Последнее задание

Горячая работа
R
Завершён
322
13
автор
Cor_Caroli бета
Фэндом:
Размер:
467 страниц, 139 677 слов, 16 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
322 Нравится 241 Отзывы 121 В сборник

Глава 10. Утешительный приз

Настройки
Примечания:
      Люди - ху… на блюде.       И блюдо тоже, знаете, такое себе.       Как с подобным мировоззрением Бакуго про-героем стал и этих самых людей откуда только ни спасал и ни вытаскивал — великая загадка человечества. А ему ведь и жизни на них не жалко, ни себя самого: ни днем, ни ночью.       Помнится, однажды какой-то социолог-исследователь, ну, с парочку лет назад, статью на половину интернета выкатил, что, мол, «тяга к геройству — проявление нарциссизма». Как же их тогда журналюги затрахали, на каждом углу карауля и расспрашивая о том, что про-герои думают в ответ на такое провокационное заявление.       Ну как — что?       Лично Кацуки ничего, блять, хорошего не думал. И социологу тому рожу начистить обе лапы чесались так, что только молитвами Деку и угрозами Айзавы всратый гений жив остался.       Нет, а он нормальный?       Проявление нарциссизма, видите ли. Что там еще было?       Точно: «способ привлечь к себе внимание, самореализация через ощущение себя важным и нужным».       Гений.       А ничего тот факт, что у злодеев и маргиналов причуды тоже появились? Что лично ты — да-да, ты, комментатор хренов, ходишь по улицам и не оглядываешься, только потому что эгоцентричные герои задницы свои на работе надрывают?       Или тот факт, что наравне со всеми классными и полезными причудами на земле появлялись и те, от которых у людишек крыша ехала?       Урараку тогда, кстати, вместе с ним семеро держали. Булка ведь только на вид такая вся из себя круглая, мягкая и безобидная. Кацуки лучше всех знает, каких пиздов этот нехрупкий стебль раздать может, а потом еще и сверху добавить. Малявка, между прочим, жизнь посвятила изучению всяких искривленных причуд. Из школ и детских садов со своей программой не вылезает.       Кацуки ее, кстати, уважает. И Круглолицая это, кстати, знает.       Хотя он никогда ей об этом не говорил.       Ментальная связь, хули. А вы думали.       Нет, понятное дело, среди героев находились и те, кому чисто в кайф покрасоваться и в лучах славы покувыркаться. Бакуго и сам внимание привлекать любил, по-своему, но не станет же отрицать: мол, не, не про него эти песни. Да здравствуйте. И до свидания там же.       Он лучшим во всем и везде по умолчанию с пеленок себя считал, и знание это у всего, что не прибито, выгрызал. А у того, что прибито — ну, без труда догадаетесь.       Но сука.       Но как бы — блять.       После всего, что они для спасения людишек сделали, какая-то вшивая, мать его, блоха, какой-то умненький черт берет и вешает на героев ярлык «самоутверждения за счет слабости других».       Да ты прикалываешься, угробыш?       Ох, как Кацуки тогда полыхал. Как его тушили.       Изуку еще ненароком предостерег его, как сапер, и сказал в комментарии не лезть. И тут же об этом пожалел, конечно, потому что сапер из него так себе. Бакуго ночь не спал, но все возможные тупые ссылки открыл, все тупые сообщения прочитал и, в общем, совсем не в настроении остался.       Типа очень. Зол. Был.       И не то чтобы он такой весь из себя — ходите и кланяйтесь. Да нахрена?       Бакуго с раннего детства знал, кем хотел стать: героем. Им и стал. Романтика профессии улетучилась еще на первом полугодии в Юэй, когда сразу понятно стало, что вместо сказки все они угодили в пиздец на первый ряд сеанса.       И все же.       Все же.       Зачем так обесценивать? Это же получается, что все, кто погиб — они свои жизни во славу собственного нарциссизма отдали?       Чтобы потом чьи-то пальцы в интернете строчили комментарии, что сейчас герои и вовсе не нужны?       А кто, сука, всем собой пожертвовал, чтобы они так отчаянно нужны быть перестали?       Кто-кто?       Деку, блять, без пальто. Зато в накидке.       И, ой, как Кацуки рвал и метал. Ой как бесился. Самое поганое ведь — и не скажешь этим ублюдкам ничего. Ни одного слова, ни вкривь, ни в бок не вставишь. Потому что ты им одно, они тебе — сто пятнадцать. И сразу — хоба! — в ебучем рейтинге упал до минус двадцать.       Карабкайся потом наверх, как хочешь, смотри не поскользнись.       Короче, не понимал он людишек вредных иногда. Совсем.       Вот как, к примеру, сегодня.       Вытащил он на патруле ребенка, с моста в реку свалившегося, и на мамашу лупоглазую наорал, чтобы за дитем лучше смотрела, а не по телефону трещала с блаженной миной. Так она — шустрая какая — телефон агентства его нашла и жалобу подала. Угрожает, что еще и в медиа напишет. Обиделась.       На — цитата — непрофессиональное для героя поведение.       Менеджер Бакуго звонит, а Кацуки — орет. Менеджер понимает.       Поведение у него непрофессиональное, смекаете? В жопу он мамашу поцеловать должен был, видимо. По головке погладить, что она — слепошара такая — малого своего на ровном месте в реку проморгала.       Ну, пиздец. Пиздец, же?       ...Так он у Тодороки и спрашивает, пока машину ведет и все высказывает.       — То есть, сука, то, что она - мать хреновая, никого ебать не будет, понимаешь? Я таких, как она, каждый день вижу. Им же на детей срать, нахрена только рожают? Дети эти потом корявые и больные на всю голову вырастут не по своей вине. А всем насрать. Зато про-герой, который ребенка спас и на мамашу-идиотку наорал — повел себя непрофессионально. Блять! — с чувством ругается он, резко перед светофором тормозя. — Моя Карга бы ее в речку следом скинула. Надо было так и поступить, хули терять-то?       — Тебе долго еще ехать? — спокойно из динамика доносится.       — А? — дергается Кацуки.       — Ехать долго, спрашиваю? — еще спокойнее повторяет Тодороки.       — Да минут двадцать, а что?       — Веди аккуратнее.       — Да я… Блять! Тодороки! — взвинчивается Кацуки и бошкой о спинку бьется. — Мне надо было выговориться, — ровно заканчивается он и на зеленый с места трогается.       — Я так и понял. Просто…       — Не въебись в столб, Бакуго, да-да.       — Типа того, — по салону разносится смешок и что-то шелестит.       Бакуго хмурится, на дисплей телефона взгляд кидает. Щурится.       — Че ты там опять жрешь?       — Маршмеллоу, — мычит Двумордый. Довольно мычит. Придурок.       — Кончай жрать всякое говно, Тодороки, ты заебал.       — Я никого еще не…       — Кончай, я сказал! — вопит Кацуки на весь салон.       — Прямо сейчас будет непросто.       — Что непросто? — заторможенно переспрашивает.       Тодороки жует какое-то время, потом снова шелестит и, видимо, трубку перехватывает удобнее, потому что голос его слышится отчетливее. И тоном, как для самых маленьких, но немного пошлых, декларирует:       — Кончать сейчас будет непросто, Бакуго. Я же на работе.       — Тодороки, пошел ты, — припечатывает Кацуки и прямо слышит, прямо вот чувствует, как там уже рот половинчатый открывается очередную гадость ляпнуть в ответ. Поэтому Бакуго орет, сам себя смехом перебивая, и Тодороки перебивая, и, куда того отправлял — сам по итогу идет: — Хана тебе завтра, я гарантирую!       — Мгм. Обязательно.       — Это ты просто отвык уже, поэтому такой смелый.       — Ты пар выпустил? — спрашивает Двумордый, как всегда, с одной ледяной горки на другую перепрыгивая с грациозностью циркового слона.       — Че? А, это, — хмыкает Кацуки. — Выпустил. Свободен, принцесса.       — Я не принцесса.       — А я не чертов гремлин, но хрен кому докажешь, правда?       Тодороки по ту сторону звонка хихикает.       Хихикает он.       — Ну и с хрена ли ты ржешь, скажи мне, пожалуйста?       В трубке хрюкают. Морская свинка отмороженная, а не человек. Успокоился бы уже.       — Иногда ты и правда похож на гремлина.       — Пизда тебе, Тодороки, живи последние часы. Пока, несчастливо оставаться, — тараторит Кацуки и тянется к телефону звонок вырубить, да промахивается.       — Привет Очако-чан и Мидории передавай.       — Бегу и падаю, блять.       — Не падай.       А вот тут не промахивается. Вырубает к черту звонок и едет, блять, с улыбкой до ушей, как придурок последний, как тупой идиот просто.       Едет к Булколицей чай пить. Потому что она его с Деку месяц зовет, а он их еще дольше — игнорирует. Завтра у него после работы по расписанию Тодороки на заброшке разложить, так что Бакуго будет занят. А сегодня вот вечерочек свободный и почему бы, собственно, да? Ну, да ведь?       Хотя, конечно, нет. Бакуго бы с годик назад сказали, что он к Урараке на чай поедет, он бы в этом чае утопил бы и утопился.       Изуку с дамой своей еще не живет, но очень усиленно встречается. И всем вокруг, вот абсолютно каждому на это наплевать, потому что все было понятно про них еще с первого курса академии, но эти двое — как два помидора — краской заливаются рядом и стесняются изо всех всемогущихских сил.       А взрослые же люди, ну. Двадцать пять лет.       