«Лишь смелых в рыцари берут, ты с теми, кто стоят или бегут?»
Ночь наступила незаметно — быстро и тихо. Асфальт ещё пышет жаром калифорнийского солнца, а за окном только-только стихли ритмичные удары меча о землю и громкий смех. Дети, вымаливавшие ещё хотя бы пять минут, расходились по домам. Большим пальцем он слегка давит на холст и проворачивает запястье, оставляя на бумаге каплевидный отпечаток. До этого он два часа смотрел на картину в упор, пытаясь игнорировать навязчивые, липкие мысли, репейником цеплявшиеся за и без того плохо соображающую голову. Конечно, Байерс игнорировал истинную причину таких перерывов между мазками. Он измученно запрокидывал голову, будто читал что-то на потолке, и в который раз заключал: «Вдохновения сегодня нет». Он мог врать маме, Джонатану — но с каждым днём всё труднее становилось врать самому себе. От себя сложнее скрыть любые процессы в организме — будь то кровоточащая рана, головная боль или четыре, казалось бы, случайные буквы алфавита, которые Уилл и всё его нутро знали, во что сложить, чтобы первые два примера стали этому неплохими синонимами.«Скрой слёзы за забралом, мечтай о большем, смиряйся с малым»
С кухни доносится неразборчивый крик — дом Байерсов слышал его каждый день почти в одно и то же время. Уилл отрывает взгляд от потолка и вытирает несколько слезинок, незаметно скатившихся по щекам. Он перестал замечать их уже давно — просто ещё одна часть его, пытающаяся докричаться, заставить признаться. Хотя бы самому себе. Ещё один способ вытащить то, что внутри. Наружу изнутри. Перед тем как выйти к семье, он заглядывает в ванную — отмыть руки и лицо. Он с удовольствием бы отмыл и всё, что внутри: постирал бы пару раз с отбеливателем, тёр бы извилины мозга до скрипа, чтобы совсем потерять способность думать, помнить, надеяться. Мама мельком целует его в висок и за плечо подталкивает к столу. Слишком нежно. Её прикосновение тёплым следом остаётся на коже. Такой привычный когда-то жест теперь обжигающим отпечатком и безмолвным «люблю» бьёт прямо по груди. Дыхание сбивается, и он плетётся к столу. Джонатан приклеил взгляд к ещё пустой тарелке и старательно молчал. У Джойс была тысяча вопросов к старшему сыну, но изо дня в день он старался не пополнять этот и без того немаленький список, поэтому было решено быстро поесть и скрыться в комнате. В кухне жарко. Пахнет острым соусом, хлебом, пастой. Запахи смешиваются, давят, липнут к горлу. — Какие планы на завтра? - облизывая большой палец, испачканный в соусе, спрашивает Джойс. — Думаем пойти в катоманию! - не успел Байерс открыть рот, как на кухню вбежала воодушевлённая Оди. — Я, наверное, пропущу сегодняшний ужин. Она хватает кусочек хлеба, роняя крошки, и, хихикая, исчезает у себя. Уилл опускает взгляд на ладони — ещё влажные от воды. Пальцы подрагивают, а он смотрит и ждёт, что красные пятна вновь проступят на коже. Он сжимает руки в кулаки и прячет их на коленях, впиваясь ногтями в ткань. Может быть, завтра он сможет вырваться из этого замкнутого круга, где мысли путаются и душат, где слова не находят выхода, а чувства прячутся за маской усталости. — Хочешь праздновать там? - Джойс смотрит на него внимательнее, чем раньше. Байерсу, будто профессионалу со стеной, увешанной медалями, удавалось скрывать мысли, чувства и тревоги за улыбкой. Уголки рта ползут вверх, но предательски дрожат, подначивая ком, давно застрявший в горле, разорваться и жидкостью стекать по дыхательным путям куда-то в лёгкие и желудок. От этого тошнит. От этого слёзы без разрешения рвутся к покрасневшим щекам. Он крепче сжимает колени и напряжённо приподнимает плечи, стараясь выдать самый правдоподобный ответ. И Уилл кивает. Он даже не соврал. Он бы праздновал где угодно, лишь бы рядом был он. Просто Байерс знает — праздника завтра не будет. Не для него. Пересилив себя, он остаётся на ужин, хотя ноги уже готовы сорваться со стула и бежать, бежать в комнату и запереться до утра, а потом сказать, что сильно заболел, и пропустить этот «праздник двух». Пропустить веселье в катомании и завтрак в «Эль-Родео». Он переживёт потерю одного дня в году. Даже если этот день — его собственный день рождения.«Ты клонишь голову к мечу, веду от левого к правому плечу»
