Видишь чёрт шутит

NC-17
Завершён
44
автор
Фэндом:
Размер:
6 страниц, 2 315 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
44 Нравится 3 Отзывы 8 В сборник

Исповедование

Настройки
Исповедь — труд тяжкий, изнурительный. Не только для кающегося, раздирающего потемки своей души в поисках слов для греха, но и для того, кто принимает эту исповедь. Кто должен вобрать в себя поток чужих страхов и сожалений, отфильтровать муть отчаяния и в конце явить кристальную каплю отпущения. Федор, несмотря на свою недолгую службу у престола Господня, познал эту истину всем нутром. Познал цену каждой слезы, оставленной у его епитрахили, и каждой гробовой тишины, что оседала в воздухе гуще ладана. Сегодняшняя исповедь стала душевной кровопотерей. Старая прихожанка, чья жизнь была одним долгим постом, вновь принесла ему свою материнскую муку — историю о непутевом сыне. Ее слова сочились медленным ядом безнадежности, прорываясь внезапными вспышками горечи и усталыми, осенними слезами. Федор слушал, превращаясь в бездонный колодец, куда лилось это отчаяние. Он отделял семена греха от плевел боли, искал в груде темного песка души крупицу истинного раскаяния. Когда она ушла, облегченно всхлипывая, в нем осталась лишь призрачная пустота — плата за попытку залатать чужую рану клочками собственной души. Изможденный, он направился в небольшую комнату при церковно-приходской школе. Там, за простым столом, должен был заниматься его лучший и самый трудный ученик — Николай. Юноша шестнадцати лет, с глазами-голубыми червоточинами, слишком пытливыми, и с душой, где бушевали незнакомые ему демоны сомнений и страстей. Федор видел в нем хрупкий хрустальный сосуд, который так легко разбить неосторожным прикосновением или словом. Неделю назад, после бранного пожара спора о вере, Федор в шутку, но с долей назидания, положил на стол Николая свою фотографию. На снимке он был в рясе, строгий, с крестом в руке. — Вот тебе икона современного подвижника, — улыбнулся он тогда. — Когда одолеют сомнения, смотри на нее. А не то, что в голову молодым взбалмошным мыслям приходит. Мальчик фыркнул, смущенно покраснев —Я не буду ей поклоняться. И уж тем более целовать. Это… смешно. С тех пор фотография лежала на столе, став немым напоминанием и молчаливым укором. Подойдя к двери, Федор не услышал привычного скрипа пера. Из-за дубовой толщи доносилась густая, прерывистая тишина. Он приоткрыл дверь без стука. И замер. Николай сидел не за столом, а перед ним, спиной к двери. Прямо напротив, на грубой стене, была приколота та самая фотография. Свежий след от булавки сверкал, как обнаженный нерв. Мальчик не молился. Он сидел, окаменевший и согбенный, впиваясь ладонями в колени. Его плечи вздымались в немом, тяжелом ритме только что законченного бега. Даже сзади был виден предательский румянец, пылающий на шее и краях ушей. Воздух в комнате был тяжелым и грешным, насыщенным стыдом и смущением. Та самая красноречивая немая тишина, что воцаряется после содеянного в одиночестве. Понимание ударило, как обухом. Это не было созерцание. Это была порочная пародия на молитву. Его собственный образ, призванный вести к свету, стал тайным алтарем запретного томления. Его собственная улыбка на бумаге — сообщницей греха. Сердце сжалось в ледяной ком. Первым порывом было ворваться, обрушить лавовый поток праведного гнева, заставить рыдать в покаянии. Но ноги приросли к полу. Он увидел не грешника, а испуганного птенца, пойманного с окровавленным клювом у собственного гнезда. Запыхавшегося, потерянного божьего дитя. Он отступил. Бесшумная тень, он прикрыл дверь и прошел к выходу, где горький запах осенней листвы смешивался со сладковатым душком ладана. Глубокий вдох не принес облегчения. — Господи… — выдохнул он в наступающие сумерки. — Что ж творится такое. К чему черти по мою душу пришли гадить. Чувство праведного омерзения боролось в нем с разъедающей, острой виной. Это он, своей легкомысленной шуткой, подложил тлеющий уголь в сухую солому