***
Мусор они с Половинчатым вынесли на пару. Сгрузили весь стыд вчерашней ночи в пакеты и швырнули в контейнеры. Кацуки краем мозга думает, как было бы здорово еще изнутри бошки все дерьмо собрать в пакетик и вот также выбросить. Ну, мечта. Мечта, да. Жаль, что несбыточная. На глазах у него — очки, и снимать он их не собирается. Хотя на улице в контраст вчерашнему солнечному дню пасмурно и серо, облака дымным пеплом над Мусутафу повисли и ни туда, ни сюда — ни дождя, ни воздуха. Кацуки такую погоду терпеть ненавидит. Ему эти полумеры сраные поперек горла всегда стоят. Ты либо уже лей, не жалей, либо не выпендривайся. Жалко, конечно, что сегодня придется по такси мыкаться, а не в собственной детке с удобством по дорогам рассекать. Но это раньше думать, конечно, надо было. А думалка у нас где? Что? Думалка в отключке. Кацуки, впрочем, не то чтобы общественным транспортом брезгует. Просто сегодня туда ну никак нельзя. От социального шума звенящая скрипучими шестеренками голова точно подорвется и откатится, зачем же рисковать? И пока они с Тодороки такси ждут и молчат, Бакуго думает, что стоят они, как два дебила, не иначе. Кто его за язык дернул вообще? Что это было? А Двумордый еще и так резво согласился, словно только и ждал, что Кацуки его в бред очередной затянет. Ему жить скучно? По всем канонам логики нужно было домой Половинчатого отпустить и выпроводить, и самому свои дела делать. А с другой стороны — Двумордый и не против. Стоит себе, полной грудью дышит, надышаться не может. Не бодр и не свеж, но вполне себе уже вменяемый. Напарники из них, конечно, первоклассные. И в горе, и в радости, и при сорокаградусном. Не, не морозе. Если бы. А про себя Бакуго почему-то всему этому улыбается. Ну да, вышло все, мягко говоря, через жопу. Нет, слава богу, не в прямом смысле, но было близко. Короче! Полная хрень, конечно, и кому расскажи — сдохнут со смеху, Киришима, наверное, вообще откинется, но… У Бакуго никогда в жизни ничего подобного не было. Он вообще не любит контроль над ситуацией терять, и не напивается так, чтобы голова выключалась. Да и пьет редко. Зато метко. Эджшот прямо гордился бы. (Нет.) Только что теперь со всем этим… как… Все-таки есть свои минусы в том, когда мозг уходит в отпуск. Почему, когда он так нужен, до него не дозваться? Бакуго бы сейчас помощь не помешала бы. Бакуго без понятия, как одно пространство и время теперь с Половинчатым делить, не смотря на то, что — хочется. Ну да, хочется. Не будем же мы себе вот тут сейчас врать. Совсем дурак, что ли? Вообще, конечно, дурак. Вообще, конечно… — Что это? — внезапно разрезает тишину такси требовательный голос Тодороки. Который лапу Бакуго ловко цепляет в свои клешни и побитые костяшки рассматривает. Бакуго на него оборачивается, от своего окна отворачивается, и сначала на собственную руку смотрит, а потом на Половинчатого. А тот снова зеньки свои — ну, калейдоскоп — вылупил и пытливо в ответ вперился. Хорошо, что Бакуго в очках. Бакуго их сегодня до ночи не снимет. — Тц, — фыркает Кацуки. — Царапина. — Вчера не было, — упрямо давит рыбья морда. Черт глазастый, господи боже! Кацуки лапу свою вырвать пытается, а Тодороки не дает. Уперся. Черт упертый! — Психанул и поцарапался, Двумордый, отвяжись, — беззлобно, но настойчиво говорит Кацуки. И смотрит на Тодороки, так смотрит, типа: ну, давай, кочерыжка разноцветная, подумай. Что же это? Блять, он же в очках. Но Половинчатый думает. Прямо по глазам видно, как думает, как мысли из одного глаза в другой перепрыгивают. А на лице — ни улыбки, ни злости, только какая-то странная тень тревоги. Серьезно, Двумордый? Из-за такой херни? Как будто не он его полуживого на себе сто десять тысяч раз тащил. А тут, ну. Мелочи. Жизни. — Ладно, — спокойно говорит Половинчатый. И Бакуго хочется, прямо на языке горит свое фирменное, отборное «прохладно» ляпнуть, да только он не успевает. Ничего не успевает и ничего уже не успеет. Оно реально прохладно становится. Потому что Тодороки по его костяшкам ледяной лапой проводит и холодом ее обдает. И оно приятно, и оно неожиданно, и оно — зачем? Да не так уж они и болели, господи, всего лишь костяшки о плитку в ванной сбитые. Тодороки, успокойся. Пластырь еще наложи, а. Так ему Бакуго и говорит, конечно же. Потому что хоть что-то сказать все-таки надо. — А у тебя есть с собой? — с надеждой спрашивает Двумордый. — Угомонись, — Бакуго картинно глаза за очками закатывает самым естественным для себя образом — сразу в космос, и затылок о сидение припечатывает. Пластырь налепить себе на мозг хочется, вот там бы он точно не помешал. Тодороки рядом не отвечает, но усмехается. Правую руку свою от пятерни Бакуго убирает, а левую — нет. Левую, которой лапу Кацукину и подцепил — все еще держит. Невесомо, ненавязчиво, не отнимая и не удерживая. И Кацуки на это смотреть, ну, не может. Не хочет. Не хочет же? Не надо. Отворачивается и невидяще в окно глазами хлопает. Че там у нас? А, ну, дома, улицы. О, фонарь у остановки. Классно. Хуясно. Бакуго, убери руку. Забери уже, хватит. Она же не приклеилась к Тодороки-пальцам? Не приклеилась. Но Бакуго не убирает. На Половинчатого не смотрит, не поворачивается больше, и видеть он его до конца поездки точно не хочет, а, может быть, и до конца жизни — там видно будет. Где — «там»? Да сука. Кацуки пальцами шевелит или они сами шевелятся — непонятно, если честно. Все как в тумане, снова в пьяном происходит, но самое главное — не смотреть. Глаза боятся, руки делают, да, Бакуго? Ну, типа. Пока не смотришь, то этого как будто и не происходит. Но оно происходит. Потому что тепло ладони