***
Записку Квят нашёл только через три дня. Он метался между опустевшей Барселоной(теперь просто зданием с печатями), своей съёмной каморкой и тревожными звонками от Макса, чей голос в трубке звучал всё более угрожающе. В квартиру Оскара он пришёл в отчаянной попытке найти хоть какую-то зацепку, надеясь, что Ландо просто залег на дно. Вместо друга он нашёл полнейшую тишину и тонкий листок бумаги, приколотый магнитиком к дверце холодильника. Блокнотный лист в клетку, оторванный неровно. «Дань, уезжаю. Всё нормально. Вернусь в мае-июне, может, ко Дню Победы — тогда в Москве красиво. Не ищи. Телефона нового пока нет. Скажи голландцу и его боссу — отстаньте. Я в порядке. Л.» Квят прочитал, потом перечитал ещё раз. В глазах потемнело. Не от обиды, а от леденящего понимания. Ландо не сбежал в панике. Он спланировал это. Уехал с холодной головой. Фраза «ко Дню Победы — тогда в Москве красиво» была не сентиментальностью, а чёткими временными рамками и даже намёком на место, где можно будет его найти если очень нужно — в праздничной, людной Москве. И главное — «скажи голландцу и его боссу — отстаньте». Это был щелчок. Отключение. Ландо сам вышел из игры. Он не просил помощи, не жаловался. Он информировал. И приказывал оставить его в покое. Квят медленно сполз по стене на пол в этой чужой, пустой кухне. Он сжал записку в кулаке. Где-то там, за окном, Москва потихоньку оттаивала, готовясь к весне, к зелени, к майским праздникам. А его друг, красивый, яростный, уязвимый «ландыш», уехал куда-то в неизвестность с билетом в один конец и пачкой денег в кармане. Чтобы «всё стало нормально». Без них. Без Оскара. Без всего этого кошмара. Он достал телефон. Набрал номер Макса. Тот взял на первом гудке. — Нашёл? — голос голландца был как натянутая струна. — Нашёл записку, — глухо ответил Квят. — Его нет. Он уехал. Сам. Он зачитал текст, слово в слово, без комментариев. В трубке повисла тишина, которую Квят почти физически ощутил как ледяной ветер из другой части света, где, он был уверен, Оскар Пиастри сейчас разбивал что-нибудь дорогое, узнав эту новость. — «В мае-июне», — наконец повторил Макс, и в его голосе прозвучала тень какого-то почти человеческого отчаяния. — Блять. Оскар… он с ума сойдёт. — Похоже, твоему боссу уже всё равно, — с горечью бросил Квят. — Раз задержался там, у своей мамочки. — Ты ничего не понимаешь, — резко оборвал его Макс. — Он застрял. Циклон. Все рейсы отменены. Он рвёт и мечет здесь. Но… — он тяжело вздохнул, — но это уже не важно. Записка ясная. Он не хочет, чтобы его искали. — А вы послушаете? — едко спросил Квят. — Нет, — коротко и чётко ответил Макс. — Приказ — искать. Мы будем искать. Май-июнь… это долго. Многое может случиться. Связь прервалась. Квят сидел на холодном полу, глядя на аккуратные линии в записке. Почерк Ландо был ровным, без дрожи. Он всё обдумал. Всё взвесил. И решил, что их — и Оскара, и его, Квята, — участие в его жизни больше не требуется. Он встал, положил записку обратно на холодильник, под тот же магнит. Пусть висит. Как свидетельство. Как приговор. Он вышел из квартиры, щёлкнув дверью. На улице было уже не так холодно. Скоро апрель. Скоро май. Скоро День Победы, когда Москва будет утопать в зелени и цветах, и люди выйдут гулять. И, возможно, среди них будет высокий парень с волосами цвета тёмного мёда и пустыми глазами, в которых не останется ни страха, ни надежды. Просто… нормально. А до этого — долгие недели неизвестности. И для Ландо в чужом городе. И для Оскара, запертого на другом конце света. И для него, Квята, который остался здесь, среди обломков, с запиской в кармане и чувством, что он как-то недоглядел, недопонял, не удержал. Он закурил, глотнув едкого московского воздуха. Весна шла, но внутри у него была только глухая, февральская стужа.***
