Подруги навсегда.

NC-17
В процессе
3
автор
Вселенная:
Размер:
планируется Мини, написано 390 страниц, 201 896 слов, 17 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
3 Нравится 6 Отзывы 1 В сборник

Часть 14 Капитан и три девы.

Настройки
В гостиной дома Хокаге, в душной, давящей тишине, что собиралась по углам, словно паутина, сидели мать и дочь. Кушина, подавляя в себе дрожь, украдкой метнула взор в бездну индиговых очей своего дитяти — и тотчас же, испуганная, точно застигнутая на месте преступления, отшатнулась взглядом в сторону. В ушах её, с мучительной, назойливой ясностью, зазвенел недавний голос Курамы, этот голос, исполненный едкой иронии и жуткой правды. - «Твоя дочь, — вещала тогда лиса, сверкая раскаленными углями глаз, — не ведая того, ткет свою адскую сеть из девичьих сердец. Мы-то с тобой, мать, уже у нее в силках, ибо такова доля наша. Но запомни, запомни крепко: не смей встречаться с ней глазами! Смотри на неё, но так, словно глядишь в солнце — краем глаза, искоса, дабы не ослепнуть внезапно от этого божественного, гибельного света. Иначе — пропадешь, попадешь под чары её бессознательного, но оттого еще более страшного колдовства». - И Кушина, с ужасом чувствуя, как холодок ползет по спине, думала свою тяжкую думу: - «Кто бы мог подумать! Глаза моей дочери — это соблазн, это гибель для женской души. Взглянула — и уже полюбила, раба покорная. Она влюбляет в себя, не прилагая усилий, по одной лишь прихоти своей естественной природы. А эти двое, Саске и Хината... они ведь с ней в одной команде, делят хлеб и кров, смотрят в её глаза каждый день. Нет сомнения, нет ни малейшего! Они уже давно пленены её чарами, уже вступили на этот путь, и не ведают того, как я, как мы все, погружаемся в эту бездну». - Собрав в кулак всю свою железную волю, всю ту неукротимую силу, что помогала ей выживать в самые страшные ночи, Кушина принудила себя поднять голову и, не глядя в глаза, а куда-то в пустоту, в пространство, где не было гибельного сияния, выдавила из себя, стараясь, чтобы голос не дрогнул: — Ну, так и о чем же, о чем ты хотела говорить? — спросила она с затаенной мукой, стараясь казаться спокойной. - Но Наруко, не замечая душевной борьбы матери или же, напротив, чувствуя её, как слепые чувствуют тепло, начала свой рассказ, и голос её лился, ровный и чистый: — На втором этапе, когда мы блуждали в этом проклятом «Лесу смерти», среди гнилых стволов и вечной сырости... наша команда наткнулась на отряд из Kusagakure no Sato... — говорила Наруко, и каждое её слово падало в душу матери, как тяжелый камень в глубокий омут. Флешбэк. Они пробирались сквозь Лес Смерти — этот сырой, зловонный лабиринт, где сама земля, казалось, дышала ужасом и гнилью. Команда Седьмая, сплочённая невидимыми узами, вдруг замерла: откуда-то из чащи, из самой её утробы, донёсся пронзительный, полный предсмертной муки женский вопль. Он разрезал воздух, как лезвие, — и они, повинуясь единому порыву, бросились на этот зов, ибо в душах их ещё теплилось то, что зовётся состраданием, пусть и обречённым. Они прибыли. И взору их предстала картина, достойная самого мрачного из кошмаров: на девушку с алыми, как кровь или пламя, волосами, в очках, что сидели на её бледном лице, подобно клетке, напал исполинский медведь. Иные же двое — её спутники, товарищи по несчастью — уже валялись бездыханные, истерзанные, быть может, той же звериной лапой, и в глазах их застыл вечный, безответный ужас. Однако Саске и Хината, эти двое, уже наученные горьким опытом и преданные своему долгу до безумия, не стали медлить ни мгновения. Хината, с каменным лицом, но с трепещущим сердцем, мгновенно провела Hakke Rokujūyon Shō — шестьдесят четыре удара, что пронзают защиту, словно иглы судьбы. А Саске, эта холодная, надменная душа, применила Нуибари, и медведь, рыкнув в последний раз, рухнул замертво, низвергнутый в небытие. Наруко же, гонимая неодолимым внутренним порывом, тотчас кинулась к пострадавшей девушке, и в голосе её, когда она склонилась над нею, послышалась неподдельная, почти родственная боль: — Как ты? Как ты себя чувствуешь? — спросила она, и в тоне её звучала та самая женская мягкость, что нередко таит в себе гибель для того, кто её принимает. Затем, помедлив, она добавила с той жестокой необходимостью, которая так свойственна правде: — Прости... но твои товарищи... они уже мертвы. - Девушка с алыми волосами, задыхаясь и силясь унять дрожь в теле, подняла на неё заплаканные, влажные очи: — Кто... кто ты? — вымолвила она едва слышно. — Я — Наруко. Узумаки Наруко. — И тут же, будто ведомая инстинктом, она переспросила: — А ты? Кто ты? — Карин... Карин Узумаки, — прошептала та, и в этом имени, казалось, прозвучала какая-то роковая, зловещая нота. И тут, в то самое мгновение, когда их взоры встретились — эти заплаканные, влажные глаза Карин и эти бездонные, индиговые глаза Наруко, — в душе Карин что-то болезненно ёкнуло, будто оборвалась последняя струна. «Не может быть, — пронеслось в её голове, в этом вихре смятения и внезапного восторга. — Те самые глаза... индиговые, притягательные, от которых нет спасения... у этой девушки! Вот уж я дура, вот уж попалась! Как нелепо, как низко, — надо сдержать себя, подавить этот порочный порыв!» И, чтобы не поддаться гибельному очарованию, она с усилием отвела взор, уставившись куда-то за спину своей спасительницы, в пустоту. — Ты сказала, — начала она, стараясь говорить ровно, но голос её всё равно предательски вибрировал, — ты сказала, что моя команда мертва? — Да, — подтвердила Наруко, не сводя с неё этого индигового, всепроникающего взгляда. — Когда мы подоспели, мы увидели, как тебя прижал к земле этот зверь. - Карин, не смея смотреть в глаза своей благодетельнице, перевела взгляд на двоих молчаливых фигур, стоявших поодаль: — А эти... эти двое кто? — Это моя команда, — отвечала Наруко. — Саске и Хината. - И тут названые, те двое, что совершили убийство медведя, приблизились. Саске, с обычной своей ледяною холодностью, спросила, и в голосе её не было ни капли участия: — Кто она? - Хината же, с присущей ей проницательностью, но без тени жестокости, предположила: — Похоже... она из Кусагакуре. - Но Карин, собрав последние силы, отрицательно покачала головой, и слёзы вновь покатились по её щекам: — Уже нет. Нет, — прошептала она с горькой обречённостью. — Из-за того, что эти двое пали, обратный путь для меня закрыт. Если я вернусь — меня убьют. Или, что ещё хуже, заставят работать до полного истощения, до последней капли чакры, пока я не обращусь в бездушную куклу. - В душе Наруко, видимо, шевельнулось то самое сострадание, которое и делает человека человеком, и она, не колеблясь ни мгновения, произнесла: — Тогда оставайся в Конохе. - Карин же, мучимая противоречием и страхом, возразила с надрывом: — Но я... я ведь