***
Таким образом, за неделю до собственного дня рождения, Кацуки с Тодороки съезжается. На удивление, вещей у Половинчатого не так уж и много. Бакуго успел отметить это еще и по довольно скромному, не захламленному пространству его холостяцкого гнездышка. Но все-таки остался удивлен тем, что Шото вместе с собой полдома не вынес. И управились они за два дня. Поначалу было неловко. Но совсем чуть-чуть. Распаковывать коробки в отведенной для Тодороки гостевой комнате, раскладывать в личной ванной на втором этаже всякие баночки и приблуды, освобождать в гардеробной еще больше места — как будто бы переезд, но в то же время — расхламление пространства самого Кацуки. Хотя вот его-то никак нельзя было отнести к тем, кто всякую чушь годами хранит и коллекционирует. Бакуго всякий визуальный мусор терпеть не мог. Тодороки же, с детства приученный к традиционному, аутентичному стилю, и вовсе знать не знал о плакатах на стенах и всякой типичной атрибутике подростковых комнат. А, может, ему хотелось? Ну, не то чтобы Бакуго сильно возражать стал… Однако подраться бы пришлось. Но, по ходу, не очень-то Тодороки хотелось обклеивать стены общей комнаты неизвестными плакатами. Или какие бы то ни было другие стены в целом. Может быть, давно перерос, а, может быть, и не тянуло к тому, что познать так и не пришлось. Половинчатому вполне комфортно оказалось разместить свои разноцветные пожитки в гостевой, а самому прописаться в спальне наверху. И вот уже личной Кацукиной ее не назовешь. Потому что теперь она, во всех отношениях, их общая. От мысли этой хмельно ведет голову. И хочется озорно скалиться, хочется победно ухмыляться и сиять, как отполированная катана в руках умелого мастера. Но сил по итогу дня хватает только на то, чтобы блаженно выдохнуть и растянуться на диване после убитого на двоих ужина из доставки. А самое приятное, что нет между ними никаких ужимок, никаких глупых пауз и разговоров о дележке территории. Потому что за эти три месяца (и за десять лет до) всякие взаимные привычки уже от и до, сверху донизу выучены. Бакуго то и дело легкого подвоха ожидает, чисто, потому что ну не бывает же так, чтобы ровно и спокойно — уж точно не с ним. А оно все равно — спокойно и ровно, как будто ничего и не изменилось в его быту. Никаких фальшивых нот, никаких роялей в кустах и неожиданностей из-под ковров. Ковры Бакуго и так не жаловал. Но за эти годы они, оказывается, действительно настолько в пространстве друг друга срослись и свыклись, что, когда общая территория сузилась до пределов одной квартиры — мир все равно не схлопнулся. И не рухнул. Бесперебойно продолжил функционировать себе, как ни в чем не бывало. Может, конечно, судить еще предельно рано. Может быть. Время покажет. А времени у них теперь и правда — хоть отбавляй. Но все-таки… Ну, вы поняли. Все было хорошо.***
В утро своего двадцать шестого дня рождения Бакуго проснулся от того, что на весь дом несло какой-то странной гарью. Кое-как натянув на себя пижамные штаны, да несколько раз запутавшись в одеяле, Кацуки полетел вниз проверять, что не так с проводкой или, может быть, в доме случился пожар? Вот ведь начало нового возраста со всеми спецэффектами сразу! Но внизу Бакуго обнаружил всего-то понурого, очертя голову печального Тодороки у плиты. Рядом с грустной, угольной стопкой виниловых дисков. От которых этот паленый запах и исходил. Когда это Тодороки успел проигрыватель купить? И зачем это, спрашивается, он диски пожарить решил? Сонный мозг подкидывал одну безумную идею за другой, но зная Шото, Кацуки едва ли им про себя удивлялся даже в несознанке. Бакуго, всполошенный, разворошенный как осиный улей, притормозил на пороге кухни. Проморгался, несколько раз головой потряс для верности — точно не чудится? Не чудится. — Что ты делаешь? — спрашивает Бакуго без уверенности, что действительно хочет знать ответ. Но спросить-то все равно надо. Тодороки тушуется. Нервно сглатывает и крепче силиконовую лопатку в руке сжимает. Вдруг плечами ведет, подбирается весь и, глубоко