War of mad

NC-17
В процессе
8
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 60 страниц, 25 578 слов, 7 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

6 Глава. Платок

Настройки
Примечания:
В утренние часы двор гарнизонной части только-только начинал наполняться бытовым шумом, похожим на тяжелое пробуждение. Скрипели массивные железные ворота, впуская повозку с продовольствием. По утоптанному снегу, шаркая валенками и сапогами, сновали заспанные люди — денщики с дымящимися котлами, санитары, тянущие носилки, повара в засаленных фартуках. Воздух, ещё недавно кристально-морозный и тихий, теперь был напоён запахами варёного риса, табачного дыма и конского пота. Шустрые медсёстры уже доложили о пропаже больного генерала с вражеской территории, что вызвало у посвящённых лишь циничную усмешку. Панику подняли разве что непосвящённые слуги и далёкие от государственных дел подчинённые. Каждый с замиранием сердца пересказывал одно и то же, вполголоса, бросая тревожные взгляды на дверь кабинета начальства. Обычно пунктуальный генерал Накахара сегодня запропастился, вызвав этим новую волну пересудов. «Как же так? — шептались у печки. — Обычно с рання в кабинете коптит, да покрикивает». Его зычный, грозный бас был слышен в каждом уголке казармы — от него, шутили солдаты, разбегались даже мыши. А теперь… тишина. Зловещая, непривычная тишина. «Не связано ли это с тем побегом пленного? — доносилось из курилки. — Накахара-доно, должно быть, зверски зол и потому не хочет нас видеть! А может, он сам решил поймать беглеца и прострелить ему все ноги за такую своевольность?» Последнее предположение звучало наиболее правдоподобно и вполне в духе их прямолинейного и решительного начальника. Все догадки рассыпались в прах, стоило известной всем фигуре появиться на пороге главного входа. Накахара, вопреки ожиданиям, злым или разочарованным не выглядел. Напротив, на его обычно строгом лице блуждала какая-то хитрая, едва уловимая улыбка, которую он, кажется, даже не пытался сдерживать. В отведённый для личного пользования кабинет он зашёл чисто для проформы — оставить принесённые из дома вещи: несколько протоколов для сёгуната и папку с важными сведениями для предстоящего консилиума. Действовал он не торопясь, без обычной своей стремительности. Не стал сразу разбираться с накопившимися бумагами и словом не обмолвился о сбежавшем пленном. Спокойно спустился в солдатскую столовую, налил себе кружку крепкого чая и тем же неспешным, почти прогулочным шагом проследовал обратно в кабинет, вызывая всеобщее и нескрываемое недоумение. Словно по невидимому сигналу, за его спиной, держа почтительную дистанцию, увязались двое солдат из особого отдела. Молча прошли следом в распахнутую дверь кабинета и закрыли её. — Ну, рассказывайте, — Накахара устроился за столом, отпивая чай. — Перехватили придурка? Ох… Надо же было из всех направлений свернуть прямиком к нам, на псарный двор. — Перехватили, товарищ генерал, — доложил старший из двоих, стоя по стойке «смирно». — Вроде как должен быть недомогающий, а по итогу… Безоружный четверых наших уложил и ещё троих ранил, пока окончательно не скрутили. Да вы знаете там.. — И что в итоге? — нетерпеливо приподнял бровь Накахара, желая сократить объём лишних подробностей. — В итоге… что в итоге… Отвели, как и сказано было, в ту самую башню. Там… — солдат немного замялся, — попытались провести воспитательную беседу. Он не оценил. Потом ещё два тела в служебном корпусе нашли. По всей видимости, его рук дело. После этого… воспитание стало более настойчивым. — Наказали, значит, — удовлетворённо кивнул рыжий, после чего для проформы нахмурился. — А кто позволил самовольничать? Я чёткого приказа на применение силы не давал. — Да ну, помилуйте, товарищ генерал! — солдат развёл руками. — Мы к нему по-человечески, а он к нам… как... Иначе. Вы ещё шуток его не слышали во время сечи! Ни капли не раскаялся! На вас клеветал, про убитых брехал… — А про меня что? — Накахара поставил кружку, и в его голосе прозвучал внезапный, ледяной интерес. Докладчик явно замялся, потупив взгляд. — Что… что вы, товарищ генерал, не удовлетворились одним лишь… кратким свиданием под луной, — неуверенно пролепетал он и быстро отвел глаза в сторону, смущённый необходимостью передавать такие слова. — прямо так и сказал? — уточнил Чуя, чувствуя, что стекло в руках опасно трещит, готовое воо вот лопнуть от воздействия руки в перчатке. — красочнее конечно, но помилуйте, такого бреда, да еще и вам, говорить не осмелюсь. Обоих солдат сдуло морозными ветрами, стоило генералу устало отмахнуться от них перчаткой. По всей видимости они управу найти не смогли. Неужели придётся снова видеться с этим неугомонным человеком до допроса? Накахара отклонил предложение сопровождающих — охране было приказано ждать наверху, у тяжелой дубовой двери. Он спускался один, его шаги по влажным каменным ступеням были единственным звуком, нарушающим гробовую тишину. Фонарь в его руке отбрасывал на стены, покрытые черной плесенью, длинные, пляшущие тени. Свет из коридора, тусклый и желтый, врезался в мглу камеры, выхватив из тьмы облако пыли, паутину в углу и фигуру на полу — неестественно скрюченную, сжавшуюся в жалкой попытке раствориться в каменной темноте. Генерал остановился впритык к решетке, опираясь локтями на холодные прутья. Его голубые глаза, привыкшие к полутьме, старались выхватить из мрака детали: разорванное больничное кимоно, плохо запахнутое на истерзанном теле. Краденая