из другой деревни... - И тут вмешалась Саске, с её холодной, но страшной в своей верности логикой: — Твои друзья погибли в схватке с этим медведем. Их смерть — вот твоё алиби. Если инсценировать твою гибель, то никаких проблем не возникнет. - Хината, мягко, но настойчиво, поддержала: — Верно. К тому же, в доме Узумаки тебя вылечат. А Наруко, между прочим, отличный ирёнин. Она сможет поставить тебя на ноги. Карин недолго колебалась; в душе её боролись два чувства — страх и надежда, но отчаяние перевесило. И она, с решимостью обречённой, но всё же согласившейся на спасение, кивнула. — Отлично, — сказала Наруко, и в голосе её послышалась деловая, почти сухая собранность. — Но сейчас у нас экзамен. Я запечатаю тебя в свиток, а после, когда всё закончится, высвобожу. Карин снова кивнула, уже без колебаний, и в этом кивке было нечто трагическое, словно она подписывала себе новый приговор, но приговор этот был ей милее прежнего. Конец флешбэка. — И что? — перебила её Кушина, и в голосе её послышалось нетерпение, смешанное с дурным предчувствием; она точно чувствовала, как под сердцем закипает та самая, знакомая тревога, что всегда предвещала беду. - А Наруко, будто не замечая этой муки материнской души, ответила с той пугающей простотой, которая бывает лишь у детей, не ведающих, какую бездну они открывают: — А то, что она — Узумаки. Кушина онемела. Слова эти вонзились в неё, как раскалённая игла, ибо в этом коротком имени заключалось всё: и кровь, и проклятие, и долг, и та незримая нить, что связывала их род. Она вскочила, точнее, приподнялась с дивана, и голос её, сорвавшись на надрывный, почти истерический шёпот, выдал всю глубину её смятения: — Что?! Где она? Что с ней? — спрашивала Кушина, и каждое слово её было пропитано тем животным, материнским страхом, что сильнее разума. — Где она сейчас?! Жива ли она?! - Наруко, видя такую бурю, ответила спокойно, даже с некоторой неловкостью, как человек, забывший о чём-то важном, но не придающий этому должного значения: — Она в свитке. Понимаешь, из-за тех событий, что случились после второго этапа... я просто забыла её распечатать. - Кушину словно холодным ветром обдало. В груди её всё сжалось, и она, вскочив уже на ноги, заходила по комнате, ломая руки в бессильной тревоге: — Надо, надо быстро изъять её из свитка! — воскликнула она, и в голосе её звучала та особенная, почти безумная настойчивость, с которой человек хватается за соломинку, чувствуя, что медлить нельзя ни мгновения. — Сейчас же, немедленно! Нельзя держать душу в заточении ни на миг дольше положенного! Она ведь наша, понимаешь? Наша кровь! И она там, в этой бумажной темнице, ждёт, когда же её вызволят! Наруко извлекла свиток — тот самый, что хранил в себе пленённую душу, — и медленно, с почти благоговейной осторожностью развернула его. Пальцы её, дрожащие от напряжения, складывали печати с той мучительной неторопливостью, с какой человек, стоящий над пропастью, проверяет каждый свой шаг, дабы не допустить роковой ошибки. Затем она приложила ладонь к печати, и чакра её, горячая и живая, потекла в свиток. Раздался хлопок — глухой, точно выстрел в сыром подземелье, — и взметнулось белое, душное облако. Когда же оно рассеялось, Кушина увидела перед собою девушку в очках, ровесницу своей дочери; она спала, недвижимая, и в этом сне её было нечто пугающее — словно душа её уже покинула тело, а здесь осталась лишь оболочка, безвольная и покорная. — Вот, мама. Это Карин Узумаки. Та самая, которую моя команда встретила в Лесу смерти, — произнесла Наруко, и голос её звучал ровно, будто она сообщала о чём-то обыденном, не ведая, какую бурю вызвали её слова. Кушина замерла, вглядываясь в лицо спящей, и сердце её ёкнуло от неясного предчувствия. Но взгляд её упал на руки девушки — и она нахмурилась, ибо на бледной коже, чуть выше запястий, зияли следы укусов, старые и новые, как клеймо, как страшная печать принадлежности. — Я надеюсь, — спросила она с той строгостью, в которой слышался уже не гнев, а животный, материнский ужас, — я надеюсь, ты её не кусала? - Наруко, поражённая таким вопросом, отрицательно, почти испуганно помотала головой: — Зачем мне её кусать? — переспросила она с искренним, детским непониманием. — Я Узумаки, как и Карин. Я своих не обижаю. - Кушина, вздохнув с облегчением, но не до конца успокоившись, кивнула, и на лице её появилось то самое выражение всезнающей мудрости, какое бывает у матерей, познавших все тайны крови: — Это укусы на ней, — пояснила она, и голос её стал глубже, словно она приоткрывала завесу над древним знанием. — Через эти укусы можно излечить себя. Это одна из способностей нашего рода. Это значит, что она — ирёнин. Целительница по призванию, по самой природе своей. — А что насчёт тебя? — спросила Наруко с внезапным любопытством, и в глазах её мелькнула тень той самой индиговой бездны. — У меня другая специализация, — отвечала Кушина, и в голосе её послышалась горькая усмешка. — Я могу лечить, но не так, как Цунаде-сама. А что касается тебя, то Цунаде-сама подготовила тебя хорошо. Искусно, надо сказать. И тут, в это самое мгновение, Карин начала пробуждаться. Она пошевелилась, открыла глаза — и, будто ведомая неведомым, непреодолимым инстинктом, ухватила Наруко за руку. Наруко обернулась, посмотрела на неё — и их взгляды встретились. — Нет! — вскрикнула Кушина, и крик этот был полон отчаяния, ибо она мгновенно, с той проницательностью, которую дают лишь страдания, поняла, что происходит. Но было уже поздно. Карин, повинуясь тёмному, почти бесовскому порыву, потянула Наруко к себе, и их губы соприкоснулись — в этом поцелуе было нечто первобытное, жадное, как у голодного зверя, нашедшего наконец пищу. - Кушина вскочила, точно ужаленная, и силой, с той грубой решимостью, которая рождается только в отчаянных душах, разорвала их, оттолкнув Карин обратно на диван: — Карин! — воскликнула она, и голос её дрожал от негодования и страха. — Неужели и ты попалась под влияние глаз Наруко?! — Влияние глаз? — переспросила Наруко, и в голосе её послышалось искреннее, детское недоумение; она смотрела то на мать, то на Карин, и на лице её застыла растерянность. — Ты не понимаешь, — сказала Кушина, и голос её стал тихим, почти шёпотом, каким говорят о проклятии. — Но твои глаза цвета индиго действуют на девушек и женщин как приворотное зелье. — Это как? — спросила Наруко, и в голосе её слышалось уже не только недоумение, но и страх перед неизведанным. - Кушина помедлила, словно собираясь с духом, чтобы произнести самое главное: — У Минато голубые глаза. У меня — фиолетовые. Ты — наша дочь. И смесь этих цветов стала индиговой, пророческой. Кроме того, раньше ты была джинчурики Курамы. Я не уверена, но, возможно, чакра этой девятихвостой лисы тоже сыграла свою роль, внесла свою тёмную лепту. И теперь твои