Половинчатого, которую Бакуго своими блядскими пальцами тупыми сжимает — обжигает. Ошпаривает, прямо до костей, прямо плавится ладонь от тесного соприкосновения. У Бакуго уши, наверное, в цвет волос Тодороки стали, той половины, что под наливное яблочко. И держит он Половинчатого — не требовательно. Хочешь — убирай. Давай, убери. Ну, правда. Хоть ты будь капельку умнее. Пожалуйста. Но Тодороки… Мы же помним, да? Тодороки весь из себя — половинчатый. И умен, и туп одновременно. Сегодня явно туп. Потому что пальцы его под прижавшейся ладонью Кацуки на мгновение дергаются и замирают. А потом — через один вдох — расслабляются. И в ответ Кацуки пятерню совсем немного сжимают. Сжимают вроде бы ладонь, а у Бакуго почему-то сердце снова в гребаные тиски железными прутьями сковывается. Бьется под ребрами в температурной лихорадке, в бреду заходится, сейчас либо взорвется, либо выпрыгнет. Бакуго сухой ком в горле сглатывает, и всеми силами все еще никуда, кроме окна дверцы, у которой сидит, не смотрит. Он там ничего тоже не видит. Кацуки вообще не здесь. Он весь в ладони своей сконцентрировался. Только бы не вспотеть. А то подорвать машину совсем невесело будет. Эффектно, конечно. Но зря. Он держит Тодороки за руку не в первый раз в жизни. Сколько раз приходилось подкидывать, цепляться, помогать и поддерживать на заданиях — там такой случайной близости не замечаешь, да и близостью ее не назовешь. Бакуго вне костюма держит Тодороки за руку в первый раз. Ему ни помогать, ни поддерживать сейчас не требуется. Бакуго держит, потому что надо. Кому и зачем? Господу богу, наверное. И страшно до усрачки, потому что волнительно, потому что посмотреть на это нет ни геройской смелости, ни решительности, и даже на слабо — не взглянул бы. Разорвало бы на куски. Это все такой пиздец, такой крах, просто крамольный. Это хуже, чем если бы прямо сейчас все воспоминания ночи вдруг валом на него обрушились. Потому что сейчас-то Бакуго в ясном сознании. Что ты творишь, Бакуго? Да если бы он знал. Но именно так — лапа в лапе — они до мебельного центра и доезжают. Пальцы просто соприкасаются, взаимно друг друга сжимая, но ни больше, ни меньше. Ни одного лишнего движения. И друг на друга до конца поездки не смотрят. Как будто, не сговариваясь, снова что-то про себя поняли. И никто не захотел быть тем, кто эти объятья ладоней первым разорвет. Среди пустыря сознания Бакуго мельком думает о том, что в машине-то они не одни. Что водитель, хоть и промолчал тактично, но сто процентов узнал своих геройских пассажиров. Бакуго предупредительно взгляд в зеркало вскидывает, чтобы пронаблюдать, следит он за ними или нет. Но только себя в очках в отражении видит и не сразу взгляд отводит. Потому что, на самом деле — какая разница? Какая уже теперь, к чертовой матери, разница? Кацуки собственным мыслям не успевает удивиться, как с ними смиряется. Ну а что ему делать прикажете? От Половинчатого, как от заразы, отмахиваться? И чтобы что? Опять потом Тодороки по горам ловить? Опять извиняться? Тц. Щас, бежим и падаем. Бакуго, конечно, очень не любит личной жизнью на публику светить. Стояночка, что? Какой-какой жизнью? Личной? Тодороки у нас теперь — личное? У Кацуки волна жара по позвоночнику вниз бежит и пятки углями лижет. Но Бакуго себя в руки быстро берет и через нос медленно выдыхает. Да дело, конечно, не только в Двумордом. Кацуки в принципе не любит, когда в частную жизнь с камерами лезут. У него юристы день и ночь работают над тем, чтобы ничего лишнего о родителях никуда не просочилось. Карга, конечно, всегда рада со всеми подряд о сыне поговорить и засветиться, да только Бакуго это капец как не нравится. Он раньше смотрел на все эти заголовки с геройскими парочками и подробностями их личной жизни, и бешенства не хватало: как такими тупыми можно быть, чтобы так бездарно палиться? Еще и семьи свои подставлять. А вот так. Проще простого, Бакуго. Кому-то это внимание тупорылое даже нравится. Ну, больным разве что. Но если в целом… В целом. То затрахаешься от публики бегать и по углам скрываться. Потому что обычной человеческой жизнью даже героям, оказывается, жить иногда хочется. Вне костюмов и заданий, а пройтись по улице с близкими, ни о чем не думая. Что им теперь — ни пожрать, ни просраться? За диваном не съездить без жарких сенсаций? Нет, фигушки. Не будет Бакуго ни от кого прятаться. Если чепухи какой напишут, так он на них менеджера натравит, и та им всю плешь проест так, что сочинять всякий бред мигом разучатся. Ну, подумаешь, Тодороки сейчас по центру дефилировать в его футболке будет. Они, вообще-то, напарники. Может Двумордый в фан-клубе Бакуго состоит и вот, каминг-аут делает? Каминг-аут у тебя в штанах ночью произошел, Кацуки. Сюрприз-сюрприз. Да подавитесь. Нахрен все идите, вон, вон! Умные тоже какие все нашлись, словечки выучили. Бакуго тоже много всяких словечек знает. Слушать устанете. И когда ладонь Тодороки из его ладони пропадает, а из машины выходить приходится, Кацуки нехотя, через коленку — ну блять! — но все-таки признает: старуха его, кажется, была права, зараза эдакая. Только ей он об этом никогда в жизни не скажет. А права в том, что… Даже ему — про-герою Динамайту — важно иногда останавливаться. Кто же знал, что остановочка его — разноцветная. И в данный момент… Напротив дивана. После получаса исследований самых разных моделей, хотя Бакуго нужен, ну, тупо обычный — большой и черный — они добрались до спасения. А диваны вокруг все какие-то модные, с какими-то подставками, подсветками, из кожи жопы дракона сделанные и Всемогущим в эту же жопу поцелованные. Кацуки