Глава Восьмая. Бесы
6 января 2026 г., 18:07
Едва коляска скрылась за тонкими, рыжими стволами сосен, внутри Парфена ожили два демона.
В том хаосе, что еще с начала дня, по приезде Федьки с письмом, воцарился во все еще больной, измученной душе Рогожина, родились две жутковатые, мощные и яростные сути.
Первая — задремавший от слабости, но все тот же необузданный, старый Парфен, рубящий с плеча, тот, что, пожалуй, и овцу беззащитную зарежет в темноте лестничного пролета, страшный Парфен, одержимый бесами ревности и жадности.
«Не вернется… Как пить! Не вернется, вот сейчас увидит ее и пиши пропало… Ах, Лев Николаевич, вот ведь ты каков! А я-то… Знал же, знал про тебя все! Но на взгляды эти ласковые, на разговоры добрые… Купился, Панька-дурачок!»
Но был и второй.
Этот новый бес оказался совсем чужим, даже разговор его был непривычным, не простым, словно велеречивым каким-то. Противно вежливым. Приличным каким-нибудь вшивым разночинцам или умникам из университетов.
«Тебе лишь бы с ума сойти и взбеситься, — холодно и насмешливо говорил этот черт, — ты, Парфен Семенович, — ну чисто дитя. Нелюбимое. Некрасивое, грязное дитя, собаками поеденное, но все же нежное и доверчивое. И чуть на тебя ласково поглядит человек выше да лучше тебя, ты немедленно лепишься к нему. Как ласточкино гнездо под крышу. Да так крепко, что только вместе с куском дерева оторвать можно. Да неужели ты мог помыслить, что он… ОН тебе правду сказал? Все же уверяли, что больной твой князь и малохольный, за счет чего и говорит всякую чушь, что в голову его больную придет. Да ты и сам, вспомни, сам уверился.
А что про любовь сказал, так сам посуди… Какая любовь может быть к тебе, бедный ты мой уродливый ребенок из старых бабкиных пугалок. Помнишь? Тот, что в колодце сидел и плакал, а как подойдет баба пожалеть да попробует вызволить, он ее в колодец тащил и топил. А потом маленькими своими зубками рвал тонкую кожу на шее.
То-то. Вот и вся любовь… Мало ли что больной человек скажет».
И тот второй, новый бес, был много страшней старого.
Парфен сидел, сжимая до боли ручки своего плетеного "насеста", и смотрел невидяще куда-то в пол.
«Гляди-ка, Парфеша, солнце вроде на закат пошло. Едут уже, небось в аглицкой коляске, что ты ей подарил, с рессорами тихими и колесами мягкими. Едут в Питер, посмеиваются над тобою. Говорят: "Вот Парфен Семеныч-то, дурачок какой, подумал, что кто-то с ним одним захочет быть. Без денег да дел". И она смеется: "Только поманила твоего князя, как он все забыл и прыг ко мне в коляску". Смешно, чего не смеешься, Парфеша?
Они люди великосветские. Образованные. О чем бы им с тобой? Только для смеху. Вот едут и потешаются… А князь ей и говорит…»
На этом почему-то старый бес забуксовал и замолчал, прекратив свое мерзкое хихиканье.
Совершенно невозможно было Рогожину представить, чтобы Лев Николаевич так себя повел.
— Вернется, — проговорил он неслышно, сквозь зубы, едва дыша, — вернется. Я дождусь. Сказал же.
«А давай припомним Замоскворечье, долгие прогулки, шелест лип, — второй бес шептал ласково, без глупой злобы, без простой, незатейливой ревности. Этот был куда как сложней, — как читал тебе поэтов, как слушал твои бредни про детство и псковские подземелья, в которых ты раз заблудился так, что нашел скелеты в древних доспехах и сам едва не помер в темноте и тесноте заброшенного лаза. Все рассказывал, из души вынимал и ему выкладывал в простертые ладони. Страх свой, кромешное одиночество, потерянность и боль. Все ему нёс.
Любовь искал в его светлых, чистых глазах. И находил. Помнишь?
Он тебе так и сказал: "Люблю тебя, Парфен". Ведь точно же, как давеча, перед отъездом к ней.
