Глава Седьмая. Она
6 января 2026 г., 18:07
Иногда он думал: "Лёвушка".
Сидел на своем "насесте", смотрел на светлый, радостный лес, полный птиц и запахов, и думал по-простому, нежно и немного смущенно.
Никогда раньше не смягчал ничьих имен. К отцу, матери — только по отчествам, брата обзывал снулым или Сёмкой.
Да и не принято такое было.
А теперь вот...
"Лёвушка".
Он бы лучше умер, чем вслух такое сказал, а про себя иногда думал.
Вечером, когда Лев Николаевич газету читал, или сидел над своими упражнениями, чтоб экзамен на воспитателя держать, или просто рассуждал о русском народе, о прекрасной душе землепашца и прочих, забавных с точки зрения Парфена, великосветских придурях, он думал...
"Лёвушка".
И внутри так хорошо делалось, словно праздник какой вот-вот. Или подарок где-то лежит и ждет его.
Жили они славно. Такой хорошей, человечьей, настоящей жизни до Вырицкого затворничества Парфен никогда и не представлял себе.
"Разве ж так можно было... " — иногда сам себе не верил, что все так сложилось. Неприятной дрожью по спине, липким страхом исподволь мучила мысль: а что если сон? А что если те кошмары, что упорно снились ему, — и есть его истинная жизнь, а тихий летний вечер, ласковый взгляд ясных голубых глаз, предназначенный ему, и только ему, — только лишь бред, которым забылся промерзший до костей, безнадежный колодник на пути из Тобольска в Нерчинск?
В такие моменты он протягивал руку и вдруг сжимал пальцы князя, глядя ему прямо в глаза, так чтобы, может, увидеть, что это не человек, а морок один.
Но рука была теплой, из плоти и крови, а глаза — встревоженные и полные заботливого внимания.
— Что с тобой, Парфен? — осторожно спрашивал Лев Николаевич, садясь ближе и беря вторую его руку, — о чем ты думаешь?
"Лёвушка", — с каким-то невозможным чувством думал Рогожин, но вслух не говорил.
О таком не говорят.
— Хорошо тебе здесь, князь? — вопросом на вопрос. Так хрипло и тихо, что почти жалко.
— О! Очень! Мне кажется, я никогда так счастлив и покоен не был! Как тут хорошо! И… кажется, прекрасно, что нашей старой компании нет, хоть они и хорошие люди, но...
— Хорошие, — усмехнулся Рогожин и отвел взгляд, — ты иногда так смешно пошутишь, Лев Николаевич, что всплакнуть охота.
— И все ж, они хорошие... Но я почему-то ужасно устал. Как подумаю, что к нам сюда хоть Лебедев или Гаврила Ардалионыч пожалуют с визитом... Нехорошо так, конечно, но меня жуть берет.
И рассмеялся.
— Не то слово, жуть, — Парфен снова взглянул на него, залюбовался на миг и тоже улыбнулся, без обычного своего презрения, — Ганька-то здесь мне весь воздух испортит, уволь, князь, не говори даже. Какими хошь их почитай, хоть в святые возведи, только сюда не тащи.
— Ни за что, — мотнул головой князь, — ну что, ты больше не грустишь? Взгляд у тебя был странный, я заволновался. Знаешь, хочу, чтоб ты совсем поправился, и мы бы пошли гулять. От прогулок и на душе лучше, и в голове проясняется. А еще упражнения. Швейцарские доктора очень уважают эту методу. Тебе бы очень полезно было...
— Сделаю, как скажешь, — невозможно было ему отказать, и Рогожин заранее сдался и приготовился к любым странным затеям Льва Николаевича.
Ему очень нравилась радость, которая возникала и искрилась в глазах князя, когда ему удавались разные, по рогожинскому мнению, "придури".
За эту радость он бы колесом ходил и на голове стоял хоть все дни.
Федор Порфирьевич Бенкендорф был родом из крепостных Варвары Петровны Тургеньевой, которая, забавы ради, давала своим крестьянам фамилии сановных и известных граждан. Федор Порфирьевич, таким образом, к почтенному графу Александру Христофоровичу касательства не имел, но обладал достойными громкой фамилии вежливыми манерами без заискивания, и острым, хватким умом.
"Федька дурака не валяет", — заметил как-то Парфен Семенович, обнаружив, что его приказчик, даже когда имел хорошую возможность, не воровал и, даже пьяного и больного, своего начальника не обманывал.