на каждое творение интерьера смотрит и понимает, что его диван — грязный — ему больше всех нравится. Но его уже не отмыть, его уже только выбросить. После сегодняшней ночи так и вовсе предать, блять, анафеме, и прах развеять над жерлом вулкана, в котором, Кацуки поначалу казалось, что он и проснулся. — Как тебе этот? — Тодороки внезапно тычет в диван, который одиноко так стоит среди всех этих хитрожопых и выкрученных экземпляров. Бакуго за его рукой смотрит и видит: диван. Обычный. Только не черный, а темно-серый. Даже очки на секунду приподнимает, чтобы цвет оценить. В принципе, тоже сойдет. Может, черный был бы слишком контрастным по отношению ко всему другому интерьеру в гостиной. У Бакуго же какой-то припадок на белое был, когда квартиру обставлял три года назад. — Погнали. Пригнали. И стоят у дивана, как два осла — смотрят. Возле них то тут, то там промелькнет менеджер, как бы мимоходом о себе напоминая. Но Бакуго еще на входе от себя всех отогнал. Он, конечно, понимает, что предлагать свою помощь — их работа. Да только голова его сегодня от ненужной болтовни точно лопнет и расколется, поэтому от греха лучше всем и правда подальше держаться. Но рисковые, однако, находятся. — Господа, вам помочь? Пищит рядом пухловатый очкарик, на которого Кацуки оборачивается и через свои очки смотрит. Да, он их не снял. Он знает, что делает. Очкарику не отвечают, поэтому он берет ситуацию за рога, в свои руки. Ха, за рога. А ведь реально — клиенты-то его оба — рогатые. Блять, Бакуго, ты в себе? Бакуго не в себе. Два дня как. Месяца. Неважно! — Это очень хорошая модель. Пусть и считается базовой, несколько даже устаревшей, но ей нет равных среди ценителей беспроигрышной классики… — очкарик-консультант вещает о диване (обычном) как о произведении редкого искусства, и Бакуго про себя то ли злится, то ли ржет — не разобрался. Половинчатый же очкарика слушает с такой невыразимой рыбьей внимательностью, как будто всю жизнь только о диванах и мечтал внимать, ей-богу. — Ортопедические стенки, обивка — плотный премиум-велюр, который обеспечит высокую износостойкость с новейшим грязеотталкивающим покрытием. Больше не нужно бояться пролить на него кофе, если вы понимаете, о чем я, — сам с себя игриво похихикал неловкий консультант и тут же замялся. А вот это ты в тему, пухлик, это ты в корень зришь. — Грязеотталкивающий велюр, говоришь? — усмехается Бакуго, делая шаг ближе к дивану. — Д-да, новейшие технологии! — Это же хорошо? — равняется рядом Тодороки. — А сам как думаешь? — Не хотите ли присесть? — вкрадчиво предлагает очкарик. Бакуго, впрочем, и присел бы, да только смысл, а? Все диваны одинаковые, не жить же он на нем будет, ну. Кацуки еще шаг вперед делает, рукой спинку сминает — вроде норм. И только задницу приземлить подумывает, как на диван, матерь божья, Тодороки опускается и усаживается, вминается в него, на собственной заднице легонько амортизируя. — Удобно. Декларирует рыбья морда, а на морде — как и всегда — выражение арктического хладнокровия. — Рад, что вам нравится! Позвольте уточнить, господа, кто покупатель? — Я, — говорит Бакуго, а сам на утрамбовывающегося Тодороки смотрит. Сука, ну точно — кот. И тут посидит, и здесь пощупает, и там погладит. Сейчас калачиком свернется и вылизываться начнет. Бакуго. Спокойно. — Прошу, присядьте, господин Динамайт! — от бреда в мыслях его отвлекает очкарик. Спасибо тебе, добрый человек. — Тц, — фыркает Кацуки и присаживается на другой конец дивана, подальше от двухметрового животного. Ну, удобно. Обычно. Неплохо, но это ведь и хорошо, да? Бакуго в спинку дивана вминается, вроде как расслабляется. Да, диван, как диван. Кофе не приготовит, но это от него и не требуется. — Как ощущения? — с любопытством пищит очкарик. — Сносно. — Прекрасно. Отвечают они на пару с Половинчатым и друг на дружку оборачиваются. — Вполне удобно. — Сойдет. — Тебе что-то не нравится? — уточняет Двумордый. — Хах? — Ты не выглядишь довольным. — Это же просто диван, Тодороки. — И он удобный. — Обычный. — Ты любишь пожестче? — Что? — на уши Кацуки падает гора. — Диван, — спокойно говорит Половинчатый, как для самых маленьких и тупых поясняя. — Любишь жесткий диван? А, диван. Да вашу ж мать! — Нет, от жесткого задница болит, — произносит Кацуки и тут же обреченно жмурится. А Тодороки — блять — усмехается. Ус-ме-ха-ет-ся. Ха-ха. Смешно ему, сука. Бакуго из последних сил сдерживается, чтобы очки не сорвать и в наглую рыбью морду ими не запустить, чтобы этот улыбающийся морозильник разморозить и стереть с него ухмылочку, от которой у Кацуки в уголке левого глаза тик тикает. Дергается, как припадочный. А в бошке фонит тарелками разбитыми. Щас бы все эти тарелки, да об голову Половинчатого расхреначить! Как он эти режимы свои переключает, он хоть отчет себе в них отдает? Что за биполярка у этого существа инопланетного? Кацуки очень, очень хочется мордой Тодороки в диван вмять и поелозить. Как же жаль, что нельзя. И себя нельзя. А он бы и себя поелозил. Как первоклассник, как придурок, каждый раз на эти удочки тупые попадается и клюет. Стыд, позор, сдохни просто! — Короче! — вспыхивает Кацуки, поднимается с дивана и поворачивается к очкарику, который под его вниманием весь сжимается и еще меньше становится. — Заметано, этот беру. — П-прекрасно, господин Динамайт! Вы не пожалеете о покупке, это отличный выбор, пойдемте, я провожу вас, и мы все оформим, доставка за счет компании, вы не пожалеете, помяните мое слово… Кацуки помянет. Обязательно. Не диван. Себя. Кацуки уже жалеет. Тоже не о диване, а о том, что Половинчатого с собой потащил. Который