Глава Четвертая. Из гроба
6 января 2026 г., 18:07
Ноги вязли в холодной жидкой грязи. Прихваченная льдом, ноябрьская распутица хрустко чавкала под тяжелым коротким шагом, царапая острыми краями кожу под мокрой штаниной.
— Плохо, что мы под осень вышли, — бормотал кто-то справа, срываясь на сиплый визг, — до Тобольска разве что к марту дойдем, а то и к лету. Лучше бы весной шли.
— Летом мошка и мухи, — тяжелый бас слева звучал глухо и вяло, словно его обладатель тащил из себя слова клещами, — смрад и жара. Все плохо, все плохо, когда ты колодник.
— А сейчас мы околеем.
— Да хоть бы и околеем, меньше мучения.
Он слушал и чувствовал, как внутри колыхнулась та же льдистая дрянь, что чавкала под ногами.
"Не со мной. Это все не со мной..."
— С тобой, — пискнул надрывно тот, что слева, — ты ж убивец. Душегуб. Твое место теперь мертвый дом и сахалинские курорты.
Бас невесело гыкнул.
— Убил.
"Не убивал я, не убивал. Хотел — да, но не успел"
— А для таких особые колодки делают из чугуна и стекла, — грозно, но как-то нелепо сипел левый, — для тех, кто задумал, нож купил, да кишкой тонок вышел, даже чтоб убить.
— Замолчите, — вдруг негромко сказал тот, кто шел впереди.
Его лица видно не было, но он так же, как они все, громыхал цепями и тащил на себе что-то тяжелое, что согнуло его пополам и едва не сломало вовсе, потому что он был слишком худ, даже тонок.
— Кто вы такие, чтоб судить?
— А ты кто, чтоб запретить?
— Никто, но и вам не дам. Оставьте его.
Сил не было поднять головы, да и страшно стало вдруг увидеть лицо заступника.
— Ты, Парфен, ни в чем не виноват, — сказал тот тихо и ласково и погладил по голове, так как никто раньше не гладил, — и кандалы эти... Ты просто сбрось их с ног, и пойдем домой, потому что замыслить не значит сделать.
"Не выходит, не получается..."
— А я помогу. Или обниму тебя, и все пройдет...
И тут, подняв голову, Парфен увидал, что по краям дороги стоят разные люди. Отец с его всегда подозрительным, каким-то слащаво-злобным лицом, почему-то в мундире третьего отделения, брат, по-монашески черный, с постной рожей и ворованными гробовыми кистями, повешенными на шею вроде вериг, и, наконец, она, в белом подвенечном платье с жемчугами и расшитой серебром итальянской фате, по десять целковых за локоть.
Она что-то говорила, он не слышал, но дикий, какой-то необузданный гнев пополам с отчаяньем сию же минуту ожег его изнутри.
— Не смотри туда, — сказал князь ласково и, обняв ладонями, повернул его лицо к себе.
Чудом теперь он видел только одни его огромные голубые глаза.
— До чего же я люблю тебя, Парфен. Люблю. Сильно люблю.
— Скажи еще, — попросил он слабо и жалко, — скажи.
— Люблю.
А потом Рогожин наконец проснулся.
В тепле.
В тусклом, но живом свете единственной лампы.
Не один.
Князь сидел у изголовья и читал что-то.
Почувствовав взгляд Парфена на себе, он улыбнулся и отложил книгу.
— А уже и ночь! Ты проспал пять часов. Но беспокойно. Надо бы еще. Теперь тебе надо много спать, чтобы восстанавливаться.
— Ты не уйдешь?
— Нет, никуда не уйду.
— Вот тут, со мной ложись. Тахта широкая. На всех хватит.
— Ну что ты... Я не могу, — испугался князь, и глаза его стали как будто еще больше. На пол-лица.
— Раз смог уже, так и еще, — усмехнулся Парфен, с усилием потянув свое тело к стене. Все давалось медленно, словно он увяз в воске.
— В тот раз я боялся, что ты умер.
— А сейчас просто ложись.
— Как скажешь, — улыбнулся вдруг князь и пересел на край тахты.
— Так и скажу. А что неприлично, так плевать на те приличия! От них одна беда. Что, князь, много приличных ты встречал, чтоб с ними хорошо было? А со мной будет, я обещаю. Ты только меня не бросай.
Наобещал, а сам уснул через минуту.
Князь посмотрел на его осунувшееся, измученное лицо и грустно улыбнулся.