вздохнув, поднимает на Кацуки решительный и выходящий за все рамки приличия, виноватый взгляд. Такой, каким в самых страшных грехах признаются. А затем силиконовой лопаткой сеппуку делают. И поминай, как звали. Бакуго от вида Половинчатого аж теряется на мгновение. — Я хотел приготовить завтрак. Че? — Че? — оторопело моргает Кацуки, переводя взгляд на виниловые диски. Половинчатый в курсе, что пластик не едят? Ну или из чего там виниловые диски делают? Бакуго, блять, проснись уже. — Завтрак. Я хотел приготовить завтрак. Чтобы ты не готовил в свой день рождения. Но я… Я не справился, — бесконечно трагично произносит Тодороки и голову склоняет, искоса взгляд бросив на… Ну это, конечно, понятно уже, что не винил. Кацуки поджимает губы и закрывает глаза. Медленно считает до трех. Не помогает. Кацуки стоит титанических усилий не заржать в голос, потому что Тодороки явно обидится. Он же ну… Он старался. Нельзя так сходу оборжать старания близкого человека. То есть, конечно, очень даже можно, и пару лет назад Бакуго бы от души проржался и век бы Тодороки потом этот недоделанный завтрак припоминал. Но нужно каждый день стараться быть лучше себя вчерашнего. Нужно. Изо всех геройских сил. Но как же… Это непросто, сука, боже помоги! (Боженька не помогает.) А все равно стараться нужно. И, блять, не получается! — Ш-Шото, ты… — начинает Бакуго, рожу кривя и все еще сдерживаясь. — Ты хотел приготовить мне завтрак на день рождения? — Да, — убито. — И ты… Ты не справился? — Нет, — звучит с того света. — Я позвонил Фуюми и она помогла с рецептом, но… Что-то пошло не так, — срывается с губ Тодороки вымученное чистосердечное. Закрывайте протокол, товарищ следователь. И Бакуго закрывайте тоже. Сразу в дурке. Потому что его уже потряхивает. От макушки до пяток всего трясет, пока Шото стоит перед ним с опущенной на плаху головой и весь из себя такой печальный, будто всю скорбь мира вобрал. — Что… Что ты готовил? — Блинчики. — Блинчики… — повторяет эхом Бакуго и вновь смотрит на угольные диски, воняющие гарью со столешницы. А, ну, логично. Нет, это восторг. Как же хочется достать камеру и сфотографировать. Убитого вусмерть Тодороки на фоне горки горелых блинчиков, в рамку засунуть и на ту самую полку в комнате поставить. Вряд ли Шото будет в восторге, конечно. Вряд ли у него, конечно, выбор есть, будем честны. Ха. Ха-ха. — Ха-ха-ха! — срывается все-таки Бакуго, складываясь пополам, как только до блинчиков добирается на хромых ногах и поддевает один из них пальцев. Черные насквозь, как душа самого Кацуки. А Кацуки ревет. Сам себя ненавидит, но ревет и слезы самые настоящие в уголках глаз блестят. Тодороки голову вздергивает, смотрит на Бакуго, как поехавший на поехавшего, и оба, как будто, ну — не доедут. Или уже приехали. Кацуки пытается мямлить, неловкое «прости» теряется среди череды «блять, это лучший подарок, отвечаю», но ни то, ни другое толком не разобрать. Поэтому, когда Бакуго, все-таки, успокаивается, и берет себя, с горем и с Половинчатым пополам, в руки, то шумно выдыхает. Он, оказывается, успел в своей истерике за столешницу схватиться и над ней согнуться. — Ну это определенно плюс сто за старания, Тодороки. Шото стоит истуканом, с каждой секундой все больше врастая в пол. И молчит. Возможно, уже умер. Надо, кстати, проверить. Бакуго в два шага в нему ковыляет и утыкается лбом в родное солнечное сплетение. — Давай, приходи в себя, шеф повар. Первый блин всегда к-комом, — под конец срываясь на смех заново, хрипит Кацуки. — Я тебя сейчас убью, — разносится над головой, а Кацуки накрывает новой волной. Он дурниной ржет, ударяясь лбом о чужие ключицы. Ржет, и чувствует, как спустя время железобетонная грудь под ним все-таки тоже размораживается и чутка трясется. Кацуки размытый слезами взгляд поднимает, а Тодороки, плотно губы сомкнув и на него не глядя, изо всех тодороковских сил смех сдерживает. Но недолго. Потому что тоже — срывается. И тоже — совершенно чисто и искренне ржет. Кацуки начинает день своего рождения со смеха