лениво поднимается, плечами ведет и рядом с Кацуки вырастает, да топает. И пока консультант в воплях восторга заходится и семенит к рабочим столикам, вдруг произносит: — Поздравляю. — С диваном? — Ну да, — кивает Тодороки. — Он удобный. Не хуже прежнего. И Кацуки так добавить хочется, что ну конечно. Конечно, не хуже. Сам же проверял. Что там, что тут извалялся. Боже, так бы и въехал между этих зенек разноцветных! Напарник, тоже мне. И в горе, и в радости. И за диваном, и на нем. КАЦУКИ! — Мне он нравится, — припечатывает Тодороки и улыбается уголками губ, когда они равняются со столиком консультанта для оформления бумаг. И рука над бумагами на какой-то миг замирает. Ну, раз нравится, то что поделать? Надо брать. Бакуго сам себя послать нахрен не успевает, потому что опять, как дурак, на улыбку Тодороки смотрит. Чего вот он улыбается? Что веселого? Подумаешь, диван ему нравится. Да его жопе что угодно понравится, она же всю жизнь на футоне спит! Тут любой диван, как райское облачко сразу, и за пределы удовольствия выносит. Но Кацуки, если честно, все равно. И на диван, и на облачка. Он на автомате бумаги нужные заполняет, расписывается, о доставке в следующий выходной договаривается, а думает — о другом. В прошлый раз, когда он мебель покупал для дома, с ним Карга ходила или Мина, за которой тенью по пятам следовал Киришима. В таком дурдоме Бакуго редко что удачное выбирал. Поэтому, как правило, сам справлялся, интернет-каталоги штудируя. И сегодня — уж простите — его первый раз. Первый раз, когда он что-то для дома выбрал Не один. А с кем-то, ну… с напарником. Кацуки вдруг думает, как это для них — ненормально все-таки. По магазинам за диванами ходить. Как будто заняться больше нечем, ну правда же. А по-хорошему: почему нет? Подумаешь, за диваном съездили. Как… Как парочка гребаная, вот как! Кацуки вспыхивает, взбрыкивается, карту к терминалу прикладывает резко, дерзко, чуть со столешницы аппарат не сносит. На него аж Половинчатый оборачивается и в вопросе брови поднимает под карамельную челку. Пошел в жопу, Тодороки. Бесишь, что… бесишь, что не бесится! Не бесится оно, понимаете? Очень сильно хотелось бы, но, блин, пусто там внутри, где привычный котел ярости, как правило, разливался на любое около романтическое поползновение рядом с Бакуго. И от этого искрометная паника по венам бежит и плавится, растекается, да так стремительно, что хочется наружу выскользнуть, выбежать как можно скорее, умчаться нахрен. Что Бакуго, кстати, и делает. Едва ли не со свистом, шумно синтетический воздух торгового центра через ноздри втягивая, хватает Половинчатого за локоть и тянет за собой. Тащит прямо, не оборачивается, а щеки алым пламенем пылают и перед глазами мутная пелена взгляд застилает. Как молочный туман густым осенним утром над Мусутафу простирается, только теперь — перед глазами Кацуки. — Бакуго? — тревожно зовет его Половинчатый. — Что случилось? — Быстрее, — цедит Бакуго и волочит Двумордого за собой. Тот, в конце концов, не выдерживает, широким шагом расстояние между ними сокращает и лапу свою вырывает. Кацуки в этот момент взвинчивается лихой стрелой до небес и сейчас рискует прямо на макушку Половинчатого обрушиться, опять чем-то ядовитым, очень неправильным вонзиться, но Тодороки ему этого не дает. Оглядывает его с секунду обеспокоенно, губы поджимает и — сам его за руку хватает и ведет. К выходу. На воздух, на долгожданную улицу. Подальше от искусственного света искусственных ламп, от людей, что на них в удивлении оборачиваются и пальцем тыкают. Слишком яркие, узнаваемые, а Тодороки и вовсе — ходячий рекламный плакат всея героики. И так невовремя, так зря вся эта немая истерика под ребрами. Кацуки задыхается, и лапу тодороковскую скинуть хочет, и вообще убежать. И ему не дают. Половинчатый держит крепко, идет — уверенно. Никого перед собой не видит и не замечает, фундаментально вперед топает, как на важном задании. И выводит Бакуго, наконец-то, на улицу. Где — вот же счастье — все еще пасмурно, и солнце не слепит, и воздух на удивление свежий. Так, наверное, после павильонов с кондиционерами кажется. Ведь ни дождя, ни снега на улице не было. Кацуки это подмечает каким-то неизведанным краем сознания, до которого странная паника не добралась, не успела доехать. Ее Тодороки перехватил и через коленку опрокинул, как будто случайно, но на самом деле — цепко и намеренно. С беспристрастным хлебальником ко всему на свете индифферентного выражения. Тодороки идет немного впереди и лишь сумка его о бедро колыхается и бьется. Кацуки на нее смотрит, как на маячок, и потихоньку в себя приходит, успокаивается. Куда его Двумордый тащит вообще? Бакуго медленно озирается. Идут вдоль улиц, сворачивают черт знает куда. Район здесь торговый, кругом одни лавки, да магазинчики, ни тебе сквера, ни аллеи, ни свободной скамьи. Тодороки тоже головой водит, как ищейка, осматривается и вдруг замирает. Да снова решительно тянет за собой вперед. И дотягивает до ступенек наверх, до какой-то смотровой площадки. Где в летнее время, вероятно, часто всякие фестивали проводят, ярмарки. Все, что Кацуки сейчас надо — это обо что-нибудь облокотиться. Чтобы голову уронить и выдохнуть, чтобы… Вздохнуть. Останавливаются они у каких-то старых, обшарпанных перил. А за ними — вид на всю торговую улицу. И внизу человечки мельтешат, как анимированные муравьи. Все при сумочках, папочках — деловые не в жизнь. И никому до Кацуки — потерянного — дела нет. И у него — хайграунд. И рядом — Тодороки руку его отпускает и встает плечом к плечу. Кацуки отмирает. Дергает с глаз очки на лоб и медленно