юной души. Поздно вечером, когда школа погрузилась в сон, он вернулся. Фотографии на стене не было. Она лежала в ящике стола, поверженная ликом вниз, словно опозоренная. Федор взял ее. Беззвучно, с медленной, ритуальной жестокостью, разорвал на части. Строгое лицо в рясе, его собственная улыбка — все превратилось в белые лепестки несостоявшейся святости. Он бросил их в жадное горнило печки и смотрел, как языки пламени лижут и чернят бумагу, превращая грех в пепел. Запах пепла въелся в пальцы, от него не избавиться. Он смешивался теперь с другим, более горьким и резким запахом — дорогого, крепкого вина, которое Федор, отбросив все сомнения, вливал в горло. Алая жидкость мирная по внутренним стенкам, ополяла их жгучим теплом. Что разливалось по всему телу, прогревая каждую клеточку. Огонь в печи уже погас, но внутри него разгорался иной огонь — смутный, позорный, греющий живительным жаром стыда и страха. Вино не принесло желанного забвения. Оно лишь сняло верхний, самый прочный слой запретов, обнажив пульсирующую рану, его собственного пастырского краха. В голове вновь вспыхнул образ мальчишки. Его малое но крепкое тело, содрогалось в теплом пламени свечи. Контраст светлых волос и пунцовых щек, выдавали его в содеяном с потрахами. И от этих воспоминаний в потёмках души священника, что то оборвалось. Так не может продолжаться. Он поднялся. Ноги вели его сами, тяжелые и ватные, по темному коридору к укромной келье, скрытой в тени от чужих глаз. Туда где проводил ночи Николай. Федором двигала слепая, пьяная необходимость свидетельства. Увидеть еще раз. Убедиться, что это не сон. Глухой стук по старому дереву, разрозил застоявшуюся тишину. — Николай. Открой. В мгновение за дверью послышалась суета, тихий, испуганный звук. И наконец, щелчок замка. Николай стоял на пороге, иной, бледный как полотно, в простой пижамной рубахе, расстегнутой на горле. Его глаза, ярко небесные, были огромны от ужаса. Он уже знал. И ожидал наказания. — Батюшка… — голос сорвался в шепот. — Я… я хотел завтра… исповедоваться… Федор молча вошел в помещение, заставив юношу отступить. Захлопнул дверь. Маленькая комнатка была залита лунным светом из незашторенного окна, падающим на неубранную постель. — Исповедоваться? — голос Федора прозвучал хрипло, чужим тоном. Он шагнул ближе. — О чем? О том, что ты делал сегодня? С светописью моего лика? Николай отпрянул, ударившись спиной о комод. Его дыхание участилось, губы дрожали. — Простите… я не знаю, что на меня нашло… Это был грех, мерзость… Я… — Молчи, — отрезал Федор, и в его слове было больше усталости, чем гнева. Прикрыв глаза сухой ладонью, он тяжело вздохнул пытаясь подобрать нужные слова. Мальчик был слишком близко, так близко, что чувствовался исходящий от юноши жар, смешанный с запахом мыла и пота. — Ты...осквернил мое имя. Это слово, тяжелое, повисло в воздухе. Николай зажмурился, по его щекам покатились слезы, тихие слезы отчаяния. — Избейте меня, — выдохнул он. — Выгоните. Я заслужил… Но Федор не ударил. Его рука, пахнущая пролитым случайно вином и пеплом, медленно поднялась.Он коснулся кончиками пальцев влажной щеки Николая, смахивая слезу. Прикосновение было шокирующе нежным, непристойным в этой ситуации. Николай вздрогнул, как от удара током, но не отстранился. Его взгляд, полный ужаса, утонул в темных, затуманенных хмелем глазах священника. — Ты сжег ее? — прошептал Федор, его большой палец медленно провел по линии скулы юноши. Поглаживая мягкую, детскую кожу. — Н-нет… я убрал… — Я сжег, — перебил юношу Федор, и его голос стал на тон ниже и на октаву тише. Его логика была искривленной алкоголем и отчаянием. Виноват он, а не этот испуганный мальчик. И это оправдание стало мостом через пропасть. Он сделал еще шаг, и теперь их тела почти соприкасались. Федор чувствовал, как мелко дрожит Николай. — Ты хотел… этого? — Федор наклонился, и его губы почти коснулись уха юноши. Его теплое дыхание, с примесью вина, обожгло кожу. — Или хотел меня? Николай