"Если лишь через боль можно преодолеть это безумие, то пусть боль будет недолгой".
Это было странное, незнакомое чувство.
Похожее на жалость, но лишь отдаленно, тенью. Может быть, еще печальной нежностью, которую он внезапно испытал без своей на то воли. Оно было большое, это чувство, горячее и очень трепетное.
Скажи ему сейчас Рогожин: "отдай за меня свою жизнь", — Лев Николаевич безропотно пошел бы на эшафот.
Может быть, даже улыбаясь счастливо.
Парфен спал тревожно, но едва рука князя касалась его лба, немедленно успокаивался и дышал ровно.
Лев Николаевич вовсе спать не собирался, тем более его смущало собственное нелепое положение.
Хоть тахта и вправду была широкой, но сейчас ему отчего-то стало беспокойно.
"Стыдно, что ли? Вот глупость какая!"
Он рассмеялся беззвучно и положил сложенные ладони под щеку.
"И что это я, право, ведь ночевал же так уже. И никакого смятения... Вот же чепуха какая в голове".
И все равно было немного странно.
Хотя мрачное обиталище Рогожина его больше не пугало, все-таки это было не место...
"Для чего?"
"Да ни для чего!" — сурово сказал он про себя.
Спать было совершенно невозможно, и он стал думать, как поступить дальше.
"Не бросай", — просил Парфен, но это пока он не здоров. А после... Как придет в себя... Наверное, и надобность отпадет.
Эта мысль почему-то ощущалась тяжело и даже тоскливо. Как будто, если уйти из этого жуткого, темного дома, то, даже и совсем оправившийся Рогожин, как-то особенно страшно погибнет.
Может быть, даже будет живым снаружи, но...
"С таким взглядом, как на том портрете", — Лев Николаевич картину видеть не мог, но почти физически чувствовал тяжелый, подозрительный и мертвый взгляд человека в дорогих, когда-то даже щегольских одеждах.
"И с выражением таким же..." — он хорошо представлял себе это слащаво-презрительное, властное лицо с вечной кривоватой усмешкой.
"Совсем ты из ума выжил, Лев Николаевич", — так Парфен сказал, и точно так же усмехнулся. А в глазах стояла мертвая тьма.
Но и тогда, в приступе ненависти, он таким, как отец, не был. Был живым и очень, очень больным.
Князь грустно вспомнил, как уверенно Рогожин повторил трижды: "Не люблю я тебя".
А он и спорить тогда не стал, хотя очень захотелось.
Потому что...
"Как мы тогда много о любви говорили, чуть что — немедленно про любовь. А я и не знаю, где она была... Любовь. И можно ли вообще так легко сказать, люблю или не люблю... Почему на миг она была, а потом вдруг одни страсти и злой смех. Я спрошу у него, непременно спрошу. Как только оправится. Ведь наверняка в порыве сказал".
Он освободил одну руку и коснулся горячего лба Рогожина, погладил по волосам, от чего тот вздохнул горестно и затих, заснув спокойно.
"А я вот его люблю. И никогда иначе не было. С ним я не метался ни разу. Как это удивительно..."
Князь хоть и пообещал себе не спать этой ночью, но проснулся, когда уже с колокольни Андрея Первозванного звонили к утрене.
Меж тем Парфену Рогожину снова снилась чья-то чужая, гадкая судьба, словно он подсматривал за собой, но другим.
Со страшным, заросшим косматой бородой, почерневшим, обмороженным лицом, на котором не читалось ничего человеческого, лишь тупая, кромешная безысходность, почти уже животная, непроницаемая для любой живой мысли или чувства.
Этот кошмарный Парфен Рогожин мелкими шажками, но быстро и целеустремленно гнался за ним по темным узким земляным проходам.
И на все вопросы отвечал с бессмысленной усмешкой, обнажавшей черные, полуразрушенные цингой зубы:
— Врешь, не уйдешь!
От того и метался он по подушке половину ночи, затихая только, когда чувствовал ласковую ладонь, гладившую его по волосам.
Так никто раньше не делал.
Ни мать, в убеждении которой было, что мальчики должны расти в полной строгости, а всякие глупости пусть останутся безбожникам.
Кто знает, что может появиться в голове ребенка, если слишком его ласкать.
Мальчику из приличного семейства этого не нужно.
Ни нянька, простая деревенская баба, родившая десять детей, и оттого считавшаяся матерой.
Ее единственной лаской была хворостина, которой она замахивалась чуть что, но никогда в ход не пускала.