глаза притягивают девушек и женщин, как магнит притягивает железо, — против воли, против разума, одним лишь своим взглядом. - Наруко опустила глаза, и в этом жесте было нечто от поражённого, сломленного человека, который только что узнал о своем страшном даре: — Я не знала... — прошептала она. — И что же теперь? Мне ходить с завязанными глазами, как слепой, чтобы не приносить беды? — Нет, — ответила Кушина, и голос её смягчился, но в нём всё ещё слышалась та особенная, тревожная нота. — Просто старайся не смотреть людям в глаза. Особенно — женщинам. — Но ведь ты уже привлекла Саске, Хинату, Кураму... — добавила она, и голос её дрогнул, словно она перечисляла имена своих собственных мучителей. — Ну и почти меня... — прошептала она, едва слышно, но эти слова повисли в воздухе, как приговор. — Тогда ещё и Югао-сенсей, — задумчиво, почти безучастно, перечислила Наруко, — и бабуля Цунаде. А ещё ту девушку из Отто... её звали Таюя. Тем временем Карин, всё ещё лежавшая на диване, протягивала руки к Наруко, и в движении её было нечто отчаянное, почти болезненное — она жаждала её, и в этом желании не было ничего человеческого, это была чистая, животная тяга. Кушина, заметив это, резко заслонила дочь собою, как живым щитом. — Запомни, Нару, — наставляла она с той суровой настойчивостью, с какой говорят о спасении души, — старайся не смотреть девушкам в глаза. Это единственное спасение. — А если это враги? — спросила Наруко, и в голосе её послышалась та самая железная нотка, которая бывает у воинов, готовых идти до конца. — С врагами не церемонятся, — отрезала Кушина, и в голосе её прозвучала та жестокая, ледяная решимость, что рождается лишь в сердцах, познавших утрату и боль. — Если враг — то нечего жалеть его. Смотри в глаза, если нужно. Но помни: ты несешь не только спасение, но и гибель. У южных главных врат Конохи, там, где каменные стены ещё хранили память о былых осадах, разыгралась кровавая драма. Клан Учиха, эти гордые и неприступные стражи, вкупе с АНБУ — теневыми палачами деревни, — сокрушили наступательный дивизионный отряд Отогакуре. Битва была жестокой, ибо враг, ведомый безумной волей своего повелителя, не щадил ни себя, ни других. Часть пострадавших, тех, кто ещё цеплялся за жизнь с отчаянной, почти животной хваткой, была отправлена в госпиталь Цунаде — туда, где великая целительница, сама того не ведая, боролась со смертью за каждую душу. А те, кто не дожил до победы, кто пал в этом кровавом месиве, — их безжизненные тела, холодные и безучастные, были унесены в морг, в это царство вечного молчания, где нет ни боли, ни надежды. Фугаку, как глава полиции и клана, облечённый тяжким бременем власти и ответственности, отдавал распоряжения чётко и беспощадно, точно хирург, отсекающий гнилые члены. Итачи и Шисуи, эти два юных гения, что росли под его крылом, получили свои приказы и исчезли в сумраке, оставив отца наедине с его мыслями. Сам же Фугаку, утомлённый битвой не столько телесной, сколько душевной, направился в квартал Учиха — это особое, отделённое от остального мира место, где каждый камень дышал историей клана, его славой и его проклятием. В кабинете, среди свитков и книг, что хранили тайны поколений, Фугаку опустился в кресло, и в темноте его глаз застыла та особая, тяжёлая дума, которая не даёт покоя сильным мира сего. Вскоре послышался тихий стук, и на пороге возник Итачи — его старший сын, чьи глаза, казалось, видели больше, чем должно видеть человеку. В руках он держал отчёты, эти сухие, бездушные бумаги, что, однако, были пропитаны кровью и слезами. — Отец, — произнес Итачи, и голос его, ровный и холодный, был подобен лезвию, не знающему пощады. — Входи, — раздался из глубины комнаты голос Фугаку, в котором слышалась усталость властелина, привыкшего нести своё бремя в одиночестве. - Итачи шагнул внутрь, тихо притворив за собою дверь, отрезав себя от внешнего мира, словно входя в исповедальню: — Что принёс? — спросил Фугаку, и в голосе его послышалось нетерпение, смешанное с предчувствием новых бед. — Здесь отчёты после нападения Отогакуре, — ответил Итачи, протягивая папку, и в этом жесте было что-то от жертвоприношения. Фугаку принял папку и погрузился в чтение; его длинные пальцы, привыкшие к оружию и свиткам, перелистывали страницы с той методичной неторопливостью, с какой следователь изучает улики, пытаясь уловить нить, ведущую к правде. Но в тот самый миг, когда тишина кабинета стала почти осязаемой, у врат квартала Учиха появилась фигура — высокая, мрачная, исполненная той древней, чудовищной силы, что не ведала преград. Это был Мадара. Он подошёл к воротам, и двое стражников, молодые и горячие, но неискушённые в той бездне, что открывалась перед ними, преградили ему путь. — Стой! — выкрикнул один из них, и в голосе его слышалась бравада, которая так часто заменяет истинное мужество. — Кто идёт? Назови себя! - Мадара даже не удостоил их взглядом; он остановился лишь на мгновение, точно хищник, заметивший мелкую добычу, но не сочтя её достойной внимания: — Я не обязан отвечать таким слабакам, как вы, — произнес он, и в голосе его была та спокойная, леденящая уверенность, которая бывает лишь у богов или безумцев. И он пошёл дальше, не поворачивая головы. Один из стражников, чья гордость была уязвлена сильнее, чем тело, не выдержал такого унижения. Слепая злоба, тот самый гнев, что застилает разум, овладела им, и он, выхватив оружие, напал со спины — негодный, трусливый удар, который мог бы стоить жизни любому, но не этому существу. Мадара, даже не обернувшись, среагировал с той сверхъестественной, почти демонической скоростью, что превращает его в живой кошмар. Он вдавил стражника в землю, с силой, что не оставляла сомнений в исходе, и только тогда, взглянув на бездыханное тело, бросил одно-единственное слово, полное презрения: — Слабак. И он пошёл дальше, оставляя за спиной ужас и разрушение, точно сам рок воплотился в человеческом обличье. Мадара, чьи сенсорные способности были подобны острейшему лезвию, пронзающему ткань бытия, мгновенно просканировал квартал Учиха. Он ощутил каждую душу, каждое биение сердца, каждую тень, что таилась в закоулках этого древнего места. Узнав, где находится глава клана, он направился туда — неспешно, величаво, как человек, который не привык никуда спешить, ибо время само служит ему. Многие сторонились его, отводили взгляды, ибо в его облике было нечто пугающее, первобытное. Но те, кто постарше, кто помнил легенды, узнавали его и склоняли головы в почтительном, почти религиозном трепете. В тот самый миг, когда Мадара приближался к резиденции, разговор между Фугаку и Итачи завершился. Итачи вышел на улицу — и замер. Перед ним стоял Мадара в своих грозных алых доспехах, которые, казалось, впитали в себя кровь столетий. Итачи, чьи глаза были столь же проницательны, сколь