Последнее задание

Горячая работа
R
Завершён
322
13
автор
Cor_Caroli бета
Фэндом:
Размер:
467 страниц, 139 677 слов, 16 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
322 Нравится 241 Отзывы 121 В сборник

Глава 14. Человек

Настройки
Примечания:
      Бакуго Кацуки затрахался.       Нет, не трахаться.       С этим-то как раз все нормально.       Но.       Бакуго охренел от жизни.       Влюбляться — мешки ворочить. Ничем другим и никак иначе это не назовешь.       Кацуки изо всех сил пытается собственный мозг до всей этой карамельной, вяжущей ткани привязанности вспомнить — и не получается. Что он делал вообще? Чем дышал? Как жил?       Не сказать же, что все прям плохо было. Да нормально оно было! Уж точно получше, чем у многих.       И жаловаться не на что. И всего хватало. Ему вообще-то многие завидовали. Молод, горяч, успешен.       Чего еще хотеть-то, а?       Оказывается, хотел. Оказывается — не чего-то образного, фигурального или размытого. А вполне себе конкретного, вполне существенного, очень даже материального.       Хотелось человека.       Не сразу, конечно, снизошло на Кацуки это великое озарение. Еще дольше пришлось соображать, какого именно человека ему так сильно хочется. А потом пришлось на собственной шкуре удостовериться, что, прежде чем крылышки за спиной вырастут, косточкам придется изрядно поломаться.       Ну типа.       Нахрен в труху.       Очень больно поломаться.       И не то чтобы Бакуго боялся боли. Или к переломам непривычный. Он всего себя ломал не единожды, раньше вообще, как по расписанию, с головы до ног в гипсе ходил.       Но все же.       Все же.       В этот раз совсем другим костям сломаться пришлось. Тем самым, что его заново сшитое сердце стальными тисками окольцовывали. Казалось, на первый взгляд, что берегли.       На второй, если честно, капец, как сковывали. И как Бакуго уютно с этой клеткой вообще жилось?       Ну, не очень-то и уютно. Не особо-то и жилось.       То есть, все еще неплохо. Очень даже временами отлично и хорошо.       Но не так, как надо. Не так, как теперь, когда…       Когда пространство с Половинчатым делится не на два, а по умолчанию. И куда Кацуки бы ни шел, Тодороки в его мыслях за ним следует, вместе с ним — продолжается. И под ребрами, именно там, где штопанное сердце колотится, так предательски греет.       Грелкой перманентной греет. У Кацуки вокруг сердца свернулись клубками пушистые коты.       И урчат.       Так, сука, трогательно урчат — аж бесит. При одной только мысли о том, что Кацуки больше вообще никогда не бывает одинок, тракторами заходятся.       Даже, когда один. Когда они с Тодороки, бывает, днями, а то и неделями нормально не видятся. Когда выкраивают вечера из забитых графиков, чтобы элементарно пересечься. Временами их неловкие встречи ограничиваются и того меньшим — часом в машине, пока Бакуго забирает Половинчатого с вокзала,       или с работы,       или из Тодороки-поместья,       или откуда-бы-то-ни-было и везет домой.       Хотелось бы, конечно, подольше задержаться хотя бы в машине. Прекратить урывать спешные ласки, незаконченные разговоры и скорые касания так, будто теперь все их взаимодействие на вечном таймере. И вечно в минусе.       Но Кацуки, как никто другой, знает, как рано им завтра обоим вставать. Как много в жизни у каждого, чего не отменить, не перенести, не проигнорировать. И где там время твое свободное, Шото?       Где его много-то, а?       Тодороки ведь и к тарелкам своим теперь в два раза реже ездит. И Кацуки понимает.       Что.       Не пиздели им про то, что у про-героев личной жизни полноценной нет и быть не может. Что чем-то придется жертвовать, если хочешь на двух стульях усидеть и о третий не споткнуться. Как Эндевор со всеми его дурными стремлениями столько детей настрогать успел — загадка. Впрочем, разгадывать ее не хочется.       Эндевор по всем показателям так себе пример в обе стороны.       А с нового года, стоило праздникам закончиться, как мирная жизнь вслед за ними с цепи сорвалась. И рушится, рушится, рушится. Весь привычный уклад вдребезги разбился. Вот Бакуго и запыхался, забегался и забылся. У него тысяча и одно обещание, миллион дел каждый день, и куда-то ко всему прочему, срочному, важному и накопившемуся, отчаянно хочется втиснуть тихий-спокойный сон.       С таким же тихим, спокойным вечером.       Очень желательно с таким же тихим и спокойным, как утро на крайнем Севере, Тодороки.       Под ребрами бурлит и заходится, бьется. И жизнь резко делится на канонное «до» и «после». И в этом «после», где едва успеваешь отдышаться, как нужно выходить на новый забег, сил на пожить откуда-то брать надо еще больше.       Нет, желанные вечера, конечно, случались. Иногда Шото у Кацуки на день, а то и на дольше задерживался.       Иногда — не выпускал от себя самого Кацуки, клешнями-лапами своими намертво вцепившись. В какой-то момент за эти три прошедших месяца все настолько закрутилось, что жить они стали на два дома.       В соотношении семьдесят на тридцать.       Это еще хорошо, что у Кацуки есть машина. Верный железный конь, пускай и не телепорт, а время так или иначе экономит.       Большая часть расширения территории отношений, конечно, выпала на пентхаус Кацуки. Бакуго поклясться собственными наручами готов, что Тодороки его квартира нравится. В ней все больше то тут, то там каких-то половинчатых вещей поселяется. И весь Тодороки в стенах Кацукиного дома какой-то родной, естественный, как будто всегда тут жил.       Иногда кажется, будто Шото квартиру лучше самого Кацуки знает. Или так быстро, буквально сходу в ней все выучил. Черт его разберешь, чем она ему так на душу легла. Что привлекает больше всего: терраса, кухня, диван — блядский?       Бакуго так однажды у Половинчатого и спросил:       — Чем тебе здесь так нравится?       Без злобы и потаенного умысла, исключительно любопытствуя. Ведь не то чтобы Кацуки против присутствия Тодороки в собственном доме был. Вовсе нет. Очень даже наоборот.       За.       Но все-таки.       Все-та…       — Ну ведь тут ты, — с бескрайним спокойствием меланхолично пожимая плечами, отозвался Половинчатый, жуя виноград. Как само собой разумеющееся. Как с «ну, разве непонятно, Кацуки?» мордой морды. — И все такое твое, — добавил он следом и продолжил жевать виноград дальше.       А Бакуго где сидел — рядом — там сидеть и остался. Молча.       Ну а что тут еще скажешь?       