шинель была снята. Она валялась за пределами камеры, намеренно брошенная на видном месте — насмешка, укол, лишающий последней защиты от пронизывающего холода. Неплохой психологический ход. Дазай лежал на боку, стараясь не прижиматься к стене — после ударов палками любое прикосновение к избитой спине, должно быть, было пыткой. Его руки, неестественно вывернутые за спину, были скованы тяжелыми кандалами. Правая нога, которую он с таким трудом заставлял слушаться, лежала под странным, нездоровым углом. Какой смысл было ее лечить? — мелькнула у Накахары мысль. Все равно вернулись к исходной точке. Из-за полного отсутствия реакции Чуя на мгновение забеспокоился, не отключился ли пленный снова или, того хуже, не умер ли вовсе. Опровержением служило лишь дыхание — неглубокое, хриплое, но оно было. Туман пара вырывался из его разбитых губ на ледяной воздух. Накахара наблюдал за этим ритмичным движением грудной клетки минуту, другую. Потом, не меняя положения, тихо произнес: — Доволен прогулкой, Дазай-доно? Как тебе столица? Его голос в каменной гробнице прозвучал странно — негромко, но очень отчетливо, лишенный привычной для этих стен брани или крика. Фигура на полу не дрогнула. Только дыхание на миг сбилось, стало чуть чаще. Сознание, замутненное болью и, вероятно, снотворным, боролось с реальностью. — Слышал, ты очень огорчен тем, что я покинул тебя вчера. Решил исправиться. Предстаю перед тобой собственной персоной, чего не любуешься? Из-за решетки донесся глухой, едва уловимый звук, похожий на смешок. Уголок губ Накахары невольно дрогнул. Слышит, засранец. Слышит и молчит. — Ты показал замечательную находчивость, — продолжил Накахара тем же ровным, почти бесстрастным тоном, намеренно игнорируя теперь всякие формальности в обращении. — И удивительную живучесть. Уложить четверых свежих солдат после всего, что ты пережил… Это впечатляет. Жаль, что упрямство всегда идет рука об руку с глупостью. А ведь мог бы выжить, избежать всего этого. Быть обменянным. Или даже… перейти на службу. Твой ум мог бы пригодиться. Его монолог прервал внезапный, резкий звон цепей. Не судорога — скорее, попытка пленного сменить положение, забыв о сковывающих оковах. — Да вы продолжайте, генерал, продолжайте, — прозвучал из темноты тихий, хриплый голос. Дазаю удалось извернуться и отвернуть голову к стене, приглушая звук. — Мне потешно слушать. Впервые за почти месяц пребывания в вашем «гостеприимном» краю я слышу связную и умную речь. Считайте это ответным комплиментом. Хотя… насчет вашего ума я так зарекаться не могу... Или.. Может и могу. Совсем забыл… как же она говорила? Он сделал паузу, давая словам нависнуть в ледяном воздухе. — Такая кроха. С иссиня-черными волосами и голубыми глазами… совсем как у вас, генерал. Обворожительная девочка. Уверен, станет одной из первых красавиц, когда вырастет. Как и ее «братик» — военный самурай, самый главный, всеми командует. Похоже, ваша сестричка вами гордится. Умным считала.. Даже мне в пример ставила. Насчет матери, конечно, не знаю… Мы с ней беседовали довольно кратко. Вам ведь наверняка уже дошло письмо, отправленное из осады? Речь произвела нужный, точный эффект. Удар был нанесен вслепую. Дазай все еще не был уверен, что этот человек — именно тот брат, о котором с таким обожанием лепетала пойманная им в разведке девочка. Но факты складывались: столичный командующий, подходящее описание. Кто, как не он? Впрочем, малышка могла и приукрасить. В таком случае его слова покажутся просто бредом избитого пленного. Оказалось, голубоглазому генералу свойственна не только стоическая выдержка. Реакция была молниеносной. От сокрушительного удара его отделяла лишь решетка, ставшая на миг спасительным барьером. Все внутри у Дазая похолодело, когда северный генерал с металлическим лязгом нащупал у пояса ключи и резко вставил один из них в замок. Грохот отпираемого засова прошел сквозь кожу, заставляя внутренности сжиматься в ледяном коме. Неужели он? Значит, вот он, тот самый Накахара? Замок щёлкнул с оглушительной громостью в каменной тишине. Скрип железной решётки, отворяемой с такой силой, что она ударилась о каменный косяк, отозвался в подземелье протяжным, угрожающим гулом. Накахара переступил порог камеры. Пространство, и без того крошечное, сжалось до размеров клетки для двух зверей. Его раздражала эта тупая ухмылка на губах лежачего. Раздражал лукавый блеск в покрасневших, опухших от бессонной ночи глазах. — Повтори, — его голос потерял всю прежнюю ровность. В нём звучала сталь, раскалённая от бешенства. Голос срывался на высоких нотах, падал в низкую, опасную хрипоту. — Что ты знаешь? Ты что-то с ними сделал? Ты прикасался к моей семье? Дазай, прижатый к стене, попытался отодвинуться, но цепи и сломанная нога приковали его на месте. Боль от резкого движения вырвала сдавленный стон, но в ней же он ощутил пьянящее, почти истерическое торжество. Он попал в цель. В самую сердцевину. Наконец он выбил напыщенного северянина из колеи. Заставил ощутить те же эмоции. Тот же гнев и испуг , как тогда на поле. Неужели не нравятся сюрпризы? Ох.. Дазаю тоже не понравилось его разбитое в клочья войско. — Ну-ну, беспокоишься? — прошептал южанин, и в его хрипе слышался вызов, отточенный годами интеллектуальных дуэлей. — Может… боишься? В том пригороде, что мы захватили для ночлега… Накахара наклонился. Его рука, быстрая и неумолимая, впилась в воротник грязного кимоно. Он приподнял Дазая, не обращая внимания на сдавленный от боли