и холодны, мгновенно узнал легендарного основателя. Он склонил голову, и в этом жесте было нечто большее, чем просто уважение — это было признание силы, стоящей выше человеческих законов. — Ты глава клана? — спросил Мадара, и голос его, низкий и властный, проникал в самую душу. — Никак нет, Мадара-сама, — ответил Итачи, и голос его был ровен, как поверхность спокойного озера. — Но позвольте... — Он открыл дверь комнаты, откуда только что вышел, и произнёс, чуть повысив голос: — Отец, к тебе пришли. Итачи распахнул дверь шире, и Фугаку, увидев основателя Конохи, этого живого бога, чьё имя произносили либо с благоговением, либо с проклятием, поспешно поднялся с места. Его лицо, обычно непроницаемое, выдало лёгкое волнение, ибо он знал, что этот визит не может быть случайным. — Приветствую Вас, Мадара-сама, — проговорил Фугаку, склоняя голову, и в голосе его послышалась та особенная, почтительная нота, которая звучит лишь перед теми, кто стоит у истоков истории. — Я вас оставлю, — сказал Итачи и, поклонившись, бесшумно удалился, оставляя двух властителей наедине — прошлое и настоящее, две эпохи, встретившиеся в тишине проклятого квартала. - Фугаку и Мадара присели на пол, как это было принято в древнем обычае Учиха — лицом друг к другу, и в этой позе было нечто от древнего ритуала: — Какова ситуация в деревне и в клане? — спросил Мадара, и в голосе его слышалась не столько забота, сколько холодное любопытство правителя, желающего знать всё о своих подданных. — Вот отчёты касательно прошлого вторжения после Отогакуре и Сунагакуре на Коноху, — ответил Фугаку, протягивая папку с документами, те самые, что ранее принёс ему Итачи. — Прошу, взгляните. Мадара взял папку и стал просматривать отчёты с той методичной, почти хирургической тщательностью, с какой изучают карты перед великой битвой. Его глаза, чёрные и бездонные, пробегали по строкам, впитывая информацию, как сухая земля впитывает воду. — Что касается положения в клане, — продолжал Фугаку, и голос его чуть дрогнул, — то после вторжения многие из наших пострадало. Люди потеряли кров, семьи, близких... — Есть потери? — спросил Мадара, не поднимая глаз от бумаг, и в голосе его послышалось стальное спокойствие. - Фугаку помедлил с ответом, чувствуя, как тяжесть этих слов ложится на его плечи. Он понимал, что признание слабости перед этим человеком может стоить дорого: — К сожалению... мы потеряли нескольких бойцов, — признался он, и в голосе его послышалась горькая искренность. - Мадара поднял глаза, и в них мелькнула тень того самого холодного гнева, что предвещает бурю: — Неужели клан Учиха слабеет? — спросил он строго, и слова его повисли в воздухе как приговор. — Никак нет! — поспешно ответил Фугаку, чувствуя, как внутри него закипает протест. — Атака была неожиданной. Мы не могли предвидеть столь дерзкого нападения. Враг действовал хитростью и коварством. Мадара вновь углубился в чтение, и в комнате воцарилась тяжёлая, почти осязаемая тишина. Фугаку сидел, собираясь с духом, и в его груди назревал вопрос — тот самый, который он не решался задать, но который, словно заноза, сидел в его душе. Наконец, собрав волю в кулак, он выпалил, как есть, с той отчаянной прямотой, что иногда прорывает плотину условностей: — Мадара-сама... позвольте спросить... вы когда-нибудь рассматривали себя в роли капитана генинов? — спросил он осторожно, почти шёпотом, и в голосе его звучала та особенная, трепетная надежда, что бывает у людей, предлагающих сделку судьбе. - Мадара медленно поднял взгляд от бумаг и уставился на Фугаку; в его чёрных очах мелькнуло любопытство, смешанное с недоверием: — Что ты имеешь в виду? — спросил он, и голос его стал чуть ниже, почти опасным. — У нас в деревне среди генинов есть команда, которую называют элитной, — сказал Фугаку, и в голосе его послышалось волнение. — Она состоит из трёх девушек, каждая из которых — необычайно талантлива. - У Мадары приподнялась бровь — этот жест, почти незаметный, но красноречивый, был подобен вспышке молнии на тёмном небе: — Элитной? — переспросил он, и в голосе его послышалось скептическое, но заинтересованное любопытство. — Да, — подтвердил Фугаку, чувствуя, что поезд уже пущен. — В неё входят моя дочь, Саске Учиха. Наруко Узумаки — дочь нынешнего Хокаге. И Хината Узумаки — бывшая Хьюга. - При последнем имени лицо Мадары омрачилось; он нахмурился, и в глазах его зажглась та древняя, неистребимая неприязнь, которую он питал к этому клану с самого основания деревни: — Хьюга? — переспросил он, и голос его стал холодным, как лёд. — Я никогда не любил этот клан. Я до сих пор не понимаю, зачем Хаширама принял их в нашу деревню. Они несли с собой лишь спесь и разделение. - Фугаку, чувствуя, что разговор уходит в опасное русло, поспешно вернул его в нужное направление: — Что скажете, Мадара-сама? — спросил он, и в голосе его звучала почти мольба. — Вы согласились бы взять на себя эту роль? - Мадара задумался, и в этой задумчивости было нечто пугающее, ибо когда такие люди размышляют, их решения меняют судьбы целых народов: — Чтобы принять решение, — ответил он наконец, и голос его был твёрд, как сталь, — мне придётся обсудить это с нынешним Хокаге. Это не та вещь, которую можно решить в одиночку, не посоветовавшись с главой деревни. — Конечно, — согласился Фугаку, чувствуя, как внутри него разливается облегчение, смешанное с новым волнением. — Я полностью понимаю. - Мадара вновь взглянул на него, и в его взгляде мелькнула тонкая, почти неуловимая тень любопытства: — Ты сказал, что она бывшая Хьюга. — сказал он, и в голосе его прозвучал невысказанный вопрос. — Это необычно... как такое стало возможным? — Всю подробность можно узнать у Кушины Узумаки, жены Хокаге, или у самой Хинаты, — ответил Фугаку, стараясь говорить как можно нейтральнее. — Я не хочу касаться чужих тайн. - Мадара кивнул, и в этом кивке было что-то от хищника, учуявшего интересный след: — Разберёмся, — ответил он, и в голосе его послышалась та холодная, решительная нота, которая не оставляла сомнений — он докопается до сути. — Я сам найду ответы на свои вопросы. Хаширама, чья сенсорика была подобна всепроникающему свету, пронзающему самые тёмные закоулки бытия, без труда отыскал свою внучку. Он почувствовал её чакру — ту самую, живую и трепетную, что билась в стенах госпиталя Конохи, где она, великая Цунаде, ныне несла свой тяжкий крест главврача. Он двинулся через улицы деревни, и дети — те, кому только предстояло ступить на путь ниндзя, или те, кто уже сбросил с себя одежды академии, — проходили мимо, не узнавая его. Их взгляды скользили по нему, как по обычному прохожему, ибо время стёрло из памяти юных черты основателя, чьё имя когда-то гремело на весь мир. Но вот старшее поколение — те, кто помнил, кто выжил и кто хранил в своих сердцах легенды, — тут