Кацуки тоже, типа, взрослый. С Тодороки вот двое суток не виделся, зато как не расставался. Потому что тот ему звонит, пишет, и Бакуго сам — тоже. По всякой херне, нет бы по делу, так куда там! И на автомате оно происходит, вообще не задумывается особо. Как будто отпуск продолжается, хотя он закончился. Да и отпуском-то, на самом деле, никаким не был.       Странно, короче все. Или нет. Или да.       Неважно.       Важно то, что нормально все. Спокойно. И даже сальные неуклюжие словечки Половинчатого не бесят. Когда он таким смелым стал, Бакуго, честно, сколько ни гадал, а ответ найти никак не может.       Потому что вот так посмотришь: рыба, как рыба. Как была, так и осталась. Глазами разноцветными хлопает? Хлопает. Тупит? Тупит. Ничего, вроде бы, не поменялось. Когда надо — леща даст, когда не надо — режим свой блядский включает. А потом, на биполярке спотыкаясь, из него выходит, и краской даже через экран смартфона заливается. Бакуго это всем Бакуго чувствует. То у Тодороки ветер в голове свистит, то в штанах.       Не человек, а производное хитрожопой функции. Какой-какой?       И тут Кацуки немного, ну, знаете, смущается. И бесится. Только не на Тодороки. А на себя.       Ответ ему и нравится, и не нравится в одночасье.       Потому что…       Нормальная такая функция. Сложносочиненная. Но в самый раз.       Кацуки просто Тодороки с такой стороны не знал. Ну, с этой.       С флиртующей.       А флиртующий Тодороки — зрелище вообще не для всех. Слишком опасное.       Отмороженная голова либо прикидывается, либо реально не осознает масштаб флюидов, которые распускает по периметру. Если бы на месте Кацуки одна из тех официанток была, давно бы уже поплыла в закат, и поминай, как звали.       Кацуки держится, потому что Кацуки все-таки мужик. Не сопливая барышня. Чай, не сахарный, не растает, ага.       Ага.       Ой, да в жопу.       Кацуки и сам, ну — плывет.       Гребет и барахтается, но все равно — тонет.       Слов нет, одни эпитеты. И те матерные.       К Урарака-хаус Кацуки доезжает уже успокоившимся. Цепляет бэнто-тортик и топает на безумное чаепитие. Булка живет в новом комплексе, но на порядок скромнее, чем тот, что для себя Кацуки выбирал (ха). Она теперь — вся из себя самостоятельная. Изуку рассказывал, что ее стараниями и бизнес родительский обратно зацвел, и сама она ничуть не бедствует.       Девочки у них в классе все, как на подбор, конечно.       Кацуки хоть и бесился на них, проформы ради, но это так. Это же Кацуки.       — Каччан! — Изуку дверь с воплем с петель срывает и Бакуго встречает, как в первый раз в жизни видит.       Господи, ну не меняется.       Господи — и не меняйся.       — Здарова, Деку, — вальяжно приветствует друга Кацуки. — И тебе привет, Круглая, — машет он выглянувшей из-за угла Щекастой.       — Сколько раз просила не называть меня Круглой, Бакуго?!       — Столько же и еще попросишь.       Щеки напротив надуваются, анимешные глаза щурятся, но и то, и другое в конце концов улыбается, и в приветливой усмешке по щекам губы растягиваются.       — Ты голодный ведь?       — Поел бы, — кивает Бакуго. Как никак, они все после работы. — Изуку, псс. Торт возьми.       — Ох, да, конечно! — Деку весь подхватывается, подрывается, и тортик нахрен чуть не роняет, конечно же.       Классика.       С кухни что-то Урарака пищит и Деку к ней несется. А, тарелки достать. Ну да, мелкая же.       Кацуки дом оглядывает бегло, про себя отмечает: уютненько. Все такое же круглое, мягкое, как и сама хозяйка. И такое же небольшое. Не то, что его хоромы, конечно.       Однако…       — Неплохо тут у тебя.       — А? — Очако оглядывается и краской заливается. — Спасибо! Мне тоже нравится.       Бакуго за стол усаживается, а на столе еда вырастает: и рис, и маринованные овощи, и мясо томленое. Когда девчонки в академии готовили, часто именно такой набор все и ели. Аж воспоминания накатывают, как с Дерьмоволосым биться приходилось, чтобы мамкин бунтарь овощи жрать не забывал, пока Денки из его тарелки мясо подворовывал. Куда оно только в нем пропадало — загадка. Как дрищем сухопарым был, так им и остался.       А вот Урарака, наоборт, расцвела. Восемь лет мимо нее не прошли. Деку, конечно, счастливчик; возможно, и сам не осознает, насколько. С другой стороны, это же Изуку. Он-то все как раз осознает.       Поэтому и дурит головой от эмоционального перенапряжения.       Как дурит? Ну вот, сидит, глаз со Щекастой не сводит. Она ложку себе в рот, а Деку тоже в ее рот ныряет, только не ложкой, а глазами. То краснеет, то бледнеет, еще чуть-чуть, и сопливой сахарной лужицей потечет. А Бакуго это светопреставление — о, чудо — даже не бесит. Кацуки ест, щебетание Урараки слушает, что-то спрашивает, что-то сам иногда говорит, а в уголке губ усмешка играет, пока он за друзьями наблюдает. Очако, к примеру, хоть и смущается, но куда увереннее себя чувствует.       Она же на своей территории, в конце концов. Хозяйка.       Забавные они, короче. И про себя это Бакуго совсем без раздражения отмечает.       А ведь, казалось бы… еще пару месяцев назад он бы в такой компании схлопнулся на месте. Но теперь-то что? Чем ему крыть?       Бакуго сам — с ног до головы горит. Сидит и полыхает тихонечко, не так, чтобы аж задыхаться, а именно — тепло. И что это за тепло, и откуда оно берется (где-то под ребрами) — какая, нафиг, разница, правда? В причинах еще копаться, анализировать, разбираться. Разобрались уже, хватит.       Так, собрались.       — Двумордый вам привет передавал, — произносит Кацуки, язык обжигая чаем. Или не чаем.       Потому что в этот момент на него две пары круглых глаз поднимаются и на какой-то миг замирают.       Э? Что за реакция?       Изуку сглатывает. Изуку, ну ты предатель мелкий, просто слов нет.       — П-передавай Тодороки-куну тоже привет! — лопочет он, двумя руками кружку обхватывая и жадно из нее отпивая.       А Урарака улыбается в свою кружку и ничего не говорит.       Это что еще такое?       Бакуго на нее смотрит требовательно. А Булка молчит.       Хули ты молчишь-то, хах?       — Ты весь светишься, — мурлычит Круглолицая, глазами на Кацуки улыбаясь.       Бакуго дергается, его заряд из ниоткуда взявшейся молнии прошибает. Током бьет, как от случайно задетого провода зарядки.       Лучше бы ты и дальше молчала, Щекастая.       — Че? — пыхтит он, на стуле ерзая.       — Светишься, говорю, весь, — терпеливо повторяет она, голову к плечу роняя. А Изуку то на Кацуки, то на даму сердца блюдцами своими смотрит и ждет чего-то.       — А нормально излагать мысли будем, нет? — хрипит Бакуго, глаза в чай опуская.       — Да ладно тебе, Бакуго, — отмахивается Очако и лениво ложкой тортик подцепляет, прежде чем в круглый рот отправить. — Это же хорошо. Давно тебя таким не видела.       — Каким, блять, таким? — сопротивляется он. — Какой был, такой и остался.       — Не-а.       — Булка.       — Не булкай мне тут! — Очако угрожающе на него ложкой целится и щеки, от чая разомлевшие, надувает.       — Бул-ка, — нагло тянет Бакуго и хитро на нее прищуривается. Изуку сидит между ними за круглым столиком и весь аж подбирается, когда Урарака локтями на стол опирается и к Бакуго наклоняется.       — Ребят, вы чего? Каччан, Очако-чан имела в виду, что…       — Я имела в виду, что он, — Кацуки чуть по лбу чайной ложкой не получает, — отрицает очевидное!       — Че я отрицаю?!       — Очевидное!       — Хуивидное!       — Тебе виднее!       — Ах ты мелкая…       — Стоп-стоп-стоп, подождите! — Деку решительно растаскивает их с Ураракой, уже нависших над столом и угрожающе пыхтящих в адрес друг друга. — Я немного не понимаю, почему вы ругаетесь.       — Тц, — Кацуки обратно на стул свой падает, лапу декувскую с плеча сбрасывая. — Да мы и не начинали даже.       Урарака со своего стула, сложив на груди руки, смотрит на него с воинственным прищуром. Но вот лапу Изуку со своего плеча не сбрасывает, и Бакуго взглядом цепляет, как зеленый герой-любовник ее плечо поглаживает.       Фу, боже.       Ой ли?       А не ты ли сам, Бакуго, совсем не против, когда тебя по шерстке гладят, да загривок чешут?       Кацуки вдруг краснеет, чувствует, как лицо кровью ни с того ни с сего наливается, и фыркает себе под нос.       Фыркает, да. Ибо нефиг тут.       Тут…       Так.       И тут до него доходит, конечно. Догоняет, что Урарака — девушка Изуку.       Не то чтобы Бакуго не знал, но…       Осознание кое-какой очевидности его тоже скоренько нагоняет, и на подножку эту Бакуго попадается, как мышь в мышеловку.       Сукин ты сын. Маленький зеленый говнюк. Кацуки его сейчас сожрет и не подавится. Трепло ты крошечное, ох и трепло. Все своей Гравити-Уравити растрепал. Ну а чего бы еще Булке его так провоцировать? Откуда ей вообще знать обо всем?       Обо всем? Ну да!       По глазам же видно, что все уже в курсе его с Тодороки неоднозначного напарничества.       Кацуки подумать не успевает о том, что каким-то образом он из благоразумного (что?) стратега превратился в параноика. Вообще не вспоминает, что ничего о недавних пьяных приключениях он Деку не рассказывал и под страхом смерти не рассказал бы. Забывает напрочь.       