веки потирает, массирует, чтобы в чувство прийти окончательно. Ловит себя на мысли, что, наверное, задолжал объяснения. Хотя Тодороки не спрашивает, но видно, что ждет. — Прости, я просто… — Кацуки жмурится, к дневному свету привыкая без тонированных линз. — Там было душно. — Разве? Мне казалось, наоборот прохладно. Тодороки, ты не помогаешь. И Кацуки понимает в очередной раз — без объяснений не отпустит. Попал ты, Бакуго. — Терпеть не могу кондиционеры. — Мгм. Тодороки тоже о перила опирается и на Кацуки больше не смотрит. Сколько там времени вообще? Ему же уже и домой пора. Дежурство ночью. Ага, да, напомни ему сваливать, Бакуго. Идея века номер раз. — Так что случилось? На тебе лица не было. Это Тодороки ему говорит? Серьезно? Рыбья морда, блин, на себя посмотри. Кацуки полную грудь воздуха набирает и медленно выдыхает. Руками от перил оттягивается и на весу балансирует, голову запрокинув. И глупо, очень глупо усмехается. Обреченно как-то. Хотел бы сказать, что против воли. Да только соврет. — Я… растерялся, как дурак, — произносит Кацуки и болезненный какой-то смех с губ срывается. — Растерялся? — переспрашивает Тодороки, вновь на него оглядываясь. — Ага-а. — Почему? По кочану. Боженька, дай Кацуки сил. Хоть немного. Очень надо. И боженька в кои-то веки дает. Аж с избытком. — Потому что мы сосались с тобой ночью, Тодороки. Я проснулся хрен пойми как, точнее — на тебе, потащил с собой за гребаным диваном, и купил его, потому что он тебе, блять, понравился, — под конец монолога Бакуго уже не смеется. Даже не улыбается. И на Тодороки не смотрит. А тот какое-то время рядом молчит. Переваривает. Хрен его знает, как у рыб метаболизм работает. Но все-таки спрашивает: — Это плохо? — Да нет. — Тебе некомфортно? — Мне странно, — честно признает Кацуки, вновь на перила заваливаясь локтями. — Странно, что… не странно. — Мне тоже. — Странно? — усмехается Бакуго. — Нет, — Двумордый к нему поворачивается и кидает разноцветный взгляд. — Комфортно. — А. Тодороки вдруг улыбается и лапу вскидывает, зарывает пятерню в затылок Кацуки и осторожно пальцами по коже водит. Кацуки сначала замирает, дергается, а потом сам по себе назад подается, к чужой ладони ближе льнет. И глаза жмурит, они сами закрываются, Бакуго им вообще не указ ни разу. Он даже не пытается. Приказывать там что-то. Не сейчас. Кацуки так и стоит, а Тодороки ему затылок массирует. И это, ну — приятно. Нормально так расслабляет. И тревога, кости раздирающая, уходит, словно ее и не было. А чего ей задерживаться? Ей тут не рады. Потому что нормально все. Полный пиздец, конечно, и что с этим дальше делать — хрен знает, и где они вообще, и как, и кто, и куда дальше — непонятно нихрена, но Кацуки думает вдруг… Так, навскидку… Может, это и правильно? Может, так и должно быть? Непонятно немного, растерянно. Чтобы неловко и неуклюже, чтобы странно и не странно одновременно. Как оно вообще у людей работает? Как-то же, блять, работает, как-то даже и Деку, ну — справился. Деку справился, а Кацуки, значит, проиграет? Ага, конечно, размечтались. Да Кацуки еще всем покажет. И показывает. Потому что, от ладони не отдираясь, разворачивается так, что лапа тодороковская с затылка на шею ему падает, а Бакуго ее своей — эть — и придерживает. И трется. Совсем чуть-чуть, прежде чем выпустить. Медленно так. Растягивая удовольствие. Да, удовольствие. Это, знаете ли, приятно. Но на сегодня — достаточно. За все пределы, мыслимые и немыслимые, уже давно вышли. Двумордый за ним наблюдает и в уголках его губ намек на улыбку расцветает, но тот отчего-то совсем уж распуститься ей не дает. Лишь на щеках румянец легкий выступает, и Кацуки — ну, это же Кацуки — победно хмыкает. На ровном месте соревнование устроил и, сука, победил. Ну что за дебил? Какой уж есть. Тодороки легонько кашляет, и под ноги взгляд опускает, а потом поднимает его и самому себе кивает. — Теперь мне правда пора. Бакуго в ответ ему тоже спокойно кивает и ладони в карманы толстовки прячет. На всякий случай. Чтобы без глупостей. — Валяй. Спасибо, ну… За компанию. — И тебе. — Надери всем зад на дежурстве, — хмыкает Бакуго, наблюдая за тем, как Тодороки-пальцы вызывают себе Тодороки-мобиль. Двумордый усмехается и из-под челки быстрый взгляд на него бросает. — Надеюсь, не придется. — Да ладно тебе, про-герой Шото, — с акцентом на имя издевательски тянет Бакуго. — Отлыниваешь от геройства? — Не отлыниваю, а надеюсь, что все будет спокойно. — Ты зануда, Тодороки, — серьезно говорит Бакуго. — Но тебе же нравится, — легко парирует Двумордый, и, сука, как знает, в следующий же миг отпрыгивает от уже вскинутого пинка Кацуки. — Вали к черту! — Я позвоню. — Не смей, блять, угрожать мне звонками! — До связи, Бакуго! — машет ему лапа половинчатая, пока сам Половинчатый убегает по ступенькам вниз к машине. — Сдохни, придурок! Орет Кацуки широкой спине вслед, орет и ржет. Орет, потому что — ну как тут не поорать? Этот дебил же ему позвонит, вы понимаете? Совсем звезда уже, все, финишируем. А ржет, потому что… Потому что трубку он все равно поднимет. И они возьмут, и пообщаются по-человечески, как все нормальные люди, которые… Которые друг другу звонят, вот. Кацуки у нас теперь тоже — без пяти минут человек. Пора и к такой дичи, как голос Тодороки в мобильнике, привыкать. Зачем? Чтобы вы спросили. Бакуго еще какое-то время стоит у перил и на рассыпавшихся по торговым улицам человечков смотрит. Не видит, правда, ни одного из них толком, потому что смотреть — не на кого. Как они от заброшек с Тодороки свернули и диван поехали выбирать — Бакуго не знает. Это какой-то очертя голову странный сайд-квест. Но главное же то, что выбрали, наконец. Хана тебе, чудовище грязное. Кацуки довольно во весь рот своим мыслям скалится, от перил отталкивается и домой идет. Хана. И чудовищу. И самому Кацуки.***