крик. Он буквально вдавил тело спиной в холодный камень так, что у шатена перехватило дыхание, отрезав возможность договорить. Накахара не хотел слышать этот голос. Не хотел продолжения, потому что… потому что это было правдой. В чем-то этот подонок был прав. Надо было позаботиться о своей семье зная, что те на линии потенциального фронта. Было слишком много дел, срочных донесений, стратегий. Он забыл. И, возможно, из-за этой оплошности те, кого он должен был защитить в первую очередь, пострадали. От слов Дазая по спине пробежали ледяные мурашки. К чему он клонит? Что могли сделать его люди с маленькой девочкой? Запугать? Оскорбить? Опорочить? Покалечить? А мать? Что они сделали с Озаки? Но ведь… они обе сейчас у него дома. Приехали две недели назад. Целые. Невредимые. Лишь немного напуганные, чуть более тихие, чем обычно. Им угрожали? Заставили молчать? Или мать просто не хотела его тревожить, тем самым отвлекая от службы? Нить разговора оборвалась, повисла в тяжёлом, давящем молчании. В сознании Дазая сузившийся мир сконцентрировался на одном — на острой, леденящей боли в запястье, стиснутом металлом. Мгновение слабости вырвало у него шёпот, обращённый больше к самому себе: «Рука, Чуя…» Как по команде, взгляд Накахары упал сначала на свои сжимающие пальцы, а затем — на запястье пленного. И там, в щели между железом и синеющей кожей, мелькнул знакомый, невозможный в этом аду узор. Белая, мягкая, дорогая ткань. Детская, неумелая вышивка, которая делала изделие уникальным. И три буквы, выведенные корявым стежком: К. К. К. Воздух вырвался из легких беззвучным спазмом. — Коё, Кёка, Кашимура, — выдавил Дазай, заставляя каждое слово звучать как обвинительный приговор. — Девочка называет старшего брата «своим героем». Говорит, он её… защищает. — кареглазый сделал паузу, вдыхая воздух, густо пропахший кровью и сыростью. — Интересно, защитил ли? Отбил ли от ломящихся в дом мятежников, пока матушка, не спросив разрешения, бежала относить письмо? Или твоя «защита», генерал, работает только на поле боя? Ты… крупно облажался. — Ты подошёл к ней, — прошипел Накахара, и его лицо, обычно бесстрастное, исказила гримаса такой чистой, неконтролируемой ненависти, что оно стало чужим, почти звериным. — Ты осмелился подойти к моей сестре. Дышал на неё. Говорил. Отобрал у ребёнка… Какого чёрта тебе понадобился этот платок? Зачем ты и твои люди ломились в мой.. В их дом? — Я… не трогал, — выжал из себя Дазай, тщетно пытаясь вырваться. — Просто… Накахара дёрнул и лоскут ткани едва не порвался, выскользнув из-под кандалов. Он судорожно зажал его в кулаке, чувствуя, как что-то священное и хрупкое осквернено этим прикосновением. Этот человек его не достоин. Удивительно, что после трёх недель в лазарете эта вещь вообще уцелела, когда всё остальное изъяли. Он потребовал её вернуть? И глупые сиделки согласились? — Ты думаешь, это умно? — голос был низким, опасным шёпотом прямо у лица пленного. — Использовать слова ребёнка как последнее, гнилое оружие? Ты уже проиграл всё. Свою армию. Честь. Тело. И теперь пытаешься проиграть даже жалкие остатки достоинства? Ты — животное. И не нужно было с тобой церемониться. В твоих вещах нашли Библию, но, как по мне, ты далёк от святого. Если твои боги существуют, молись, чтобы они забрали тебя поскорее. Потому что люди здесь закончили с тобой всё, что хотели. Ты ответишь за каждое своё действие, Дазай. Я заставлю тебя гнить заживо в сожалениях о том, что тебя вообще наделили способностью мыслить. Хватка на горле ослабла, перестав вдавливать кадык. Накахара с силой отшвырнул тело обратно на пол. Дазай рухнул, не в силах и не видя смысла сопротивляться, и снова погрузился в море огненной боли, закашлявшись рваным, хриплым кашлем. Чуя выпрямился во весь рост. Его дыхание было учащённым, но ярость в глазах медленно оседала, кристаллизуясь во что-то более страшное и долговечное — в абсолютное, леденящее душу презрение. Он вытер ладонь о свой плащ медленно, тщательно, будто стирая невидимую, липкую грязь. — Ты ошибся, — произнёс он, и голос снова обрёл убийственную ровность. — Это не дало тебе власти. Это просто показало дно, до которого ты способен опуститься. Раньше я видел в тебе достойного противника, заслуживающего шанс. Теперь ты — просто мусор. А с мусором не ведут переговоров. Его не допрашивают. Его уничтожают. Север больше не нуждается в твоих секретах. Ты сжёг последний мост к спасению. Мой приговор тебе вынесен. Ты сдохнешь здесь. Медленно. В муках, которые продлятся ровно столько, сколько выдержит твоё изувеченное тело. Никто не окажет тебе милости быстрой смертью. Никто не вспомнит твоё имя. Тебе не видать славы и благодарности. Не видать близких и родных. Он повернулся, чтобы уйти, но на пороге, в проёме двери, обернулся в последний раз. Его силуэт вырисовывался на фоне тусклого света коридора, лицо тонуло в тени. Только глаза светились холодным, нечеловеческим блеском. — Я буду надеяться, — сказал рыжий тихо, но так, что каждое слово отпечаталось в ледяном воздухе камеры, — что твоя агония будет долгой, уродливой и одинокой. Чтобы в последний миг ты понял, что весь твой ум, всё твоё искусство привели тебя лишь сюда — в лужу собственной крови, на каменный пол в условиях хуже чем у псины. Ты не заслуживаешь даже могилы и захоронения. Дверь захлопнулась с финальным, бесповоротным щелчком замка. Последняя щель света исчезла, поглощённая абсолютной тьмой. В камере остались только звуки: прерывистое, хриплое