Ну, просто потому что тупо не до этого сейчас. Кацуки надо Деку прибить.       — Фокус с исчезновением чайной ложки видели?       Спрашивает он у одноклассников.       — Что?.. — тихонько Деку переспрашивает, а в следующий миг хороший такой, смачный подзатыльник получает и чуть лбом своим с поверхностью стола не здоровается.       Ай, ой. Таки здоровается.       — Через плечо! Паршивец, ты что ей уже распиздел? — вопит Бакуго, и тут же сам нормальный такой достойный подзатыльник ловит, только уже от Щекастой. И глазами на нее — поехавшими — смотрит.       Круглая удар держит, хватки не теряет.       — Охренел?!       — Да это вы охренели!       — Бакуго, ты дурак! — шипит на него Уравити-фоллз, и всей своей круглостью на стул опускается. То, что он дурак, для Бакуго, конечно, не новость, могла бы и поинтереснее чего выдумать. — Ничего мне Изуку не трепал, я, по-твоему, слепая, что ли? — вымученно выдыхает она, лоб Деку ласково растирая.       Во-первых, Изуку в жизни намного сильнее получал, чем кацукин подзатыльник. Нечего трагедию ломать.       Во-вторых, при чем тут зрячесть Булколицей к их щекотливой с Двумордым ситуации?       Что она…       Да вы издеваетесь.       — Да ты издеваешься, — Кацуки по стулу растекается и неловко обратно пытается собраться, но как будто весь через край разливается. Не Бакуго, а жижа, ей-богу.       — Нет, это ты издеваешься! Над Шото-куном! И над самим собой уже сто лет как! — не выдерживает Урарака и выпаливает быстрее, чем сама об этом, видимо, подумать успевает. Потому что сразу же сникает как-то, виновато глаза опускает, а когда поднимает обратно — ну вылитый олененок перед фарами. — Прости. Я просто… Все правда очевидно.       Бакуго смотрит на свою, так сказать, подругу (бывшую) и не моргает. Стеклянным взглядом смотрит, тяжело пилит, но не ее — себя. Тупой пилой, прямо как мозги собственные, заржавелой такой. По жилам, по мышцам, пилит.       Не пилится.       — Что «все»? — севшим голосом уточняет он.       Ему бы поорать о том, что какого хрена вообще они его тут на столе буквально раскладывают и обсуждают? Лезут куда-то, куда никому лезть нельзя. Даже сам Кацуки туда очень осторожно заглядывает. Потому что одна ошибка — и ты ошибся. Один шаг не туда, и пропасть.       Но не орется как-то. Совсем нет.       — Каччан, — примирительно и спокойно обращается к нему Изуку. И вид его — помятый, но не потерянный, а сочувствующий.       Кацуки к нему оборачивается, и инстинктивно изнутри поджимается весь. Вот такого Деку Кацуки очень хорошо знает. Сейчас начнется Деку-терапия. И Бакуго хочет на опережение позлиться, приготовить с вагон язвительных фразочек, чтобы каждой потом гвоздь в крышку гроба изуковской философии вогнать, но во рту пересыхает отчего-то. Снова пески пустыни, снова кактусы.       Воды бы.       — Никто ведь не удивился тому, что Киришима-кун начал встречаться с Миной-чан? — на губах Деку появляется легкая улыбка. — Мы все видели, что она всегда ему нравилась.       Кацуки, себе на удивление, как-то весь расслабляется, на спинку стула откидывается. Тоже мне, новость дня.       — Блядский боже, само собой. Он же на нее годами, как на протеиновое пирожное, смотрел.       Изуку активно головой машет, верх-вниз — соглашается. И глаза сверкают одобрением, аж фонарями сияют.       — Да, вот именно! Ну и… — мнется как-то, розовеет и смущается, на Булку быстрый взгляд кидает и — вы не поверите — руку ее находит и уверенно, но осторожно прямо на глазах Кацуки сжимает, а потом к нему возвращается. — Про нас, мне кажется, тоже все догадывались.       Кацуки смеется. Искренне. Фыркает, хрипит, но смеется. Еще одна сенсация, ага.       — Само собой, вы себя вообще видели?       — А ты себя? — вкрадчиво, как пункцией меж лопаток, вставляет вдруг Урарака, и Бакуго весь на нее оборачивается, глазами стреляя.       — Хах?       Очако ему улыбается мягко, как одному из тех детей, с которыми работает.       Мол, все с тобой нормально, Бакуго. Ты такой же нормальный, как и я.       А Кацуки от этой улыбки как-то совсем не нормально. Не по себе.       — То, что Денки нравилась Джиро, всем было ясно. Что Эйджиро влюблен в Мину со школы — тоже. Что я влюбилась в Изуку еще на вступительном экзамене, вряд ли ведь для кого-то секрет, правда? — Урарака стелет ровно, как патологоанатом, спокойно, как третейский судья, и взгляд ее — теплый, но решительный — насквозь прожигает. — Все про всех все узнают раньше, чем мы сами, — Урарака дарит ему еще одну улыбку, и Кацуки об нее разбивается. Сердце замирает в предчувствии. — Оно и в твой адрес также работало.       Бум!       Сердце разбивается. Осыпается беспорядочными осколками прямо под ноги.       Кактус сглатывается с большим трудом, но Кацуки справляется. Запивает его остатками чая на донышке кружки, а пальцы почему-то влажные, и кружку он чуть на стол не роняет. И молчит.       Сказать ему, видит боженька, нечего.       А что тут скажешь? Тут либо орать — как вариант, либо уходить — глупо, либо…       — Еще до того, как ты перед Изуку извинился, мы все уже понимали, что ты не ненавидишь его, — очень осторожно продолжает Урарака, все еще Деку за руку сжимая. — И задолго до того, как Тодороки-кун поговорил с Изуку, мы все видели, что он… — и тут Булка мнется. Замолкает, обрывается.       Что? Что видели?       — Что он? — утробным голосом задает вопрос Кацуки, с Очако глаз не сводя. Плечи от напряжения сейчас треснут, а вереница игл меж лопатками — режет заживо.       — Что ты ему небезразличен, — произносит Очако. — И он тебе — тоже.       А?       Над столом, за столом, между ними тремя повисает молчание. Кацуки смотрит сначала на Урараку, но на самом деле — сквозь нее. Прямо как тогда, в зале с Киришимой, когда друг был совсем рядом, напротив, близко — а Кацуки, ну, нет.       Бакуго и сейчас — не здесь. Он снова где-то в прострации, между мирами, и перед собой видит не Урараку, не ее маленькую круглую кухоньку, а Двумордого. Как ты здесь оказался, Половинчатый?       Только Тодороки перед глазами внезапно тот, который на десять лет младше. Который на интервью рядом сидит и упрямо, но спокойно зовет Бакуго другом. Тодороки, который терпеливо и без эмоций идет с ним рядом, где бы они ни были. Который спину подставляет и горки ледяные сооружает из последних тодороковских сил, только чтобы Бакуго что-то важное сделал, и чтобы успел. Тот самый, который без лица совсем ходит, когда думает о Тойе. И то, как Кацуки сам это замечает, как грудь его тисками нехорошего предчувствия сдавливает. Как он желает братца нерадивого на лоскуты порвать, понимая, что Тодороки с ним светит мордой к морде столкнуться, и хрен знает, чем их семейное воссоединение закончится.       Он в Тодороки не сомневается. Ни в нем, ни в его силе.       Но Бакуго за него — переживает. Боится.       Все это видит. Как на ладони перед собой. И на душе так отчаянно больно становится, так не по себе, что душа эта — гребаная — немеет.       Бакуго видит. И все они, получается, тоже видели?       Кацуки обратно возвращается, когда остатки разума цепляются за то, что Урарака еще сказала. Его прожигает, перекручивает, и во взгляд на костылях жизнь возвращается.       — Поговорил с Деку… — мычит он, медленно на Изуку взгляд поднимая. — Половинчатый говорил с тобой о чем-то?       Изуку, взгляда не разрывая, кивает не сразу. Кивает рвано, но давая ответ.       — Не думаю, что это правильно — говорить тебе об этом. Но уже прошло столько лет, поэтому…       Что, простите?       Чего?       — Лет? — свистящим эхо повторяет Кацуки.       — Года три, не меньше, — снова кивает Изуку и тяжело вздыхает. — Ладно, нет смысла скрывать. Он спрашивал, есть ли шанс того, что ты… обратишь на него свое внимание. Я честно ответил, что не знаю, потому что не хотел давать ему ложных надежд. К тому же, ты никогда ни к кому не проявлял открыто симпатии. Но Шото-кун… — Изуку хмурится, и тень грусти вуалью на черты его лица падает. — Он был озадачен. Понимал, что то, что между вами происходит, по-своему особенное. Он хотел разобраться, но боялся… Не хотел ничего испортить. Поэтому и молчал. Наверное, ждал, — Деку ведет плечом, обрывая свой монолог.       И Кацуки тоже обрывается. С каната. Над пропастью.       Ему это не снится? Не снится ведь?       Лучше бы снилось. Во сне падать не страшно.       Подхватывает его Очако. Со своей причудой или без — не разобрать.       — Ты же знаешь Тодороки-куна. Он привязывается к людям. Но в силу того, что… — замолкает она, пересекаясь взглядом с Деку. — Как он рос, ему непросто подпускать кого-то нового близко. Однако, не думаю, что он этого действительно хотел… учитывая, что ты все равно всегда был где-то рядом, — Очако закусывает губу, осторожно глядя на Кацуки из-под челки.       