и слез. И со слез со смехом. И сеппуку Тодороки, конечно, не совершает. Во-первых, потому что, чтобы убиться силиконовой лопаткой даже талантов про-героя номер два не хватит. Во-вторых, потому что на день рождения Кацуки у них другие планы. И пусть внепланово завтрак пришлось переделывать и учить Тодороки (бесполезно) подкатом жарить самые обычные блинчики, чтобы еще полутра хихикать с горки безжалостно выброшенных за борт имитаторов виниловых дисков под тяжелым разноцветным взглядом — двадцать шестой день рождения Бакуго Кацуки начался хорошо. И не в одиночестве. Это было… Да приятно это было, чего уж скрывать. Скрывать-то совершенно больше нечего. Примерно также два месяца назад Тодороки тоже подумал и закатил на собственный день рождения тусовку в излюбленной ими изакае и весь вечер от Кацуки не отлипал. Или это Кацуки от него, так ли уж важно? А когда Шото теплого на грудь принял чуть больше, чем рассчитывал, так Бакуго его до такси на себе буквально тащил, и половину следующего дня Половинчатый мертвым лебедем отсыпался — ну, герой из героев. Поэтому свой день рождения — Кацуки сразу, вот просто сразу это сказал — он без всяких там статистов справлять будет. А то там и Мина лапки чесала, и Киришима на жужево исходился в преддверии праздника — не, не, не, нахрен с пляжа и со свистом. Как-нибудь потом. Попозже. В следующей жизни желательно. Мы вам перезвоним. (Нет.) Не потому что Бакуго резко так против тусовок всяких стал — отнюдь. Но дайте ему время, что ли, побыть наедине, а? Че, жадные? Бакуго вот жадный. В собственный день рождения сам боженька жадным велел быть. Ну, может, и не велел. Неважно. Важно то, что Тодороки на предложение провести день вместе ответил спокойной улыбкой и согласно кивнул. А на следующую неожиданную просьбу Кацуки лишь вздернул брови и усмехнулся, но спорить не стал. Потому что и сам не против. А еще потому что желание именинника, блять, закон! И не всяким разноцветным его оспаривать! Идея эта к Кацуки пришла неожиданно, но отчего-то ему понравилась. И вот так они и оказались в машине. На знакомой трассе, где по обе стороны поля — рисовые. А в салоне играет музыка, и из привычной картины выбивается только Половинчатый, который вместо того, чтобы жевать все подряд (а у Бакуго в бардачке теперь всяких снеков тоже жопой жуй) почему-то сидит в телефоне и на сверхновой пальцами своими все строчит и строчит, строчит и… — Что ты там все строчишь? — фыркает Бакуго, то на дорогу взгляд бросая, то обратно на Половиначатого. — Фуюми, — дерзко-резко отвечает тот, от телефона не отрываясь. — Что-то случилось? — Мм. Нет. — Ебать, многословно. — Кхм, черт. Сейчас, — ерзает Тодороки, что-то яростно допечатывая, а после прячет телефон в карман и руки на коленях складывает. — Все. — Все? — Кацуки бровью насмешливо дергает. — Закончили. У нее обед, — безмятежно выпаливает Тодороки, строго перед собой глядя. — Оу. — Нам долго еще? — интересуется Тодороки наконец-то оглядываясь. И правда, давно ревизию раскинувшихся пространств не проводил. Надо к своим обязанностям серьезнее подходить. — Минут пятнадцать, подъезжаем, — произносит Бакуго, щурясь на Шото. Какой-то он… — Ты нервничаешь, что ли? — Кто? Я? — вздергивается тот. — Ну не я же. — Я не нервничаю. — Ты странный какой-то. — Странный? — Да, дерганный. — А, ну, — Тодороки мнется на сидении, словно резко всего себя девать некуда стало. А потом также резко замирает, врастая в сидение. И вещает. Замогильный голосом: — Мне все еще стыдно за блинчики. — Ты жаловался Фуюми, да? — прознает догадкой Бакуго. Половинчатый одаривает его монолитным взглядом. — Да, — с небольшой задержкой недовольно отвечает Шото. Кацуки громко фыркает, в улыбке следом растягиваясь. — Да забей, это было даже мило. — Мило? — крайне недоверчиво переспрашивает Тодороки. — Десять штук сгоревших блинов на праздничный завтрак? — Мгм, — довольно тянет Кацуки. — Мне ведь только Карга раньше завтраки готовила. — О. Ну… Я тоже не приготовил, как оказалось. — Но ты старался, — настаивает