У Тодороки Кацуки не нравилось. По-своему прикольно, конечно, но диван каждый раз раздвигать — затрахаешься. А трахаться на футоне Кацуки один раз попробовал и на следующий день белугой вопил, что в гробу он это мероприятие видел, на собственном же ху… вертел и, вообще, футоны для такого не предназначаются.       Не предусматривались.       Подумаешь, весь генофонд Японии на них крафтился. Тоже мне, пф. Оправдание.       Может и в поле заново рожать, хах?       Не Бакуго, конечно, о деторождении беспокоиться. Но девчонки же точно его поддержат, да?!       Так вот.       Разрываться между домами нестройной строчкой рисовалось вслед за стопочкой тех, по причине которых Кацуки реально за три прошедших месяца невменяемо устал. Эмоциональное возбуждение, что сопровождало первые искры открытой влюбленности, не гасло, но изматывало. Тем более без должной подпитки.       А, скажем так, на расстоянии.       Тодороки, хоть и ходил бодрячком, но с теми же бегающими глазками. На отмороженной физиономии не раз и не два проскальзывало выражение запредельной усталости, вслух, конечно же, ни разу не высказанной. Потому что папа растил воина, а не нытика — да, Шото, мы давно это поняли.       Но и воин-то, любой — не железный.       (Брысь, Тэцутэцу. Тебя не звали.)       И уж кому, как не Тодороки знать о том, к чему накопленная усталость и эмоциональная изношенность приводит. Бакуго вот знал. Не понаслышке. Половинчатый ведь его своими же лапами из этой трясины вытягивал.       А теперь они оба — тонут. Потому что взрослые же люди. До скрежета зубов ответственные и надежные для всего мира вокруг.       Но не для самих себя.       Кацуки, конечно, признает: эта усталость в размен с его прошлой изнуренностью не идет никак. Все же в новой загнанности куда больше приятного. Как минимум, знание того, что не бессмысленно белкой в колесе тупорылые круги наворачиваешь.       Как максимум — Тодороки, который весь его и всецело для Бакуго. И когда лапищами своими жмет, когда головой своей — дурной — бодается, когда выпускает наружу глубоко спрятанных лихих чертят и от привычной непоколебимости и следа не остается — все это только для Кацуки.       Персонально.       И руки вокруг. И головой в висок. И глазами — что одним, что вторым — навылет в бликах ночных теней, прыгающих по взаимным улыбкам.       О Тодороки заряжаешься, и с ним же до минус нуля тратишься. А потом заново, и по кругу. И круги эти — не бесполезные. Каждый новый цикл все равно живой, наполненный. И с каждым шагом все более цельный, насыщенный.       Куда-то Кацуки ведущий, к чему-то их обоих — приводящий.       Пока однажды Бакуго вдруг действительно, совершенно тихим для себя озарением понимает: к чему.       И правда эта не обрушивается на него лавиной, не сходит оползнем, снося на своем пути фундаменты. Она приходит к нему совершенно мирным осознанием, пока заспанный Тодороки в очередной раз своей ночевки выплывает из комнаты на кухню, клюет носом в затылок и всем собой к Кацуки прижимается.       Бакуго его к тому моменту уже и прогонять задолбался. Все равно не уйдет.       Бакуго лишь обреченно, показательно вздыхает, голову назад откидывая. Ловит сонный разноцветный взгляд, утреннюю мягкость знакомых черт и понимает.       Понимает, что вообще-то, а почему бы не сделать так, чтобы, ну, скажем…       Ну.       Блядский боже.       Тц.       Видеть, короче, эту заспанную морду каждый день, хах?       Только несмотря на оглушительную громкость осознания, которому бы греметь на весь мир космической лазерной пушкой, канонадой самых разрушительных по мощности взрывов, внутри Кацуки — тишь да гладь. Карамельной тягучей мягкостью Тодороки сверху щедро припудренные.       И становится абсолютно плевать на то, что Бакуго на своей территории строго ограниченный список людей терпеть готов. В строго ограниченное время. И такое же строго ограниченное количество раз.       Что для него, в целом, делить свое пространство с кем-то — гребаный нонсенс.       А хотеть в этом пространстве кого-то на ежедневной основе знать и видеть — и вовсе ебанный пиздец.       Но все это идет критически мимо, пока Шото что-то неразборчиво мямлит ему на ухо сонным голосом. Пока не сдерживается и зевает куда в макушку, в эту же самую макушку носом зарываясь. И Кацуки вдруг в этих утренних тошнотворных, ну, совершенно отвратительных нежностях — тает.       Растекается сахарной бесстыдной лужицей. И понимает, что это — вот это — уже и правда финиш. Настоящая конечная. Хотя, казалось бы, так много рубиконов позади пройдено. Казалось бы, начало их отношений — что ни день, то хит-парад остановочек.       Но вот ведь, сюрприз-сюрприз. Они, оказывается, еще только выехали.       И если про себя признать желание и определенно точную необходимость Тодороки на своей территории не только принимать, но и постоянно видеть — еще полбеды. Если себе признаться, что засыпать и просыпаться под боком Половинчатого (на нем или с ним на себе — опционально) куда приятнее, чем на холодных и пустых простынях без него — еще пережить можно.       То, как сказать об этом самому Тодороки, почему-то становится странно.       И даже немного страшно.       Хотя, ну правда же, чего Кацуки бояться?       Что страшного может быть в правде, что готовить завтраки на двоих совсем не сложно, не удручает, а — хочется? Что Бакуго давно уже пополнил запасы сливок и сраных присыпок для цирковых кофейных напитков Половинчатому. Что соба в квартире Кацуки теперь, господи прости, не кончается. Ее вообще на стратегический запас хватит несколько континентов прокормить на случай ядерной войны.       Кажется, ну что такого — сказать об этом Тодороки?       Словами через рот.       Что такого может быть в том, чтобы его — позвать?       Жить.       Ну типа.       К себе.       С собой.       С Кацуки, блять.       Вместе.       Ух ты ж, епта.       А задачка-то со звездочкой.       И со всеми этими мыслями Бакуго как-то от усталости, от забеганности, что мозолями на сердце отпечатывается, знаете, отвлекается. Думает: ну, не замуж же он его зовет?       А Тодороки бы пошел?       Да блядство!       Ну вдруг и правда слишком рано еще? Они же всего-то три месяца встречаются. Существует какой-то срок, после которого людям уже положено съехаться? Может, погуглить?       Да еще чего.       Да здравствуйте!       Погуглил в итоге.       И нихрена толкового на этих чертовых форумах все равно не нашел.       