Кацуки в тумане отмечает очень внезапно для себя, какая Урарака стала красивая. Глаза эти оленьи. Добрые, и смотрят с такой невыразимой теплотой, что становится чуточку неуютно от всей их мягкости. Чуточку слишком.       Бакуго помнит ее другой. Он помнит, как Урараку ломало годами после потери Химико. Как девчушка тенью самой себя ходила, едва ногами передвигая, и лишь на автомате выкрученном всем подряд улыбалась. А за улыбкой прятала так много вины и боли, что, если рядом стоял, можно было в этой боли захлебнуться и утонуть.       И вот это существо — маленькое — справилось. Она справилась.       Как?       — Бакуго, — решительно обращается к нему Урарака. — Не думай, что все мы тут такие самостоятельные и сами все всегда правильно делаем. Вовсе это не так. Любому человеку нужна помощь, и никто никогда ни с чем не справляется один. Глупости все это. Один ты можешь только надорваться, не всегда это приведет тебя к чему-то хорошему. Нас с Изуку друг к другу тоже подтолкнули, — от взгляда Кацуки не скрывается, как Очако крепче ладонь Деку — всю в шрамах — сжимает своими маленькими пальцами. — И я очень за это благодарна.       Очако не произносит, кому и за что конкретно, но этого и не требуется. Она смотрит на Бакуго долго, внимательно. И этого достаточно.       — Никогда не поздно и самому увидеть то, на что смотреть боялся. И, если тебе это все еще нужно, то сделать хоть что-нибудь.       На этом Урарака замолкает и долго молчит.       Изуку смотрит на него с тревогой, как будто готов в любой момент спохватиться и ловить Кацуки, со стула падающего.       Не рыпайся, Деку. Сиди на жопе ровно. Тебе есть, за кем прыгать.       Кацуки смотрит на Урараку. На молодую женщину перед собой, которую к жизни когда-то вернули извращенной, больной любовью.       Извращенной ли? Скорее раненой. Но если даже ей — ей, которая давно в себе все признала и приняла, давно ждала и хотела, понадобилась чья-то помощь, чтобы разрешить себе желанное, то что, господи прости, говорить о Кацуки?       О Бакуго, у которого право вето наложено на любое около романтическое вокруг себя, и дважды на то, что давно внутри теплится?       Да нечего. Ничего тут не скажешь и подавно ничего не сделаешь.       Кацуки переваривает все услышанное, как старый тарахтящий комбайн у Карги на кухне. Сколько раз говорил ей новый купить, а та упирается, что лучше этой рухляди уже не делают, и шел бы ты, мелочь, лесом. Много, мол, понимаешь, ага.       Ничего он не понимает. Готов прямо сейчас в своей недалекости кровью расписаться.       Бакуго ломает, и температурой кости выкручивает, а перед глазами рваные нитки уличенных недосказанностей пляшут и никак воедино не связываются. Все рушится. Песочным замком, кое-как все эти годы стоявшим, падает, и волной прибрежной сверху равняет. Она за собой песок уносит, как будто никакого замка — корявого, сразу видно, кто лепил — не было.       Лепили оба. Каждый на свой лад, и оба — неправильно. А кто сказал, что знает, как правильно? Как им еще было лепить его, а?       Хочется подорваться. Хочется выйти, выехать и по нюху Половинчатого отыскать, хотя можно же просто — позвонить. Хочется наорать на него, потому что — какого черта? Что он позволяет себе, чем думал вообще, когда с Деку разговаривал? Кто ему разрешал? Почему не с Кацуки?       А с тобой прям поговоришь, да, Бакуго?       Прямо словами через рот, правда?       И Бакуго знает, что неправда. Что не поговоришь. Звездюлей отхватишь и через окно вылетишь, ничего сказать не успеешь. Тодороки это лучше всех знает.       И Тодороки молчал. Столько лет молчал, сам в себе переваривая.       Господи, какой дурак.       Не Тодороки. Хотя и он тоже. Оба придурки.       Кацуки шатает. От всего сразу, как хлипкое рыбацкое суденышко в десятибалльный шторм. Ему так много хочется спросить, но ни один вопрос нормально на язык не ложится. Кацуки так много хочется сказать, но адресаты рядом и сами знают, что не подходящие. Его крутит, вертит и припечатывает неожиданной находкой, которая, оказывается, все эти годы тем самым слоном посреди комнаты сидела и рыбьими глазами за Бакуго наблюдала.       Видели когда-нибудь слона с рыбьими глазами?       А Бакуго видел. Но не замечал.       — Он же не гей, — только и произносит Кацуки на финише.       Как осел, как туполырый ублюдок, выпаливает на все эти важные слова и добрые замечания парочки напротив.       Урарака в недоумении глазами хлопает. Изуку выглядит так, будто вот-вот умрет.       Не умирай, Изуку. Становись в очередь.       — В смысле? — шепотом спрашивает Деку.       — В прямом. Он говорил мне, что не гей.       — Ну то есть… — Деку подбирается, аж руку щекастой выпускает. — Он ходил на несколько свиданий…       А?       Че бля?       Какого…       А как же… Холостятское братс…       Блядство!       — Чего? — наглухо оторопело переспрашивает Бакуго, а под ребрами где-то бензином все обливается.       — С девушками, Кацуки, остынь, — примирительно произносит Булколицая.       Ебать, а это, конечно, все меняет.       А Деку вдруг такой — на задних лапках, ушки свесив, как на закланье:       — Не… не только.       И спичка на щедро пролитый бензин падает и подрывает. Гремит, разносит.       Бум. Бум, бум — тарахтит в солнечном сплетении, в самом эпицентре взрыва. Громогласно взрывается.              Да шел бы ты в задницу, Изуку.       Вот это конкретно меняет уже очень и очень многое.       И Кацуки, и Очако на Деку мигом оба оборачиваются.       — Не понял, — дрожащим голосом выдавливает из себя Кацуки.              — Что? — оторопело вторит Очако.       Одновременно расстреливают они Деку вопросами, и тот под их взглядами ужимается весь, в два раза меньше становится. Только глаза огромные фарами в испуге сверкают.       — Т-Тодороки-кун убьет меня, зачем же я так, это… это так неправильно, обсуждать личную жизнь друга за его спиной, я так в-виноват… — бормочет Изуку, голову на ладони роняя.       — Чертов Деку, прекрати бубнить! — не выдерживает Кацуки и орет.       — Изуку!       Поддержка в лице Булколицей сейчас Бакуго очень на руку. Деку такого ультранасилия не выдержит.       И не выдерживает.       Изуку воет. Буквально. Протяжно стонет в ладони и отрывает голову от них, на спину стула заваливается, как расстрелянный.       — Иногда он ходил на свидания! Ему же постоянно… ну там… с ним постоянно заигрывают! Он ходил на свидания, чтобы понять себя лучше, и потому что ему было интересно, и просто развеяться. Но н-ничего такого, ничем т-таким они не завершались обычно! — торопливо заканчивает он и руки вверх вскидывая.       — Обычно? — цедит Бакуго, пока под столом нога в каком-то странном бешеном танце заходится. Че ей, блять, неймется?       Чертов гребаный Половинчатый с сюрпризами.       Чертов тупой Кацуки, тупой, тупой, тупой, сука!       Деку несколько раз активно кивает, зеленые кудри по сторонам рассыпая.       — А необычно? — тоном ниже уточняет Бакуго, голову наклоняя.       — Янезнаю, — выпаливает Изуку быстрее, чем успевает выдохнуть.       — Нет, знаешь.       — Вам стоит поговорить об этом вдвоем!       — Не указывай мне, что делать!       — Изуку, я согласна с тобой, но сейчас не тот момент, правда, — произносит Щекастая, глазами стреляя то на Бакуго, то на благоверного.       — Но я п-правда не знаю! В последний раз это было несколько месяцев назад, один официант…       — Еб вашу мать! — ревет Кацуки, ладони на стол обрушивая. Ревет, как припадочный, чуть стол не выворачивая. Неужели тот самый смазливый парнишка из той самой изакаи летом? — Но он же не гей!       Изуку обреченно голову на грудь роняет. Наверное, сейчас все-таки умрет.       — Я думаю, Тодороки-кун, он… он бисексуал, — Изуку дышит через раз, и, головы не поднимая, так ее на плахе и оставляя, произносит: — К-как… как и ты.       На Кацуки обрушивается водопад ледяной воды. Который на сверхновой скорости сменяется уже знакомой ему лавой. А потом Бакуго каменеет, вновь у Киришимы причуду одалживая.       А потом Кацуки подыхает. Но до этого уже никакого дела нет. Даже ему самому.       Лопаются в висках ртутные пузыри. Растекаются ядом по венам-артериям и сжирают, выворачивают изнутри.       Наизнанку.       — Все знали? — шипит он, на стул обратно обессиленно падая. Мертвым грузом.       Опа, а он че — подрывался и вставал?       Урарака с поджатыми губами молча кивает. Как и Изуку, все еще голову от груди не отрывая, а лишь глубже ее впечатывая. Лбом в стол.       И Кацуки понимает: пиздец.       Пиздец патовый.       Кацуки рушится. На молекулы, на атомы расщепляется.       Вот это попил чаечку. Вот это перекусил тортиком.       И подавился.       Знал же, ну знал же, что идея — так себе. Что безумное чаепитие надо было нахрен слать и дальше игнорировать. Что они ему тут устроили? Кому это надо было?       Тебе, Кацуки. Тебе, дорогой.       Любая застарелая консервная банка рано или поздно вскрывается таким же ржавым ножом. Как правило, тогда, когда совсем не ждешь. Но кто тебя будет спрашивать?       