Бакуго, улыбку с губ не теряя. — Это приятно, Шото. Кацуки за Тодороки не следит, но чувствует, как тот долго на него смотрит. Опять висок буравит, нефть он там ищет, а? — В следующий раз просто жарь на медленном огне, — нахально подмигивает Бакуго, на мгновение к Половинчатому обернувшись. А тот важно так, с предельным пониманием кивает. — Да, я запомнил. Умница. Ну, умница ведь. Образцово-показательный пример. Кацуки улыбается со всей этой геройской важности в два метра ростом рядом, и невольно вспоминает, как они впервые ехали на развалины. Как его Тодороки тоже и бесил, и удивлял, и все остальное в одном флаконе. Черт его знает, как Бакуго дернуло сюда приехать и, самое главное — зачем? Да еще и в собственный день рождения. Он ведь и спарринговаться не хочет. Так, прогуляться. Развеяться. Потратить пару часов на прогулку ни о чем и в никуда, чтобы не торопиться и ничем исключительно полезным не заниматься. Ему было лень думать даже об ужине. Шото предлагал куда-то заехать, забронировать заранее, но Бакуго отфутболил все идеи, сославшись на то, что хочет тишины, покоя и умиротворения. И как-нибудь разобраться по ходу пьесы. А погода выдалась как раз кстати: спокойный, солнечный день с легким апрельским ветром. Небо, припорошенное редкими пушистыми облаками, обнимало горизонт. Хотелось не делать ничего. Просто типа… Быть. Так почему бы и развалины не навестить? Кацуки как потянуло туда, как позвало. В последний раз они тут были перед новогодними праздниками, когда Бакуго впервые… Технически, конечно, не впервые, но… Впервые в сознании Тодороки поцеловал. Да и вообще. Именно здесь среди этих развалин Шото его самого — ту еще, как оказалось, развалину — по частям собирал. Пока они старый фундамент крушили, новый Кацуки блок за блоком собирался. Может, и не зря Половинчатый на свои тарелки ездит да катается? Может, его там реально лепить научили? И пальцы его — на самом деле бережные, аккуратные — ненавязчиво и мягко Кацуки складывали. Что неправильно было — разбирали, и заново клеили. Пока в Бакуго летели огни причуды, пока лед окольцовывал и пленил, этого же Бакуго изнутри сшивали прочными, незнакомыми ему нитями. Кажется: «Как же это было давно». Каким потерянным и врасплох пойманным он сюда впервые приехал. А ведь, на поверку, все у него как будто было хорошо. Все, как по сценарию успешного успеха, складывалось. Был ли в этот сценарий сам Тодороки вписан? Или украдкой свое имя внес, пока Кацуки не заметил? А, может, вовсе сжег все старые страницы и новые втихую подсунул? Но, знаете что. Будем честны. Нечего все на Половинчатого валить. Кацуки сам кое с чем тоже справился. Он это был. Он, и никто другой. Бакуго сам старые страницы внимательно перечитал и главное жирным маркером выделил. Он принес новые листы, чтобы заполнить их теми самыми людскими глупыми смыслами. Бакуго и сам не скажет, делал ли все это осознанно. Наверное, что-то внутри него слишком долго ждало, слишком долго скалилось и рвалось на свободу. Драконом причуды или зовом раненого, некогда мертвого сердца. Которое биться хотело не только героем. Которое, как оказалось, жаждало и человеком быть. И Кацуки думает, нет, Кацуки знает — что вот с этим он бы точно один не справился. Потому что человека человеком быть может научить только другой. Человек. В салоне раздается шокированный вздох и вырывает Бакуго из пространных мыслей. Они как раз паркуются, и Кацуки не успевает обернуться к Половинчатому и спросить, что его так удивило, как видит все сам. — Что… Дыхание предательски сбивается, а в ушах оглушает невидимым взрывом. Слова теряются в горле, пока Бакуго смотрит и видит — тройку бульдозеров, выносящих оставшиеся сваи, стены и фундаменты вдребезги. А над знакомым пространством, раскинутым под теплым лазоревым небом, вовсю простирается пыль. Их развалины равняют с землей. Где-то обрывается вздох, где-то рвется тонкая, истлевшая струна. Бакуго выходит из машины, делает несколько шагов вперед и останавливается. Смотрит на то, как летят вниз трухой