Спокойно терпел тяжелый, изрядно подточенный водкой и жутковатой страстью характер Рогожина и ненавязчиво, как-то даже деликатно, но довольно твердо выводил к тому, чтоб дела все-таки не стояли. Почти год он фактически единолично управлял всем, что оставил после себя почивший Семен Парфенович, но ни рубля себе не присвоил и никаких дел из-под полы не вел.
Парфен, когда бывал трезв и не в тоске, хоть и против воли, но с живым интересом приглядывал за происходящим. Он поклялся, что развалит все отцовы предприятия к чертям, но клятвы своей не держал. Сказывался живой предприимчивый ум, который достался ему от рождения и который никакими жуткими походами на Москву и обратно, жженными деньгами и безответной, страшной любовью было не загубить.
Бенкендорф ему нравился, но, как обычно, виду Парфен не подавал и общался с ним хоть без пренебрежения, но и без особого пиетета, называя Федькой, несмотря на то, что тот был старше на три года.
Сам Федор Порфирьевич всегда был неизменно вежлив и почтителен со всеми, включая прислугу.
"Папаша его был дворецким на английский манер. Вот он и нахватался", — объяснял Рогожин, приметив, что князю его приказчик очень симпатичен.
Впрочем, Лев Николаевич...
"Лёвушка".
...вообще был любителем крестьян да нищих. Для аристократа дело невиданное. Парфена эта его манера совершенно очаровывала, хоть он и плевал чаще всего на сословную разницу, а к разным графам и прочему напудренному отрепью относился порой хуже, чем к побирушкам.
Князь все-таки был особенный...
Бенкендорф приезжал по субботам, отчитывался по бумагам и купчим, рассказывал сплетни и привозил свежих газет да книг по просьбе Льва Николаевича.
Часа три кряду они сидели с Рогожиным на веранде: шуршали бумажками и говорили вполголоса о векселях да пошлинах. Бенкендорф также показывал планы разных домов, которые застройщики готовили к продаже. Но Парфену все не нравилось.
— Ищи еще. Надо, чтоб светлый был и с деревьями, а не этот каменный мешок в каменном мешке.
— С деревьями дороже выйдет. И хлопотней.
— Плевать, хочу, чтобы деревья и чтоб до воды не сто верст идти.
Федор Порфирьевич все записывал в маленькую тетрадку, делал быстрый подсчет и качал головой.
— А в октябре, говорят, все подорожает из-за англичан.
— Вот ведь народ вредный, — кривил рот Парфен, подписывая бумаги, — и как их только земля носит... Паскуды, одно слово. Так ты подсуетись, Федь, так чтоб дом уже оформить до осени.
— Постараюсь, Парфен Семеныч, всенепременно!
После пили чай втроем, и князь с Бенкендорфом вели удивительно ладный разговор о политике. Парфен, в этом не смысливший, только слушал и усмехался в усы, радуясь, впрочем, такой заумной компании.
От этой болтовни ему становилось как-то непривычно спокойно.
Хоть и речь шла все о каких-то каверзах и даже о войне.
В ту субботу Бенкендорф приехал на казенной коляске, объяснив, что купленная для него пострадала на ухабе и теперь в ремонте.
С порога он поклонился князю и вручил ему небольшой голубой конверт с сургучной печатью.
— Для вас, ваше сиятельство!
Рогожин удивленно на него посмотрел, потом перевел внезапно потемневший взгляд на Льва Николаевича.
Тот выглядел озадаченным и смущенным.
— Я не знаю, — проговорил он тихо, — я не хочу...
— Ну, — сказал Парфен, поднимаясь со своего "насеста" и беря в руку трость, — пойдем-ка, Феденька, переговорим в столовой, пусть князь почитает. Чаю хочешь с дороги?
Бенкендорф благодарно согласился и медленно пошел вслед за с трудом передвигающимся Рогожиным.
Князь остался один и, похолодев внутри, развернул письмо.
— Прости, Федор, с души воротит от этих бумажек, — Парфен слушал с трудом, не поспевая за спокойным и вдумчивым Бенкендорфом, — давай в этот раз ты сам.
— Помилуйте, Парфен Семенович, тут надобна ваша рука.
— Тогда отложим.
— Кондратьевы ждать не будут, а у них товар лучший и цена...
