Глава Шестая. В омут
6 января 2026 г., 18:07
А забрались-то в самую глушь, какую человек вообразить мог. Во владениях Витгенштейна почти ничего толком не было. Дворы, да один, зато витиеватый, деревянный храм. Однако прекрасная река, странные, словно пляшущие по крутым берегам ее сосны и особенный, даже в нынешнюю жару, прозрачный, без пыли воздух, словно чуть прохладный из-за чистоты своей.
— Ох, ну и произведение, — криво усмехнулся Парфен, с интересом глядя на внезапный чудо-замок европейского вида, выросший среди сосен, едва высаженных яблонь и навозных куч, — ты глянь, Лев Николаевич, куда я тебя привез, это ж крепость немецкая, или что еще? Ну, начудил Макаров! Помешался на всем заграничном, немецкий язык учить стал, чтобы с немчурой торговать. Но не с той, что у меня соседи на Васильевском-то, а с самой что ни на есть аристократией из тех земель. Как бы они ему там не наторговали на полное разорение. А что, князь, не казалось тебе хоть раз, что все эти обожатели заграниц малохольные какие-то, с придурью... Ну, кто такую глупость сооружать тут стал? А он специально в глушь заехал, чтобы скучные люди не мешали дурновкусием обычных домов.
— Эклектика, — заметил князь с симпатией и удивлением разглядывая оригинальную дачу.
— Чего? — переспросил Рогожин, посмеиваясь, — не нравится, что ль?
— Я имею в виду стиль этого строения. Архитектуру.
— А, вон оно что... То есть в этой дури еще и архитектура какая есть? Ну, Васька, ну насмешил! Пойдем-ка, поглядим, можно там жить-то людям?
Иван занялся лошадьми, а князь помог Рогожину выбраться из коляски. У того в руке обнаружилась очень недурная щегольская трость с набалдашником в виде собачьей головы.
Ходил он еще очень плохо и лишь с опорой на Льва Николаевича, которому, впрочем, это было в радость.
Внутри затейливое строение оказалось выспренним и пышным, хотя слегка (и даже довольно основательно) безвкусным.
Князь немедленно выбрал самую светлую гостиную с итальянскими фресками по потолку и внезапными арками, в которых прятались статуи Венеры и Гермеса.
Лев Николаевич решительно предпочел эту комнату другой, хоть и гораздо большей, но темного дерева, готической гостиной, с гигантским, напоминающим собор камином и стрельчатыми окнами.
Итальянская же, как ее тут же окрестил князь, имела три огромных окна, роскошную витражную дверь муранского стекла, ведущую на террасу, вид на лес и светлую, недурную и весьма дорогую мебель, которой было ровно столько, сколько нужно для двоих.
— Замечательно! Мы тут славно заживем, Парфен! А какой тут воздух! В Петербурге сейчас его вовсе нет, один жар и пыль, а тут! Хвоя, река и тишина… Ни души ведь!
Видя искренний восторг князя, улыбнулся и Рогожин. Скупо, но совсем иначе, чем обычно, без всегдашней своей злой иронии.
И потекли тихие, безмятежные летние дни.
Парфен все больше сидел на террасе, в плетеном кресле, и молча смотрел куда-то перед собой, словно вглубь собственных мыслей. Он мог часами молчать и становиться вдруг абсолютно невидимым.
Это изумляло князя. Ему все же было очень трудно, да и почти невозможно поверить, что необузданный, страстный и пугающий Рогожин способен на такую всепоглощающую тишину.
Сам Лев Николаевич ходил к реке, купался, ловил мелкую, юркую красноперку, которую, впрочем, тут же выпускал, потому что, как ни радовал его улов, как ни азартно было поймать хитрую, верткую рыбу, но все ж в еду она не годилась, а запросто так мучить живое существо он был совершенно не способен.
Впрочем, Иван с чьего-то двора притащил крупного серого кота, чтоб гонять расплодившихся в подполе полевок, и князь стал носить красноперок ему. Кот, обожравшийся мышами, смотрел на его подношения без интереса, так что рыбки чаще все же возвращались в родную стихию.
Это было хорошо.
К тому же князь совершенно не чувствовал одиночества. То гнетущее, взывающее дрожь и тяжелые мысли чувство, которое он ощущал почти постоянно и в павловской толпе, и в петербургских приемных, в гостиных и на приватных свиданиях, здесь совершенно отсутствовало, хоть он часами и пропадал на песчаных отмелях и в лесу совершенно один.
Всегда по возвращении он находил сидящего в кресле Парфена и очень радовался тому, что обычно мертвенно-бледное лицо Рогожина теперь было обласкано солнцем и приобрело оттенок светлого северного загара.
— Почитаешь мне? Иван вот из Гатчины тебе свежих газет привез, — задумчивые глаза Парфена оживали, и он внимательно оглядывал князя, после чего неизменно усмехался в усы, но теперь совсем без злого сарказма, — позавчерашних.