же останавливалось, словно пригвождённое к земле. Они склоняли головы в глубоком, почтительном поклоне; некоторые, не сдержав внутреннего трепета, перекрестились, ибо для них он был не просто человеком, но живым воплощением эпохи, её славой и её трагедией. Войдя в госпиталь, Хаширама застал картину, которая могла бы разорвать сердце любого, кто ведает цену человеческой жизни. Цунадэ — его внучка, его кровь и его гордость, — самолично лечила раненых после чудовищного вторжения. Её руки, столь же искусные, сколь и уставшие, не знали покоя; она переходила от одного страдальца к другому, и в каждом её движении чувствовалась та особенная, почти материнская нежность, что присуща лишь великим целителям. Шизунэ, её верная помощница, этот верный пёс, следовала за ней по пятам, не отставая ни на шаг, и в их труде было нечто от священнодействия. А клоны, которых оставила Наруко — те самые, что девушка, презрев собственную боль, создала, чтобы облегчить страдания других, — уже исчезли. Последний из них растаял в воздухе ещё до прихода Хаширамы, оставив после себя лишь благодарную память в сердцах спасённых. — Цунадэ, — раздался голос Хаширамы — тихий, но властный, подобный зову совести, что проникает в самую душу. - Цунадэ обернулась, и лицо её, обычно непроницаемое, выразило изумление, смешанное с той детской радостью, которую мы испытываем при встрече с родным человеком в минуту величайшей нужды: — Дедушка... — вымолвила она, и голос её дрогнул, ибо в этом коротком слове прозвучала вся её усталость и все её надежды. — Расскажи, что происходит, — потребовал Хаширама, и в голосе его слышалась не просто просьба, но властное повеление любящего деда, желающего знать правду. — После вторжения Отогакуре и Суны, — ответила Цунадэ, и слова её лились тяжело, как кровь из открытой раны, — мы просто завалены работой. Раненых столько, что не хватает ни рук, ни времени. Это... это не битва, это бойня, дедушка. Каждый день я вижу лица, которые могут не увидеть завтрашнего солнца. — Неужели ирёнинов недостаточно? — спросил Хаширама, и в голосе его послышалась тревога, ибо он знал, что такое недостаток целителей во время войны. — Ирёнинов достаточно, — отвечала Цунадэ, и в голосе её послышалась горечь, — но раненых — больше. Их слишком много. Моя ученица, дочь Хокаге, оставила пять клонов, несмотря на то, что сама была ранена. Мы продержались благодаря им, но ты знаешь, что клоны не вечны. Они тают, как утренний туман, и мы остаёмся одни с этим морем боли. - Хаширама выслушал её, и в душе его зажглось то пламя решимости, которое всегда отличало его от прочих смертных: — Я понял, — сказал он твёрдо, и в голосе его не было и тени сомнения. — Я помогу тебе. - Он поднял руки, и в воздухе замерцала его чакра — та самая, что творила чудеса и дарила жизнь. Он создал своих древесных клонов — могучих, молчаливых, исполненных той же силы, что и он сам, и голос его прозвучал как приказ, от которого не уйти: — Проверьте каждого. Займитесь их лечением. Не оставляйте ни одного страждущего без помощи. — Есть! — прозвучал единый, слаженный ответ, и клоны, движимые волей своего создателя, растворились в коридорах госпиталя, чтобы творить своё великое дело. - Цунадэ взглянула на деда, и в глазах её блеснули слёзы — те самые, редкие и драгоценные, что срываются с ресниц лишь в минуты истинного облегчения: — Спасибо, дедушка, — прошептала она, и в этом шёпоте была вся её благодарность, вся её любовь и всё её уважение. - Хаширама лишь улыбнулся — той мягкой, всепрощающей улыбкой, что знаменует истинное величие души, — и ответил просто, без лишнего пафоса: — Пустяки, — сказал он. — Помочь родной крови — это не подвиг, это долг. Мадара, этот живой призрак былых времён, направлялся в резиденцию Хокаге. Он шёл по улицам Конохи, и реакция людей была подобна той, что вызывал Хаширама — но с одним лишь различием: если первого встречали с благоговейным трепетом, то перед ним люди замирали в нерешительности, ибо его имя было окутано не только славой, но и проклятием. Дети, те беззаботные создания, что ещё не ведали истории, не узнавали его, проходили мимо, занятые своими играми. Но старшее поколение — те, кто помнил, кто выжил в ту эпоху войн и крови, — либо склоняли головы в глубоком, почтительном поклоне, либо, напротив, отшатывались назад, словно от чумы, от чумного прикосновения. А старики, что доживали свои дни, крестились мелко и торопливо, ибо для них он был не просто человеком, но живым воплощением той страшной силы, что когда-то сотрясала землю. Дойдя до резиденции, Мадара поднялся и вошёл в кабинет Минато, не постучав — ибо кто осмелится требовать от него соблюдения условностей? Минато поднялся, словно ошпаренный, и в его глазах мелькнула тень испуга, смешанного с уважением. Курама, восседавшая в углу, усмехнулась — та кривой, хищной усмешкой, которая всегда предвещала либо беду, либо насмешку. — Пришёл наконец, — сказала Курама, оскалившись, и в голосе её слышалась та особая, ядовитая насмешка, что присуща существам, живущим веками. — Мадара-сама, — осторожно спросил Минато, и голос его дрогнул, ибо он знал, что визиты такого рода не сулят ничего обыденного, — что привело вас? Чем я могу быть полезен? — Я от Фугаку, — ответил Мадара, и в голосе его слышалась та холодная, деловая нота, которая не терпит предисловий. — Вы хотите узнать о состоянии деревни? — предположил Минато, стараясь угадать намерения своего великого гостя. - Мадара отрицательно помотал головой, и в этом жесте было нечто от хищника, не желающего тратить время на пустяки: — О состоянии деревни я уже ознакомился, — ответил он сухо. — Это не та вещь, ради которой я стал бы подниматься к тебе. — Тогда что же привело тебя? — спросила Курама, и в голосе её послышалось то любопытство, которое бывает у старой лисы, чующей необычную добычу. - Мадара помедлил, собираясь с мыслями, и в тишине кабинета прозвучали его слова — простые, но оттого ещё более весомые: — Фугаку предложил мне стать капитаном элитной команды, в которую входят трое девиц. Он считает, что моё присутствие и мой опыт могут принести им пользу. - У Курамы приподнялась бровь — этот жест, почти неуловимый, но красноречивый, выразил всё её удивление: — И ты так легко согласился? — спросила она с той насмешливой интонацией, которая не оставляла сомнений в её скептицизме. — В это трудно верится. Ты, Мадара, великий Мадара, и вдруг — капитан каких-то генинов? Это похоже на дурную шутку. — Я ещё ничего не решил, — огрызнулся Мадара, и в голосе его послышалось раздражение, ибо он не привык, чтобы его слова ставили под сомнение. — Я пришёл сюда, чтобы узнать, что это за дети, и стоит ли на них тратить своё время. - Минато, чувствуя, что разговор входит в опасное русло, поспешно взял слово: — Да, команда Седьмая и правда элитная. Я не стану лгать