Часть 7
12 января 2026 г., 18:17
Монотонное тиканье секунд на механическом будильнике, кажется, отдавалось эхом. Но кроме них, а ещё спокойного, умиротворённого движения белоснежной змеи в террариуме, которая красными глазами глядела в неясном направлении, по-хозяйски изворачиваясь на стеклянной стенке, тишину не нарушало ничто. У Кохане дома пахнет свежестью и весной в чистом её проявлении, даже если она ещё не наступила. Именно такой, какой её все ждут.
Что, если бы он не запирался дома на столько времени? Что если бы он сразу вышел бы и рассказал бы ему всё, сам? Что если бы на самое первое признание в любви он ответил признанием в этой всей грязи? Тогда, может быть, Тойя бы доверил ему информацию о том, что тот болел. Тогда, может быть всё закончилось уже тогда, когда мама только начинала волноваться о том, где и с кем сейчас находится её сын. Змея незамысловато рисует круги длинным телом, гуляя по площади террариума, утыкаясь мордой в стекло, и будто бы смотрит на него. Следит за каждым вздохом и движением глаз. Она не боится прожигать красными огнями, но не атакует, а лишь показывает, что единственный, кто здесь свободен — она. Находясь в замкнутых четырёх стенах, змея сейчас не имеет никаких преград для того, чтобы сделать, подумать или сказать на своём таинственном языке что угодно. Она вполне может приложить усилия и пробить крышку. Может. Просто пока не хочет. Но огни глаз прямо говорят о возможности.
— Он... — тихонько, будто боясь кого-то разбудить. Она сидела на кровати, сведя колени вместе, и мяла в исколотых швейными иглами пальцах мокрый бежевый платок, полуприкрытыми глазами смотря в сторону. Её голос звучал так аккуратно, она практически не открывала рта, но тишина позволяла слышать каждое слово. — В реанимационном центре сейчас. В каком... не знаю. Но он там проведёт достаточно долгое время, если... если... если вообще... — Кохане умолкла вовсе, сведя брови к переносице и, будто не желая, чтобы Акито это увидел, шмыгнула носом. — Я виделась с его папой недавно. Он говорил что-то про операцию и... про тебя. Но больше ничего, и когда я попыталась спросить, куда его будут переводить, когда ему станет лучше, он... — тихий всхлип перерос в слабое хныканье. — Сказал, чтобы я убиралась...
Девушка встала, шмыгая носом уже громче, и подошла к террариуму, напротив которого всё это время стоял Акито. Она постояла немного, опустив глаза в пол, и проговорила:
— Ан уехала к Кену... Я не знаю, насколько... Она не сказала... — Шинономе, коротко выдохнув, развернулся к ней и раскрыл руки, чтобы та мягко скрылась в них почти целиком, уже полноценно плача. — Она вообще ничего не сказала... Просто, что улетает к папе, и всё... А я... А я... Акито, а если мы...
— Не распадёмся.
Спустя где-то полминуты, она дрожаще вздохнула.
— Я совсем недавно начала шить свитер на его день рождения... Я думала, что за три месяца смогу управиться... — приглушённо его грудью прохрипела она. — Сначала хотела связать, но потом подумала, что в мае будет жарко... И...
— Синий? — уже сам понизив тон до шёпота.
— Мгм... — кивает, и Акито касается её головы, легонько гладя по волосам.
— Это я виноват.
— Нет. Те мальчики рассказали, что он одного из них ударил, из-за того, что он сказал ему, что... — она запнулась. — В общем... И на часах его был очень высокий пульс. Возможно, это было как раз из-за адреналина.
— Но если бы я изначально не скрывал от него, что они ему сказали...
— Они, кто-то ещё, ты, его отец, Ан, я... — она стала быстро-быстро, но неизменно тихо говорить, — кто угодно мог бы сказать ему что-то, что довело бы его до этого. Это случайность. Это просто случайность. Ты стал первопричиной, но не ты сделал так, чтобы болезнь его мамы передалась ему по наследству, Акито.
Всегда неизменно бледная кожа под пальцами ощущалась так, будто пальцы касаются чего-то древнего, давно забытого старого, которое никак не хочет донести, что существуют и новые вещи в этой жизни. Она не остановилась на одном только старом, и нельзя сказать без исключений, что всё появившееся сейчас — бессмысленная трата времени, ведь всё уже давно придумали в прошлом. Потому что все, даже самые великие в прошлом, придумавшие что-то, затянувшееся на много веков вперёд, могли совершить ошибку.
Тойя спал, и правая рука со сбитыми костяшками неподвижно лежала в руке Харумичи. Он гладил загрубевшим большим пальцем кисть, из стороны в сторону, разглядывая так, будто видит человека впервые в жизни. Будто никогда не замечал, как растягивается кожа на теле, как вздымается грудь при вдохе и опускается — при выходе. Будто заново понял, что люди умеют жить. До этого, практически всё последнее время его не отпускало чувство, что все, кто его окружают — уже давно умершие, и лишь мерещатся, чтобы создать иллюзию благополучия. Казалось, что люди нелогичны для проживания на планете Земля. И вот сейчас, когда тонкая нить, ограничивающая от настоящей смерти, тоньше человеческого волоса, он поверил в обратное.