Домой он добирается почти к закату. Похмелье с течением дня отпустило и рассеялось, о себе лишь напоминание вялостью мышц оставило. Но Кацуки сегодня выспится нормально на кровати человеческой, и все пройдет. Завтра с утра как огурчик будет, свеж и бодр. У него впереди три дня работы, кто знает, может, и Деку выберется по улицам погонять. Было бы славно, с задротом они давно не виделись. Булка как-то писала и на чай снова звала, только Бакуго тогда не до безумных чаепитий было. А теперь-то, может, и неплохо было бы… типа… заехать там. Чай. Выпить. И ни градусом крепче! До Нового года рукой подать, восемь дней осталось. Кацуки объявляет режим повышенной трезвости. Еще ведь Пикачу с Дерьмоволосым пересечься хотели… Но этих упырей можно в зал загнать и там зависнуть. А еще Карга просила заехать… Это можно и после работы сообразить, так, чтобы быстренько. Тут сейчас до праздника каждый день расписан будет от заката до рассвета. А через три дня ему диван новый прикатят. Вот это радость. Вот это действительно — событие. Че еще сейчас дома надо сделать? Еды, разве что, приготовить, так, чтобы на несколько дней хватило. Душ принять и спать пораньше залечь, поймать за хвост возможность. Что Кацуки, собственно, и делает. Сначала костюм проверяет — это база. С ним все ровно, чинно, гладко. Поэтому чемоданчик уже у двери утра дожидается. Потом Кацуки мимоходом в диван взгляд, полный злорадства, посылает, идет на кухню и устраивает ревизию холодильнику. Что-то выбрасывает, что-то для готовки достает, что-то из притащенных пакетов, наоборот, в камеры прячет. Взгляд его ненароком книгу тодороковскую — да, ту самую — цепляет, и на ней останавливается. Как-то это все странно по-человечески. Непривычно нормально. Кацуки от такого вывода немного не по себе. Оно теперь так что, всегда будет? Ну, всегда — не всегда, а прямо сейчас отчего-то тормозит. Пришибает. Приклеивает на месте. И по телу стайкой мурашек бежит, но не больно или плохо, а покалывая каким-то неопознанным то ли предчувствием, то ли предвкушением, то ли вовсе — надеждой. Опасливой такой. На задних лапках крадется и на каждый шаг оборачивается. Ощущение эти — странные. Как когда новое блюдо пробуешь, о котором много от всех слышал, и поэтому заранее невзлюбил. Кто-то, напротив, к подобным вещам с любопытством и охотой относится, а Кацуки из тех, кто долго принюхивается и не доверяет. И если блюдо вкусным окажется, то оно его не удивит. Всего лишь до планки дотянет. Будет еще Бакуго в воплях восторга, что ли, рассыпаться? Так и должно быть. Все должно соответствовать, а не предвосхищать. Но это, вот это все — территория незнакомая. И дорожные знаки — дикие. И указатели — все, как один — на первобытном языке написаны. Поэтому Бакуго теряется. Поэтому Бакуго находится через раз, и не всегда самостоятельно. А, может быть, тут одному и вовсе — не пройти? Может, смысл в том, чтобы вместе идти? Вместе? С кем? Бакуго еще десять лет назад научился быть командным игроком. На своих условиях и по своим правилам, но справился. И с Деку, и с Половинчатым у них тандемы на зависть всея героики сложились. Где, вроде бы, и все вместе, и каждый сам по себе, а все равно в рабочую симфонию взаимодействия складывались. Потому что ноты как будто под кожей вписаны, и играть по ним вслепую — одно удовольствие. Знакомое. Привычное. Проверенное. А здесь и сейчас — все новое. А где это «здесь»? И что это вообще за «сейчас»? Ну же, Бакуго. Давай, подумай немного. Ответ перед глазами. Буквально. А ты его что, снова в упор не видишь? Да все он видит. И книгу, тодороки-лапами сделанную, и остальное, и даже насквозь. Не такой уж Кацуки тупой, на самом деле. Только от знания этого не легче. От зрячести собственной — не проще. Какое-то сложное, черт возьми, задание. И ни тебе подсказок, ни хоть какой-нибудь логики, ни… Телефон на столешнице звенит входящим звонком и вибрирует. А вот и здравствуйте. Кацуки головой трясет, усмехается, на мгновение глаза к потолку опрокидывает, и шумно выдыхает. Вот жеж паскуда. Все-таки позвонил. Потому что то, что это рыба упертая, сомневаться вот вообще ни капельки не приходится. Бакуго лениво к столешнице подходит, телефон с мелькающим на дисплее «Двумордый» в лапы берет и на зеленую кнопку жмет. Жмет на зеленую, а ощущается — как на красную. Ну, ту, которая потом всю планету к хренам подорвет. Всю — не всю, а планету Бакуго уж точно дотла испепелит. Гори, блять, ясно. — А ты бессмертный, — вместо приветствия тянет в трубку Кацуки. — Привет, Бакуго, — слышится спокойное на том конце провода. — Да уж здоровались, — хмыкает Кацуки и ищет свои наушники, чтобы под трескотню половинчатую хотя бы к готовке приступить. Ну не сидеть же ему — дураком — на диване? — Я тут подумал… — Это ты зря. — …и решил… — Рискованно. — Бакуго, — легкое ворчание вызывает у Кацуки такую же легкую усмешку. — Я серьезно. — Я тоже. — Пока, Бакуго. — Эй-эй, папина радость, остынь. Че такое? — торопливо бормочет, гремя посудой. А Тодороки в трубке молчит. Шуршит только чем-то. — Тодороки? — Да? — Все еще тут? — К сожалению, — как-то криво слышится. — Ты там жрешь, что ли? — Да, — снова шумит шелестящей упаковкой. — Менеджер оставил мне Pocky. Кацуки ржет. Кацуки очень хорошо помнит, как Тодороки уплетает шоколадные палочки. За обе щеки, вот как. — Хватит в рот тянуть всякую дрянь, Двумордый. — Я избирательный. — Хуятельный. — И