дыхание; тихий, непроизвольный стон; и далёкий, равнодушный звук капающей воды, отсчитывающей время, которое для того, кто лежал на полу, уже перестало иметь смысл. Победа, горькая и токсичная, обернулась окончательным, беспросветным приговором. Оставалось лишь думать об этом. Думать, пока другой на всех парах идёт через заснеженный полигон, минуя часовых. Хватит с него работы. До вечера сюда ни ногой. Пусть сами проводят учения и решают свои проблемы. Он слишком много времени уделил чужим людям. Пора позаботиться о своих. Платок в кармане жёг грудь, словно заговорённый. Ткань была удивительно мягкой и эластичной, будто её только вчера выгладили. Её нужно вернуть хозяйке. Бедная, маленькая Изуми… Что творилось у неё в голове, когда она отдавала его? Она говорила о нём, о Чуе. С какой целью? Её вынудили? Или она пыталась использовать эту информацию как защиту? Разве у осакцев нет негласного правила — не трогать слабых, не поднимать руку на женщин и детей? Им настолько плевать на тех, кто под другим знаменем? Отвратительно. Просто отвратительно. Ему ведь… даже жаль было некоторых из павших — заложников тупоголового командования, которых просто бросили в мясорубку. Он думал, что сам Дазай — такой же заложник, «разумное пушечное мясо». Теперь он не сомневался: этот человек гнилой изнутри. И место его там, в яме. Чуя не жалел о сказанном. Его приговор был справедливой платой за содеянное. В его доме горели окна. Двухэтажное здание средних размеров скрывало четыре жилые комнаты, просторную гостиную и столовую. Имелся и цокольный этаж — погреб для вина и оружейный сейф. В лицо ударил тёплый воздух, смешанный с запахом готовящейся еды. Так непривычно — возвращаться в дом, где тебя ждут. Накахара почти забыл, каково это — видеть улыбку матери. За годы у Коё-сан появились едва заметные морщинки в уголках глаз. Чуя почувствовал себя неловко, топчась в заснеженных сапогах на ковре в прихожей. Ощущение, будто ему снова десять и он только что вернулся с улицы, оставив мокрые следы по всему дому. — Чуя, сынок, почему так рано? Я только поставила обед в печь. Мать в домашнем халате вышла из коридора, ведущего на кухню. Она шаркала мягкими тапочками кремового цвета и остановилась у вешалок, вопросительно глядя на вошедшего, который на одной ноге стаскивал сапоги. — Да так… Проверил всё, решил вернуться до вечера. Дел особо не было, незачем время терять. Мне уже тошно от этих кабинетов, — пожаловался Накахара так, будто ему не двадцать семь, а все семь. — Соскучился по вам. — Ой, ладно тебе. Проходи, грейся. Сегодня на удивление тепло. Люди без шапок ходят, только в утеплённых кимоно. Я сама до рынка сбегала и даже не замёрзла. Кажется, весна уже близко, — мечтательно вздохнула женщина. — Сходишь с Кёкой погулять? Рука с аккуратным маникюром цвета спелой вишни утопилась в рыжей шевелюре, отросшей ниже плеч. Женщина потрепала сына по голове, чуть улыбнулась. Стянула резинку, безжалостно испортив идеально собранный хвост. Неожиданно, что её мальчик решил отрастить волосы. Раньше он вечно жаловался на мешающие кудри и «не мужской» цвет. — Хорошо, мам. Схожу. Можем все вместе, если ты не устанешь к вечеру. Кстати, а где Кёка? — Наверное, на втором этаже с Сидом играет. Поднимись, посмотри. Сид — огромная дворняга, которую Накахара подобрал щенком на улице. Крохотный золотистый комочек прыгал среди своих сородичей в подворотне у рынка и тряс замёрзшими лапками. Он был самым наглым: лаял, вилял хвостом и лез к каждому прохожему, не боясь пинков, выклянчивая еду. Кусок рыбы, который дал ему Чуя, он не съел, а унёс остальным братьям и сёстрам. Чуя слышал разговоры, что этих щенков собираются потравить — слишком дикие и навязчивые, кусают детей и отпугивают покупателей. Да разве кусают? Ни один не тронул Накахару. Щенков было трое, и все они пугливо жались в картонную коробку, оставленную кем-то из сердобольных. Все, кроме одного. Тот рычал и тявкал, пока не признал в Чуе того, кто его угостил. К коробке поначалу не подпускал, но на руки лез охотно, ластился и даже лизнул щёку. Сердце генерала растаяло в тот же миг. Оставить их на произвол судьбы было жалко. Он забрал всех и позже раздал знакомым, оставив себе самого бойкого. Дал ему имя, обучал командам. Пёс ходил за ним по пятам и днём и ночью, скулил, просился на кровать, пакостил и громко требовал еду и прогулку. Сопровождал рыжего на службе и кусал нерадивых подчинённых за пятки. Чудо, а не пёс. Сейчас он спокойно мог поставить передние лапы Накахаре на плечи. Вырос не маленьким — не дворняга, а настоящая гончая с замашками охранника и охотника. Добродушный с людьми и животными, но беспощадный к вредителям. Деревянные ступени тихо скрипели под босыми ногами. Чуя заглядывал в каждую комнату. Сид спал в его комнате. Пес вновь без спроса залез на кровать и по-хозяйски растянулся на кровати. Чуя обязательно поругает его за это, но потом. Все потом. Сестрёнка сидела в одной из них и играла с куклами. Девочки в красивых платьицах расхаживали по футону и вели наисерьёзнейшие диалоги на непонятном ему языке. — Изуми, — две пары голубых глаз встретились. Похожи? Это спорно. У Чуи глаза блёклые, почти выцветшие. У Кёки — с яркой, глубокой пигментацией, синие, как океанская глубь. — Можно войти? Девочка не ограничилась кивком. Она поправила красное кимоно, отложила кукол и бросилась в объятия. Разлуку она переносила тяжело. Маленькие руки вцепились в форменный китель, лицо вжалось в грудь. — Эй-эй… Ты хоть штаны с меня