Квят сидел на коробках в своей каморке после службы — если можно было назвать службой попытки найти новую работу в городе, где все двери, казалось, захлопывались перед теми, кто был связан с «Барселоной». Запах старого пива и отчаяния въелся в стены. В руках он снова теребил тот самый листок в клетку. Бумага уже начинала мяться по краям от частых прикосновений. «Вернусь в мае-июне, может, ко Дню Победы — тогда в Москве красиво». Эта строчка резала больше всего. Не «спасаюсь», не «ненавижу всех», а… планы. Туристические рекомендации. Как будто Ландо уехал в отпуск, а не сбежал от всего, что составляло его жизнь. И Квяту было до таракашек-чёртиков жаль. Жаль, что он рассказал Максу. Он представил, как этот голландский дуболом, а если говорить прямо, долбоеб, немедленно передал содержание Оскару. Представил Оскара там, на другом конце света, — бледного, с горящими от бессильной ярости глазами, со шрамом на руке, который теперь, наверное, болел невыносимо от этой новости. Квят даже почувствовал какую-то извращённую жалость к нему. Пиастров вложил в Ландо не деньги — душу, какая там у него ни была. И теперь получал в ответ не крик, не скандал, а вот это ледяное, вежливое «отстаньте». Это должно было быть в тысячу раз больнее. Но больше всего, до физической тошноты, Квяту было жаль, что он почти потерял друга. «Почти» — потому что записка оставляла призрачный шанс. Май-июнь. Но что будет к маю? Кто вернётся? Не тот же Ландо, что уезжал. Тот Ландо умер, когда перестал брать трубку Оскара и начал планировать побег. Вернётся кто-то другой. Закалённый, может быть, ещё более циничный, окончательно уверенный, что надеяться можно только на себя. И между ними, между ним и Данькой, навсегда лягут эти месяцы молчания, эти невысказанные упрёки («почему не остановил?», «почему не предупредил?»), эта гнетущая тень Оскара Пиастрова, который даже на расстоянии сумел разломить жизнь его друга надвое. Квят скомкал записку, но тут же разгладил её ладонью на колене. Он не имел права её рвать. Это был последний артефакт. Последняя ниточка. Он думал о том, что сказал Ландо в той самой каморке: «А если его интерес вообще уйдёт?» И ведь Ландо оказался прав. Интерес, или что-то большее, что Оскар не мог назвать, — ушло в тупик задержек, молчания и семейных драм. А Ландо, со своей железной логикой отчаяния, просто первым признал этот факт и сделал выводы. И теперь Квят сидел тут, в своей конуре, с ощущением, что он подвёл обоих. Оскара — потому что не удержал Ландо, не уговорил его подождать, не нашёл слов (каких слов?). Ландо — потому что не защитил от этой… этой бури чувств, которую на него обрушил Пиастри. Не сказал жёстко: «Беги, пока не поздно». А может, надо было сказать? Но разве он мог отговорить друга от чего-то, что хоть на время заставило его глаза светиться чем-то иным, кроме вызова и усталости? Он взял дешёвую сигарету, закурил. Дым щекотал горло. Он был последним, кто видел Ландо «настоящим». Того, что принимал васильки. Того, что клал руку на руку Оскара. И теперь этот Ландо исчез. Уехал в Питер (Квят был почти уверен, что это Питер) с билетом в один конец. А он остался здесь, с пустой «Барселоной», с озлобленным Максом, с призраком Оскара, витающим в эфире, и с этой запиской, которая была не прощением, а констатацией конца. «Не ищи», — написал Ландо. Но Квят уже искал. Не ногами — мыслями. Он искал того парня из Гродно, который приехал в Москву с одним рюкзаком и железной волей. Тот парень, кажется, и победил в итоге. Он выжил. Даже ценой того, что отрезал от себя всё, что могло сделать его уязвимым. Включая их дружбу. Включая эту безумную, ненужную, прекрасную и ужасную историю с Оскаром. Квят положил записку в коробку из-под обуви, где хранились другие реликвии — сломанная зажигалка, смешные фото из фотоавтомата. Закрыл крышку. Он почти потерял друга. Но, может быть, это была цена, которую Ландо заплатил за то, чтобы не потерять себя. И Квят, как друг, должен был это понять. И принять. И ждать до мая. Или июня. Или вообще не ждать, а просто жить, зная, что где-то там, в весеннем Питере, идёт по улице человек, который когда-то доверял ему больше, чем кому-либо в этом городе. И, возможно, больше никогда не доверит. Это было горько. Невыносимо горько. Но это и была та самая «нормально», о которой писал Ландо. Новая норма. Без иллюзий. Без васильков зимой. Без обещаний, которые нельзя сдержать. Просто — жизнь. Жёсткая, некрасивая, одинокая. Но своя.