Глава 5. «Ты упомянула, что любишь, когда тебя слышат»
14 марта 2026 г., 23:31
После завтрака дом находился в том состоянии, которое я про себя называю опасным. Все сыты, расслаблены и временно довольны жизнью, а значит — в любой момент может случиться что-то важное, пока никто не смотрит или не придаёт значения.
Я улизнул к себе в комнату под предлогом «мне нужно полежать, чтоб жирок завязался». Что, впрочем, было чистой правдой. Просто не всей. Не до конца. Но ведь это не преступление, верно? Тем более что это была не лень, а некое философское состояние: я должен был дать организму время на осознание того, что он только что съел половину жирнющего пирога.
***
Я сидел на кровати, прислонившись спиной к стене, и писал. Не потому что был вдохновлён, а просто в какой-то момент, ещё там, за столом, понял: моим мыслям пора наружу, иначе они начнут устраивать бардак внутри.
Это было что-то странное. Даже не стихи в их приличном, уважаемом виде. Не те, что читают вслух, кивая с умным лицом. Скорее попытка не держать всё это в голове целиком, чтобы однажды не сойти с ума и не начать разговаривать с ложками.
Людям вообще полезно время от времени выговариваться. Неважно о чём. О размере гусеницы в момент вылупления из кокона или о захвате всего Млечного Пути и соседних галактик. Всё годится, если внутри становится тише.
Правда, в моём случае писать возможно было плохой идеей. Чернила ложились криво, почерк плыл, мысли путались, сбивались в кучу, как носки после стирки. Хотя…мне это даже нравилось. В беспорядке всё всегда выходит живее. А потом — хоба — и ты уже великий учёный, который не умеет завязывать шнурки, но как-то открыл двигатель, работающий на воде. Всё потому, что когда-то писал ерунду дурацкими чернилами.
Рано или поздно всё к чему-то сводится. Может, и эта мелочь однажды на что-то повлияет?
Я вывел строки и остановился.
«Я кричу, но ты меня не слышишь,
Слова мои, как ветер, растворишь,
Ты пройдешь — и сердце рвется в клочья,
Я скажу — и ты вдруг замолчишь.»
Перечитал их и хмыкнул. Слишком честно. Слишком рифмованно. Слишком откровенно, липко, мечтательно, болезненно, трогательно, драматично, театрально, мелодраматично, искренне, щемяще, беззащитно, глупо, ранимо, слезливо, душераздирающе, с оттенком подростковой трагедии и лёгким налётом стыда. Но вычёркивать не стал. Пусть будут.
***
Это был конец июля. Месяц, пахнущий липой и акацией. Эти запахи я помнил ещё с Англии, и здесь, во Франции, они почему-то ощущались почти так же. Июль был ленивым, тёплым, растянутым, как кот на солнце.
Окно было приоткрыто, занавеска едва шевелилась от горячего воздуха, и весь дом жил своей жизнью. Где-то внизу звякала посуда, взрослые переговаривались вполголоса, кто-то смеялся.
А я вдруг поймал себя на том, что пытаюсь понять одну простую вещь: почему иногда мне так важно просто молчать рядом с ней. Не говорить, не шутить, не выделываться. А просто быть.
Мы ведь не так часто проводили время вместе. Или мне только казалось?
Я уже собирался написать что-то ещё. Ну, поунижаться перед листами бумаги в духе «Алисия, я весь горю, будь моей», когда дверь распахнулась без стука.
Разумеется, Джордж.
— Ты занят? — спросил он, уже заходя.
— Нет, — автоматически ответил я. — То есть да. Но уже нет. Но в любом случае, не тем, о чём ты думаешь.
— Отлично, — он уселся на край кровати. — Тогда слушай.
Я напрягся. Это «тогда слушай» никогда не приносило ничего нейтрального. Ни хорошего, ни плохого. Просто… чего-то.
— Я тут… случайно, — он показал кавычки пальцами, — оказался рядом с кухней.
— У тебя там прописка? — буркнул я. — Или купон на бесплатные пирожки от мамы?
— Почти, — не смутился он. — Короче. Был разговор. Между Пиффи и мамой.
Я отложил перо, как бомбу, которая вот-вот рванёт. Это уже интересно.
— И?
— И она сказала одну штуку, — Джордж посмотрел на меня уже без привычной ухмылки. — Которая тебе может быть важна. Ну, романтика, бла-бла-бла.
Он сделал паузу. Чисто из вредности.
— Джордж.
— Ладно-ладно. Она сказала, что для неё важно, когда её слышат. Не когда перебивают или объясняют, как правильно чувствовать. А когда просто слушают.
Комната стала тише. Даже слишком. Кажется, я слышал, как урчит живот и бьётся моё влюблённое сердце.
— Она говорила спокойно, — добавил он. — Как объясняла очевидное.
Я посмотрел на страницу перед собой и вдруг понял, что всё это время думал именно об этом. Просто не знал слов.
«Мы с тобой сыграем в жар и холод,
Я проигран — снова, как всегда.
До тебя мир был прост и невесом,
А теперь он тяжек, как беда.»
— Мама слушала, — продолжил Джордж. — Не перебивала. Кивала.
— И? — выдохнул я.
— И Пиффи улыбнулась, — он пожал плечами. — Кажется, они друг друга поняли.
Он поднялся, уже собираясь уйти, но на пороге обернулся:
— Ты, кстати, и так умеешь это делать. Удачи, братец.
Дверь закрылась, и я остался один. С мыслью, которая вдруг легла ровно, без сопротивления. Я не до конца понимал смысл написанных строк. Но чувствовал, что они правильные.
Посмотрел на свои записи, дописал ещё одну строку и наконец позволил себе улыбнуться. Поставил галочку в голове: учесть, запомнить.
Ты любишь, когда тебя слышат.
Значит, я буду тишиной,
которая тебя выслушивает, понимает и любит. Даже твоё молчание.
И снова посмотрел на листок, где теперь было написано всё, целиком:
«Я кричу, но ты меня не слышишь,
Слова мои, как ветер, растворишь.
Ты пройдёшь — и сердце рвётся в клочья,
Я скажу — и ты вдруг замолчишь.
Мы с тобой сыграем в жар и холод,
Я проигран снова, как всегда.
До тебя мир был прост и невесом,
А теперь он тяжек, как беда.
Ты смеёшься — солнце вдруг растает,
Растопив холодных дней стекло.
Я кричу, но ты меня не слышишь,
Сердце бьётся в инее кругов.
Не дожить нам вместе, не согреться,
Не держать мне руку, не любить.
Ты пройдёшь, оставив мне причину —
Ту любовь, что рвёт, чтоб выжить, жить.
Я пишу тебе стихи украдкой,
Чтобы ты прочла хотя бы суть.
Я молчу — и ты всё понимаешь,
Говорю — и ты уходишь в путь.
Говори. Я правда не мешаю.
Я умею слушать. Я могу.
Я кричу, но ты меня не слышишь.
Я молчу…
Слышишь ли ту тьму?»
И, пожалуй, это было самое правильное, что я написал за всё лето.