В комнате по-прежнему темно. Свет фонаря, скромно заполняющий комнату, трепетал, играясь с тенями, а они словно чернели, густели и начинали выпирать из ровной поверхности стен. Будто сам истязатель разума прятался под старыми обоями и нашёптывал свои жуткие сказки. Уилл закрывает за собой дверь и прислоняется лбом к косяку. Пространство молчит, помогая ему прислушаться к звукам на кухне. Вдруг его окликнут? Пойдут следом? Ничего. Он ещё пару секунд сжимает ручку и вместе с выдохом отпускает. Плечи опадают резко, сразу, будто из него вынули опору. Шаг. Второй. Он тащит своё тело грузом — чужое, тяжёлое. Ноги подкашиваются, и Уилл валится на кровать, вжимаясь щекой в матрас. Пальцы судорожно сминают простыню. Он подтягивает колени к груди, сжимается, словно от удара, которого не было. Внутри всё болит без причины — тупо, глубоко, как старая рана, на которую снова надавили. В голове всплывают обрывки ужина: пустая, слишком белая тарелка, запах соуса, крошки на столе. Голос мамы — спокойный, слишком спокойный: «Хочешь праздновать там?» И его кивок. Короткий. Точный. Предательский. Грудь давит, словно за рёбра крюками подвесили что-то слишком тяжёлое, отчего сложно вдохнуть. Он переворачивается на другой бок, жадно ловит ртом воздух, но легче не становится. Взгляд цепляется за картину. С этого ракурса она выглядит совсем по-другому. Кажется, будто бесстрашный рыцарь и его команда карабкаются по отвесной скале, с которой в любой момент можно сорваться, но они всё равно решительно идут на дракона. У которого, между прочим, есть крылья. Теперь картина не выглядит героической. Она выглядит безнадёжной. Уилл вновь думает о завтрашнем дне. О том, как будет протягивать этот холст. Как будет улыбаться. Как снова кивнёт. Будто всё в порядке. Будто он не рассыпается на части. Будто это не приговор, аккуратно завёрнутый в подарок. Может, стоит перевернуть её, когда придёт время дарить? Или, может, нужно перевернуть самого получателя? Вопросы утомляют. Особенно когда на них нет ответов. Он сильнее притягивает колени к груди, плечи дрожат, и он накрывает рот ладонью. У стен тоже есть уши. Они мастера трепаться. Особенно когда ты слаб. Особенно когда боль настоящая. Ком в горле лопается без разрешения — он переполнен, он ищет выход. Под веками жжёт. Слёзы горячие, тихие, честные. Они стекают по виску и впитываются в подушку — тёмными пятнами, как краска на ладонях. Как всё, что он так старался смыть. Уилл зажмуривается, прижимает ладонь к лицу сильнее, будто может удержать это внутри. Но не выходит. Всё, что было внутри, вырывается наружу. Наружу изнутри. Уилл всхлипывает глухо, почти беззвучно, чтобы никто не услышал. Он не рыдает навзрыд — он просто позволяет себе быть слабым. Сейчас. Когда это так ему нужно. Губы дрожат, пелена перед глазами рисует странные образы — тёмные пятна, превращающиеся в силуэты. Они чего-то хотят. Они требуют. Он открывает рот в немом крике и ещё крепче сжимает простыню — с желанием разодрать её, провалиться в полость матраса, похоронить всё, что так долго и неумолимо причиняет ему боль. Планы рухнули. Вместе не получилось. Уилл опередил его. Предал. Он сошёл с ума в одиночку. По ощущениям проходит вечность — вечность в темноте и тишине.«Казнить нельзя помиловать. Мне запятую сил поставить нет. Ты для меня всегда — помиловать, Ты среди самой непроглядной тьмы — всегда мой свет»