Бакуго рвет. Рвет и мечет внутри себя, как с цепи сорвавшийся зверюга. Не то чтобы он скрывал, но и не то чтобы он — светился. Никому никакого дела не должно было быть до того, какой Кацуки есть, а каким в определенном смысле не является. Ему самому это, знаете ли, немногого стоило когда-то понять и признаться.       Ну а куда ты денешься от правды?       Да, конечно, можно было бы и отрицать (он отрицал). Можно было бы и злиться (он злился). Не на то, что как это так я таким неправильным оказался? А на то, что рано или поздно это могло ему проблем доставить. А Бакуго проблемы не любил. Бакуго личные проблемы игнорировал.       Рефлексировал, расчленял и пытал. Себя.       А потом себя же и игнорировал.       Но, если честно… да, блять. Не до этого ему было. Не до душевных терзаний. У них подростковый возраст был отбитым, отобранным, гормоны-флюиды стройной очередью развернулись и чат покинули, некогда было разбираться. Поэтому оно само как-то все улеглось. Кацуки внутри себя ничего не трогал. И оно его трогать в какой-то момент перестало.       Не было для него в этом никакой гребаной трагедии. Или драмы. Ну, немного странно в начале. С кем не бывает? И че из этого было скандал с самим собой раздувать? Кацуки все равно ничего с таким открытием делать не собирался. Да, осознанно. А нахрен оно ему сдалось, скажите?       Отношения эти ваши. Привязанности.       Ага, конечно. Бежит и падает.       Падает.       Падает…       Упал.       Ну, подумаешь. Одинаково все равно, как на девочек, так и на мальчиков. Одинаково не фиолетово временами на оба адреса. Это вообще ничего никогда не значило. И ничего о нем не говорило, не определяло и не складывало. Это всего лишь гормоны, всего лишь физика, химия, биология и остальная бесполезная херня.       Бакуго все про себя знал. Понял намного раньше, чем остальные научились выговаривать слово «секс», не краснея, и не вскакивая с кроватей в ужасе от собственного колом стоящего стояка. Бакуго просто молчал.       Кацуки, вообще-то, не трепло.       Это личное. И никого не касается. Кацуки и сам себя в этом плане не трогал, другим бы подавно не разрешил. Где же он прокололся, что все, оказывается, видели? Все, твою мать, знали?       Вот это уже на новость дня тянет. Это уже и правда — сенсация.       Стыдно ли ему? Не стыдно.       Ему странно таким открытым сидеть напротив Изуку. С него как будто кожу сняли и на всеобщее (ну, почти) обозрение выставили кровоточащее пульсирующее загробной истиной нутро. Бакуго бы позлиться.       Но злиться получается только на себя.       Все, Бакуго. Бежать больше некуда.       Конечная.       — Каччан, — мертвенным голосом Деку к жизни возвращается и голову от стола отрывает. На старом друге лица нет, но то, что осталось — серьезное. — Это ничего не значит, — говорит он глазами в глаза. — Ты — это ты. И ты потрясающий. Всегда таким был.       Губы Изуку дрожат в грустной, но честной улыбке. А у Кацуки последняя струна лопается, трещит и надрывается. Плечи дергаются нервно, когда иглы из-под лопаток выпадают. По затекшим от напряжения мышцам растекается горячим потоком дрожь. Бакуго сглатывает. Хочется что-то сказать, но что — без понятия.       Поэтому говорит Щекастая.       — Непросто разрешить себе быть собой и быть счастливым, когда считаешь, что ты этого не заслужил. Когда думаешь, что всем можно, а тебе — нет. И неважно, по каким причинам ты себе это придумал. Важно то, что это неправда, — уверенно произносит она, и для уверенности крепко в пальцах чайную ложку сжимает. — Ты заслужил, Бакуго. С этим никто никогда не спорил. Вот и ты не спорь, — и пока Урарака все это ему говорит, шоколадных глаз с него не сводит. И в какой-то момент в них мелькает отголосок всей той боли, которой мелкая сама насквозь прошита. Словно по венам ее вместо крови до сих пор бежит и разносится ядовитая печаль.       Но всего лишь на мгновение. И морок глубоко похороненной правды проходит.       А Урарака улыбается.       Улыбается, потому что — это ее выбор. Потому что она — именно она — знает, как непросто этот выбор сделать. Как сложно себе разрешить быть собой и быть счастливой. Урарака знает это лучше всех.       И Кацуки, ну.       Кацуки ей верит.       Верит и усмехается в ответ.       Горько, болезненно губы кривит. Неловко всю эту заботу в себя впитывая, всем собой по привычке сопротивляясь.       — Когда вы все, блять, такими умными-то стали, а? — тянет он, все шире и шире оскал на лице растягивая. — Карманные, сука, мозгоправы на мою голову!       — Иди ты! — отмахивается от него Круглолицая, смеясь.       — Сама иди, мелкая!       Изуку отмирает, наблюдая за ними, и смеется, пока они препираются, и Бакуго с ложки метит Щекастой прямо в лоб тортом запустить. Не запускает, конечно. Хотя очень хочется.       Изуку отмирает и расслабляется. Выдыхает, даже улыбается.       А зря.       Кацуки к нему в какой-то момент разворачивается всем корпусом, поудобнее усаживается, и тут-то Деку краем уха подвох в ситуации улавливает. Но сбежать никуда, конечно, не успевает.       — А теперь, Деку, выкладывай. С кем, когда и куда Двумордый ходил зажиматься, — стальным голосом рубит Кацуки, взглядом зеленого прожигая.       — Я-я не стану этого делать! Не смей просить! — верещит он, мгновенно вареным раком пунцовея.       — Станешь, Деку, станешь.       — Нет, Каччан! Шото-кун мой лучший друг! — полыхает Изуку и роняет на стол воинственно сжатые кулаки.       Ой ты божечки.       — А я уже нет? — наигранно невинно и очень опасно уточняет Бакуго.       — Т-ты… конечно, да! Но это нечестно! Это предательство! Он же доверяет мне! — Деку оправдывается так рьяно, что аж на стуле с каждым словом все дальше от стола отъезжает.       — Изуку, я полностью тебя поддерживаю, — Урарака ободряюще Деку за плечо сжимает.       — С-спасибо, Очако-чан.       — Но мне тоже интересно, — пищит она вдогонку и Изуку, ну.       Изуку плачет.       А Бакуго улыбается.       Переглядывается с хитро улыбающейся Очако и, боже правый, да и левый туда же — не зря ему Щекастая всегда нравилась.       Только он никогда никому об этом не говорил. Уже и не скажет.       Да ему по ходу вообще ничего говорить не надо было, всезнайки и так все без него поняли. Герои, ну. Самостоятельные.       А мир не рухнул. Планета не сошла с оси, и луна тоже никуда, куда не надо, не приземлилась.       Что странно. Потому что Бакуго бы не удивился, если бы — да, и все вместе разом.       Его вселенная за вечер вот несколько раз сколлапсировалась и взорвалась.       Но за плечами — странная легкость. Будто с души груз невидимый сняли и в неведанную пустошь выбросили. Даже отражение в чае не бесит, не скалится в ответ.       Прикольно. Непривычно немного, но, стоит отметить, неплохо.       Полной грудью. Дышится. В принципе.       Бакуго никогда не думал, что оно будет — вот так. Потому что Бакуго не думал, как оно может быть вообще. Возможно, он еще не до конца все осознал.       Может быть, он больше в сознание не придет никогда.       Половинчатый ему позвонил, когда Кацуки еще Урарака-хаус не покинул, но почти уходил. Круглая на него в лучших традициях Ашидо посмотрела, а Бакуго с совершенно ровным хлебалом ей средний палец показал и спустя секунду от встречного увернулся.       Двумордый, значит, хотел спросить, все ли у них с Бакуго на завтра в силе. Кацуки под пристальным взглядом чиби-инквизиторов ответил ему, что склерозом не страдает и завтра после работы за Тодороки заедет, и пусть, блять, готов будет, а то он его убьет насмерть.       Тодороки не впечатлился.       На том и закончили.       Дома Кацуки, как бурильщик, потолок взглядом сверлил, над всей незатейливой ситуацией кости разминая и раздумывая.       Эдак у них все забавно как получилось. Эдак увлекательно.       Бакуго — бисексуал, прости господи. И все знали.       Тодороки — на свидания ходил. С парнями тоже. Потому что тоже — бисексуал. А Бакуго об этом понятия не имел.       Господи, не прощай.       Бакуго вот не ходил на свидания. Он от них бегал.       Кацуки глазами в потолок хлопает и не понимает ничего, ни капельки, вот просто ни-хре-на. Потому что и понимать — нечего. Все уже и так — ясно. Яснее ясного.       Как летнее небо ранним утром — без единого облачка — голубое.       Да блять, Кацуки. Тебе бы поспать.       Ему не спится.       А ты спи, Бакуго. Обо всем остальном завтра подумаешь.       Когда проснешься, разомнешься, на работе туда-сюда побегаешь, на кого-нибудь наорешь, там прикрикнешь, здесь разрулишь — и все устаканится. Не привыкать. Уже завтра с Тодороки причудами друг друга гонять, надо выспаться, отдохнуть, как следует. В форме быть. Чтобы самого себя не разочаровать.       Кто знает, может, это их последнее за пределы рандеву?       Бакуго на эту мысль в кровати леденеет и плотнее в одеяло укутывается. Прошибает она его электрическими разрядами от холки до пяток, и укусами по телу ток щекотливый разносится, зараза, чешет. Под кожей скребет. Скарабеем назойливым.       Ну и как теперь уснуть скажете?       Спойлер: Кацуки не уснет.