— Придумай что-нибудь сам, — мрачно и твердо сказал Рогожин, хлопнув ладонью по кипе бумаг, — половину от процента бери себе, как напарник. И помни мое доверие. Предашь — убью.
— Помилуйте...
— Убью, — прервал начавшуюся было оправдательную речь Парфен, — езжай. Если что, я пришлю к тебе Ивана. Семен Семенычу денег не давай, только под расписку и не больше десяти рублев. Ступай с богом.
Сбагрил наконец-то. Камень на сердце только вырос в размерах. Давил на все его существо страшно, болезненно. Вот-вот кровь брызнет из-под черного гранита... И ничего живого не останется.
"Это все... Это конец..." — одна единственная мысль возникла среди ада, который образовался внутри, как только Федька ступил за порог.
До этого Парфен хоть и соображал плохонько, но ни о чем, кроме дел, не думал, и вот пришло время...
В первую секунду, как он вышел на веранду, показалось, что князь уже уехал, но он был здесь. Просто сидел на скамье с краю, повесив голову и руки плетьми между колен, с видом совершенно изможденным.
— Она что ль написала? — спросил Рогожин мрачно. Хотел было усмехнуться с отвращением, но не смог.
Не вызывал у него Лев Николаевич никаких прошлых чувств.
Ни одного.
Даже разозлиться не смог, хоть и понял сразу, чье письмо и что за ним последует.
— Да, — князь поднял голову и умоляюще взглянул на Рогожина; глаза у него были прекрасные, светлые, прозрачные, полные вины и непонятного чувства, от которого у Парфена заныло сердце, — это от Настасьи Филипповны.
— И что пишет? — Рогожин подошел ближе, но садиться не стал, хоть стоять ему было и тяжело, а трость осталась в столовой.
— Прочти, — князь протянул ему письмо, все еще ожигая тем самым взглядом, от которого совсем в голове звон делался.
— Не хочу. Сам скажи.
— Просит встречи. Приехала в Гатчину к Елизаровым, ох, я не знаю, кто это, но она пишет, что друзья... Проживает у них во флигеле совершенно одна... Хочет мне сказать что-то... Очень важное..
— Так поезжай, — мертвым голосом проговорил Парфен и все же сел на скамью. Ноги вовсе не держали, хуже чем неделю назад.
Проклятое нутро! За что ж, господь его, простого мужика, такими страстями наградил?!
"Простым-то легче быть. Жадным, злым или похотливым. Без придури. А тут... Чуть что — сердце в пол, и в голове туман..."
Он старался изо всех сил держаться на поверхности этой бури.
— Парфен... — Лев Николаевич опустился со скамьи на колени, на дощатый, влажный после росы пол, — я знаю, что ты мне не веришь уже... Столько раз..
— Три, — сказал Рогожин хрипло, — раз она и от тебя и от меня сбежала. К поручику тому… Но в основном между нами металась.
— Три, — повторил князь, глядя снизу вверх и едва касаясь ладонями его коленей, словно обнять хотел, но не решился, — это ужасно. Но я больше не уйду.
— Уйдешь, — презрительно усмехнулся Парфен, отведя глаза, — ускачешь. И я ведь судить тебя не смогу, потому что... Поезжай.
— Я же сказал, что тебя не брошу. Ты поклясться просил, я поклялся...
— Да к чертям эти клятвы полетят, когда она тебя позовет. Тебя, вон, девка молодая, красивая, генеральская дочка, за полу крепко держала, жениться хотела, так вырвался, убёг... А что обо мне говорить? Ступай, Лев Николаевич... Я и пытаться не буду.
— Я к вечеру вернусь, — как-то очень серьезно, почти мрачно сказал князь, — ты только не делай ничего и не думай ничего. Поверь мне, еще один... последний раз. Парфен! Я много гадостей сделал. Вот ты правильно мне припомнил... Но я как пьяный все то время был..
— А теперь протрезвел?
— А теперь я совсем другой человек.
— Чего это?
Князь вдруг протянул руку и погладил его по щеке, невесомо, но отчаянно и ласково.
— Поверь мне, а? Только разочек. И дождись.
— Бросишь меня, — мрачно прошептал Рогожин, глянув на него исподлобья.
— Какой взгляд, — одними губами проговорил Лев Николаевич в ужасе, — что же делать... что же делать...