Она...
Она раз погладила его по щеке, даже с чувством, даже очень похожим на нежность.
Но сказала при этом какую-то привычную дрянь.
Так что ласка ее была больней пощечины.
А теперь прикосновения были необычайно приятные, и хоть не будили его от ужасного сна, но все же прогоняли кошмар и воцаряли мир внутри.
И Парфен спал еще несколько часов спокойно, вовсе не видя снов.
Но проснулся он все же от пугающей погони в темных узких, похожих на норы, коридорах.
Когда он споткнулся, упал в грязь, кишащую какими-то мелкими гадами, и замер, понимая, что его преследователь уже занес над ним свое оружие.
И тут случилось чудо, целый столп света накрыл его, спрятал и спас.
Яркий, живой свет звучал птицами, криком молочника и грохотом колес по мостовой.
Парфен не сразу понял, что князь просто открыл окна и пустил в комнату петербургское летнее утро.
Он полминуты, кажется, думал, что за ним явился спаситель и...
Потом проморгался и усмехнулся в усы.
— Ты, Лев Николаевич, ловко хозяйничаешь.
— Прости, прости, Парфен, я не ожидал, что такое солнце сегодня, — его голос звучал хоть и немного встревожено, но все же совершенно не жалко и без виноватых ноток.
"Хозяйничает", — почему-то без раздражения подумал Рогожин и попробовал пошевелиться.
Тело слушалось плохо, но с помощью князя ему удалось даже сесть.
— Большой прогресс, — похвалил его почему-то веселый Лев Николаевич, — ты на глазах поправляешься. Я так рад! Доктор-то сказал, что и месяца будет мало, чтоб ты встал. Но, вон я думаю, к концу недели мы и гулять пойдем. Недалеко, конечно, может всего до коридора, но пойдем.
— Ты сам-то спал хоть?
— Спал, еще как спал! Все проспал! Анфиса завтрак подала, так он весь и простыл, пока я спал! Да это хорошо, Парфен! Еще в Швейцарии все говорили, что сон — лучший лекарь. Постоянно. Там даже надпись такая была, в готическом стиле. На латыни. Я, впрочем, тебе потом напишу, очень красивая манера.
— Не знаю я латыни.
— Да я тоже, просто красиво, понимаешь? Как картина. Да ты сам увидишь!
— Ну, покажи.
— Непременно. Но сначала все утренние дела, и поедим.
— Был кто, пока я тут... — Парфен поморщился, вытащил руку из-под покрывала и пошевелил пальцами.
— Были, но с ними в основном Федор Парфирьевич говорил. Я не запомнил. Купец Колотушкин был с визитом, еще два каких-то деловых господина.
— Я не про то...
— Ах... Ну нет, — смутился князь и спрятал яркие свои голубые глаза за светлыми ресницами, — никого. Никто...
— Да и черт-то с ними!
— Она не присылала, — тихо сказал Лев Николаевич, чуть качнув головой.
Парфен хотел было разозлиться, привычно полыхнуть изнутри горячей, яростной ненавистью. Но вместо этого тяжело вздохнул и прикрыл глаза, чтобы не видеть лица князя.
Но это показалось ему как-то плохо, невыносимо, так что он немедленно глаза открыл.
— Знаешь ли, что я убить ее задумал?
— Знаю, — так же тихо, как бы с трудом проговорил князь.
— А знаешь ли, что тут было? Что она говорила мне, и что я? Да нет, откуда тебе знать! С тобой-то она так никогда... И подвенечное платье надела...
— Ты очень ошибаешься, Парфен, — покачал головой князь, — не нужно бы тебе так...
Он взял в свои ладони руку Рогожина и легонько сжал.
— Тебе нельзя сейчас так, давай лучше о другом поговорим.
— А что, сам-то ты что обо мне думаешь? Убить задумал, нож припас, и сам в обморок-то грохнулся, да так, что едва Кондратий не обнял! — снова попытался разъяриться Парфен, но сил не было даже просто повысить голос, — скажи только... Презираешь теперь меня?
— Никогда я тебя не презирал, а за то, что ты не убил... я и вовсе только уважаю и люблю тебя еще больше! — быстро, чуть запинаясь, с жаром сказал князь.
— Так таки любишь? — переспросил Рогожин просто, чтобы он еще раз это произнес.
Так это слово странно, непривычно отдавалось внутри, словно чистой теплой водой все его существо умывалось, и смоляная чернь, которая облепляла густо его душу, вся утекала прочь.