Он наконец выпускает его руку из своей и медленно тянется ко лбу. Отодвигает пряди голубых волос в сторону и проводит обратной стороной фаланг до щеки. Разрез глаз непоправимо напоминает её глаза, когда те уже были закрыты навсегда. Нет желания сказать ему "прости", нет желания пытаться осознать, что и он тоже виноват. Он понимает. Какой смысл говорить "прости", если всем и так понятно, кто виноват? Кто примет его извинения в принципе? От него их уже давно никто не ждёт, а та, кто, возможно, ждала — мертва. Тойе они не нужны. Несмотря на то, что он вечно создавал впечатление, что абсолютно не видит в нём сына, конкретно в этом он уверен целиком и полностью. Поэтому сейчас он касается его так, будто делает это в последний раз, и в душе роится мысль, что то, что он делает сейчас, никому не нужно и даже нежелательно.
Именно поэтому он решил сделать это тогда, когда он спит, а не смотрит в окно пустым, фарфоровым взглядом. Как и привык в детстве сам, делать то, что он действительно хочет, втайне ото всех. И потому он понял, что гордится Тойей, что он смог противостоять во благо своим желаниям и чувствам, хотя бы немного. Он смог сказать, что не хочет всем этим заниматься, он смог заставить Харумичи разрешить видеться с ними. Ещё в далёком детстве он смог отстоять возможность гулять вместе с детьми Тенм. И вместо того, чтобы понять и осознать разницу между ним и самим собой, он лишь забивал ещё плотнее всё это противостояние, чтобы ничто не отличалось от сценария его собственного отрочества.
Вечерние фонари, уже зажжённые не так рано, слабо мерцали в глазах. И каждое усиление света под полуприкрытыми веками будто бы отсчитывало срок до неизбежности шага, который проходишь с закрытыми глазами, имея права их открыть только после выполнения: ты либо делаешь его и ступаешь дальше, на едва разрушившуюся землю перед обрывом, либо не рассчитываешь ширину и летишь вниз. Именно так и ощущалась предстоящая операция. И он либо выживет, восстанавливаясь после этого месяцами, а может и годами, либо...
Сбивает загнанное дыхание и частый, громкий звук чьих-то ног сзади.
— Аояги-сан! Аояги-сан, подождите, прошу! — слышится мерзотный, сорванный, в ту же секунду узнаваемый голос. Он медленно оборачивается, боковым зрением видя рыжину волос, от одного вида которой кулаки, как на автомате, сжимаются. Парень останавливается, задыхаясь и упираясь в колени ладонями, но практически сразу выпрямляется. — Простите, пожалуйста, я...
Его тут же хватают за ворот футболки и рвут на себя, смотря нечеловеческой отполированной сталью серых глаз.
— Что "ты", щенок? Что ты хочешь от меня услышать, валяй, — сквозь зубы. Шинономе стягивает брови в панике, сглатывает, бегая глазами из стороны в сторону.
— Я хотел узнать... Я... То есть... Тойю же перевели в кардиологию, да? А вы можете сказать, к-куда..? — Харумичи отпускает его и сразу же замахивается. Недалеко, однако удар был, видимо, такой тяжёлый, что пацана почти отбросило назад.
— Зачем тебе это знать? Ещё что-то сделать, чтобы окончательно оставить его без нервов? Что ты выкинешь на этот раз, предупреди меня сразу, чтобы я знал, с какими мыслями в голове умрёт мой сын. Давай! — он давит на охрипший без речи голос, и он отражается среди открытого пространства улицы.
— Я ничего... Я ничего не б-буду... делать... Просто... — он вдруг встрепенулся, когда Аояги уже разворачивался спиной, уходя вперёд по тротуару. — Я не хочу его потерять!
Прозвучало это вслед так надрывно, дрожаще, но до боли искренне. Это тот сорванный крик, который хотелось до безумия издать все те годы, когда она была жива. Хотелось срываться на визг, упасть на колени и разрыдаться. Это был достаточно эгоистичный крик, будто кричит тот, у кого отнимают что-то. Но он тогда чувствовал себя именно так, и именно из-за эгоистичности этой фразы не мог её сказать, когда за неё волновались все.
Может, наконец-то пора задуматься о том, чтобы дать права на чувства младшим, а не забрать, как забирали у него? Может быть, хотя бы ему позволить прочувствовать всё то, что делает человека живым существом, а не камнем?
Харумичи резко оборачивается, практически в ужасе, будто услышал сам себя сейчас, и это просто галлюцинации. Но нет, он видит Шинономе, который, по всей видимости, собирается сделать вышесказанное, если он не согласится. Он закрывал лицо рукавами истрёпанной кофты, судорожно всхлипывая. Аояги лезет рукой в карман, доставая уже давно свёрнутый листок бумаги, на котором был написан адрес больницы, и вручает ему. Парень какое-то время тупо смотрит на листок, а после дрожащей рукой перехватывает.
— Спасибо... — совсем тихо. Впервые истерика чему-то помогла? Он поднял глаза снова, но Аояги-старший уже развернулся и быстрыми шагами уходил от него в глубину улицы.