куски того, что когда-то было кому-то домом. Как врезаются в землю бетонные плиты чей-то бывшей работы. И как с каждым ударом демолятора летят вниз стены недолгого прошлого, разделенного здесь с Тодороки на двоих. Тот подходит к Кацуки и становится плечом к плечу. Какое-то время тоже просто молчит и смотрит. Это совсем немного обидно. Если честно, это даже чуточку смешно. Зачем он ехал сюда? Что Кацуки хотел увидеть? Убедиться в чем-то? Да вряд ли. Что его позвало сюда, а? С особенно сильным ударом вниз летит большой пласт бетона и Кацуки невольно вздрагивает. Где-то под ребрами что-то остро неожиданно колет. А, вот что. Ты, значит, позвало. Ну ладно. Несколько месяцев они тут с Половинчатым бурю разводили. Несколько месяцев на лечение Бакуго Кацуки методом силы потратили. На метод, который он единственный признавал и в который верил. Но им ли вылечили? Отнюдь. Бакуго с натяжкой скажет, что только здесь среди разрушенного бетона и железа все началось. Нет, не среди поваленных оконных рам и разбитых стекол, выкорчеванного асфальта и проросшей в трещинах волевой травы. Здесь оно всего лишь продолжилось. То «оно», начало которому было положено слишком, слишком давно. К чему Кацуки должен был прийти сам. К чему Кацуки, на самом деле, взяли и привели. Бакуго неловко поднимает на Тодороки взгляд и тут же отворачивается. Шото стоит, обрамленный удивлением и растерянностью, и в то же время, как всегда, собранный, вот-вот готов ринуться в бой. Как в нем все это вместе соединяется? Что он за человек такой? Кацуки тайком про себя усмехается. Какой Тодороки человек, спрашиваете? Удивительный. Прямолинейный, как жердь, решительный, самоотверженный. Жесткий и несгибаемый, а сердце доброе настолько, что в его свете, как в священных купальнях, исцеляешься. И упрямый. Это ему звездами предначертано. Еще, конечно, тормоз отбитый. Ветер между ушей в половинчатой голове свистит, как в норвежских фьордах. Бакуго никогда там не был, но готов поклясться, что в сравнении не промахнулся. Ранимый и честный. Надежный напарник и верный друг. И сын намного лучше, чем его родители когда-либо заслуживали. Такой вот он — Тодороки — человек. Да самый лучший, вообще-то. В самый раз для Бакуго. — Я не знал, что они тут начали все сносить, правда… — растерянно лопочет над ухом Шото. — Спасибо, — Бакуго перебивает Тодороки, глядя перед собой. Чувствует только, как Шото застывает рядом изваянием. Монументом, который никогда не сможет разрушить ни один демолятор. — Кацуки… — Я так и не поблагодарил тебя ни разу, — Бакуго поднимает свой взгляд на Тодороки, ловит разноцветные глаза своими — алыми, и дергает уголком губ. — Спасибо, Шото. Шото теряется. От внезапной серьезности или правды, но его коротит. Моргает, не сразу находится, сводит брови к переносице и вот-вот откроет рот в до боли знакомом, умилительном «о». Но не открывает. Вдруг собирается весь, спину ровняет. Хитро ухмыляется и легонько толкается плечом. — Доспасибкаешься, Кацуки. Кацуки моргает разок, а следом в хриплом смехе рассыпается. Вот жеж сученыш, а. Зло... с памятью хорошей, ага. — Не знаю, как ты до этого додумался, но отличная вышла идея. Со всем этим, — Кацуки обводит рукой пространство вокруг, ухмыляясь. — О, ну… — Тодороки улыбается. — Я тебя просто знаю. Просто. Знаю. Как будто это так просто — на самом деле «знать». Кацуки знает, что нихрена простого в этом нет. Он и сам, конечно, тоже знает. И себя, и Половинчатого. И никогда ничего простого в новых знаниях, как и в старых — не было. Кацуки знает, что они будут ссориться. Сохрани бог их квартиру — как. Потому что Тодороки — козел, то есть Козерог, а Бакуго — баран, ну, в смысле, Овен. А это значит, что они оба рогатые, и если сцепятся своими рогами-копытами, то, как минимум, несколько этажей ниже точно будут об этом в курсе. Но еще Кацуки знает, что они обязательно будут мириться. Потому что ссориться, взрыкиваться и пререкаться у них опыт очень, очень большой. А новый опыт мириться они как раз наверстывают, изучают и