***

      Бакуго нервничал.       Бакуго. Нервничал.       Он никогда не курил. В конце концов, он же герой. И очень много времени посвящает физическим нагрузкам. Герой должен быть вынослив, а для этого, как минимум, требуются здоровые легкие.       Кацуки в принципе с открытой неприязнью относился к любого рода зависимостям. Чтобы он, да пал перед какой-то слабостью? Ну-ну.       Но если бы Бакуго курил, он бы закурил. Прямо сейчас. Кажется, никотин успокаивает нервы, да?       Да? Пиз…       В общем. Никакого курения, конечно же. Несмотря на то, что Кацуки бы не отказался. Прикурить.       Но прикурить ему дал Половинчатый. Не в буквальном, конечно, смысле. Тодороки не курит.       Может быть, лучше бы курил.       Дело в том, что всю ночь у Бакуго из головы не лез список людей, с которыми Двумордый ходил на свидания. Список отнюдь небольшой, человек пять наберется, но.       Но.       Воображение рисовало ему такие картинки, от которых хотелось зажмуриться, а проблема была в том, что Кацуки и так лежал с закрытыми глазами.       От воображения не спрячешься. Оно нашло его даже в ванной, прямо из зеркала уставилось и продолжило идеями фонтанировать. Бакуго стекло поганое чуть не разбил стаканом, из которого воды хлебнул горло промочить. Сдержался, только потому что некогда ему еще зеркало новое покупать в ванную за три гребаных дня до Нового года.       Непростая, в общем, у Кацуки ночка выдалась.       Прям, как и вся жизнь, хах.       Бакуго себя странно чувствует. С одной стороны, он рад, что вот-вот доедет до Половинчатого и они время проведут привычным для них образом. Возможно, Кацуки все-таки по плюс ультра немного соскучился за прошедшие два с лишним месяца.       С другой стороны, он на Тодороки немного зол от того, что позлиться, на самом деле, не может. Вернее даже — не имеет права. И на отсутствие этих самых прав Кацуки уже по-настоящему злится, искренне бесится. Потому что — ну это надо было быть таким тупым, а?       Вот настолько неумным?       Запредельно слепым?       Былого не воротишь — факт. А вот что дальше делать — Кацуки без малейшего, мать его, понятия.       К дому Двумордого он подъезжает вовремя и сигналит откровенно громко. Призывно о своем прибытии оркестром возвещая. Аж кошак дворой на заборе рядом взбрыкивается, дугой изгибается и на машину шипит. Бакуго ему в ответ тоже пошипеть хочется, но он пока что не настолько еще ебнулся.       Хотя, будем честны, близок.       И пока Половинчатого ждет, нервно по рулю отбивает пальцами мантру-молитву.       Только не тупи, Бакуго. Вот только без глупостей. Прям пожалуйста.       Тодороки же в машину заваливается, приземляется всем собой, и привычным, отточенным движением чемоданчик на заднее сидение скидывает, да уголками губ Кацуки улыбается. Озорливо, словно нашкодивший котяра, что рыбу с хозяйского стола стянул, а никто не заметил. И вот он — собой довольный — пришел Бакуго похвастаться.       И вместо рыбы себя принес.       Кацуки разноцветного бегло оглядывает, глаза поочередно закатывает и фыркает. Только дофыркнуть не получается, потому что Двумордый тянется резко и привычно — уже привычно — Бакуго в висок носом бодает. И на место, как ни в чем не бывало, назад дергается. Только Кацуки его за запястье хватает и вернуться не дает.       — И что за нежности? — ехидничает Кацуки, уголком губ дергая.       — Тебе не нравится?       — Я этого не говорил.       Брови напротив прыгают и прячутся за отросшую красно-белую челку.       — А что тогда?       Кацуки щурится, голову клонит и внимательно Двумордого рассматривает. Он тоже бодаться умеет.       Но по-другому.       — На свиданках научился, Тодороки?       Как баран, короче, он бодается.       Все молитвы коту под хвост. Вот такая она — месть кошачья.       Слова с языка слетают прежде, чем Бакуго их обдумывает. Слова эти всю ночь его язык прожигали, и вот — вспыхнули. Дождались своего часа.       Двумордый в морде теряется на какой-то миг, моргает и несколько мрачнеет. Тоже прищуривается, но не хитро, а воинственно.       — Мидория?       — С потрохами тебя сдал, а ты его другом зовешь, — елейно тянет Бакуго и за запястье — зачем-то — Тодороки на себя тянет. В глаза эти наглые, тупые, разноцветные посмотреть.       — Ты его пытал? — серьезно спрашивает Тодороки.       — Че?       — Неважно, — выдыхает он в опасной от Кацуки близости. Опасной, потому что тепло дыхания Бакуго носом чует, а с рыбьих глаз своих не сводит.       И чего он добивается? Да если бы Кацуки знал.       Ну, просто. Тоже.       Мстит.       — Не пытал, расслабься. Но пришлось откачивать.       — Ты ужасен, — сурово констатирует Половинчатый. — Это было давно. Какая разница?       — Двухметровая, Двумордый, — припечатывает Бакуго и запястье Тодороки выпускает.       Ну а что?       Половинчатый медленно на штурманское оседает и весь подбирается. Деловито как-то пристегивается, и на Кацуки не смотрит.       А вот Бакуго на него смотрит — приклеился. Что рассмотреть пытается — не понятно.       Смутил? Смутил. Зачем? Вопрос хороший.       — И как? Понравилось?       — Иногда было неплохо, — Тодороки бесстрастно плечами жмет, а Бакуго на педаль жмет, аж вдавливает ее до упора, и Порш с ревом с места стартует.       Спорткар себе такое позволить может. У спорткара, в отличие от Бакуго, нервы от дерзкого старта не порвутся. А у Кацуки они — последние, и те — на волоске висят.       — Ревнуешь? — спрашивает Двумордый, к Бакуго оборачиваясь.       — Тц. Бредишь.       — Ладно.       — Прохладно.       — Понял, — Тодороки кивает, и правой лапой своей — блядской — свободную руку Кацуки цепляет, перехватывает и сразу в тиски хватает. Пальцами своими — корявыми — между пальцев Кацуки ныряет, вплетается и держит.       Держит, как сорняк, корни пустивший. Крепко типа.       — Так теплее? — спрашивает он, на Кацуки не глядя.       И Кацуки тоже — не смотрит. Руку не вынимает, оставляя пальцы гореть в плену чужой ладони.       — Скоро сдохнешь.       Вот и поговорили.       Тодороки прыскает и отворачивается к окну, и начинает своим любимым делом заниматься: поля наблюдает. Ревизор хренов. А руку Бакуго из клешни своей не выпускает и временами даже — наглея — большим пальцем по запястью Бакуго проезжается, поглаживает.       Успокаивает блять. Успокоительное, сука!       У Бакуго в горле что-то от этих прикосновений вибрирует. Бьется лихо, вырывается и в грудине клокочет требовательно. Но Кацуки себе с дороги съехать не позволяет, ведет — ровно. И тишина в машине даже нужна. Она вот точно успокаивает. Как и рука в руке не бесит, а обнадеживает.       Что, как минимум, доедут они нормально.       С Половинчатым рядом все-таки спокойно. Арктическое хладнокровие гудящий моторчик сердца в грудине Кацуки обволакивает, усмиряет. Бакуго себя крайним дураком чувствует, бесконечным идиотом.       Ну это же надо было, так с порога сорваться?       И без того на иголках гребаных всю ночь провел, а спрашивается — почему?       А потому что внутри что-то вздернулось, заныло и оборвалось. И спрятать это лихое ранение не получилось. А Кацуки и не старался. Прятаться.       Допрятался уже.       Только вот умнее быть так и не научился.       — Ладно, это было тупо, — спустя какое-то время говорит Бакуго и в подтверждение своим словам чуть крепче лапу Тодороки сжимает.       — М? — тот от созерцания окна отрывается и глазами к Кацуки возвращается.       А Кацуки вот на него снова смотреть не спешит.       — Это не мое дело, с кем ты там и когда на свидания бегал, Тодороки, — фыркает он, с дороги глаз не сводит. — И на Деку не злись, я сам его вынудил.       Двумордый молчит и даже сам от Бакуго, кажется, отворачивается.       — Мог бы спросить у меня.       — Ха? — хмыкает Кацуки. — Я вообще не знал, что тебе такое интересно.       — А почему нет?       — А почему да? Ты же весь… — Бакуго плечом ведет, быстро по Тодороки глазами мажет. — В тарелках своих.       — Одно другому не мешает, — усмехается Двумордый.       Блин, они же до сих пор за руки держатся, да?       — Бакуго.       — Мм?       — Ты ревнуешь.       — Да пошел ты в за…       — Все нормально. Я не злюсь, — и нежно (понимаете? нежно!) снова пальцами своими теплыми по ладони Бакуго водит. Кацуки на Половинчатого на секунду оборачивается, а тот улыбается уголками губ.       Блаженный, ну.       — Я бы злился. И Деку бы вообще прибил, наверное.       — Изуку не стал бы ничего рассказывать, если бы в этом не было смысла. Я ему доверяю, — уверенно произносит Половинчатый и сам себе кивает, а левой рукой вдруг по карманам толстовки начинает шарить.       — Это ты зря, — усмехается Кацуки, краем глаза улавливая, как Тодороки пачку жевательных конфет потрошит и в пасть себе высыпает сразу несколько. — И вот это тоже зря, сколько, сука, можно жрать че попало?       