издал сдавленный звук, между стоном и всхлипом. Его руки беспомощно сжали края комода. Он был в ловушке — ловушке собственного греха, этого пьяного, разрушающегося авторитета. — Я не знаю… Батюшка, простите, отпустите… Но Федор не отпускал. Его рука скользнула с щеки на шею, почувствовала бешеный пульс под тонкой кожей. Он чувствовал как трепетно сглатывает Николай, густую слюну, как следом трепещут его ресницы. — Не бойся, — пробормотал он. — Я вижу твой грех. Я вижу… все. Николай издал сдавленный звук, между стоном и всхлипом. Его руки беспомощно сжали края комода. Он был в ловушке — ловушке собственного греха, этого пьяного, разрушающегося авторитета. — Я не знаю… Батюшка, простите, отпустите… Но Федор не отпускал. Его рука скользнула с щеки на шею, почувствовала бешеный пульс под тонкой кожей. Он чувствовал как трепетно сглатывает Николай, густую слюну, как следом трепещут его ресницы. — Не бойся, — пробормотал он. — Я вижу твой грех. Я вижу… все. Его другая рука легла на напряженное плечо Николая, затем медленно, невероятно медленно, поползла вниз, по рубахе, чувствуя под тканью жар и напряжение мышц. Николай замер, его глаза были широко открыты, в них бушевала буря — стыд, страх, и, да, проклятое, непроизвольное любопытство. Пульс в его шее бешено стучал в подушечку пальца Федора. Федор наклонил голову. Расстояние между их лицами сократилось до ничего. Он видел каждую маленькую точку подаренной солнцем, на бледной коже, каждую слезинку на ресницах. Запах вина смешался с чистым, молодым запахом Николая, создавая дурманящий, греховный фимиам. — Батюшка… Федор… Это имя, произнесенное не как обращение к сану, а как тихое, личное признание, стало последней спичкой, брошенной в порох. Разум Федора, уже ослабленный, погас. Не стараясь сделать что то запретно манящее, он лишь прикоснулся лбом к его лбу, в отчаянном, порочном жесте. Их дыхание смешалось — тяжелое, хриплое, пьяное — и прерывистое, испуганное, юное. — Прощаю, — хрипло выдохнул Федор в губы Николая, и это «прощаю» звучало как величайшее кощунство и как единственно возможная в этот миг правда. Его рука, лежавшая на плече, сжала его, впиваясь пальцами в ткань и тело под ней, утверждая власть, смешивая наказание с порочным утешением. Они застыли так, в этом немом, дрожащем объятии у комода, в луне, освещавшей их грех. Стена между пастырем и овцой, между наставником и учеником, рухнула, погребя под обломками все, что было до этого вечера. И в сердцевине этого обвала, среди обломков святости и приличия, пульсировало нечто живое, темное и невероятно жгучее, на что оба теперь должны были смотреть открытыми, ужаснувшимися глазами. Завтра будет стыд. Завтра будет расплата. Но сейчас была только эта лунная ночь, запах вина, пепла и юного пота, и невыносимая, греховная близость, в которой растворились все слова. Слова так и повисли в пространстве между их губами, липкие и фальшивые, как паутина. Дрожь Николая не утихла, она превратилась в мелкую, непрекращающуюся вибрацию, которую Федор чувствовал всей ладонью, прижатой к его шее. Жар от юного тела прожигал тонкую рубашку, и этот жар был сильнее, чем огонь в печи. — Ты дрожишь, — прошептал Федор, и его голос был густым и низким, почти незнакомым. — От страха? Или от… этого? Его рука, лежавшая на плече, снова пришла в движение. Теперь она медленно обвила стан Николая, притягивая его ближе, стирая последние сантиметры дистанции. Николай не сопротивлялся. Он застыл в параличе стыда и пробудившегося, запретного любопытства. Его руки все еще впивались в край комода, но теперь это было похоже на попытку удержать равновесие оставаясь на подкашивающихся ногах. — Я… я не должен… — попытался выдохнуть Николай, но его протест был слабым, беспомощным. — Должен, — перебил его Федор, и его губы, наконец, коснулись чужой кожи. Мягкое касание пришлось на влажный участок у виска, соленый от слез. Идея наказания, извращенная и искривленная, стала их общим оправданием. Рука Федора скользнула