познают. Ха, выкусите. Бакуго даже не про секс. Ну, не только про секс. Бакуго сейчас про разговоры. Ведь говорить с Половинчатым всегда ощущалось правильно. Даже когда Кацуки рычал, орал и фыркал в ответ на каждое слово, даже когда Кацуки делал вид, что и слышать ничего не хотел — Шото редко болтал ерунду. А Кацуки, на самом деле, всегда слушал. И всегда слышал. Что Шото, в целом, говорил по делу. И дела с ним иметь тоже спорилось. Да, они будут ссориться. Будут ругаться и обижаться, выяснять отношения. Может быть, даже дверью хлопать и звонить друзьям. Жаловаться, злиться друг на друга и на самих себя. Кацуки думает об этом, думал уже не раз и сказать в ответ на свои же мысли только одно может: как же Бакуго все это нравится. Как же Бакуго всего этого — хочет. Чтобы оно просто было. Чтобы было чем жить, возвращаясь после работы. И чтобы было к кому и с кем возвращаться. И Карга будет улыбаться и надоедливо звать в гости, на что Кацуки непременно будет орать, что собственного сына на пороге родительского дома ждут меньше, чем Тодороки Шото. И Изуку, наверняка, будет каждый раз трещать улыбкой от уха до уха при взгляде на них. Хоть бы не лопнул. Про Киришиму лучше вообще молчать. Здесь и сказать нечего. Все это будет. Будет обязательно. Потому что хоть Тодороки и козел, то есть, Козерог, а Бакуго — баран, ну, в смысле, Овен, Кацуки этого козла самым настоящим бараньим образом любит. А этот козел совершенно точно, вне всяких сомнений, любит своего барана. Уже давно. «Что может нравиться тебе, Бакуго?» Спросил у него когда-то среди рассыпанных камней Половинчатый. Ха, какой же, господи боже, простой на этот вопрос ответ. Как же больно было к нему прийти. А ответ-то... Тц. Жить. Кацуки нравится просто жить. Бакуго отрывает взгляд от развалин и переводит на Половинчатого. Тот смотрит на них с задумчивой тоской. Может быть, тоже с чем-то про себя прощается. Но это не дело, конечно. Грустные Тодороки на праздник жизни Бакуго не приглашаются. — Признайся, ты все это придумал, чтобы меня склеить, да? — ехидно тянет Кацуки, толкаясь плечом в плечо Половинчатого. — Что?! — Тодороки аж поперхнулся от неожиданности. — Нет, я никогда… — Да-а, прям-таки никогда! — гогочет Бакуго, отступая назад к машине. — А заднице моей кто комплименты отвешивал? — Играешь грязно, — фыркает в спину Тодороки. — Сам говорил, что Киришима… — Ага, да, чем еще оправдаешься? — Бакуго. — Слушаю. — Мне не в чем оправдываться, — серьезно и холодно вещает Половинчатый, обходя машину. — Врешь и не… А, нет, все-таки краснеешь, принцесса. — Я же просил не называть меня…! — Принцессой, я помню. Тодороки с тихим рыком заваливается на штурманское, а Бакуго, злобно хихикая, открывает водительскую дверь. Но прежде, чем залезть внутрь салона, дергается назад и оборачивается к пейзажу развалин. В последний раз. Теперь уже точно. Окидывает взглядом практически полностью разрушенные конструкции. Под которыми скелеты и призраки самого Бакуго навсегда останутся погребены. Скоро здесь возведут… Что-то. Новый торговый центр, размером с планету, эко-городок или парк с вихрастыми аттракционами. Что бы ни построили — ни следа, ни тени не останется от того, что было раньше. А ведь было… Многое. Были взрывы. Всполохи льда и пламени. Летящие к небесам искры с ладоней, смех и даже пролитые слезы признания. И падения. И нового, черт возьми, восхождения. Кацуки усмехается сам себе, ведет головой и отворачивается. В машине его уже наверняка заждались. Пора ехать обратно, заказывать ужин и заваливаться на диване, который всех переживет по седьмое колено — демон эдакий. Пора включать очередную ересь кинематографического производства, но вскоре выключить ее на половине и заняться куда более интересными и познавательными делами. Пора продолжить, а потом завершить тихий и спокойный день своего рождения лучшим образом из всех возможных — вдвоем. Да. Все правильно. Все, наконец-то, правильно. Для развалин пришло время сравняться с землей. А для Бакуго Кацуки — вернуться домой. Человеком.