в этом тоже. Кацуки шумно свинину на столешницу роняет. Как будто сам упал. — Бакуго? Кацуки на какой-то момент в тиски столешницу берет и крепко-крепко сжимает, еще крепче зажмуривается. В гроб, блять, в гроб его эта морда разноцветная загонит и сядет сверху, ножки свесив. — Я сейчас буду свинину разделывать, но представлю, что это ты, — на грани спокойствия елейно тянет он в ответ. — О, ты готовишь. И, типа, все. Типа, вообще поровну, что Кацуки его покромсать угрожает. Не то чтобы он прям сделал бы это, но — э! — что за пренебрежение к угрозам? Давно черепушка взрывами не гремела? — Мгм. — Я что хотел сказать, — Тодороки хрустит палочками в трубку. — Успеем до праздника выбраться погонять? — Погонять? — недоуменно переспрашивает Бакуго, методично мясо нарезая на нужные ему ровные ломтики. — На заброшку. Давно не ездили. — О, ты соскучился мне проигрывать? — А ты мне — нет? И Кацуки усмехается. Потому что в голосе Тодороки едва-едва, но сквозит тревога, туго ленточкой заботы перевязанная. Они ведь и правда давно не выбирались. Два месяца как. И чего за эти два месяца только не случилось. Как минимум то, что острая потребность в этих самых вылазках прошла и пропала. Сама по себе собралась и себя же вынесла. Бакуго ей даже вслед лапкой не помахал, настолько ее тогда не заметил. А с Тодороки об этом как раз поговорить не успел. Не планировал, но знал, что надо. Просто не до этого как-то было. Они тут другим были заняты. Вообще, нафиг, совсем не тем, чем следовало бы, но все же. И что ему теперь сказать? Да нет, Тодороки, не соскучился? Так соврет. Полуправда же. Может, по самим вылазкам он и не скучал, и не так в них нуждался уже, а по Тодороки — в глаза сознался, что — да. Соскучился. Ну и как бы… не против-то он. В целом. Съездить. Время там. Ну. Провести. Вместе. И как-то это донести так надо, чтобы Тодороки не подумал, что, все — пока, спасибо за услугу. Потому что неправда это. То есть, правда, конечно же, Половинчатый ему действительно помог, но ведь не так, как ожидалось. С одной стороны все намного лучше стало, с другой — ебанный пиздец. Скучать, однако, не приходится. А отпуск стремительно заканчивается. — У меня по графику три дня работы, может, вечером перед выходным? — вещает он глухим голосом в трубку. — Мне подходит. — Тогда заметано. Готовься сдохнуть, Половинчатый, — нагло тянет Кацуки, довольно губы в улыбке растягивая. Тодороки в ответ сто пудов показательно сминает обертку от Pocky прямо в трубку, так, что Бакуго потом на него пять минут орет сипухой, а Двумордый — хихикает. И дальше они о всякой херне, ну правда, болтают. Бакуго сам не замечает, как под этот подкаст готовит, и сколько он вообще длится, пока они трещат. Половинчатый ему о новой изучаемой технике лакировки посуды рассказывает, а Кацуки, конечно, свои бесценные пять копеек вставляет и едко комментирует, хотя на самом деле слушает — внимательно. Тодороки его подстегивания через раз игнорирует, а через два к черту посылает, и все равно трубку не вешает. Бакуго мельком думает, разве можно так долго болтать по телефону? Он там, бедный, не вскипел еще? Не Тодороки, а телефон! Тодороки-то похеру: хоть перегрев, хоть обморожение. Уникальный экспонат, спасибо папаше за генетические опыты. Прерываются они только тогда, когда Двумордый в миг серьезным становится и на другую линию переключается. А потом, когда к звонку с Кацуки возвращается, то в трубке слышно, как он куда-то бежит. — В соседнем районе ограбление. Мне пора, — чеканит в трубку наскоро. — Доброй ночи, Бакуго. — Ага, — кивает Кацуки так, будто Тодороки его увидит. На автомате кивает, не задумываясь. — Хреначь там. Тодороки коротко усмехается и звонок обрывает. А Бакуго — а Бакуго не смеется. Он в наушниках какое-то время как стоял, так и стоит. На часы медленно взгляд поднимает и удивленно моргает. Проболтали они почти полтора часа. Ни о чем вообще. Просто так. Просто так? Ну конечно, а как еще? Кацуки плиту выключает, на кухне убирается и наушники только через полчаса из ушей вытаскивает. Он о них забыл. Хорошо, что имя свое еще помнит, это вот он — молодец. Бакуго себя каким-то опустошенным, выпотрошенным чувствует. И не устал за день, и не сказать, что насыщенный был — но до дна испит, до последней капли пустой. В мыльной прострации слоняясь из комнаты в комнату, Кацуки вдруг вспоминает, что Тодороки сюда на Новый год — не придет. Потому что у него дела семейные. И праздник в одночасье этот делать ну совсем, вот никак не хочется. А это еще почему? Праздник уже больше двадцати ртов ждут, как манны небесной, как боженькиного благословения. Не может же Кацуки ораву демоническую подвести? Не может. Хотя хотелось бы. Но нельзя. То, что праздник мимо него пройдет и не порадует, уже ежу понятно. Ну и ладно. Ну и не очень-то и хотелось. И пожалуйста. Да идите в задницу. Кацуки пытается в постели улечься, но не получается. То она слишком мягкая, то твердая, то жарко, то холодно, то нахер бы тебе самому, Кацуки, не пойти? Он бы, может быть, и пошел бы. Бакуго на нем этим утром в прямом смысле слова проснулся. Все, сука, так странно, так много и так мало одновременно, что бошка кругом едет, центрифугой ведет, шею скручивает и на сто восемьдесят, и на все триста шестьдесят. Получается, что с Половинчатым они до Нового года один на один пересекутся всего-то единственный раз. А когда там после уже выйдет — вообще вопрос из неизведанных просторов вселенной. До этого «после» еще дожить надо. Но почему-то так грустно становится, так никак, что Бакуго вмиг с пол-оборота на себя бесится и в подушку орет, глотку себе