Но если взять вот так в сухом остатке, скажем, если предположить, что они с Тодороки — когда-то почти друзья, определенно никогда не чужие друг другу люди, напарники, теперь еще и очень во всех смыслах близкие, теперь уже, простите-извините, партнеры, и знают друг друга столько, сколько прочие не живут — может, в их случае, и нет никаких временных рамок?       Может, они давным-давно уже любые измеряемые пределы преодолели?       Это же вроде бы как их профессиональное: за пределы эти — гребаные, желанные — то и дело выходить?       Ну, вроде бы как — да. Вроде бы — точно.       Но отчего-то все равно сосет под ложечкой настырной тревогой.       У Тодороки ведь — тарелки. Любовь к свободному времени. Сестра, семья, визиты к старшенькому на кладбище. Детские фестивали, карьера, работа.       У Половинчатого собственной жизни по самое не хочу. По тоже, где у Кацуки — и в зал походы, и с друзьями встречи, и к родителям визиты, и агентство, и работа, и…       И у обоих — они. Оба. Есть, типа.       Все как будто же наоборот проще должно стать, да? Ну, должно же?       Не нужно будет больше красть время на короткие свидания. Отказываться от чего-то, чтобы вместе элементарно пройтись или потупить в очередной бессмысленный фильм. Не то чтобы Кацуки их свидания наскучили — напротив. Их просто толковых по пальцам одной руки наберется.       Обеды на работе мы же не будем считать, правда?       Вот и Бакуго так думает.       Но даже, знаете, да черт с ним с этими свиданиями! Это все, конечно, и в новинку, и весело, и важно, но… Куда важнее, что с мордашки Тодороки пропадет вот эта странно прописавшаяся в красивых чертах осунутость. Что исчезнут неожиданные темные круги там, где им места нет.       И что сам Кацуки от своего отражения перестанет по утрам шарахаться.       Это, кажется, важнее, чем увеселительные программы на двоих. Которых, конечно же, тоже хочется.       Но не ценой собственного здоровья.       А еще… Ну…       Еще Кацуки просто этого хочется. Совместного. Бытового. Нового.       Вот так мелочно, нагло, жадно и эгоистично. Хочется Тодороки украсть к себе, посадить на диван — тот самый — и чтобы больше никуда разноцветному бежать не надо было.       Чтобы — надо было возвращаться. На этот самый, блин, диван.       И.       И к Кацуки.       Это же, типа, не слишком? Не «нихрена себе, ты, Бакуго — офигел?»       Да даже если и офигел.       Кацуки кажется, что он гребаный дракон. Нашел себе сокровище и хочет спрятать от всех, заграбастать так, чтобы только ему досталось, а остальным на шедевр дышать запретить. Но так нельзя. Так, конечно же, неправильно.       Просто…       Что плохого в том, чтобы рядом быть?       И пока Бакуго думает, взвешивает все за и против, где любое «против» отчего-то очень трудно находится, Тодороки внезапно в его же руках на диване потягивается и с глухой обреченностью внезапно выдает:       — Как же мне не хочется никуда уходить.       Говорит он, на Бакуго не глядя. Рыбьи глаза, как смотрели в телевизор, как следили за мельтешением картинок, так, как будто бы, и следят. А Кацуки на Тодороки вот — смотрит.       Во все глаза.       Одной рукой поперек груди обнимает, а другая застыла над разноцветными волосами и не спешит в них зарыться. И в горле начинают непрошенной тревогой хрипеть все невысказанные слова.       Все такие горящие предложения.       Которые сейчас никак в одно сносное, членораздельное, человеческое, блять, не складываются. Как всегда вовремя Кацуки в трех соснах теряется и без путеводителя не выйдет.       У Бакуго сил хватает выпалить только кривое, хрипящее, кактусом сглатываемое:       — Так не уходи.       И тогда Тодороки на него оборачивается. Всей своей половинчатостью во взгляде вляпывается, как всегда — и насквозь, и навылет. Пристально сканирует, но находками тоже — как и всегда — делиться не спешит.       Правда, тут-то Кацуки, захлебнувшись в рыбьих зеркалах, понимает незатейливую штуку, что по темечку бейсбольной битой с размаху щедро бьет.       А ход-то за ним.       Не Тодороки к нему напрашиваться. Шото со своей стороны все, что мог, оказывается, уже давно сделал. Вот тебе и вещи его по квартире расставленные на те места, которые словно только их все это время ждали. Как будто, когда Кацуки квартиру еще проектировал, уже знал, что вот здесь — кривые тарелки встанут, а вот тут — еще приборы, Тодороки-лапами сделанные. Рядом книга, в спальне — полка, о, а вот и духи.       Прямо рядом с духами Бакуго.       Кацуки понимает, что Тодороки здесь уже и так: живет. Даже когда физически не находится.       Шото просто… Шотоствует.       Шото, как обычно, только Кацуки и ждет.       Бакуго хочется на себя разозлиться. Он бы от души разлаялся. Но понимает, что сейчас — вот прямо сейчас — это будет совсем не вовремя. И когда только таким умным стал, а?       — Я имею в виду… Оставайся. Ну, — негромко произносит он ломанным голосом. — Вообще. Насовсем, — еле слышно заканчивает Кацуки, глаза отчего-то пряча.       Но весь горит, потому что чувствует, как Тодороки взглядом его беспардонно прожигает.       Сказал же, да? Он и правда сделал это?       Вроде бы, не так уж и сложно вышло. Не сложнее всего, что уже говорить приходилось.       Ведь, по сути, бояться-то Бакуго совершенно нечего. Он уже успел про себя заметить, что Тодороки не чета тупорылым бандитам из Бакубанды. Он чистоплотный, порядочный и трусы с носками по комнате не разбрасывает. Ну, скажем, только в исключительных случаях. Когда без того не обойтись.       Но убирает же потом!       Вместе с Бакуго куда надо складывает.       Местами Половинчатый, конечно, нелепый и заторможенный, а процесс готовки любого блюда для него как боженькино откровение каждый раз, но во всем остальном Шото — выдрессированный солдат. Только его папаша вышколил, а самого Кацуки когда-то другими розгами Карга на путь истинный наставила.       И все это о том, что делить быт с Тодороки — несложно. Он не сидит, лапки свесив, и под потолком не скачет. Уравновешенный и прилежный, хоть к доске вызывай.       Всю свою неприлежность он, оказывается, в других плоскостях раскрывает.       В горизонтальных.       Где ей, кхм, по нескромному Кацукиному (и крайне в первый раз охреневшему) мнению и место.       Поэтому.       На самом деле.       Боится Бакуго только одного: что все-таки ошибается.       Что оно, ну, рано еще для таких предложений. От которых отказаться очень даже можно.       