Ему привиделось, что в одно мгновение черные, страшные глаза, такие чужие и такие знакомые, глянули на него с холодной ненавистью.
— Езжай, — повторил Парфен.
— Дождешься меня?
— Зачем?
— Затем, что я люблю тебя и никогда не покину, только если умру или сойду с ума, — твердо отвечал князь.
Рогожин вздрогнул; черные, без радужки, страшные глаза погасли, скрытые ресницами. Несколько мгновений он молчал, потом устало спросил:
— Вернешься?
— К вечеру!
— Подожду.
Они несколько минут шли молча, потом сели на скамью в зарослях сирени. Он хотел остаться стоять, сжимая шляпу в руках, но она заставила одним горячим, яростным взглядом.
— Ты как будто боишься меня, Лёвушка, — сказала она жутко и ласково.
Он вздрогнул. Впервые она так его назвала. Раньше только когда смеялась, могла царем звериным окрестить, но не так. Как теперь. Без ядовитой серьезности.
— Боюсь, — сказал он и сел рядом, развернувшись к ней.
— Как всегда прямой… — усмехнулась она, — так чего боишься?
— Ты больна, — проговорил он вдруг серьезно и вовсе не испуганно и взял ее руку, — очень исхудала, словно тень уже. За тебя боюсь.
— Придумываешь повод, чтобы пожалеть и простить меня?
— А мне не нужно, — князь улыбнулся грустно, — я от жалости к тебе иногда среди ночи проснусь, и подушка от слез мокрая. А прощать тебя за что? Не за что. Это все болезнь с тобой делает. Если бы ты смогла…
— Ты меня с ума сведешь своими разговорами, еще чуть, и я поверю…
— А ты поверь. Ведь можно просто попробовать. В Швейцарии очень хороший доктор есть. Он тяжелые недуги и душевные язвы лечит.
— Знаю я про твоего доктора... — досадливо и с усмешкой, — я не об этом позвала тебя поговорить.
— Зачем же?
— Скучала.
Он промолчал, отведя взгляд.
— А ты и не смотришь.
— Прости.
— Не прощу. Все могу простить, но что разлюбил меня — не прощу.
— Понимаю…
— А знаешь что, Лев Николаевич, ты ведь предаешь меня теперь. Говорил, что ради меня все что угодно сделаешь… Да такой же болтун оказался, как остальные.
Она еще некоторое время негромко, с какой-то невозможной тоской отчитывала его, а он лишь кивал головой, опуская ее все ниже, словно хотел свернуться улиткой под градом злых слов.
Все это было очень дурно, очень тяжело, но Лев Николаевич позволил ей говорить все, что вздумается, больше не останавливая и не споря.
Потом, спустя час или более, встали. Пошли вкруг прудов, не глядя на редких гуляющих, которые, впрочем, тоже на них внимания не обращали.
Немного молчали, после чего Настасья Филипповна начала допытывать, что за дела у него с Рогожиным.
Лев Николаевич только грустно качал головой.
— Это не дела, это другое.
— Купил он тебя, что ль? — жестоко и отчаянно спросила она, — как только смог? Не ожидала я от Парфена, думала — он не посмеет. А он вон как… Или ты и его пожалел?
— Сначала пожалел, — кивнул князь, — я пришел. А он… как мертвый...
— Ой, не рассказывай ты мне это, Лев Николаевич! Сама видела. Жалкий человек, ничего толком не может. Разве в дурака играть, и то на разок партнер!
— Он не такой, — проговорил князь, впрочем, понимая, что слушать его никто не станет.
— …так что, купил?
— Нет.
Еще некоторое время шли уже по мостовой. В Гатчине было пустынно, лоточники и бабы с ведрами изредка еще попадались, но почти не видно было извозчиков и горожан. Смеркалось.
Они, коротко переговариваясь, дошли до скромного, серенького особняка, где Настасья Филипповна остановилась, и вдруг буквально бросилась князю на грудь, прервав их тягучую, усталую перебранку. Впрочем, одностороннюю, потому что Лев Николаевич по большей части молчал, отвечал односложно и лишь умоляюще складывал ладони.
— Лёвушка, ну прости ты меня… Прости!
— Конечно. Конечно, — едва не плача, пробормотал князь. — Я нисколько…
— Поедем сейчас в Петербург! Я без тебя не могу, хоть в петлю! Хоть с моста… Вот месяц уже тоска одна… Не жить мне…
Он гладил ее по волосам, деликатно, осторожно обнимая за плечи, чувствуя, как разрывается на части его сердце от жалости и безысходности.