А голос его. Ты часами ведь слушал, как он говорил о своих швейцарских наблюдениях. Сидели на Яузе, босыми ногами по щиколотку в воде, и ты все слушал, слушал, кажется, всем собою впитывая его звуки и его смыслы.
Ах, прекрасная была Москва! Сколько открытий…
А потом он с ней уехал».
Бес ощущался печальным и тихим. Но Парфен уже чуял, что эта суть его и уничтожит.
— Врешь… — пробормотал он, сползая с "насеста" на дощатый пол, — врешь…
«Разве? Ты потом гнался за ними, как пьяный сатир, неделю не спал, только все пил да с ума сходил. И ведь не только от того, что она сбежала… А более от того, что он…»
— Иван! Водки!
Перепуганный Иван явился с бутылкой, запаянной темным сургучом.
— Еще! Все неси, что есть!
— Господи, спаси... — бормотал Иван, пятясь, — что же это, барин… Нельзя жеж вам..
— Неси! — жутко взвыл Парфен, глянув на него исподлобья так, что здоровенный псковитянин с руками кузнеца задрожал как осинка на ветру, — живо!
«…от того, что он тебя бросил. Вот от чего. Ты выл полсуток, как раненый волк, отчего все потом… Помнишь ведь, что потом…»
Первый, залихватский, насмешливый бес вовсе замолчал теперь, зато второй взял всю власть и обрел ясный, негромкий, но мощный голос. Как среди малых, тихих зазвонных колокольцев вдруг начинает звучно греметь центральный, царский набат.
«И теперь все повторилось в точности, как тогда в Москве, с той разницей, что там липы, а тут сосны, там вы все бродили, а тут ты сиднем. Вот и вся разница, а сюжет-то один. Он снова тебя оставил. Потому что иначе и быть не могло. Сам подумай…»
— Врешь, — пробормотал Парфен, жутко глядя на бутылку в правой руке, — не так все. Не так…
«Так, так. Часов ты не держишь при себе, но уже четверть часа как те, немецкие, что в столовой, пробили десять. Стемнело совсем. Тихо. Никто не едет к тебе. Ты опять опростоволосился. Поверил в чудо, в надежду. За это и расплатишься теперь… По всем счетам… И по каждому сторицей…»
Он отбил резким ударом о железную балку горлышко у бутылки.
И через секунду сильным рывком швырнул ее об пол так, что та разлетелась на мягкой древесине, как об камень.
— Не буду я тебя слушать… Ничего толкового не сказал еще. А пустословить я и сам могу, — зашептал он быстро, сбивчиво, как молитву, — болтай, сучий потрох, мели, Емеля, твоя неделя…
Иван на это все посмотрел, понял, что хозяин-то с ума, видать, сошел, самовольно взял лошадь да поехал за князем.
«Высечет ведь, как протрезвеет… А и пусть сечет. Лишь бы не помер!»
Когда подъехали было уже далеко за полночь, Иван снял фонарь с крючка, подал князю, чтоб тот не упал в кромешной черноте.
— Что ж темно? — робко спросил Лев Николаевич, пытаясь разглядеть хоть что-то, кроме затейливой туши купеческой дачи.
— Бог его знает, барин… — шепотом отозвался Иван, — мое дело маленькое…
Князь быстро, насколько позволял свет от фонаря, пошел к веранде, поднялся по ступенькам, и что-то скользко хрустнуло под правым каблуком.
— Осторожно, я там бутылок набил, — послышался хриплый, мрачный голос из темного угла, — не поскользнись.
— Парфен, — тихо выдохнул Лев Николаевич, — прости меня, прости меня, Парфен! Я такой дурак… Все они правду говорили – идиот!
Посветил, увидел в плетеном кресле сгорбленную черную фигуру, и сердце зашлось тем странным чувством, что часто теперь посещало его. Не жалость, не сочувствие даже. Другое. Не было такого до сих пор в душе князя.
А теперь мощным неуемным потоком захлестнуло и обожгло нутряным жаром.
Едва не поскользнувшись на битом стекле, он бросился к Рогожину.
— Простишь?
— Да что прощать-то?
— Ночь… Я поздно… А ты…
— Я ждал, — сказал Парфен, тяжело поднимаясь, — и дождался все-таки…
Они стояли друг против друга долю секунды, а потом вдруг сильно, крепко и почти страстно обнялись.