не срывай, честное слово. Скучала? Мы сегодня все вместе пойдём гулять по променаду. Хочешь, куплю тебе что-нибудь вкусное? Изуми по натуре молчалива. Скромна, как и полагается по этикету всем порядочным девушкам. Она лишь сдержанно мотнула головой, уткнувшись в ткань, и тут же вскрикнула, ощутив руки на своих боках. Пол уплыл из-под ног. — Ты опять балуешься и таскаешь меня, как маленькую! Чуя, я уже давно выросла! — возмутилась девочка и в отместку вцепилась в многострадальные волосы брата. — А ну, это ты тут балуешься? Щекотки хочешь? — пригрозил рыжий и уселся на футон, не выпуская сестру из объятий. — У меня для тебя кое-что есть. Но сначала — правда. Почему Коё-сан молчала о том, что к вам приходили во время оккупации? Это правда, что в наш дом ломились? Девочка попыталась сползти с колен. Смутилась, надула губы, но в итоге сдалась, прижавшись к брату. Её злило и одновременно радовало такое обращение. Брат до сих пор считает её маленькой! Она между прочим уже взрослая, двенадцатилетняя девушка! Её уже нельзя таскать на руках и пугать щекоткой! Чуя просто дурак, если думает, что раз он старше на пятнадцать лет, то может так обращаться с ней до самого замужества! Вопрос не вызвал у неё ни удивления, ни страха. По её реакции было видно — ничего ужасного не произошло. — Наверное, забыла? Она уходила, когда это случилось. Но ты не волнуйся, всё хорошо закончилось. — Кёка-тян, ты же знаешь, я не могу не волноваться. Что произошло? Никто не пострадал? Я нашёл у одного из… — Чуя запнулся. Он не хотел вдаваться в подробности. — Я нашёл это. В его руке оказался платок с ручной вышивкой и инициалами каждого члена семьи. Чуя положил его прямо в ладони сестры. Реакция его озадачила. Девочка нахмурилась, пригляделась, а затем резко вернула платок обратно, слегка ударив брата по руке. — Ты встретил того глупого генерала и отобрал у него платок, которым я перевязала рану? — с укором воскликнула она. В её синих глазах вспыхнуло знакомое негодование. Чуя смотрел точно так же на пленного час назад. — Чуя, зачем? Я… Я сама ему его отдала! Верни! И извинись! Ты ведь его не обидел, да? Он мне помог! Чуя, он помог! Когда мама ушла, к нам начал ломиться злой дядя. Он стучал в дверь, кричал, даже говорил гадости и непристойные вещи! А этот парень его остановил. Я сразу догадалась, что он у них главный. Тот злой его сразу послушался! Наверное, испугался. А тот… ну, я не знаю, как его зовут. Помню, что у доброго дяденьки были лохматые тёмные волосы, как какао-порошок, и большие карие глаза. На свету они становились карамельного цвета. Он был таким растерянным и… ну, чуть-чуть милым, особенно когда улыбался. У него такая улыбка, Чуя... — Щёки девочки зарделись, залились румянцем, глаза прилипли к полу. — Он пил воду так, будто год её не видел! А когда я поставила перед ним мамину кашу, он очень удивился и смутился, не притрагиваясь к ложке, пока я не заставила. Сразу было видно — скромный и стеснительный. Сам не просил, но я ведь понимала, что голодный. Она замолчала, чтобы перевести дух. За всё это время она не заметила выражения лица старшего брата — обескураженного и слегка виноватого. — Я заметила у него глубокую рану на руке, и мне стало его жалко, даже несмотря на то что он враг. Он ведь был… хорошим? Неопасным. Даже специально сидел со мной на кухне и ждал, пока мама вернётся, чтобы я точно была в безопасности. Поэтому я перевязала ему рану, немного поругала и сказала больше так не обращаться со своим телом. Девочка почувствовала, как брат усмехнулся ей в макушку, и недовольно вскинула голову. — Порyгала, говоришь? И что он? Что-то мне подсказывает, что он ничего не понял и снова бегает раненый, не заботясь о здоровье. Значит, обманул тебя. — Он заверил, что больше не будет! А если будет — я ему ещё раз по лбу стукну! Обязательно! Чуя, а откуда ты всё это знаешь? Признайся, ты встретил его? Встретил раненого и… — На лице мелькнул настоящий ужас. Голубые глаза мгновенно покраснели и наполнились слезами. — Ты ведь… Только не… Ты же не убил его, Чуя? И не ври, я тебе всё честно рассказала. Ладонь легла на тёмную макушку. Пальцы пробежали по прямым волосам. — Не убил, клянусь. Мы встречались, но я… я его не ранил. Это сделали другие. И не по моему приказу. Но он жив, не переживай. — А ты знаешь, как его зовут? Тот мужчина всё время поглядывал на наши иконы. Наверное, он верующий. Я хочу сходить в храм и поставить свечку за его благополучие, чтобы он поскорее выздоровел и не страдал. Слышать такое от собственной сестры было сюрреалистично. Особенно сейчас, когда он сам обрёк этого человека на долгие муки. Когда обвинил его в нападении на семью, которую тот, по сути, защитил. Защитил, когда его, Чуи, не было рядом. Защитил, не будучи обязанным этого делать. Не это ли пытался донести южанин в темнице? Теперь свечку ему нужно ставить не за здравие, а за упокой. За быстрое избавление. — Братик! Ты там завис? Или язык проглотил? Я ещё вспомнила — он мне денег дал! Целых пять монет! Мама обменяла их в банке на нашу валюту, получилось много-много тысяч иен. Наши монеты только слегка позолочены, а его были из чистого золота. Теперь я могу покупать всё, что захочу! Так как же его зовут? Ты знаешь? — Осаму. Осаму Дазай, — нехотя выдавил рыжий. Со стыдом, с горечью. Это имя он меньше всего хотел произносить в собственном доме. — отлично! Нам обязательно нужно зайти в храм! Завтра же! Или сегодня… Сегодня вряд ли успеем, но завтра — точно, договорились? Разговор