или преуменьшать их заслуги. Они — лучшее, что есть в нашей системе. — Каковы их заслуги, — спросил Мадара, и в голосе его прозвучал холодный скептицизм, — что ты считаешь этих девиц элитой? Что они такого совершили, чего не могли бы сделать сотни других? - Минато выпрямился, и в глазах его мелькнула та гордость, которую родители испытывают, говоря о своих детях: — В прошлом месяце эта команда выполнила задание «S» ранга, которое было занижено до «C» ранга. Моя дочь, Наруко Узумаки, и её подруга, Саске Учиха, убили четырёх мечников Тумана. Это не просто бой — это настоящая битва, в которой они показали не только силу, но и хладнокровие. — А сами мечи? — спросил Мадара, и в голосе его мелькнула тень интереса, ибо он знал цену этим легендарным клинкам. — После убийства мечников, моя дочь Наруко присвоила мечи себе, — ответил Минато, и в голосе его слышалась смесь гордости и лёгкого замешательства. — Её цель — собрать все семь мечей Тумана. Она считает, что они должны принадлежать тому, кто способен их достойно нести. - Мадара нахмурился, и в его взгляде мелькнула тень задумчивости. Затем он перевёл разговор на другую тему, которая, казалось, занимала его не меньше: — От Фугаку я слышал, что ты приютил Хьюгу. Зачем? Что тебе до этого клана, чья спесь давно стала притчей во языцех? - Минато вздохнул, и в этом вздохе слышалась тяжесть, которую он нёс как Хокаге: — Это было решение моей жены, Кушины Узумаки. Она как глава клана приютила эту девочку. Я не вмешиваюсь в её решения, ибо доверяю ей. - Мадара раздражённо нахмурился, и в его голосе зазвучала та особая, ядовитая нота, которая всегда появлялась, когда речь заходила о Хьюга: — Твоя жена приютила ребёнка чужого клана? В твоём собственном доме? — спросил он, и в словах его слышалось непонимание, смешанное с презрением. — Моя жена — глава клана, — ответил Минато твёрдо, и голос его стал холоднее. — Я — Хокаге. И как Хокаге, я не могу вмешиваться в политику другого клана. Это не моя юрисдикция, и я уважаю границы. - Курама, наблюдавшая за этим разговором с интересом старого змея, вдруг вмешалась: — Ты сказал, что Фугаку предложил стать капитаном этой команды, — уточнила она, и в голосе её слышалось то коварное любопытство, которое не сулит ничего хорошего. — Сначала я должен узнать, что это за дети, и стоит ли на них тратить своё время, — сказал Мадара, и в голосе его слышалась та холодная, методичная решимость, которая всегда отличала его от прочих. - Курама усмехнулась, и в усмешке её слышалась та особая, ехидная нота, которая предвещала новую, неожиданную поворот: — О-о... Это команда нечто, но есть одно «но», — сказала она, и голос её стал тише, почти заговорщицким. — Эта троица помешана друг на друге. А если быть точнее, у этой троицы нетрадиционная ориентация. Они связаны не только долгом, но и чувствами, которые выходят за рамки обычного товарищества. - Мадара фыркнул — коротко и презрительно, и в этом звуке слышалось всё его отношение к подобным тонкостям: — В клане Учиха такое уже было, — сказал он, и в голосе его слышалась та философская, почти отстранённая нотка, с какой говорят о вещах, давно известных и не стоящих внимания. — Возможно, — ответила Курама, и голос её стал ещё тише, ещё загадочнее, — но с индиговыми глазами эффект куда сильнее. Ты даже не представляешь, с чем имеешь дело. — Индиговые глаза, говоришь? — переспросил Мадара, и в голосе его послышалось скептическое, почти пренебрежительное любопытство. — Но это же просто миф, легенда, которую рассказывают на ночь. Я не верю в такие вещи. — Я тоже так думал, — тихо сказал Минато, и в голосе его слышалась та особая, печальная нота, которая бывает у людей, познавших страшную правду, — пока не взглянул в глаза своей дочери. Поверь мне, это не миф. Это реальность, которая меняет судьбы. - Мадара помолчал, и в его чёрных, бездонных глазах мелькнула тень раздумья: — Индиговые глаза не так уж и страшны, если не смотреть в упор, — сказал он наконец с той холодной, уверенной нотой, которая не терпит возражений. — Я проверил на себе многое, и меня не так легко провести. - Он встал, и в этом движении было нечто от хищника, готового к прыжку: — Что же... Я проверю эту команду сам. Я посмотрю на них, на их способности, на их душу. А потом решу, стоит ли тратить на них моё драгоценное время. Если они достойны — я возьму их под свою руку. Если нет — они исчезнут из моей жизни, как утренний туман. На следующий день. Полигон четвёртый. Был час, когда солнце уже не греет, а лишь слепит, и тени от деревьев ложатся на землю, точно чёрные кресты. Команда седьмая стояла на вытоптанной траве, и каждая из них — о, каждая! — чувствовала, как под ложечкой сосёт ледяной страх, ибо они знали: их будет испытывать сам Учиха Мадара. Имя это, словно проклятие, висело в воздухе, и даже старейшины, эти напыщенные старцы, мнившие себя вершителями судеб, при звуке его бледнели и крестились, хотя в их мире давно забыли, что такое крест. Хината сжимала кулаки так, что ногти впивались в ладони до белизны, ибо в душе её боролись две бездны: долг и ужас. Саске стояла с лицом, словно высеченным из гранита, но под этой каменной маской трепетало надорванное самолюбие — она боялась показаться слабой, боялась собственного страха пуще самого Мадары. А Наруко, бедная Наруко, пыталась выдавить из себя улыбку, ибо привыкла быть для всех солнцем, но солнце это было больное, с красными прожилками отчаяния, и оно светило лишь затем, чтобы не дать подругам увидеть её собственного, внутреннего мрака. Тишина стояла такая, что слышен был стук собственных сердец — будто три пленённые птицы бились о рёбра. И эту тишину — о, как она была мучительна! — нарушил голос. Низкий, спокойный, но в нём звенела сталь, та самая, что режет не тело, а душу: — Вы ли те, о ком молва идёт как о несокрушимой элите? Из мрака ветвей, словно сама судьба, вышел Мадара. Доспехи его багровели в тусклом свете, точно запёкшаяся кровь, и длинные чёрные волосы колыхались на ветру — ветер этот был холоден, ибо веял от вечности. Он казался старше, чем они мыслили, но глаза его — алые, с бездонными зрачками — горели неестественным огнём, и этот огонь проникал в самые потаённые уголки их трепещущих сердец. — Я буду пытать вас лично, — изрёк он, и руки его скрестились на груди — жест, исполненный ледяного превосходства. — Но не напрямую. — И тут он щёлкнул пальцами; звук этот был как удар бича по совести. Рядом с ним возникли три теневых клона — три его подобия, три слепка его неумолимой воли, и каждый имел те же доспехи и тот же взгляд, в котором не было ни капли пощады. — Каждая из вас получит по одному такому призраку. И если вы сможете одолеть хотя бы одного — лишь одного! — я признаю, что вы не вовсе ничтожны. — Всего лишь одного? — вырвалось у Саске, и в голосе её прозвенела та горькая