От которого Тодороки прямо сейчас и…       — Ты хочешь жить вместе? — вдруг подает он голос, такой же севший, каким Бакуго его с медвежьей грацией на тонком льду в прекрасное будущее минутой ранее позвал.       Кацуки искоса бросает на Тодороки взгляд, но кивает в сторону.       — Мгм.       — Со мной? — переспрашивает гений половинчатой мысли, все также Бакуго взглядом буравя.       Бакуго фыркает.       — Нет, блядь, с Пикачу. Шото, ну, — Кацуки устало откидывает голову на диван и наконец решается на Тодороки посмотреть. А тот — искрометный, первородный шок воплоти. Сейчас треснет. Всеми снежинками разом. — Да, — выдыхает Кацуки. — С тобой.       Тодороки напротив сглатывает. Он уже успел с колен Кацуки приподняться и на собственные руки опереться. Смотрит в оба, как приклеенный. И моргать явно разучился.       — Я… — несмело начинает он, и Кацуки прошибает.       Потом. Током. Всем сразу.       Наперегонки и заранее.       Нет, нет, нет и еще раз нет.       Не хочет он слышать никакое «нет». Не готов. Не надо.       Он понял, ясно? Виноват, просчитался. Впереди паровоза забежал, с кем не бывает, ладно?       Сейчас он все разрулит обратно. Не в первый раз, по горячим следам — справится.       — Стой, я… я понял, Шото, — Бакуго ладонь вверх вскидывает, перебивая Половинчатого и тот тут же растерянно схлопывается. — Извини, я знаю, это слишком быстро. Наверное. Черт… — Кацуки на мгновение жмурится, но тут же глаза обратно распахивает, спеша свою несобранную мыслью все-таки закончить. — Я просто так, блять, затрахался за эти месяцы. Я реально устал. Мы даже нормально не видимся почти, все время какими-то огрызками, и это… Это выматывает. Я подумал, может быть, если мы съедемся, все будет проще, хотя… Блять, конечно, я не подумал, ладно? Я даже не спросил тебя, хочешь ли ты, просто взял и предложил сам, это тупо, — честно признается Кацуки, вновь на Тодороки вороватый взгляд обращая. И никак не может расшифровать в этой мимолетности, чем именно вечный айсберг так горит: удивлением, злостью или непониманием. Как будто всем сразу полыхает. С первого раза не определишь, подайте словарик. — Я пойму, если ты не хочешь. То есть, наверное, это будет пиздец обидно, но логично же, хах? Все, что я сказал — это правда, но на самом деле… Я… Сука, — шипит Кацуки, жмурясь и самого себя отфыркиваясь. — Я просто хочу с тобой жить, ясно? Я заебался носиться туда-сюда. Я не хочу с тобой расставаться. Типа. И вообще, и в целом, и…       И.       Вообще-то, Кацуки бы обидеться.       Ему бы, честно говоря, не помешало бы возмутиться на то, что мысль — пускай и корявую — а закончить ему не дают.       Да и разозлиться, на самом деле, тоже.       Потому что Тодороки с какой-то скоростью света вдруг подбирается и затыкает Бакуго чудодейственным способом: собственным ртом.       А лапами — шустрыми — крепко лицо обнимает.       И целует. Долго, яростно целует. Без права на помилование.       Кацуки в поцелуе теряется, даже глаза закрыть не может. Отвечает на автомате, как машинка заведенная, а у самого моторчик внутри со всех возможных рельсов съезжает и катится с обрыва.       В жадную, темную пропасть летит.       — Что, черт возьми, заставило тебя поверить в то, что я могу не хотеть с тобой жить, тупой идиот? — выпаливает Половинчатый в охреневшую, клинически отупевшую физиономию Бакуго, едва от губ его оторвавшись.       А?       Бакуго глазами хлопает, наблюдая за пыхтящим, действительно разозленным Половинчатым. Что так важно на него взобрался и захватил в плен загребущих лап. И сидит, глазами своими — разгневанными, пасмурными, как грозовое небо — стреляет.       Перед Тодороки уже не Кацуки, а решето от этих гетерохромных молний.       Это типа что получается… Не такой уж Кацуки и тупой?       Он все правильно про Тодороки понял?       И только что языком своим снова все портил?       Ну, получается, что не такой уж Бакуго и умный.       Хотя это не то чтобы, конечно же, большой сюрприз.       — То есть… — хрипит Бакуго, выжигая в горле кактусовый сад. — Ты согласен жить со мной?       Тодороки шумно выдыхает через ноздри. Щеки, привычно впалые, фугой надуваются. И какое-то время Половинчатый выжидательно молчит и все так же Бакуго ладонями за щеки держит.       Кацуки думает, что вот прямо сейчас Шото изи бы его разделал. Прикончил бы с двух причуд сразу, от Бакуго бы и пепла не осталось.       Если бы, конечно, захотел.       Но Тодороки, видимо, все-таки не хочет.       Потому что, в конце концов, он снова выдыхает — теперь как-то устало, с оттенком какой-то невысказанной грусти, и утыкается лбом в лоб Кацуки. Прислоняется.       Заглядывает в глаза из-под отросшей леденцовой челки и осторожно улыбается уголками губ.       — Я хочу жить с тобой, — мягко произносит Тодороки, носом по носу ведет и вдруг оглаживает пальцами своими — ну, теми самыми — скулы Кацуки. — Но сейчас ты меня так, сука, разозлил, что сильнее, чем жить с тобой, я хочу тебя, нахрен, закопать.       Ругающийся Половинчатый — зрелище такое же редкое, как и северное сияние в Мусутафу.       То есть, типа, практически невозможное. Редкость на грани аномалии.       Но всегда, буквально всегда срабатывает без единой осечки. Прицельно.       Срубает наповал одним ударом.       Зрелище, короче, бескомпромиссно возбуждающее.       Кацуки, как закончил оторопело на Тодороки пялиться, жадно скалится. Размораживается под навалившимся на бедра весом и охватывает своими лапищами нависающую тушу Половинчатого. По бедрам медленно и властно ведет прямо к талии, чтобы крепче к себе прижать.       — Угрожаете, надежда героики? — тянет Кацуки за разноцветные ниточки.       — Заткнись.       И затыкается.       Потому что — затыкают.       А Бакуго в эту прыть, нахлынувшую снежной бурей, улыбается. Бакуго в этой страсти, что по масштабу обойдет и цунами, сам закипает, как позабытый на плите чайник.       Ой нет, не будем про чайники.       Как спящий вулкан Бакуго каждый раз пробуждается. И горит.       И когда этой ночью они занимаются любовью и пылко, и медленно, никуда совершенно не торопясь, когда в каждом прикосновении можно позволить себе вовсю расплавиться и столько же нежности отдать — Кацуки думает о том, что завтра же повезет Тодороки собирать вещи, как только они проснутся.       Потому что Бакуго — не терпится.       Потому что…       Это будет тот самый раз, когда Бакуго куда-то действительно поторопится.       