А после, до рассвета, лежали и тихо переговаривались, совершенно без сна. Изредка осторожно касаясь друг друга, словно оба были из тончайшего хрусталя.
— Она ведь права, — прозвучало это грустно, но без тоски, — я ее предал…
— Не глупи, Лев Николаевич. Ты и под венец ее вел уже, попу заплатил, да шаферов нагнал. В Святой Магдалине такой вой стоял, что в ушах звенело — таинство готовили для вас. Жених и невеста, — Рогожин почти бесшумно фыркнул. Не презрительно, а как-то безнадежно, — тили-тесто. А она… Ну, ты сам же помнишь, что было. Если ты ее предал, то я не разберу, что такое предательство. Может, у тебя какое-то свое, швейцарское предательство? В заграницах, я знаю, всякой гадости полно… Женщины бородатые, мужики в платьях…
— Парфен, — было слышно в темноте, что князь смеется, — ну что ты такое говоришь…
— А то и говорю, что я человек хоть и хворый да заковыристый, но по сути-то простой. Ты вот говоришь: предал. А я понять не могу, где ты предал-то ее?
— Обещался любить, — вздохнул Лев Николаевич, нащупывая кончиками пальцев ладонь Рогожина, — что не брошу, что помочь хочу.
— А.
Так саркастически и безжалостно. И молчок.
— Что ты думаешь, Парфен?
— Думаю, что делать теперь. Ты ведь так и будешь совестью мучиться из-за нее?
— Буду.
— И тосковать?
— Ну… да. Это тяжко очень.
— И это само не пройдет, так ведь?
— Как же… Такое само… Я не знаю, Парфен. Мне тяжело на душе очень. После нашей с ней встречи. Я так счастлив был еще вчера. А теперь…
— Да я вижу. Хочешь к ней?
— Нет. Как ты мог такое подумать? Ах… Ну да, — князь горестно вздохнул, и тут же большая, горячая лапа стиснула его пальцы крепко и властно.
— Не поминай это. Забыли. Было и прошло, — прошептал Рогожин настойчиво, — ты сам сказал: "я другой теперь человек", вот и давай. Старые времена все быльём поросли.
— Ты простил меня?
— А ты?
— Конечно, что ты! Я никогда на тебя зла и не держал.
— Даже когда я чуть не зарезал тебя, а?
— Не вспоминай! Было и прошло.
— Давай тогда договор, князь. Я не вспомню, но и ты забудь. Давай начнем сызнова. Вот прямо с этой минуты. Новый ты и новый я. Я вот смерти в глаза посмотрел, ползаю как столетний дед, не знаю, вернет ли мне боженька ноги и силы, или так всю жизнь небо коптить… У меня внутри совсем все по-другому теперь, так что я, пожалуй, искренне тебе говорю — что было, то прошло.
— И я, я согласен, Парфен! Только вот…
— Она не отпустит в новую жизнь-то, да? — Рогожин усмехнулся.
Еще немного помолчали, не разнимая рук.
— Не знаю, что делать, — вздохнул Лев Николаевич, подвигаясь ближе и утыкаясь холодным лбом в плечо Парфена, — не пойму, голова совсем больная.
— Так утро вечера мудренее, — как-то непривычно ласково проговорил Рогожин, — сейчас мы ничего и не обрешим. Давай пока просто побудем тут. Поспим. Завтра… Сегодня-то бишь. Я с тобой до реки пройдусь, хоть посмотрю, что так тебе понравилось. А там… Может, что-то и придет.
— Она сказала, что жизнь без меня не мила…
— Так прямо и сказала?
— Как-то так.
— А ты?
— А я… как дурак. Я все о тебе думал, как бы мне поскорей в Вырицу поехать, чтоб до темна успеть… Боюсь я, Парфен, что она там себе надумает с такими настроениями?
— Посмотрим. Завтра. Потом. А сейчас давай спать.
Князь совершенно не представлял, как сможет заснуть в таком-то состоянии, но через минуту уже ровно и спокойно дышал, видя спутанные, странные сны.
Рогожин коснулся губами его макушки и тоже закрыл глаза.