бравада, которой люди прикрывают свою нагую душу, когда им страшно до смерти. — Это звучит как вызов. - Но Мадара усмехнулся — усмешка его была страшнее проклятия: — Это звучит как предупреждение, дитя Учиха. Мои клоны — не ваши игрушечные манекены. Они мыслят. Они приспосабливаются. И, в отличие от меня, они не станут сдерживать вашу немощь. — Он сделал паузу, и в этой паузе можно было утонуть. — Не совладаете — вы не достойны. И это — приговор, а не игра. - Он отошёл в сторону, вновь скрестив руки, а клоны рассредоточились, огибая команду, точно голодные волки: — Начинайте, — сказал он, и слово это прозвучало как отпевание. И начался ад. Клоны ринулись разом, словно порождения ночного кошмара. Хината вступила в бой с первым, и каждый удар её ладони, в котором был заключён многовековой опыт клана Хьюга, разбивался о непостижимую твёрдость его блоков. Она видела его чакру своим Бьякуганом — видела, как она пульсирует, издеваясь над ней, ибо он двигался хаотично, как безумец, и предсказать его было столь же невозможно, как предсказать свою собственную смерть. — И это всё, о чём молва твердит? — глумился клон голосом, в котором звенела сама безнадёжность. — Я чаял увидеть грозу, а вижу лишь дождик в луже. Хината стиснула зубы до скрежета, и ускорилась, нанося удары в те точки, где, по всем правилам, должна была прерваться жизнь, но клон парировал их с пугающей, почти божественной лёгкостью. Второй клон был ещё беспощаднее. Саске призвала свою Кото Амацуками, надеясь опутать его паутиной иллюзий, но он развеял их одним лишь движением, словно смахивая надоедливую муху. — Иллюзии? — хохотнул призрак, и смех этот раздирал уши. — Я видел такие видения, от которых армии седели за один миг! Твои же фокусы — лишь лепет неразумного дитяти. И Саске, о, в ней вскипела та чёрная, иррациональная злоба, которая свойственна слабым, когда им указывают на их слабость. Она кинулась вперёд с отчаянной яростью, но клон встретил её ударом, от которого она покатилась по земле, слыша, как хрустит гравий под её щекой, и чувствуя горечь поражения уже у себя на языке. Третий клон обрушился на Наруко. Она едва успела поставить блок — и её отбросило на несколько саженей, ибо сила его была как ураган. — Ты — Узумаки, — молвил клон, приближаясь медленно, с жестокой обстоятельностью. — Чакра твоя велика, как море. Но море без берегов — это лишь хаос, который топит всех, кто рядом, включая тебя саму. Наруко поднялась, и в груди её клокотало дыхание, похожее на предсмертный хрип. Она взглянула на подруг — обе бились в той же трясине отчаяния, и в этот миг, среди этого ада, что-то вдруг перевернулось в её душе. — Саске! Хината! — закричала она, и крик её был не приказом, а мольбой о спасении. — Довольно этой муки поодиночке! И она ринулась к Хинате, уклоняясь от преследующего её клона, словно спасаясь от собственной тени. Саске, поняв её без слов, бросилась к ней, и втроём они снова сошлись в центре этого проклятого поля. Клоны замерли, ожидая лишь знака свыше. — По одиночке мы гибнем, — выдохнула Наруко, и слова её были исполнены той лихорадочной правды, что рождается лишь на грани. — Но вместе — мы сила! Хината, будь нашей стеной! Саске, стань клинком! Я же — я поддержу вас, даже если это сломает меня. — Да, — выдохнула Хината, и в глазах её стояли слёзы, но слёзы эти были отваги. — Тогда в бой! — прошептала Саске, и кунай в её руке казался теперь не оружием, а крестом, который она несла на Голгофу. И они ринулись вместе. Хината встала в центре, принимая на себя удары двух клонов, словно мученица, терпящая пытки за веру. Саске ударила с фланга, заставляя их отступать, а Наруко — о, в ней вдруг проснулся тот странный, почти мистический дар! — наложила печать на сам воздух, соткав невидимые сети отчаяния. И первый клон угодил в них. Наруко сжала пальцы, и он рассыпался, исчез, оставив лишь клуб дыма — как исчезает надежда в сердцах грешников. — Один! — вскрикнула она, и крик этот был как гимн. Второй клон, взбешённый, как дикий зверь, кинулся на Саске, но Хината перехватила его, а Саске вонзила кунай прямо в его суть — и он исчез, оставив лишь пустоту. Остался третий. Он отступил, но в глазах его не было страха — только холодная, изучающая мысль. — Недурно, — молвил он голосом Мадары, и голос этот звучал теперь как приговор, но с намёком на отсрочку. — Вы уразумели, что такое плечо товарища. Но праздновать рано. Он сложил печати, и из рук его вырвался огненный шар — адский, всепожирающий. Но Наруко уже возвела водяную преграду, и пламя разбилось о неё, как грех о веру. Саске и Хината, словно две вестницы возмездия, атаковали с двух сторон. Третий был окружён. Он попытался уйти, но Хината вцепилась в его руку мёртвой хваткой, и Саске нанесла последний, пронзительный удар в его открытую грудь. Клон исчез. И на поле воцарилась та особенная, звенящая тишина, что бывает лишь после бури. Девушки стояли, тяжело дыша, все три покрытые пылью, и потом, и — да, это было самое страшное — слезами, которые они уже не могли скрыть. Настоящий Мадара, стоявший в стороне и взиравший на это как на некий вселенский эксперимент, медленно захлопал. В аплодисментах его не было тепла, но не было и насмешки — было нечто худшее: признание, добытое мукой. — Вы одолели, — произнёс он глухо. — Двадцать три минуты. Долго. Но вы победили не силой — о нет, силы в вас кот наплакал. Вы победили потому, что перестали быть тремя одинокими, страдающими существами и стали единым целым. - Он приблизился, и в глазах его мелькнул тот странный огонь, который бывает у людей, познавших слишком много тьмы: — В вас есть потенциал, — молвил он, и в голосе его прозвучала та мучительная правда, которую не скроешь. — И есть связь, которую не разорвать. Но вам не хватает дисциплины — той, что куётся годами страданий. И опыта — той горечи, что не купишь ни за какие деньги. - Он посмотрел на них — и взгляд его был как рентген, просвечивающий душу: — Я принимаю предложение Фугаку. Я стану вашим капитаном. Но помните, дети мои, — и тут голос его стал почти мягким, отчего сделалось ещё жутче, — это лишь пролог. То, что вы узрели сегодня — лишь малая толика того безбрежного ужаса, что ждёт вас впереди. Девушки переглянулись. Хината выдохнула — и в выдохе этом был весь мир; Саске едва, едва улыбнулась, и улыбка её была похожа на трещину во льду; а Наруко улыбнулась во весь рот, но глаза её были серьёзны, как у человека, заглянувшего в бездну. — Благодарствуем, Мадара-сама, — сказала она, и голос её дрогнул, но не сломался. — Мы не посрамим вашей веры. — И они повторили это хором, и слова их звучали как клятва, которой нет возврата. - Мадара усмехнулся — и в глазах его вновь вспыхнул тот алый отсвет, что пугает даже мёртвых: — Посмотрим, — изрёк он. — Завтра, на заре, жду вас здесь. Начнётся истинное