— Но тебе ведь совсем не это нужно. Совсем не я, тебе доктора нужно, чтобы в покое, чтобы в тихом месте… И лечить душу, лечить, спасать... — бормотал он, глотая непослушные слезы, которых совсем не хотел.
Ведь это несерьезно! Если мужчина убеждает вот так, рыдая... Неправильно! Не так нужно… Но слезы его не слушались, текли по щекам, щекоча подбородок и солоно отдаваясь на губах.
— Опять ты за свое, князь?! — вдруг резко переменилась в настроении Настасья Филлиповна и оттолкнула от себя Льва Николаевича так, что тот оступился и едва не упал, — сколько же можно меня мучить?! Я ему об одном, а он мне «доктор, доктор»! Что же ты за человек такой? За что ты меня мучаешь?!
— Я... Не…
Она взбежала по ступенькам крыльца и скрылась за дверью, так что князь не успел вовсе ничем оправдаться.
Он подошел. Потрогал ручку двери, постучал. Но ответом ему была тишина.
Он походил туда-сюда по улице и вернулся. Постоял, глядя на окна, которые, как стемнело, зажглись теплым желтым светом.
И снова никто не открыл ему.
В полном смятении простояв под окнами еще час, князь вдруг охнул. Поднес ладонь к губам и куда-то побежал сломя голову.
— Убёг, матушка, — сказала девка Фрося, подглядывающая в окно из-за тонкой французской тюли.
— Ну и славно, — вздохнула дородная, немолодая Виоллета Федотовна Елизарова, двоюродная тетка по материнской линии, вдова надворного советника Михаила Павловича, — Настенька, тебе бы прилечь, свет мой, лица ведь нет… А ухажёр твой вернется. Сейчас все равно из Гатчины ходу нет, никто не поедет. Тут вам не Петербург, тут все приличные, по ночам спать ложатся.
Августовская ночь даже в северных краях уже темная, так что на дороге в Вырицу князь оказался в полном мраке. Не найдя ни единого извозчика, он постоял еще в полном отчаянии, шепотом ругая себя страшными словами, а потом побрел, ориентируясь только по собственному ощущению.
Он понимал, что идти в ночь — полное безумие.
Но оставаться было еще страшней.
— Обещал… Сказал и опять… Что ж я… Опять… Он ведь что подумает? Предатель… Предатель…
Ужас гнал его по пыльной темной дороге прочь из Гатчины. Ужас и острое, больное чувство потери.
Все, что он так трепетно строил, берег и старался охранять, как тот самый Цербер, о котором зло говорила Настасья Филлиповна, все в один миг рухнуло и обернулось большой бедой.
Потому что он обещал, но не сделал. Всю душу, всего себя хотел положить, чтобы обещание исполнить, но нет.
Все испортил, все предал!
А как хотел назад, в их странный, но прекрасный дом, где лес, полный запахов и птичьего гомона, где внимательные, умные глаза, глядящие встревоженно и так щемяще-ласково, как никто до сих пор не смотрел на князя… Как хотел!
С первой же секунды, как уехал, хотел назад. Ничего больше. Просто вернуться уже…
«Только ты, пожалуйста, дождись…» — иногда он начинал бежать, но в темноте делать это было очень трудно. И луна, как на зло, не показывалась из-за огромного облака.
Мысли так грохотали в его воспаленном, отчаянном сознании, что ничего извне он слышать не мог, так что споткнулся, упал на колени и едва не был убит резко вильнувшей влево лошадью.
— Барин! — крикнул откуда-то сверху смутно знакомый голос, — что ж вы так-то! Ведь задавил бы сейчас! Два часа вас по Гатчине искал! Ведь никого там, как вымерли…
Сильные, грубые руки подняли его за плечи.
— Иван, — сказал князь совсем слабо, — неужто это ты…
— Я, барин! Я!
— Господи, Иван, как же это хорошо! Как же хорошо, что это ты!
— Да ну вас, барин! Вы садитесь, дома-то не все хорошо. Надо вам ехать.
— Да-да, едем! — сил совсем не осталось, он рывком заставил себя собраться и по-звериному яростно вцепиться изо всех сил в ускользающее сознание, — сейчас же!