Тодороки с полным ртом глазами хлопает и медленно конфеты жует. Прямо тщательно пережевывает.       — Они арбузфные. Хочешф?       Бакуго рычит. Рычит, как собака последняя. И раз уж он собака, то, знаете, ему можно. Ему даже положено.       Кусаться типа.       Бакуго лапы сцепленные поднимает и нормально так зубами к тодороковской ладони прикладывается. И, ну, грызет. Прям всю злость свою в укус вкладывает.       Тодороки от неожиданности подпрыгивает, если бы мог — наверное, завизжал бы, но ведь у него конфет — полон рот. Поэтому все, что он может, это брыкаться в попытках лапу свою назад вернуть и отобрать, а потом замирает. Прищуривается, пока Кацуки с него неприкрыто ржет; и как накалит лапу свою проклятую, как разогреет.       Бакуго еще громче ржать начинает, и ладонь половинчатую от себя отпихивает, своей трясет, а Тодороки молча, но очень зло дожевывает, всеми силами разноцветными собственный смех пряча.       Кацуки очень отдаленно думает о том, что он идиот.       А они оба — придурки.       Но каким-то чудом до развалин своих доезжают, вроде бы, целые. Кацуки из машины выходит, периметр оглядывает: нихрена тут не изменилось. Камни, как камни. Где они их в прошлый раз оставили, там и лежат.       И странно ему от этой мысли как-то. В нем-то самом за эти два месяца чего только не произошло. Какие только глыбы вековые с места не сдвинулись, какие только плиты тектонические в движение не пришли. Одна из них рядом вот стоит, в костюм облачается.       У Кацуки внутри — штиль. Море, что мертвым было, ожило и расплавилось под лучами солнца, подходящего к закату. Два месяца назад он сюда приезжал оживать.       А сейчас зачем приехал?       Тц.       Кацуки в свой зимний костюм забирается быстро. Разминается неторопливо, каждую мышцу — бережно. Он, конечно, после работы и давно разогретый, но все-таки…       Все-таки.       Тодороки — не кучка неуклюжих грабителей, которых раскидать и двух минут хватит.       Тодороки — золотой мальчик всея героики. Образцово-показательный экспонат. Сильный, талантливый и со всех сторон уникальный.       Бакуго на эти мысли улыбку даже не прячет, пока наручи крепко застегивает. Выкусите. Напарник у него самый лучший, потому что напарник — его. А все, что касается Бакуго, по умолчанию лучше всех.       — Ну что, готов поджариться? — скалится Кацуки через плечо, пока в свой угол стартовый направляется.       — А ты?       — Тебя подорвать всегда готов, Тодороки, — и решительно на глаза маску натягивает.       Тодороки ему в ответ ухмыляется и спокойно на свое место идет, плечами ведет. Жест этот до рези в глазах уже настолько знакомый Бакуго, что он сам себе удивляется.       И не удивляется в одночасье. Вот они — снова здесь. Повеселиться, расслабиться. Сезон закрывают, ведь дальше — дальше праздники. И с Половинчатым до Нового года они больше не увидятся.       От мысли этой на секунду снова грустно становится. Бакуго на Тодороки вдалеке смотрит с дозволенной тоской. Которой сейчас вот прямо здесь — совсем не место. Сейчас и здесь их всего лишь двое, и на ближайшие два часа, пока солнце будет мерно садиться, они снова тут все разнесут и за пределы выйдут.       И Бакуго чувствует, как внутри него рвется тонкая нить, что с этим местом, оказывается, все это время связывала. Тодороки справился. Он свою миссию выполнил.       А Кацуки его за это даже не поблагодарил.       Нет больше демонов, по ночам душу грызущих. Теперь ночами его мысли совсем другими чертями заняты, другими тревогами. Земными, простыми, до боли глупыми и до такой же боли очаровательными в своей неловкости, в своей открытости, в случайно-неслучайной непосредственности. В прямоте, от которой зубы сводит, и под ложечкой сосет из раза в раз нерастраченным, накопленным и больным.       Оно болит. В самом деле болит, но не той болью, что на куски рвет, а той, от которой по всему телу непрошенная грусть разливается.       Вот прям как сейчас, когда Тодороки садится в стойку, и весь, как струна, натягивается.       И у Бакуго тоже — натягивается. За пределы выходит и зыбко дрожит на периферии.       — Ну, давай, Шото, — шепчет себе под нос Кацуки, с далекой фигуры глаз не сводя.       А тот его как будто слышит.       Как будто чувствует, что пора, надо. В тот же миг багряное пламя выпускает и сам в него ныряет, пока Кацуки на канонаде взрывов вверх подлетает и в огненное марево вспышкой бросается. Выкручивается, палит в ответ, чувствует, как знакомая улыбка на лице расцветает и саднит до боли в уголках губ. Так оно хорошо. Так охрененно правильно.       Крышу срывает лихим торнадо, в труху разносит былое пристанище новой волной алого пламени. И Бакуго сверху это прошлое стирает очередью взрывов, хохочет, как безумный. И смех его в ледяную стену врезается, и смех его эту стену дробит, сеткой трещин по ней расползается и громит.       Бакуго бьет на поражение. Носится вокруг за Половинчатым, носится от него — играючи. Ему, если честно, совсем все равно, кто кого первым догонит. Кацуки ничего больше доказывать не надо. Вальс причуд кружит, как слетевшая с петель центрифуга, в которой они оба забываются, пропадают с концами, растворяются и возносятся.       И как же это хорошо. Как же, господи боже, правильно.       Он скучал. Кацуки скучал. И пусть он не нуждается во всем этом так слепо и отчаянно, как раньше. И пусть каких-то тараканов из собственной головы все же пришлось уволить без социальных гарантий и куда подальше послать, чтобы полной грудью вздохнуть. Но быть здесь и быть вот так — все еще ни с чем не сравнимое удовольствие.       Бакуго не жалеет себя, и не жалеет Тодороки. Он гремит, лавирует и пляшет в воздухе от взрыва к взрыву, нагоняя и уклоняясь, обжигаясь и обжигая. До того, как Деку вернулся в строй, Бакуго жил на автопилоте, в тоске утопая. Никто ему вызовов больше не кидал, никто не звал посоревноваться.       И Кацуки вдруг понимает, что не зря.       Не зря ему хреново так было, тоскливо, безвкусно и никак. Надо было всю эту плесень соевую прожевать, пропустить через себя и выплюнуть, пока тленный привкус окончательно не осточертеет. Если бы Деку согласился, если бы он пошел за ним — Кацуки бы с этой гонки никогда не свернул. Никогда бы не выбрался.       Не смог бы остановиться. Оглядеться по сторонам. Заметить что-то еще, кроме вечного соревнования.       И пусть он ворвался в рейтинг только тогда, когда Деку вернулся, когда стимул зубы в оскале сжимать и под небесами взрываться заново зажегся, все равно все иначе стало. Былое все же безвозвратно ушло. Кацуки за него из последних сил цеплялся, голыми руками ускользающие солнечные лучи пытался поймать, а они — не ловились. И поймать их — невозможно.       Под ними же только стоять и щуриться можно. Наслаждаться. Но никак не ловить.       Все изменилось. И каждый из них пошел дальше. Кроме Кацуки, который застрял. Который, вроде бы, тоже куда-то шел, все время куда-то бежал, а оказалось — по кругу. Вокруг себя круги наворачивал, пока в ногах не запутался и не рухнул.       Головой в широкую и такую знакомую грудь.       И вот он здесь, а Тодороки — рядом. И смех его слышится, и волна огня с головы до ног охватывает и опаляет, а Кацуки жарко, но только не от пламени. У него в ладонях теперь грохочет свобода и искрится фейерверками, обрушиваясь вниз на ледяные горки. Свобода эта пьянит. Голову с плеч сносит. Только и успевай уворачиваться от очередного выпада, нового залпа одной из самых сильных на свете причуд.       Кацуки чувствует, как спящий дракон внутри довольно урчит. Как крылья расправляет и вниз за макушкой Тодороки стремглав летит, чешет затылок всполохами взрывов, и в тот же миг уворачивается от ледяных стрел, в тот же миг за облаками скрывается от волны настигающего жара пламени.       Бакуго знает одно. Знает на подкорке и забыть об этом уже не сможет.       В бою на равных им равных больше просто нет.       — Поймал, — надрывно выдыхает Тодороки, за бока цепляя придавившего его к асфальту Бакуго.       У Половинчатого глаза — ошалелые. За ледяной радужкой пламенеет озорной восторг. Бакуго его последним выстрелом с ног сбил и коленом поперек живота припечатал, а тот подсек и схватил, и — держит. Они дышат оба — рвано, сердце в бешеном ритме скачет, и пляска его в глазах отражается.       Тодороки выглядит младше. И на губах его улыбка играет, которую он так часто Бакуго дарил.       После любой победы она губы его украшала, а Кацуки на нее никогда не отвечал. Кацуки от нее отворачивался.       Бакуго на улыбку эту смотрит и с Тодороки соглашается.       Поймал. Это правда.       