ею закрывает, чтобы дом не перебудить. Как же его это все затрахало, боженька помоги. Вот тут боженька, конечно, не поможет. Здесь даже боженька, и тот — бессилен. Как же его угораздило так вляпаться, как же просто… что, нахрен… Вечно так продолжаться не может. Вечно так Бакуго даже, знаете ли, не станет. Он пока не понял, как, не понял, когда, но что-то точно сделает, потому что иначе флягой засвистит окончательно. Либо от этого въедливого ощущения избавляться с корнями, либо позволить себя сожрать с потрохами, но «как есть» оставить — значит, в собственном бессилии расписаться. А Бакуго, на минуточку, сильнейший. Бессилие с ним и рядом не стояло. Сильнейший, да. И такой, сука, туп… Телефон звенит сообщением. Кацуки подушку от лица отрывает, недоверчиво на мобильник одним глазом косится и медленно к нему лапу тянет. Открывает сообщение — конечно, от Половинчатого, открывает и… И пусть сжирает уже, пусть с потрохами, пусть хоть кости переломит с хрустом вместо шоколадных палочек. Пусть. «Смотри, где сегодня оказался» И под сообщением — фотография. В полумраке со снимка не сразу становится понятно, но на самом деле Кацуки догоняет быстрее, чем глаза обрабатывают то, что видят. Он долго на фото смотрит, дольше, чем когда-либо на фотки смотрел в принципе. При смутном свете фонарей грязный, замызганный переулок, куда Тодороки его потащил на патруле. Где Кацуки наручи свои просрал, как последний дебил. Где они подрались, как два школьника малолетних, без причуд и с кулаками. А после губа — разбитая — болела. А у Тодороки на носу пластырь — смешной — несколько дней красовался. Воспоминания двухмесячной давности на Кацуки водопадом, рваной волной рушатся — впору захлебнуться. А он дышит размеренно, каждый вдох на вес золота. Там, тогда, все и началось. Там — в пыльном, грязном переулке между каким-то складскими помещениями. Где Кацуки сломался, и где начал потихоньку себя по крупицам собирать. Да только… Не один. Тодороки его, оказывается, как мозаику, как чертов паззл, все это время складывал. Раскладывал. И заново собирал. Кацуки казалось, что он сам со всем справляется, что это его работа — мозги свои же пылесосить и вентилировать, порядки на полочках наводить, а по факту — ничего подобного. На самом деле за ним по пятам, тенью длинной, неустанно рядом напарник скользил. И все, что у Бакуго из рук валилось, тот подбирал, и на свой лад раскладывал. Как понимал, как умел, но ни одной детальки из лап своих — корявых — не выпустил. Зачем тебе это, Тодороки? Нахрен Кацуки тебе сдался, а, золотая надежда всея героики? Почему ты мимо не прошел, почему остановился? Сказано же было неоднократно: не смей на пути стоять. А ты взял и остался. И как герой, и как напарник, и как старый, господи прости, друг, и просто… Как человек. Остался. Бакуго не замечает, как экран гаснет. И что свет в комнате пробивается лишь через узкую щель в плотно задернутых шторах. А Кацуки ведет. Кацуки хочется подорваться, одеться и выпорхнуть из дома. Долететь до того переулка и вмять Тодороки в стену, как он сам его тогда, месяцы назад, вмял. Вмять и… И дальше что? Что-нибудь. Просто надо. Рядом оказаться. Критически. Но это бред. Это какое-то полуночное безумие. Кацуки вставать рано и на работу ехать. У него впереди три дня патрулей, он вообще-то ответственный, надежный и на зависть многим геройский герой. Вот так, вне графика, срываться, чтобы потом мумией помятой ходить, зомбаком недобитым. Ради чего? Может, правильно сказать — кого? Да как бы ни было. Герои так не поступают. Герои — конечно, нет. А люди — очень даже. Людям порывистое безумие свойственно. Кацуки и сам его хорошо знает. Когда тело двигается само по себе, против воли, и на шипы причуды напарывается, друга заслоняя. Он тогда совсем не как герой дернулся. Кацуки это точно знает. И он прямо сейчас точно такое же безумие чувствует. У него на кончиках пальцев искрит, горит и взрывается. Ему нужно, требуется, надо до отчаяния. В висках скулит и изводится, и жажда какая-то дикая накрывает, что в горле сушит хлеще, чем после крепко выпитого, и… И. И никуда он не уходит. Никуда не подрывается. Тодороки на работе, а у Бакуго она на носу уже завтра. И отпуск его закончился. И совсем не про Кацуки вот такие простые страсти человеческие, лихие, неправильные со всех сторон и с тех же самых — до боли необходимые. Но, может быть… если… ну, скажем так, почти… Почти по-человечески и совсем не по-геройски, то…«Я бы приехал, если бы не работа»
«Подраться? (>ᴗ•)»«Нет»
«?»«Под луной сосаться»
«ヽ(°〇°)ノ»«Рот закрой»
«Бакуго»«Пока»
«БаКуГо!»«пОкА!1!»
«Ты невыносим» И тут Кацуки вспоминает, и улыбка на его губах растекается, через край рекой льется. Аж заливается. Потому что вот прям сейчас он победит. Он побеждает. И пофиг, что Тодороки не в курсе, что они соревнуются. Кацуки всегда со всеми соревнуется, с самим собой в первую очередь. Вот сейчас победить жизненно, очень, крайне необходимо. Раз уж ничего другого сделать он не может. Но хотя бы так. Пускай, как говорится, «почти» не считается. Правда, сегодня, сейчас — любое почти — уже что-то. Бакуго ответ свой печатает, отправляет, довольно хмыкает и телефон откладывает. Ему действительно спать пора, глаза уже честно-честно слипаются. Усталость наваливается на него с оглушительным грохотом, подминает под себя и укутывает. И сон приходит быстрее, чем Кацуки вдоволь своей мифической победой успевает насладиться. На его последнее сообщение ответ не приходит, но Кацуки в нем и не нуждается. Кацуки ответ на это сообщение давно, как оказалось, знает.«Но тебе же нравится»
И ему самому — тоже.