прервал голос матери. В определённые моменты он становился таким же командным и не терпящим возражений, как у самого Накахары. — Дети, к столу, пока не остыло! Обед протекал в обманчиво спокойной, почти идиллической атмосфере, которая контрастировала с бурей, еще бушующей в груди Чуи. Длинный стол из темного дерева был накрыт скромно, но со вкусом: миска с дымящимся прозрачным супом, тарелка с белоснежным рисом, маринованные овощи ярких цветов и главное блюдо — тушеная рыба с соусом, от которой струился аппетитный пар. Коё-сан разливала чай, ее движения были плавными и привычными, как ритуал. Сид, унюхав запах еды, устроился под столом, время от времени кладя тяжелую голову на колени то одному, то другому члену семьи, выпрашивая свою долю. Больше всего он нападал на хозяина. Смотрел своими большими, слезливыми глазами и гладил накахаровскую ступню лапой. Карие глаза. Какого черта у его собаки карие глаза. Кёка, уже успокоившись, с энтузиазмом рассказывала о новой кукле, которую хотела бы получить, и о том, какую ленту выбрала бы ей в волосы. Чуя механически подносил палочки ко рту, почти не регистрируя вкус еды. Каждый кусок рыбы, каждое зерно риса казались ему комьями ваты. Его мысли были там, в сыром подземелье, с человеком, который сейчас, вероятно, лежал в темноте, истекая кровью и ненавистью. Слова сестры жгли его изнутри, вызывая изжогу. «Он мне помог». «Он ждал, чтобы я была в безопасности».«скромный и стеснительный». «Я ему перевязала рану». Каждое предложение было ударом ниже пояса. Он строил в голове четкую, неопровержимую картину: враг, подлый и жестокий, посягнувший на его семью. А оказалось… оказалось, что этот «враг» проявил больше человечности и заботы о его близких, чем он сам в тот критический момент. — Чуя, ты что, невкусно? — обеспокоенно спросила Озаки, заметив, как сын замер, уставившись в тарелку. — Рыба пересолена? Я совсем забыла попробовать.. Он вздрогнул, оторвавшись от своих мыслей. — Нет, мама, все прекрасно. Просто… задумался о работе. Сама понимаешь, какая сейчас обстановка. Особенно на передовой. — Брось думать за столом о таких ужасах, — мягко, но твердо сказала она. — Дом — это место для отдыха. Видишь, даже Кёка не несет сюда свои учебники. Девочка, поймав взгляд матери, тут же прикрыла ладонью учебник по каллиграфии, тихонько подсунутый ею под край скатерти. Все рассмеялись — коротким, легким смехом, который на мгновение рассеял тень на лице Чуи. Но тень вернулась, как только смех утих. Он ловил на себе взгляд сестры. В ее синих, слишком взрослых для ее возраста глазах читался немой вопрос и… упрек? Или это ему только мерещилось? Она снова заговорила, на этот раз обращаясь прямо к нему: — Братик, а мы точно завтра сходим в храм? Я уже подготовила монетку для пожертвования. И свечку выберу самую большую и красивую. Чуя почувствовал, как под столом его пальцы непроизвольно сжались в кулак. «Свечку за его здоровье». Ирония ситуации была горькой, как полынь. Он кивнул, не в силах вымолвить ни слова. — Конечно, сходим, — вступилась Коё, ласково гладя дочь по голове. — Но сначала ты закончишь все уроки. И наведешь порядок в комнате. Обед продолжался. Разговор перекинулся на нейтральные, бытовые темы: о том, как Сид вчера погнался за соседским котом, о новой партии ткани, которую привезли в лавку, о том, что зимние запасы пора пополнять и по хорошему пора почистить снег во дворе. Чуя вставлял короткие реплики, делал вид, что слушает. Но его внутренний мир был расколот надвое. Одна половина — теплая, освещенная светом бумажного фонаря, наполненная запахом дома и голосами родных. Здесь он был сыном, братом, хозяином, чья главная забота — улыбка матери и смех сестры. Другая половина — ледяная, каменная, пропахшая кровью и страхом. Там он был генералом, вынесшим смертный приговор. Там в цепях бился тот, кто, по сути, спас ту самую теплую половину его мира. И эти две половины не стыковались. Они враждебно сталкивались где-то в районе его солнечного сплетения, вызывая тошнотворное чувство диссонанса и глубочайшей неправоты. Когда обед подошел к концу и Кёка побежала мыть посуду (не без ворчания, но под строгим взглядом матери), Чуя остался сидеть за столом, допивая остывший чай. Коё убрала последние тарелки и присела рядом, положив свою маленькую руку поверх его большой, сильной ладони. — Сынок, с тобой что-то происходит. Серьезное. Тебя настолько сильно беспокоит состояние войск? — спросила она тихо, без упрека, только с заботой. Он хотел было отмахнуться, сказать привычное «все в порядке». Но слова застряли в горле. Он посмотрел на ее лицо, на эти мудрые, все видящие глаза, которые не обманешь пустыми отговорками. — Мама… — его голос сорвался. Он замолчал, сжав ее руку. — А что, если… что если человек, которого ты считаешь.. Считал подонком, на самом деле поступил… благородно? А ты… ты уже совершил нечто непоправимое по отношению к нему? Коё помолчала, ее взгляд стал проницательным и печальным одновременно. — Ошибки, сынок, свойственны всем. Даже генералам. Даже самым грозным. Важнее не то, что ты сделал в пылу гнева или по неведению. А то, что ты сделаешь, когда правда откроется. Сумеешь ли ты признать свою неправоту. И найдешь ли в себе мужество ее исправить. Или позволишь гордыне и званию похоронить в себе человека. Она нежно сжала его пальцы и встала, чтобы присоединиться к Кёке у раковины, оставив его наедине с тишиной кухни и с гулким эхом своих слов. «Исправить». Как можно исправить приговор к медленной