И солнце над ними медленно садится за горизонт, окрашивая вокруг цветом камелии пыльные развалины на окраине Мусутафу. Мир вокруг замирает и останавливается. Текучей плазмой где-то за границей их двоих плавится, растекается и рябит. Словно все вокруг — иллюзия. Еще совсем чуть-чуть — и Кацуки проснется летним утром перед сменой, где их вызовут на миссию на троих. Они потом еще в изакаю пойдут, где официант снова Тодороки салфетку с номером оставит, а Деку кашлять будет, как чахоточный.       Как же это было давно.       Какой же Бакуго был дурак.       Улыбка на губах Тодороки не меркнет — тоже плавится. Кацуки не знает, сколько прошло времени, потому что времени больше нет. Ему бы подумать о том, почему эти улыбки каждый раз на него так действуют? Почему от них то отвернуться, то умереть на месте хочется? Но Бакуго не хочет ни о чем думать.       Бакуго хочет…       «Что может нравиться тебе, Бакуго?»       Звенит в висках некогда заданный ему среди этих развалин вопрос. Кацуки застывает вместе с давно исчезнувшим временем.       Не было никаких десяти лет. Ничего не было. Кацуки вот-вот разнесет на своем пути одну дверь, которую сносить не стоило.       Ему шестнадцать. Он собирается выиграть чертов спортивный фестиваль.       Нет.       Останавливает себя Кацуки.       Он собирается проиграть.       — Ты, — еле слышно шепчет Бакуго, глядя на Тодороки.       И проигрывает.       Потому что падает.       Падает.       Падает.       Роняет себя вниз, сдаваясь. И никаких звуков вокруг. Никаких громогласных фанфар его капитуляции. Ничего нет, ничего не слышит. Не искрится и не разносится, и сердце — в который раз за жизнь — останавливается. Пока его губы снимают слепок чужой улыбки.       Бакуго давно задолжал на нее свой ответ.       Это даже не поцелуй, это — просто касание. Его губы на губах Тодороки замирают в немом прикосновении, обездвижено, намертво. Он просто давно хотел… ему так давно было нужно… на эту улыбку ответить. Забрать ее себе, как последний трофей.       Как воспоминание о битве, которую он решил проиграть.       Бакуго падает. И губы под его губами — мягкие. От них немного веет арбузом, и в оборвавшемся вздохе где-то на задворках сознания Бакуго на это усмехается. Губы мягкие, сухие и теплые.       Он не помнит, как целовал их в прошлый раз.       Какой дурак.       Кацуки медленно отстраняется. В ушах шумит налетевшим из ниоткуда морским прибоем, и его волны разбиваются о скалы широко распахнутых глаз напротив.       Шальных и немых. Оглушительно кричащих. Совершенно поехавших.       Разноцветные волнорезы не моргают.       Бакуго садится рядом на пятки и опускает голову.       — Можешь ударить за это, — хрипит он не своим голосом. И не своими глазами на Тодороки — застывшего рядом — не смотрит.       Тот, как одна из своих ледяных статуй, молчит и не двигается. Остановился вне времени или вместе с ним.       А Бакуго перед глазами видит Тодороки, вскинувшего взгляд на в щепки разлетевшуюся дверь. Того Тодороки, которого он потом победил. Того, что точно так же смотрел на него когда-то давным-давно.       Как же Бакуго жаль.       Как же Бакуго к тебе опоздал.       Опоздал?       Конечно. Хотя когда-то пришел раньше всех.       Ему хочется рассмеяться и расплакаться, и в груди начинается тряска. Все кости заходятся в землетрясении, а Бакуго смотрит на собственные ладони и не видит их. Видит много чего разного, другого, но не их.       Десять лет он бежал марафон, который сам себе придумал. Бежал, не сомневаясь в собственном выигрыше.       Бежал, чтобы проиграть самому себе. И от этого под ребрами — пусто. И там же — правильно.       И тут же — больно.       Потому что в следующий миг Тодороки и правда его бьет. Лучшим хуком справа. Грамотным, отточенным, хрестоматийным. Бьет наотмашь, вышибая последний дух, бьет с размаху — безжалостно.       Так, как бьют противника, которого воспринимают всерьез. На которого не жалеют ни сил, ни ярости. Хороший удар. Качественный.       Как про-герою номер два под стать.       Как обожаемой надежде всея героики.       Бьет. Не щадит, не церемонится, за грудки хватает и врезается.       Целует. Не касается, а — мстит.       За все годы или только за последние три. За все улыбки, от которых Кацуки отворачивался. Может быть, за все на свете мстит и, господи — не останавливайся.       У него ведь самый лучший напарник, хах? В любом бою они мысли друг друга интуитивно считывают.       Тодороки не останавливается.       В отчаянии губами к губам жмется, ладонями лицо Бакуго обнимая, и целует. Горячо, глубоко, ярко так, что закатное солнце и рядом не стоит. Со злостью. Может быть, даже с обидой.       О.       Так вот как ты…       Вот как, значит.       О.       Тодороки тесно к нему прижимается, на себя тянет и вминает. И губы его — смелые, и язык — арбузный. Кацуки в его руках рушится, рассыпается и даже обнять в ответ не может.       Не может, потому что наручи, потому что неудобно, потому что — не так. Так — неправильно.       Он руки свои поднимает и замирает ладонями у лица, что так близко к собственному. Замирает, не прикасается, пока поцелуй из отчаянного становится медленным, тягучим, влажным. Он едва успевает эти губы на себе ловить. Отвечать на все сразу, за все сразу. Тоже — не останавливается.       У Кацуки в голове — Большой взрыв. Вселенная разносится в щепки, как ничего не стоящая дверь. Звезды гаснут и умирают, тут же заново рождаются и ослепляют. Галактики сходят с оси, в бездонную пропасть рушатся, в черную дыру — но и та исчезает.       Пока чужие губы лихорадочно скользят от уголка к уголку, по скулам, по щекам, и сцеловывают с них влагу из-под маски.       Сцеловывают — что?       Тодороки вдруг отстраняется, в тревоге на Бакуго взгляд вскидывает. Вглядывается. Медленно и осторожно маску черную наверх стягивает и взгляд его обрывается вместе с выдохом.       Бакуго оторопело на него смотрит, моргает. Заплетающимися пальцами наручи кое-как отстегивает, перчатки срывает и к собственным щекам прикасается. Пальцы мокрые. Он на них смотрит, не понимая, не соображая ни капельки — почему?       Как…       А соленые дорожки на лице — как граница, которую Кацуки перешел. Которую проиграл.       И выиграл.       Кацуки выдыхает рвано, воздух судорожно глотает и захлебывается. Воздух холодный, воздух горячий, его мало и слишком много. Перед глазами мутит и кружит, как в воронке, как в очередном трипе, в котором он никогда не был.       Он в нем прямо сейчас. И бензиновые разводы вокруг, как настоящие. Фракталы, пентаграммы и созвездия — все в одно сливается. Калейдоскопом фонит и в пьяном танце лихорадкой извивается.       Бакуго вот-вот упадет. В висках щемит, стягивает, все расплывается, а на кончиках пальцев — щиплет.       Невозможно просто, как же глупо, почему?       Но упасть ему больше не дают, потому что Тодороки его подхватывает и крепко обнимает. Рукой своей в волосы Кацуки зарывается и к себе прижимает, а Бакуго…       Ну а что Бакуго?       Бакуго за него цепляется и в чужое плечо утыкается. Руками обхватывает и держит, и дышит.       Дышит.       Надышаться не может.       Пока его трясет изнутри, пока все то, что тлело, разъедало и ядом травило — гибнет. Прощается.       Уходи.       Бакуго улыбается. Солеными губами в чужое плечо, и жмет еще ближе, еще крепче, теснее.       Тодороки медленно его по спине гладит, выворачивается и губами по виску мажет. Ха, знакомо.       Уже знакомо.       Бакуго спустя целую вечность объятий отстраняется, и тут же лбом лоб ловит. Тодороки ему улыбается. Все еще улыбается. У Кацуки окончательно по швам трещит, разрывается на части и порывом закатного ветра уносится. Бакуго руку тянет и улыбку напротив кончиками пальцев оглаживает, смотрит на нее как завороженный, как окончательно поехавший, как…       Как смотрят на то, что нравится.       — Сойдемся на ничьей? — шепчет вдруг Тодороки, пальцы губами задевая.       Бакуго усмехается, головой из стороны в сторону ведет.       — Нет, — произносит он уверенно.       Тодороки удивленно губы складывает в такое знакомое, такое родное «о», что Бакуго, ну — он же тоже, оказывается, человек, он не выдерживает — клюет его в губы и усмехается:       — Победа за тобой.       Половинчатый отстраняется, голову к плечу клонит, а ладонь с затылка Кацуки не снимает, мягко пальцами по загривку водит.       — Но есть условие.       Пальцы Тодороки на заявление Бакуго замирают.       — Никаких больше левых свиданий, ты усек? — голос все еще рваный, хриплый, но Бакуго смотрит твердо, настойчиво, и Тодороки за грудки держит.       А Тодороки, ну…       Смеется.       — Бакуго, это было до того, как мы начали езди…       — Завались.       И заваливает. Затыкает, точнее. На правах, так сказать, проигравшего. Может себе позволить.       Утешительный приз, да.       Со вкусом арбуза на губах.
Примечания:
322 Нравится 241 Отзывы 121 В сборник
Отзывы (21)