***

      Таким образом, за неделю до собственного дня рождения, Кацуки с Тодороки съезжается.       На удивление, вещей у Половинчатого не так уж и много. Бакуго успел отметить это еще и по довольно скромному, не захламленному пространству его холостяцкого гнездышка. Но все-таки остался удивлен тем, что Шото вместе с собой полдома не вынес.       И управились они за два дня.       Поначалу было неловко. Но совсем чуть-чуть. Распаковывать коробки в отведенной для Тодороки гостевой комнате, раскладывать в личной ванной на втором этаже всякие баночки и приблуды, освобождать в гардеробной еще больше места — как будто бы переезд, но в то же время — расхламление пространства самого Кацуки.       Хотя вот его-то никак нельзя было отнести к тем, кто всякую чушь годами хранит и коллекционирует. Бакуго всякий визуальный мусор терпеть не мог. Тодороки же, с детства приученный к традиционному, аутентичному стилю, и вовсе знать не знал о плакатах на стенах и всякой типичной атрибутике подростковых комнат.       А, может, ему хотелось?       Ну, не то чтобы Бакуго сильно возражать стал…       Однако подраться бы пришлось.       Но, по ходу, не очень-то Тодороки хотелось обклеивать стены общей комнаты неизвестными плакатами. Или какие бы то ни было другие стены в целом. Может быть, давно перерос, а, может быть, и не тянуло к тому, что познать так и не пришлось. Половинчатому вполне комфортно оказалось разместить свои разноцветные пожитки в гостевой, а самому прописаться в спальне наверху.       И вот уже личной Кацукиной ее не назовешь.       Потому что теперь она, во всех отношениях, их общая.       От мысли этой хмельно ведет голову. И хочется озорно скалиться, хочется победно ухмыляться и сиять, как отполированная катана в руках умелого мастера. Но сил по итогу дня хватает только на то, чтобы блаженно выдохнуть и растянуться на диване после убитого на двоих ужина из доставки.       А самое приятное, что нет между ними никаких ужимок, никаких глупых пауз и разговоров о дележке территории. Потому что за эти три месяца (и за десять лет до) всякие взаимные привычки уже от и до, сверху донизу выучены. Бакуго то и дело легкого подвоха ожидает, чисто, потому что ну не бывает же так, чтобы ровно и спокойно — уж точно не с ним. А оно все равно — спокойно и ровно, как будто ничего и не изменилось в его быту.       Никаких фальшивых нот, никаких роялей в кустах и неожиданностей из-под ковров.       Ковры Бакуго и так не жаловал.       Но за эти годы они, оказывается, действительно настолько в пространстве друг друга срослись и свыклись, что, когда общая территория сузилась до пределов одной квартиры — мир все равно не схлопнулся. И не рухнул. Бесперебойно продолжил функционировать себе, как ни в чем не бывало.       Может, конечно, судить еще предельно рано. Может быть.       Время покажет.       А времени у них теперь и правда — хоть отбавляй.       Но все-таки…       Ну, вы поняли.       Все было хорошо.       

***

      В утро своего двадцать шестого дня рождения Бакуго проснулся от того, что на весь дом несло какой-то странной гарью.       Кое-как натянув на себя пижамные штаны, да несколько раз запутавшись в одеяле, Кацуки полетел вниз проверять, что не так с проводкой или, может быть, в доме случился пожар? Вот ведь начало нового возраста со всеми спецэффектами сразу!       Но внизу Бакуго обнаружил всего-то понурого, очертя голову печального Тодороки у плиты.       Рядом с грустной, угольной стопкой виниловых дисков.       От которых этот паленый запах и исходил.       Когда это Тодороки успел проигрыватель купить?       И зачем это, спрашивается, он диски пожарить решил?       Сонный мозг подкидывал одну безумную идею за другой, но зная Шото, Кацуки едва ли им про себя удивлялся даже в несознанке.       Бакуго, всполошенный, разворошенный как осиный улей, притормозил на пороге кухни. Проморгался, несколько раз головой потряс для верности — точно не чудится?       Не чудится.       — Что ты делаешь? — спрашивает Бакуго без уверенности, что действительно хочет знать ответ.       Но спросить-то все равно надо.       Тодороки тушуется. Нервно сглатывает и крепче силиконовую лопатку в руке сжимает. Вдруг плечами ведет, подбирается весь и, глубоко вздохнув, поднимает на Кацуки решительный и выходящий за все рамки приличия, виноватый взгляд. Такой, каким в самых страшных грехах признаются.       А затем силиконовой лопаткой сеппуку делают. И поминай, как звали.       Бакуго от вида Половинчатого аж теряется на мгновение.       — Я хотел приготовить завтрак.       Че?       — Че? — оторопело моргает Кацуки, переводя взгляд на виниловые диски.       Половинчатый в курсе, что пластик не едят? Ну или из чего там виниловые диски делают?       Бакуго, блять, проснись уже.       — Завтрак. Я хотел приготовить завтрак. Чтобы ты не готовил в свой день рождения. Но я… Я не справился, — бесконечно трагично произносит Тодороки и голову склоняет, искоса взгляд бросив на…       Ну это, конечно, понятно уже, что не винил.       Кацуки поджимает губы и закрывает глаза. Медленно считает до трех.       Не помогает.       Кацуки стоит титанических усилий не заржать в голос, потому что Тодороки явно обидится. Он же ну… Он старался. Нельзя так сходу оборжать старания близкого человека. То есть, конечно, очень даже можно, и пару лет назад Бакуго бы от души проржался и век бы Тодороки потом этот недоделанный завтрак припоминал.       Но нужно каждый день стараться быть лучше себя вчерашнего.       Нужно.       Изо всех геройских сил.       Но как же… Это непросто, сука, боже помоги!       (Боженька не помогает.)       А все равно стараться нужно.       И, блять, не получается!       — Ш-Шото, ты… — начинает Бакуго, рожу кривя и все еще сдерживаясь. — Ты хотел приготовить мне завтрак на день рождения?       — Да, — убито.       — И ты… Ты не справился?       — Нет, — звучит с того света. — Я позвонил Фуюми и она помогла с рецептом, но… Что-то пошло не так, — срывается с губ Тодороки вымученное чистосердечное.       Закрывайте протокол, товарищ следователь.       И Бакуго закрывайте тоже. Сразу в дурке.       Потому что его уже потряхивает. От макушки до пяток всего трясет, пока Шото стоит перед ним с опущенной на плаху головой и весь из себя такой печальный, будто всю скорбь мира вобрал.       — Что… Что ты готовил?       — Блинчики.       — Блинчики… — повторяет эхом Бакуго и вновь смотрит на угольные диски, воняющие гарью со столешницы.       