Лев Николаевич искренне смеялся, немедленно угадывая шутку, и садился рядом.
— Конечно, почитаю! Ты чай пил уже?
— Нет.
— Так давай выпьем и разберемся, что там нового в мире происходит. Два дня тому...
И читал потом, пока, сделавшаяся из поломоек главной по дому, Анфиса накрывала чай. Она тоже зарумянилась и стала делать какую-то удивительную прическу, добавлявшую ей и лет, и важности.
А после заката, когда все снаружи затихало, погружаясь во тьму, князь и Рогожин сидели в итальянской гостиной и чуть не до полуночи играли в дурака. Иногда это были настоящие баталии, поскольку оба не сдавались и играли превосходно.
Еще с первой ночи вышло так, что они стали делить одну спальню, хотя в доме их было четыре.
Сказали друг другу спокойной ночи, и князь было пошел к себе, в симпатичную, больше похожую на детскую, комнату с узкой, беленого дерева кроватью, но почему-то на пороге обернулся и поймал странный взгляд Рогожина.
— Ты хорошо себя чувствуешь, Парфен? — спросил он, испугавшись кромешной тоски, царившей в этом взгляде.
— Все со мной хорошо, — тихо сказал Рогожин, — ступай, спи спокойно, князь.
Но, проглядев в потолке почти уже видимую дыру, через час с четвертью Лев Николаевич, тихо ступая босыми ногами по гладкому наборному паркету, вернулся.
— Думай что хочешь, — сказал он шепотом, обнаружив, что Парфен сидит на постели сгорбившись и угрюмо разглядывая в темноте свои ладони, — но я тут останусь.
— Спасибо тебе, Лев Николаевич, — тихо проговорил Рогожин, — а то я совсем из ума выжил... Мерещится всякое...
Князь сел рядом и обнял его за плечи так крепко, как мог.
— Бедный мой... Бедный мой... Но это все пройдет, это все со временем сгинет. О чем ты думал, скажи?
Парфен мотнул головой, потом уткнулся лбом ему в плечо.
— Причудилось мне, что я умер. Так там и лежу, в прихожей, среди хлама. И дух от меня смердный... По жаре-то он быстро пойдет... Никто не знает, никому дела нет. А ведь я сам, сам все... Ключи все спрятал, всех разогнал... А кого привечал, тот может быть врага хуже... А еще, — бормотал он тихо, хрипло и отчаянно, — а еще сердце падает... Вдруг прыгает в горло, а после валится под ноги со страшной силой... И кажется мне, что задыхаюсь... А вот сейчас, за минуту до твоего прихода, вдруг отчетливо понял, что я ее убил... Убил да тело спрятал, и никто не знает... Сам не знаю куда... И даже вспомнил, поверишь, как убивал...
— Господи, господи... — шептал князь горестно, обнимая его все крепче и целуя в спутанный затылок, — бедный мой... Ты же и не виноват ни в чем, совсем ни в чем! За что же это...
— Она, как приехали от тебя, со свадьбы этой, была странной, почти бредила, тихая была, даже ласкалась немного, ну а как очнулась потом, и первым делом стала меня проклинать. Сначала смеялась, потом рыдала, а потом начала меня мучить злыми словами, вспоминала, какой я темный, скучный, что только одними деньгами мир интересую, а будь я простым мужиком, так и собаки бы меня не погрызли... Побрезговали бы... Много говорила, как в бреду... О том, что я убью ее... Часто это повторяла... А я все слушал и думал про нож, что у меня в "Истории Государства Российского" заложен. Так сильно про него думал, что как будто и в руке сжимал. А потом вовсе не понимал ни единого слова... а она все говорила и говорила...
— Она безумная, Парфен, она совсем безумная... Как же это... Это я виноват! Не говори, я все это начал. Я ей все потакал, думал, что если на все соглашаться, то лучше будет...
— А ты любил ли ее, князь? — спросил Рогожин, поднимая голову. В темноте Лев Николаевич не видел выражения его лица, но, проведя по щеке рукой, почувствовал влагу.
— Все спрашивали, — тихо и честно сказал он, поняв, что надо отвечать со всей серьезностью, — почему-то все спрашивали. А я...
— Жалел ее, да? Ты говорил мне уже. Ты так всех любишь, через жалость. И меня вот жалеешь...
— Нет, Парфен, — почти даже страстно воскликнул князь, — тебя я не жалею! Это не жалость. Это... другое!
Помолчали.
— Не любил, — друг тихо сказал Лев Николаевич и услышал свой голос каким-то чужим, слишком мрачным и совсем серьезным, — хотел спасти, очень хотел. Но я, Парфен, про любовь-то ничего не знал. Я долго пытался объяснить, что со мной, но все вокруг твердили, что это любовь. И я не стал спорить. У меня сил нет спорить! Я не могу быть громче хора, понимаешь? Понимаешь? Ты опять ведь ненавидишь меня, Парфен, да? Как раньше? — подался вперед, обхватил ладонями его лицо и потянул к себе, словно хотел поцеловать или увидеть что-то особенное, хоть и было темно.