смерти? Как можно вернуть сломанные кости и стертое достоинство? Слова матери звучали как прекрасная, но абсолютно недостижимая абстракция. И все же… они засели в самом сердце, как заноза. Как тихий, назойливый голос совести, который отныне будет звучать в нем каждый раз, когда он вспомнит карие глаза, мерцающие насмешкой и болью в темнице. Он поднялся из-за стола и отнес свою чашку к раковине, игнорируя фырканье младшей сестры. Вместе со своим псом он направился наверх в свою комнату. Возвращаться на рабочее место и уж тем более посещать башню на отшибе не было ни сил, ни желания. За столько лет без отпусков он вправе назначить себе выходной даже сейчас, в случайный вторник. Сборы перед прогулкой были неспешными и полными тихой, домашней суеты, которая так контрастировала с казарменной четкостью, привычной Чуе. Коё-сан, как полководец руководила процессом. Каблучки ее сапожек цокали по древесине, пока женщина всячески утепляла своих детей в разрез фразе "сегодня тепло". Простуд им не надо. — Кёка-тян, надень тёплое нижнее кимоно, я знаю, что ты его не любишь, но ветер с залива пронизывающий. И шапочку не забудь, — её голос доносился из глубины спальни, где она доставала из привезённого сундука шерстяные шарфы. Изуми, стоя перед зеркалом, корчила недовольную гримасу, примеряя тёплую шапочку с помпоном. — Мама, я похожа на гриб! — На очень симпатичный и тёплый гриб, — невозмутимо парировала Коё, помогая дочери завязать шарф. — Чуя, а ты не думай улизнуть в одном кителе! Пальто, сынок. То самое, шерстяное. Чуя, уже одетый в тёмные штаны и простую рубашку, с виноватым видом доставал из шкафа длинное офицерское пальто приглушенного красного цвета. Он собирался было ограничиться плащом, но пристальный взгляд матери не оставлял выбора. Сид, понимая, что готовится нечто интересное, носился по коридору, радостно поскуливая и путаясь под ногами, его тяжёлый хвост сметал всё, что стояло недостаточно устойчиво. — Сид, место! — скомандовал Чуя, и пёс моментально рухнул на пол у порога, лишь предательски подрагивавший кончик хвоста выдавал его нетерпение. — Изуми-чан, твои новые варежки, с вышивкой кролика, — Коё протянула дочери ярко-красные рукавицы. — И не снимай их, чтобы покрасоваться. У тебя уже были обморожены пальцы. — Но ма-а-ам.. Наконец, упакованные, утеплённые и готовые к выходу, они предстали друг перед другом в прихожей. Коё-сан в элегантном сером пальто и с шелковым платком на голове. Кёка, похожая на яркий зимний бутон в своём красном пальто с белым меховым воротником и той самой «грибной» шапке. Чуя — немного неловкий в гражданской одежде, резко контрастировавшей с его обычно безупречной формой. Променад набережной в этот час был не слишком многолюден. Длинная каменная набережная, окаймленная голыми, причудливо изогнутыми декоративными деревцами, уходила в дымку в сторону порта. Воздух был холодным, свежим и солёным, с редкими вкраплениями запаха жареных каштанов и сладкой ваты от немногочисленных ещё работавших ларьков. Море, свинцово-серое и неспокойное, с глухим рокотом накатывало на валуны, рассыпаясь белой пеной. Они шли неспешно. Чуя шёл с внешней стороны, инстинктивно закрывая собой мать и сестру от случайных порывов ветра. Сид, наконец-то отпущенный, носился впереди, обнюхивая каждую травинку и столб, оставляя за собой цепочку следов на инее. — Смотри, мама, кораблик! — Кёка указала на темный силуэт грузового судна, медленно входящего в гавань под клубами дыма. — Из Эдзо, должно быть, — заметила Коё. — Везут, наверное, уголь и рыбу. Чуя молча кивнул, его взгляд скользнул по корпусу корабля. Мысли снова, против его воли, уплывали к другому «грузу» — к тому, что томилось в каменном трюме его собственной крепости. Кёка, тем временем, потянула его за рукав к ярко раскрашенному киоску, где продавали горячий сладкий картофель и ами-тёко — леденцы на палочке. — Братик, можно? Ты же обещал что-нибудь вкусное! Он купил ей леденец в форме дракона и горячий печёный картофель для матери. Сам взял чашку простого, обжигающего губы чая. Они устроились на холодной, но сухой скамье, выходящей на море. Кёка с азартом разгрызала сахарного дракона, Коё-сан аккуратно ела картофель, сдувая пар. Чуя просто сидел, держа чашку в руках, чувствуя, как тепло проникает сквозь перчатки. — Знаешь, сынок, — тихо начала Коё, глядя на волны, — когда ты был маленьким, мы часто приходили сюда с твоим отцом. Он тоже любил смотреть на корабли. Говорил, что каждый из них везёт не просто груз, а чью-то судьбу, чьи-то надежды. Он знал, к чему она клонит. Мать редко говорила просто так. — Надежды бывают разными, мама, — так же тихо ответил он. — Одни корабли везут уголь для печей. Другие… других везут под конвоем. — Но капитан у каждого корабля один, — парировала она, отламывая кусочек картофеля и протягивая Сиду, который целился на леденец, но мгновенно сел перед ней, как вкопанный. — И только от него зависит, сядет ли его судно на мель или выйдет в открытое море, даже с пробоиной в борту. Они помолчали, слушая крики чаек. Кёка, доев леденец, прислонилась к брату, и Чуя автоматически обнял её за плечи, притянув к себе. Она была таким живым, тёплым и хрупким сгустком всего, за что он воевал. И в этот момент рядом с ней, доверчиво прижавшись, Накахара чувствовал себе одним из самых счастливых людей на планете. Прогулка продолжилась. Они дошли до старого маяка, покрашенного в чёрно-белую полоску, и повернули обратно. Солнце уже садилось, окрашивая небо и море