А, ну, логично.       Нет, это восторг. Как же хочется достать камеру и сфотографировать. Убитого вусмерть Тодороки на фоне горки горелых блинчиков, в рамку засунуть и на ту самую полку в комнате поставить.       Вряд ли Шото будет в восторге, конечно.       Вряд ли у него, конечно, выбор есть, будем честны.       Ха.       Ха-ха.       — Ха-ха-ха! — срывается все-таки Бакуго, складываясь пополам, как только до блинчиков добирается на хромых ногах и поддевает один из них пальцев. Черные насквозь, как душа самого Кацуки.       А Кацуки ревет. Сам себя ненавидит, но ревет и слезы самые настоящие в уголках глаз блестят.       Тодороки голову вздергивает, смотрит на Бакуго, как поехавший на поехавшего, и оба, как будто, ну — не доедут.       Или уже приехали.       Кацуки пытается мямлить, неловкое «прости» теряется среди череды «блять, это лучший подарок, отвечаю», но ни то, ни другое толком не разобрать. Поэтому, когда Бакуго, все-таки, успокаивается, и берет себя, с горем и с Половинчатым пополам, в руки, то шумно выдыхает. Он, оказывается, успел в своей истерике за столешницу схватиться и над ней согнуться.       — Ну это определенно плюс сто за старания, Тодороки.       Шото стоит истуканом, с каждой секундой все больше врастая в пол. И молчит. Возможно, уже умер.       Надо, кстати, проверить.       Бакуго в два шага в нему ковыляет и утыкается лбом в родное солнечное сплетение.       — Давай, приходи в себя, шеф повар. Первый блин всегда к-комом, — под конец срываясь на смех заново, хрипит Кацуки.       — Я тебя сейчас убью, — разносится над головой, а Кацуки накрывает новой волной. Он дурниной ржет, ударяясь лбом о чужие ключицы.       Ржет, и чувствует, как спустя время железобетонная грудь под ним все-таки тоже размораживается и чутка трясется. Кацуки размытый слезами взгляд поднимает, а Тодороки, плотно губы сомкнув и на него не глядя, изо всех тодороковских сил смех сдерживает.       Но недолго.       Потому что тоже — срывается.       И тоже — совершенно чисто и искренне ржет.       Кацуки начинает день своего рождения со смеха и слез. И со слез со смехом. И сеппуку Тодороки, конечно, не совершает. Во-первых, потому что, чтобы убиться силиконовой лопаткой даже талантов про-героя номер два не хватит.       Во-вторых, потому что на день рождения Кацуки у них другие планы.       И пусть внепланово завтрак пришлось переделывать и учить Тодороки (бесполезно) подкатом жарить самые обычные блинчики, чтобы еще полутра хихикать с горки безжалостно выброшенных за борт имитаторов виниловых дисков под тяжелым разноцветным взглядом — двадцать шестой день рождения Бакуго Кацуки начался хорошо.       И не в одиночестве.       Это было… Да приятно это было, чего уж скрывать.       Скрывать-то совершенно больше нечего.       Примерно также два месяца назад Тодороки тоже подумал и закатил на собственный день рождения тусовку в излюбленной ими изакае и весь вечер от Кацуки не отлипал. Или это Кацуки от него, так ли уж важно? А когда Шото теплого на грудь принял чуть больше, чем рассчитывал, так Бакуго его до такси на себе буквально тащил, и половину следующего дня Половинчатый мертвым лебедем отсыпался — ну, герой из героев.       Поэтому свой день рождения — Кацуки сразу, вот просто сразу это сказал — он без всяких там статистов справлять будет. А то там и Мина лапки чесала, и Киришима на жужево исходился в преддверии праздника — не, не, не, нахрен с пляжа и со свистом. Как-нибудь потом.       Попозже.       В следующей жизни желательно. Мы вам перезвоним.       (Нет.)       Не потому что Бакуго резко так против тусовок всяких стал — отнюдь.       Но дайте ему время, что ли, побыть наедине, а? Че, жадные?       Бакуго вот жадный. В собственный день рождения сам боженька жадным велел быть.       Ну, может, и не велел. Неважно.       Важно то, что Тодороки на предложение провести день вместе ответил спокойной улыбкой и согласно кивнул. А на следующую неожиданную просьбу Кацуки лишь вздернул брови и усмехнулся, но спорить не стал. Потому что и сам не против.       А еще потому что желание именинника, блять, закон! И не всяким разноцветным его оспаривать!       Идея эта к Кацуки пришла неожиданно, но отчего-то ему понравилась.       И вот так они и оказались в машине. На знакомой трассе, где по обе стороны поля — рисовые. А в салоне играет музыка, и из привычной картины выбивается только Половинчатый, который вместо того, чтобы жевать все подряд (а у Бакуго в бардачке теперь всяких снеков тоже жопой жуй) почему-то сидит в телефоне и на сверхновой пальцами своими все строчит и строчит, строчит и…       — Что ты там все строчишь? — фыркает Бакуго, то на дорогу взгляд бросая, то обратно на Половиначатого.       — Фуюми, — дерзко-резко отвечает тот, от телефона не отрываясь.       — Что-то случилось?       — Мм. Нет.       — Ебать, многословно.       — Кхм, черт. Сейчас, — ерзает Тодороки, что-то яростно допечатывая, а после прячет телефон в карман и руки на коленях складывает. — Все.       — Все? — Кацуки бровью насмешливо дергает.       — Закончили. У нее обед, — безмятежно выпаливает Тодороки, строго перед собой глядя.       — Оу.       — Нам долго еще? — интересуется Тодороки наконец-то оглядываясь. И правда, давно ревизию раскинувшихся пространств не проводил. Надо к своим обязанностям серьезнее подходить.       — Минут пятнадцать, подъезжаем, — произносит Бакуго, щурясь на Шото.       Какой-то он…       — Ты нервничаешь, что ли?       — Кто? Я? — вздергивается тот.       — Ну не я же.       — Я не нервничаю.       — Ты странный какой-то.       — Странный?       — Да, дерганный.       — А, ну, — Тодороки мнется на сидении, словно резко всего себя девать некуда стало. А потом также резко замирает, врастая в сидение. И вещает. Замогильный голосом: — Мне все еще стыдно за блинчики.       — Ты жаловался Фуюми, да? — прознает догадкой Бакуго.       Половинчатый одаривает его монолитным взглядом.       — Да, — с небольшой задержкой недовольно отвечает Шото.       Кацуки громко фыркает, в улыбке следом растягиваясь.       — Да забей, это было даже мило.       — Мило? — крайне недоверчиво переспрашивает Тодороки. — Десять штук сгоревших блинов на праздничный завтрак?       — Мгм, — довольно тянет Кацуки. — Мне ведь только Карга раньше завтраки готовила.       — О. Ну… Я тоже не приготовил, как оказалось.       — Но ты старался, — настаивает Бакуго, улыбку с губ не теряя. — Это приятно, Шото.       Кацуки за Тодороки не следит, но чувствует, как тот долго на него смотрит. Опять висок буравит, нефть он там ищет, а?       — В следующий раз просто жарь на медленном огне, — нахально подмигивает Бакуго, на мгновение к Половинчатому обернувшись.       А тот важно так, с предельным пониманием кивает.       — Да, я запомнил.       Умница.       Ну, умница ведь.       Образцово-показательный пример.       Кацуки улыбается со всей этой геройской важности в два метра ростом рядом, и невольно вспоминает, как они впервые ехали на развалины. Как его Тодороки тоже и бесил, и удивлял, и все остальное в одном флаконе. Черт его знает, как Бакуго дернуло сюда приехать и, самое главное — зачем? Да еще и в собственный день рождения.       Он ведь и спарринговаться не хочет. Так, прогуляться. Развеяться. Потратить пару часов на прогулку ни о чем и в никуда, чтобы не торопиться и ничем исключительно полезным не заниматься. Ему было лень думать даже об ужине. Шото предлагал куда-то заехать, забронировать заранее, но Бакуго отфутболил все идеи, сославшись на то, что хочет тишины, покоя и умиротворения.       И как-нибудь разобраться по ходу пьесы.       А погода выдалась как раз кстати: спокойный, солнечный день с легким апрельским ветром. Небо, припорошенное редкими пушистыми облаками, обнимало горизонт. Хотелось не делать ничего. Просто типа…       Быть.       Так почему бы и развалины не навестить?       Кацуки как потянуло туда, как позвало. В последний раз они тут были перед новогодними праздниками, когда Бакуго впервые…       Технически, конечно, не впервые, но…       Впервые в сознании Тодороки поцеловал.       Да и вообще. Именно здесь среди этих развалин Шото его самого — ту еще, как оказалось, развалину — по частям собирал. Пока они старый фундамент крушили, новый Кацуки блок за блоком собирался. Может, и не зря Половинчатый на свои тарелки ездит да катается?       Может, его там реально лепить научили?       И пальцы его — на самом деле бережные, аккуратные — ненавязчиво и мягко Кацуки складывали. Что неправильно было — разбирали, и заново клеили. Пока в Бакуго летели огни причуды, пока лед окольцовывал и пленил, этого же Бакуго изнутри сшивали прочными, незнакомыми ему нитями.       Кажется: «Как же это было давно».       Каким потерянным и врасплох пойманным он сюда впервые приехал. А ведь, на поверку, все у него как будто было хорошо. Все, как по сценарию успешного успеха, складывалось. Был ли в этот сценарий сам Тодороки вписан? Или украдкой свое имя внес, пока Кацуки не заметил?       А, может, вовсе сжег все старые страницы и новые втихую подсунул?       Но, знаете что. Будем честны. Нечего все на Половинчатого валить.       Кацуки сам кое с чем тоже справился.       Он это был. Он, и никто другой.       Бакуго сам старые страницы внимательно перечитал и главное жирным маркером выделил. Он принес новые листы, чтобы заполнить их теми самыми людскими глупыми смыслами. Бакуго и сам не скажет, делал ли все это осознанно. Наверное, что-то внутри него слишком долго ждало, слишком долго скалилось и рвалось на свободу.       Драконом причуды или зовом раненого, некогда мертвого сердца.       Которое биться хотело не только героем.       Которое, как оказалось, жаждало и человеком быть.       И Кацуки думает, нет, Кацуки знает — что вот с этим он бы точно один не справился. Потому что человека человеком быть может научить только другой.       Человек.       В салоне раздается шокированный вздох и вырывает Бакуго из пространных мыслей. Они как раз паркуются, и Кацуки не успевает обернуться к Половинчатому и спросить, что его так удивило, как видит все сам.       — Что…       Дыхание предательски сбивается, а в ушах оглушает невидимым взрывом.       Слова теряются в горле, пока Бакуго смотрит и видит — тройку бульдозеров, выносящих оставшиеся сваи, стены и фундаменты вдребезги. А над знакомым пространством, раскинутым под теплым лазоревым небом, вовсю простирается пыль.       Их развалины равняют с землей.       Где-то обрывается вздох, где-то рвется тонкая, истлевшая струна.       Бакуго выходит из машины, делает несколько шагов вперед и останавливается.       Смотрит на то, как летят вниз трухой куски того, что когда-то было кому-то домом. Как врезаются в землю бетонные плиты чей-то бывшей работы. И как с каждым ударом демолятора летят вниз стены недолгого прошлого, разделенного здесь с Тодороки на двоих.       Тот подходит к Кацуки и становится плечом к плечу. Какое-то время тоже просто молчит и смотрит.       Это совсем немного обидно. Если честно, это даже чуточку смешно.       Зачем он ехал сюда? Что Кацуки хотел увидеть? Убедиться в чем-то?       Да вряд ли.       Что его позвало сюда, а?       С особенно сильным ударом вниз летит большой пласт бетона и Кацуки невольно вздрагивает. Где-то под ребрами что-то остро неожиданно колет.       А, вот что.       Ты, значит, позвало.       Ну ладно.       Несколько месяцев они тут с Половинчатым бурю разводили. Несколько месяцев на лечение Бакуго Кацуки методом силы потратили. На метод, который он единственный признавал и в который верил.       Но им ли вылечили? Отнюдь.       Бакуго с натяжкой скажет, что только здесь среди разрушенного бетона и железа все началось. Нет, не среди поваленных оконных рам и разбитых стекол, выкорчеванного асфальта и проросшей в трещинах волевой травы.       Здесь оно всего лишь продолжилось. То «оно», начало которому было положено слишком, слишком давно. К чему Кацуки должен был прийти сам.       К чему Кацуки, на самом деле, взяли и привели.       Бакуго неловко поднимает на Тодороки взгляд и тут же отворачивается. Шото стоит, обрамленный удивлением и растерянностью, и в то же время, как всегда, собранный, вот-вот готов ринуться в бой. Как в нем все это вместе соединяется? Что он за человек такой?       Кацуки тайком про себя усмехается.       Какой Тодороки человек, спрашиваете?       Удивительный. Прямолинейный, как жердь, решительный, самоотверженный. Жесткий и несгибаемый, а сердце доброе настолько, что в его свете, как в священных купальнях, исцеляешься. И упрямый. Это ему звездами предначертано.       Еще, конечно, тормоз отбитый. Ветер между ушей в половинчатой голове свистит, как в норвежских фьордах. Бакуго никогда там не был, но готов поклясться, что в сравнении не промахнулся.       Ранимый и честный. Надежный напарник и верный друг. И сын намного лучше, чем его родители когда-либо заслуживали.       