— Люблю, — сказал князь и вдруг хорошо, радостно улыбнулся, — послушай, а я достал с утра астры. Ты любишь астры? Мне принесла Марья Федотовна, она тут при церкви убирает и престол украшает. Я давеча познакомился... Ты ведь любишь астры?
— Люблю, — зачем-то соврал Парфен.
— Погляди, они все разные, яркие такие и как будто веселые, — Лев Николаевич показал ему цветы.
"А, пожалуй, что я и люблю такие, — подумал Рогожин как-то удивительно спокойно, — может, только такие и люблю..."
— А хочешь, мы уедем отсюда, — вдруг спросил он, поймав взгляд князя, — тебе ведь мой дом не нравится. Молчи, я все помню, я, может, и болен, но разум не потерял. Не нравится. Небось, как тот чахоточный, тоже кладбищем его видишь?
— Ну что ты, Парфен! — немедленно возмутился князь, — я вот четвертый день здесь, и все хорошо.
— Не хорошо, я-то знаю. Только ты ошибся. Это не мой ведь дом. Отца. Все здесь его. И тахта эта, и конторки, и книги эти. Вот только историю я купил у Сорокина в лавке. Она сказала прочесть... Я не прочел... Не важно! Ничего тут моего. Штаны и те ношенные! Хочешь, уедем, хоть завтра.
— Хочу, — Лев Николаевич взгляда не отвел и стал вдруг серьезен и как будто даже строг, — я бы сам не предложил, но если ты...
— Да. Я. И вот что я скажу: у меня есть должник, Васька Макаров с Лиговки. Он теперь тож в гильдии, вырядился... Как пижон иностранный. Но за ним должок. Так вот он себе дачу построил. В Вырице. Место дикое, но все звал, хвастал, что хоромы. И даже водопровод сделал и газовое освещение. Так вот...
Он задохнулся и почувствовал, что от собственной тирады чудовищно устал, но решительно договорил:
— Поедем туда. Анфису возьмем и Петра. А Федька пусть тут сам... Ты говоришь, он управляется?
— Конечно, но я мало что смыслю в этом...
— Вот. Я только встану, и мы немедленно...
Закрыл глаза и мрачно прошептал:
— Ненавижу здесь все. Каждый гвоздь, каждую деревяшку... Сжег бы его к чертям...
Князь ласково гладил его по руке и молчал.
— Что думаешь? — после тяжелой, долгой паузы спросил Рогожин.
— Ты и меня с собой зовешь?
— Только тебя и зову. Я без тебя никуда не поеду. Знаешь что, Лев Николаевич... Я плох сейчас, но думаю, если я без тебя... если без тебя, то совсем худо будет.
— Конечно, я поеду, Парфен. Я куда хочешь с тобой поеду! У меня никаких дел, я ведь... Ну, ты знаешь... Какие у меня теперь дела... — он рассмеялся невесело, — все ведь кончилось. Я сам по себе теперь... Не знаю, как бы тебе сказать. Ну вот, разве Коля беспокоится обо мне, но он очень славный мальчик...
— Ну и скажи ему, что ты уедешь, пусть успокоится, — мрачно проговорил Рогожин, которому вообще никто не нравился, особенно теперь. Хотя против этого Коли он вовсе ничего не имел и никогда его не замечал, — и ни о чем больше не думай. Все остальное я сам. И вот что, деньги Федор тебе вернет, что ты на доктора и остальное потратил.
— Нет, нет... Ничего не тратил, они все, узнав о тебе, даже не спросили о деньгах! Ты, Парфен, фигура значительная, — он улыбнулся, но без иронии или насмешки, а ласково и как будто немного горделиво, — все к тебе с уважением и услугой.
— Это потому, что они выгоду свою знают, — усмехнулся Рогожин, — ну, к черту их. Значит, едем.
— Да. Но сейчас завтрак, Парфен. Надо обязательно поесть.
— Что там у тебя за книжка? — согласно кивнул Рогожин, — что это ты там читаешь?
— Пушкин, — просто отвечал князь, поднимаясь, чтобы позвать Анфису.
— Пушкин-Плюшкин, — сказал Парфен, — почитаешь мне? У тебя голос приятный, я хочу послушать.
— Конечно, Парфен, — обрадовался Лев Николаевич, — сколько хочешь, я тебе все что угодно почитаю, это будет преотлично и очень полезно!
— Спасибо, князь.
Анфиса принесла блинов и чаю.