в холодные оттенки розового и сиреневого. Фонари на набережной один за другим зажглись, отбрасывая на камни жёлтые круги света. По дороге домой Кёка снова заговорила о храме. О том, какую именно свечку выберет, и как будет молиться. Её слова были как иглы. Чуя лишь кивал, чувствуя, как груз его решения, его «приговора» становится с каждым шагом всё тяжелее и невыносимее. Этот вечер, этот променад, этот мирный смех сестры и спокойное лицо матери — всё это было возможно, в том числе, благодаря тому, кого он обрёк на гибель в темноте и одиночестве. Когда они вернулись домой, сбросили верхнюю одежду и отряхнули снег с сапог, в прихожей повисло привычное, уютное молчание усталости после прогулки. Но для Чуи это была не усталость. Он поднялся к себе в комнату, под предлогом усталости. Сегодня не было сил даже притворяться. Сидя у окна в своей комнате, Чуя механически гладил массивную голову пса, лежавшего у его ног. Пальцы тонули в густой, тёплой шерсти, вычесывая невидимые колтуны. Сид, млея, закатывал глаза от блаженства и время от времени тыкался влажным носом в его ладонь, требуя продолжения. — Сид, не мажь об меня слюни, — взмолился Чуя беззвучно, но пес, словно услышав, тут же лизнул ему запястье длинным, тёплым языком. Упрекнуть его за то, что он утром был обнаружен не на лежанке, а растянувшимся во всю длину на хозяйском футоне, уже не было сил. Да и смысла. — Всё, спать, — прошептал Чуя, больше самому себе. Он погасил лампу на столе, и комната погрузилась в полумрак, нарушаемый только синеватым отсветом снега за окном и слабым сиянием уличных фонарей. Тяжёлые шаги и мягкий топот когтей по паркету последовали за ним. Но сон не шёл. Он лежал в темноте, чувствуя, как Сид устраивается со вздохом ума на полу рядом. И в этой тишине, без зрителей и масок, внутренняя буря разыгралась с новой силой. Перед ним, как на экране, проносились контрастные кадры: яростное, искажённое лицо Дазая в подземелье и спокойная, доверчивая улыбка Кёки за ужином. Ледяная тишина каземата и звонкий смех на променаде. Окровавленный платок в его кармане и такой же белый, чистый лоскут, который сестра вернула ему с упрёком. Он повернулся на бок, лицом к стене. Мысли кружились, натыкаясь на неоспоримый, жуткий вывод: он, генерал Чуя Накахара, защитник Севера, оказался в роли неблагодарного дурака и жестокого тирана. Он приговорил к мучительной смерти человека, который проявил к его семье больше милосердия, чем он сам в силу своего положения и долга. Человека, чья «вина» заключалась лишь в том, что он был по другую сторону баррикад. А его настоящая вина — жестокость, глумление над пленными, угроза семье — так и осталась недоказанной, повиснув в воздухе между гневными обвинениями и детским лепетом. Справедливость. Этим понятием он всегда оперировал легко. Оно было чётким, как строевой устав. Предатель — расстрел. Трус — трибунал. Враг — уничтожение. Но теперь эта кристальная конструкция дала трещину. Где справедливость в том, чтобы забить насмерть того, кто спас твою сестру? Даже если он враг? Где она, если твоя собственная ярость и поспешность оказались страшнее любой вражеской хитрости? Сид тихо поскулил во сне. Чуя приподнялся на локте, глядя в темноту на его смутный силуэт. Этот пёс, подобраный из жалости, был проще и честнее него. Он защищал своих и не мучил чужих. Его моральный кодекс умещался в инстинктах и был от этого невероятно чист. «Исправить», — сказала мать. Как? Приказ об «особом содержании» был отдан. Отменить его — значит публично признать свою ошибку, подорвать авторитет перед подчинёнными, дать волю слухам. Оставить всё как есть — значит стать тем, кого он презирал больше всего: мелким, мстительным палачом, убивающим из чувства уязвлённой гордости. Он сел на кровати, запустив пальцы в волосы. Голова гудела. Перед ним вставали два пути. Первый — путь «генерала Накахары». Забыть. Считать инцидент исчерпанным. Пленный умрёт сам, от ран и условий, это лишь вопрос времени. Его совесть можно будет заглушить формулой «война есть война». Это был лёгкий путь. Путь большинства. Второй — путь «Чуи». Признать катастрофическую ошибку. Не отменять приказ публично, но тайно вмешаться. Остановить пытки. Вернуть пленного в лазарет. Вылечить. А потом… а потом что? Отпустить? Невозможно. Обменять? Возможно. Но даже это будет актом невероятного риска и милосердия, граничащего с предательством в глазах своих. Он встал и вновь подошёл к окну. Город спал. Только редкие огоньки дежурных фонарей и свет в окнах ночных смен. Там, в одном из зданий в дальнем конце гарнизона, горел, наверное, и свет в его кабинете, где дежурный офицер вёл бумаги. А ещё дальше, в полной темноте, в земле, была та самая башня. Справедливость, о которой он думал, оказалась не абстрактной. Она была конкретна, как боль в сломанных рёбрах, и тиха, как шёпот сестры в темноте. Она требовала от него не судить, а спасать. Не ради врага. Ради самого себя. Ради того, чтобы завтра, глядя в глаза Кёке, он не видел в них отражения собственного падения. Чуя глубоко вздохнул. Воздух в комнате казался ледяным. Решение, мучительное и опасное, кристаллизовалось где-то в глубине, ещё не оформленное в чёткий план, но уже непоколебимое по сути. Он не мог жить с этим грузом. Не мог быть героем в глазах сестры и тираном одновременно. Он вернулся в кровать. Сид, почуяв движение, переполз поближе и положил голову ему на грудь. — Ладно, — тихо сказал Чуя, гладя пса между ушей. — Завтра. Завтра всё начнётся сначала.