вниз, по спине, ощущая под тканью хребет, каждый позвонок. Движение было властным, изучающим. Он чувствовал, как под его пальцами мышцы Николая то сжимались, то обмякали вновь. Его другая рука все же отпустила шею и уперлась в комод, замыкая юношу в пространстве между своим телом и деревом. Запах вина с его дыхания смешивался теперь с чистым, запахом волос Николая, с ароматом все того же мыла и ладана. Этот коктейль сводил Федора с ума. Он наклонил голову ниже, его губы уткнулись в место, где начиналась шея, у ключицы. Он глубоко вдохнул, и Николай резко вскрикнул — коротко, сдавленно. — Батюшка… Федор… остановитесь… Но Федор не остановился. Его пьяное сознание выстроило чудовищную логику: это он довел отрока до греха, значит, он и должен пройти с ним этот путь до конца, чтобы выжечь скверну общим стыдом. Его губы стали более настойчивыми, они не целовали, а метили, оставляя влажные, горячие следы на тонкой коже. Его свободная рука перестала просто обнимать. Она двинулась вниз, к краю рубахи, и пальцы, холодные и неловкие от вина, нашли оголенную кожу на боку. Николай вздрогнул всем телом, вновь, а его дрожь становилась все заметней и сильнее пробивала до самой души. Из его горла вырвался странный, сдавленный звук — реакция на ужаснувший его самого физический отклик. Его руки наконец отпустили комод. Одна повисла беспомощно вдоль тела, а другая, дрожа, поднялась и неуверенно легла на грудь Федора, на рясу. Не то чтобы оттолкнуть, а скорее ощутить реальность происходящего, твердость стены, которая сама на него обрушилась. — Видишь? — хрипло прошептал Федор ему в ухо, его дыхание обжигало. — Грех — он не в мыслях. Он здесь. Во плоти. Ты же так хотел ее почувствовать? Он стал совсем близок. Почти случайно касаясь бедром юношу, Федор прикрыл глаза в неге удовольствия. Николай в ответ на такие двусмысленные слова и движения, снова вскрикнул, на этот раз от осознания собственного тела, его позорной, неконтролируемой реакции на эти ужасные, властные прикосновения. Слезы текли по его лицу беззвучно, но он больше не просил остановиться. Он был пленником, и палачом, и соучастником в одном лице. Федор отвел голову, чтобы посмотреть на него. Лицо Николая в лунном свете было искажено мукой и темным, инопланетным для него наслаждением. Его губы были полуоткрыты, глаза с расширенными зрачками, блестели влажной, животной мутью. Его образ был совершенен и Федор, пьяный и отчаявшийся, нашел в нем порочную, святящуюся красоту. Он притянул его еще ближе, и на этот раз их тела соприкоснулись полностью — твердая, одетая в рясу плоть взрослого мужчины и гибкое, трепещущее тело юноши. — Это и есть расплата, Коля, — прошептал он, и имя, уменьшительное, прозвучало как кощунство. И его рука, решительно и грубо опустилась ниже, натягивая ткань льняных штанов, находя и сжимая ту самую, смущающую, отвердевшую плоть, которая и была свидетельницей дневного греха. Николай застонал — долго, глубоко, в голосе которого смешалось все: стыд, боль, невероятное облегчение и животный восторг. Его голова упала на плечо Федора, он больше не мог смотреть ему в глаза. Его пальцы вцепились в рясу, сминая ткань. Федор двигал рукой медленно, его движения были неискусными, больше похожими на настоящее наказание, чем на ласку. Но это было неважно. Граница была окончательно и бесповоротно перейдена. Они стояли, прижавшись друг к другу в лунном свете, один — в судорожных рыданиях стыда и наслаждения, другой — в пьяном, мрачном трансе совершаемого над собой и другим святотатства. Воздух был густым от запахов вина, пота, слез и греха, ставшего осязаемым. Их тени на стене слились в одну бесформенную, пульсирующую массу. От прежних ролей — пастыря и овцы, наставника и ученика — не осталось и следа. Остались только два тела в тисках взаимного разрушения, и тихий, прерывистый стон, который был и молитвой, и проклятием, и приговором всему, что было до этой ночи.
44 Нравится 3 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (3)