сейчас выругался? Тойя, наверное, в гробу затанцевал. Тодороки же начинает метаться, как ужаленный в зад беспокойный кот, и на каждый шаг чертыхается. Скрывается за углом, через секунду оттуда возвращается с какой-то сумкой, затем срывается в другую комнату, но быстро оттуда возвращается ни с чем и начинает обуваться, прыгая то на одной, то на другой ноге. Бакуго на этот перфоманс смотрит, как на сеанс шоковой терапии. Ни моргнуть, ни дернуться. Но моргнуть, так или иначе, приходится, чтобы просто, ну, хотя бы. Ожить. — Ты уезжаешь в Исикаву? — В Яманаку. — Сейчас? — как, блять, бесконечно тупой спрашивает Кацуки. Походу это заразно и передается по воздуху. — Мгм, — Тодороки выравнивается напротив него с сумкой наперевес. И смотрит. Ну и че ты смотришь? Господи, помоги. — Тебя, эм, подвезти? И Двумордый энергично кивает. — Я был бы благодарен. — Окей, — кивает Кацуки. — Окей, — Тодороки тоже кивает. С секунду они смотрят друг на друга, удовлетворенные тем, как здорово им удалось разрешить вопрос с трансфером. Молодцы, определились. Шустро так! Напарники же, ну. Пока у Кацуки, конечно, не щелкает. Во всех местах сразу и на плюс ультра. — Сука, так какого хера мы стоим, если ты опаздываешь?! Погнали, блять!***
На вокзал они прибывают за пять минут до отправления синкансена. Кацуки гнал по улицам, как если бы сам за собой гнался. И ему, если честно, было глубоко фиолетово (привет, Шинсо), сколько штрафов он мог собрать по дороге. Если что, скажет, что про-герои были на внеплановой миссии. У них же почти все миссии такие. Ну, вне очереди здравого смысла. Подумает об этом позже, короче. (Он не подумает.) Когда Тодороки швырнул сумку на заднее сиденье и сам завалился на привычное штурманское, что-то у Кацуки меж ребер едва ли не заурчало. Видимо, желудок, конечно, решил о себе напомнить одиноко сожранным с утра омлетом. Да, вероятно, это был он. Конечно же. Ну а что еще, скажете? И весь путь они с Тодороки, на удивление, между собой молчат. А может быть и ничего удивительного, конечно. Но Кацуки каждого кривого пешехода и неправильного водителя в десятиэтажных эпитетах комментирует и разносит. И Двумордый с этого тихонечко, но неприкрыто посмеивается. И Кацуки никаких моральных истин не прописывает. Когда они приезжают на вокзал, Тодороки бросает быстрый взгляд на приборную панель, а затем еще быстрее кидает взгляд на Кацуки и уверенно кивает ему. — Спасибо, — говорит он, и тянется к сумке на заднем сидении. Суетится, отстегивается и выходит из машины. — Если опоздаешь на поезд, я ждать не буду, — насмешливо тянет Бакуго и хмыкает. Врет, конечно же. Тодороки хмыкает ему в ответ. Он тоже знает, что тот врет. — Я справлюсь. — Ты опаздываешь. И, прежде чем дверь закрыть с другой стороны, Половинчатый наклоняется снова с благодарной улыбкой. На что Бакуго ему: — Доспасибкаешься. Тодороки дверью не хлопает, а закрывает. Ну, все еще умница. Оббегает в два широких шага Порше и устремляется в толпу. И Бакуго, конечно, об этом еще, возможно, пожалеет, а, возможно, и не будет, но ему сейчас, вот конкретно в этот момент, совсем не до этого, поэтому он не думает, не соображает, не планирует даже — а просто через открытое окно кричит Половинчатому вслед: — С тебя фото тарелок, понял? Тодороки на миг оборачивается на него, не переставая бежать, и показывает Бакуго средний палец. На его губах играет широкая, чуть безумная ухмылка, и Бакуго — ну, Бакуго смеется в ответ. Потом толпа окончательно Половинчатого съедает, и спустя десять минут на телефон Кацуки приходит сообщение: «Успел ⸜(*ˊᗜˋ*)⸝» Тогда Бакуго едет домой. И домой он заваливается в таком приподнятом настроении, что сходу рушится на диван и пластом на нем разваливается. Смотрит в потолок, а потолок, конечно же, на него и — и ничего там, короче, не написано, на потолке этом. Но Бакуго все равно. Ему, если честно, вообще пофигу. С души как гору сняли, и развеяли в щепках по ветру, и от этого так легко, словно он обвес под тонну с себя скинул. И на губах — ошалелая какая-то, ну совершенно глупая улыбка играет и совсем сползать не хочет. Бакуго ей не сопротивляется. Пусть играет. Ему сейчас хорошо, как очень давно не было. Как не помнит — когда, честно говоря. Кацуки ноги вытягивает, и сам вытягивается весь, блаженно тянется. На сегодня он все. Он закончился. Бакуго заслужил покой. Он… так. Стоп. Погодите-ка. И тут Кацуки застывает колом. А потом, как громом пораженный, вздергивается и воет от осознания собственной непроходимой тупости, ревет так, что под ним сейчас взрывами на куски к чертовой матери разойдется целый этаж и полдома в придачу: — Ебанный диван! Сдохни, сука, сдохни! Сдохни! Кацуки сто лет визит в сраный мебельный планировал. А в итоге взял и повернул не туда.