Рогожин не сопротивлялся.
— Опять дрожишь, князь, — проговорил он, — давай-ка ляжем. Вот так... Когда ты рядом, я совсем живой, а ты говоришь "ненавижу"... Давай обниму тебя, ну? Так-то лучше, а?
Обнялись и лежали так без звука несколько минут.
— Как же мы так, — прервал молчание Рогожин, — два взрослых... Князь да купец... В возрасте уже... А поди ж... Да ты-то что, ты жизни не видел, все по больницам-заграницам, а я... Знаешь, вот ты сейчас сказал, что не любил, а я подумал про себя... А что я-то? Безумно ведь любил, так что счастлив был только воздухом одним дышать с этакой царицей... Все время думал о себе, как о грязи какой-то... Прав был мой папаша, царство ему небесное, черт в меня вселился. И еще до того, как я ее у Елисеевых-то увидал! Может быть, черт во мне жил с самого рождения. И черт этот я сам и есть. Ведь как было. Покойник Семен Парфеныч нас с братом обоих бил, да не так, как ты думаешь, — поленом бил, бывало до полусмерти. Наука это называлась. Учил, стало быть. Только вот брат мой, получив на орехи, плакал, молился и прощения просил...
— А ты... — выдохнул князь испуганно, — ты что ж, умереть не боялся?
— Не боялся. Меня, знаешь, такая злость брала, — усмехнулся Рогожин, чуть сжав пальцы на его плече, — что хоть бы и убил, я ни за что просить не стал. И молиться, и плакать. Он слезы мои, может, в младенчестве только и видел. Одна злость. За эту злость он еще пуще меня лупцевал. Бывало, я по три дня встать не мог, болел. Ну и мы вечно с Семкой голодными были. Дома не зажируешь, денег нам не давали, а после науки папаша вовсе велел нас не кормить. Наказывал, стало быть. И вот... Я что подумал, князь. Вот я такой черт, злой, голодный, впервые человеческий взгляд на себе увидал, да какой... Ты и сам знаешь, как она посмотреть может... Как миллион подарит. Вот я тогда-то и помешался. Есть кто от горя с глузду двинулся, или от болезни какой, а я от того, что на меня как на человека посмотрели. Она ведь меня не видела тогда, сквозь меня глянула. А мне даже и воображения одного, миража хватило. Знаешь, что я хотел, вот все это время, пока мы метались, пока она от меня к тебе, да от тебя ко мне... Или вот с тем поручиком Самойловым… от нас обоих... — он усмехнулся в темноте, как будто весело, — то-то забеги у нас были... Как у зайцев весной... Так вот, я хотел всего-то, чтоб хоть раз она мне сказала, что любит. Хоть разок обманула. Но нет. А я все ждал. Иногда ей настроение приходило меня приласкать. Как дикое животное какое. Боялась меня, но тянуло зверю в пасть руку сунуть. Гладила по голове, вот как ты сейчас, говорила, что со мной как в омут, как с моста в Неву. А я все ждал, может, хоть раз, хоть и для смеху... Но нет.
— Она тебя любила... По-своему, — печально прошептал князь, ласково разглаживая спутанные волосы на его виске, — ведь столько страсти, столько чувства в ней к тебе было. Это ведь любовь?
— Эх, — выдохнул Парфен устало, — ты прав, Лев Николаевич, все мы про любовь болтали, да все не про то.
— Не про то, — эхом повторил князь, — страшную ты рассказал историю… Про отца твоего и полено… если б я знал... Если б я раньше знал...
— Жалел бы меня еще больше?
— Тебя не жалеть, Парфен, тебя любить надо. Много и сильно, но не так, как все это понимают. Не со страстью, не смертельно... А жизненно. Понимаешь? Чтобы жить, а не чтобы сгореть в этой жуткой любви.
— Я, пожалуй, не понимаю.
— А и не надо, — как-то особенно ласково шепнул Лев Николаевич, — это не понимать, это чувствовать надобно. Но сейчас, я все же думаю, что нам нужно спать. Долго ехали из Петербурга, место новое, не обжились, ты все еще не здоров, так что я буду настаивать, чтобы мы говорили пока о чем-то пространном, с закрытыми глазами. Давай я расскажу. Этот разговор мы отложим, потому что он очень важен для меня, я очень хочу о тебе знать, все что можно, все хочу. Ты самый необычайный человек из всех, кого я видал, самый удивительный... Но об этом потом. А сейчас я расскажу: как-то в мае, еще там, в Швейцарии, я услыхал от детей про волшебный цветок эдельвейс...
От его тихого, красивого голоса Парфен совсем успокоился и, хоть заинтересовался историей про цветок, но все же слабость и усталость дали о себе знать и быстро сморили его.
После этой ночи они больше не расходились по разным спальням. Даже не обсуждали этого вовсе.