Такой вот он — Тодороки — человек.       Да самый лучший, вообще-то. В самый раз для Бакуго.       — Я не знал, что они тут начали все сносить, правда… — растерянно лопочет над ухом Шото.       — Спасибо, — Бакуго перебивает Тодороки, глядя перед собой.       Чувствует только, как Шото застывает рядом изваянием. Монументом, который никогда не сможет разрушить ни один демолятор.       — Кацуки…       — Я так и не поблагодарил тебя ни разу, — Бакуго поднимает свой взгляд на Тодороки, ловит разноцветные глаза своими — алыми, и дергает уголком губ. — Спасибо, Шото.       Шото теряется. От внезапной серьезности или правды, но его коротит. Моргает, не сразу находится, сводит брови к переносице и вот-вот откроет рот в до боли знакомом, умилительном «о».       Но не открывает.       Вдруг собирается весь, спину ровняет. Хитро ухмыляется и легонько толкается плечом.       — Доспасибкаешься, Кацуки.       Кацуки моргает разок, а следом в хриплом смехе рассыпается. Вот жеж сученыш, а. Зло... с памятью хорошей, ага.       — Не знаю, как ты до этого додумался, но отличная вышла идея. Со всем этим, — Кацуки обводит рукой пространство вокруг, ухмыляясь.       — О, ну… — Тодороки улыбается. — Я тебя просто знаю.       Просто. Знаю.       Как будто это так просто — на самом деле «знать».       Кацуки знает, что нихрена простого в этом нет. Он и сам, конечно, тоже знает. И себя, и Половинчатого. И никогда ничего простого в новых знаниях, как и в старых — не было.       Кацуки знает, что они будут ссориться. Сохрани бог их квартиру — как. Потому что Тодороки — козел, то есть Козерог, а Бакуго — баран, ну, в смысле, Овен. А это значит, что они оба рогатые, и если сцепятся своими рогами-копытами, то, как минимум, несколько этажей ниже точно будут об этом в курсе.       Но еще Кацуки знает, что они обязательно будут мириться. Потому что ссориться, взрыкиваться и пререкаться у них опыт очень, очень большой. А новый опыт мириться они как раз наверстывают, изучают и познают.       Ха, выкусите. Бакуго даже не про секс.       Ну, не только про секс.       Бакуго сейчас про разговоры.       Ведь говорить с Половинчатым всегда ощущалось правильно. Даже когда Кацуки рычал, орал и фыркал в ответ на каждое слово, даже когда Кацуки делал вид, что и слышать ничего не хотел — Шото редко болтал ерунду.       А Кацуки, на самом деле, всегда слушал. И всегда слышал.       Что Шото, в целом, говорил по делу.       И дела с ним иметь тоже спорилось.       Да, они будут ссориться. Будут ругаться и обижаться, выяснять отношения. Может быть, даже дверью хлопать и звонить друзьям. Жаловаться, злиться друг на друга и на самих себя.       Кацуки думает об этом, думал уже не раз и сказать в ответ на свои же мысли только одно может: как же Бакуго все это нравится.       Как же Бакуго всего этого — хочет.       Чтобы оно просто было. Чтобы было чем жить, возвращаясь после работы. И чтобы было к кому и с кем возвращаться. И Карга будет улыбаться и надоедливо звать в гости, на что Кацуки непременно будет орать, что собственного сына на пороге родительского дома ждут меньше, чем Тодороки Шото.       И Изуку, наверняка, будет каждый раз трещать улыбкой от уха до уха при взгляде на них. Хоть бы не лопнул.       Про Киришиму лучше вообще молчать. Здесь и сказать нечего.       Все это будет. Будет обязательно.       Потому что хоть Тодороки и козел, то есть, Козерог, а Бакуго — баран, ну, в смысле, Овен, Кацуки этого козла самым настоящим бараньим образом любит. А этот козел совершенно точно, вне всяких сомнений, любит своего барана.       Уже давно.       «Что может нравиться тебе, Бакуго?»       Спросил у него когда-то среди рассыпанных камней Половинчатый.       Ха, какой же, господи боже, простой на этот вопрос ответ.       Как же больно было к нему прийти.       А ответ-то...       Тц.       Жить.       Кацуки нравится просто жить.       Бакуго отрывает взгляд от развалин и переводит на Половинчатого. Тот смотрит на них с задумчивой тоской. Может быть, тоже с чем-то про себя прощается. Но это не дело, конечно.       Грустные Тодороки на праздник жизни Бакуго не приглашаются.       — Признайся, ты все это придумал, чтобы меня склеить, да? — ехидно тянет Кацуки, толкаясь плечом в плечо Половинчатого.       — Что?! — Тодороки аж поперхнулся от неожиданности. — Нет, я никогда…       — Да-а, прям-таки никогда! — гогочет Бакуго, отступая назад к машине. — А заднице моей кто комплименты отвешивал?       — Играешь грязно, — фыркает в спину Тодороки. — Сам говорил, что Киришима…       — Ага, да, чем еще оправдаешься?       — Бакуго.       — Слушаю.       — Мне не в чем оправдываться, — серьезно и холодно вещает Половинчатый, обходя машину.       — Врешь и не… А, нет, все-таки краснеешь, принцесса.       — Я же просил не называть меня…!       — Принцессой, я помню.       Тодороки с тихим рыком заваливается на штурманское, а Бакуго, злобно хихикая, открывает водительскую дверь. Но прежде, чем залезть внутрь салона, дергается назад и оборачивается к пейзажу развалин.       В последний раз. Теперь уже точно.       Окидывает взглядом практически полностью разрушенные конструкции. Под которыми скелеты и призраки самого Бакуго навсегда останутся погребены.       Скоро здесь возведут… Что-то. Новый торговый центр, размером с планету, эко-городок или парк с вихрастыми аттракционами. Что бы ни построили — ни следа, ни тени не останется от того, что было раньше.       А ведь было… Многое. Были взрывы. Всполохи льда и пламени. Летящие к небесам искры с ладоней, смех и даже пролитые слезы признания.       И падения.       И нового, черт возьми, восхождения.       Кацуки усмехается сам себе, ведет головой и отворачивается. В машине его уже наверняка заждались. Пора ехать обратно, заказывать ужин и заваливаться на диване, который всех переживет по седьмое колено — демон эдакий. Пора включать очередную ересь кинематографического производства, но вскоре выключить ее на половине и заняться куда более интересными и познавательными делами.       Пора продолжить, а потом завершить тихий и спокойный день своего рождения лучшим образом из всех возможных — вдвоем.       Да. Все правильно.       Все, наконец-то, правильно.       Для развалин пришло время сравняться с землей.       А для Бакуго Кацуки — вернуться домой.       Человеком.
Примечания:
322 Нравится 241 Отзывы 121 В сборник
Отзывы (14)