обучение. — И, повернувшись, он ушёл в тень, оставив их наедине с их мыслями, их страхом и — о, да! — с их только что родившейся надеждой, которая, как известно Достоевскому, есть самое страшное из всех человеческих чувств. В храме Шинигами, что в самом сердце Конохи. Был час, когда сумерки сгущались не только за окнами, но и в душах живых, ибо место это было проклято, и каждый камень его дышал древним ужасом. Там, в центре исполинской печати, начертанной на полу с такой тщательностью, словно её выцарапывали зубами отчаяния, стоял Тобирама. Свитки с ветхими, почти истлевшими символами лежали вокруг него, и воздух был тяжёл, пропитан запахом старой чакры — той, что помнила ещё Первую Великую Войну, когда люди умирали не так, как теперь, а с каким-то надрывом, с верой в бессмыслицу собственной гибели. Лицо Тобирамы скрывала маска Шинигами — и это было жутко, ибо под ней не угадывалось ни жизни, ни смерти, а лишь то среднее, пограничное состояние, которое страшнее любого конца. Он начал складывать печати — и пальцы его, эти грубые пальцы воина, двигались с болезненной, почти судорожной точностью, ибо он творил дело, против которого восставала вся его природа: он нарушал покой мёртвых. И пред ним, из недр пола, поднялся гроб — не деревянный, нет, а сотканный из тьмы и тоски, и открылся он с протяжным, надсадным стоном, и в нём проявился силуэт. Гроб исчез, растворился в воздухе, словно не был никогда, и осталась стоять Мито — женщина, которую смерть уже успела забыть. Глаза её моргнули — и в этом моргании было столько боли от возвращения, сколько не вынести и самому страждущему. Она увидела Тобираму — и взгляд её был взглядом человека, которого разбудили в самый сладкий и страшный миг вечного сна. — Тобирама... — выдохнула она, и голос её, казалось, шёл не из груди, а из той бездны, откуда её только что извлекли. — Ты жив? Но как же? Мне говорили — о, эти праздные болтуны! — что ты принял смерть на поле брани, что сгорел, как факел, во имя ничтожной победы. — Всё именно так, как ты говоришь, — ответил Тобирама, и голос его звучал глухо, словно он сам был тенью, а не человеком. — И слова твои — правда, горькая, как полынь. Я мёртв. Или почти мёртв. Или настолько мёртв, что даже смерть не берёт меня вполне. — Тогда как же ты, восставший из праха, стоишь предо мной? — спросила Мито, и в голосе её прозвучал тот ледяной, пронизывающий ужас, который бывает лишь у тех, кто узрел невозможное. — Как смеешь ты, мёртвый, тревожить мёртвую? — Нас троих воскресил один презренный, — ответил Тобирама, и в голосе его прозвучала такая тоска, что можно было задохнуться. — Предатель Конохи, низкий червь, возомнивший себя богом. — Нас? — переспросила Мито, и брови её дрогнули, словно она пыталась охватить умом эту новую, чудовищную реальность. — Кого — нас? — Орочимару, — выговорил Тобирама это имя, как выплёвывают яд. — Этот змей, этот ползучий гад, извлёк из небытия не только меня, но и брата моего, Хашираму, и самого Мадару, дабы обратить их силу против родной деревни. Но Мадара — о, в этом был свой, высший промысел! — перехитрил его, и предатель бежал, оставив нас, воскрешённых, на пороге между жизнью и той мучительной пустотой, что зовётся посмертием. — Тогда зачем же ты, — голос Мито дрогнул, и в нём послышалась та обречённая мольба, которую не вынести смертному, — зачем ты нарушил мой покой? Зачем ты вырвал меня из того блаженного ничто, где я наконец обрела тишину? — Это была просьба, — ответил Тобирама, и слова его были тяжки, как свинцовые плиты. — Не моя воля, но воля нынешнего Хокаге. Я лишь исполнитель, а не хозяин своей судьбы. — Нынешнего? — перебила Мито, и в голосе её вдруг вспыхнула та неподдельная, почти детская обида, которая свойственна тем, кто застигнут врасплох. — Неужели Хирузен, этот добрый мальчишка, всё ещё цепляется за свой пост, как утопающий за соломинку? Неужели он не видит, что время его ушло, как уходит песок сквозь пальцы? — Нет, — покачал головой Тобирама, и в жесте этом была глубокая, вселенская усталость. — Нынешнего Хокаге зовут Минато Намикадзе. Он — Четвёртый. И он молод, и он — надежда, быть может, последняя для этой истерзанной земли. — А как же Кушина? — вскричала Мито, и голос её сорвался на тот пронзительный, надрывный звук, что рвёт душу. — Я помню её, помню её огненные волосы и её клятву — о, как она клялась! — что она станет Хокаге! Что она, женщина, сломает этот вековой заговор мужской гордыни! Что же с ней? — Кушина ныне жена Минато, — ответил Тобирама, и слова его упали в тишину, как камни в воду, разбивая надежды. — И она счастлива, быть может, настолько, насколько вообще могут быть счастливы люди на этой грешной земле. — Значит, — Мито прищурилась, и взгляд её стал острым, как лезвие, ибо женщина чуяла истину там, где мужчина видел лишь факты, — значит, она по-прежнему удерживает в себе Кураму? Эта адская лиса, эта девятихвостая мука, по-прежнему стонет в её чреве? — Нет, — вымолвил Тобирама, и голос его упал до шёпота, шёпота, в котором слышалось нечто страшное, почти кощунственное. — Эстафету эту приняла её дочь, но Курама — о, это самое непостижимое! — ныне свободна. Она на воле, как ветер, как проклятие, как сама смерть, отпущенная на свободу. - Мито уставилась на него с таким выражением, в котором смешались ужас, неверие и та глубокая, метафизическая тоска, что бывает лишь у людей, узревших абсурд мироздания: — Как это? — прошептала она, и губы её задрожали. — Ведь девочка, бедное дитя, должна была умереть! Должна была испустить дух в муках, если Кураму извлекут из неё! Это же закон, это же жестокий, неумолимый закон, против которого не попрёшь! — Быть может, — ответил Тобирама, и в голосе его скользнула та странная, почти издевательская нотка, которая свойственна тем, кто знает больше, чем может сказать, — быть может, это так. А быть может, нет. Но этот вопрос, Мито, — и он посмотрел на неё с той пронзительной, почти жестокой откровенностью, которую не выносит человеческая душа, — тебе лучше задать самой Кураме. Ибо у истины тысячи лиц, и каждое из них — ложь. — Я не могу, — выдохнула Мито, и она обвела себя рукой — этим телом, которое было её и не её, этим призрачным, полупрозрачным телом, сотканным из пепла и воспоминаний, — я не могу появиться в таком виде! Я — не живая и не мёртвая, я — насмешка над самой жизнью! Тобирама сложил печати — и в движении его была такая стремительная, почти яростная решимость, словно он рвал путы самой судьбы. И — о чудо, о кощунство, о таинство! — он избавил Мито от Эдо Тенсей. Лицо её стало молодым, глаза зажглись той живой, трепетной искрой, которая отличает живых от мертвецов, и в этом превращении было что-то первородное, почти библейское, словно она заново родилась из муки. Тобирама, не говоря ни слова, подхватил её на руки — и руки его, эти руки убийцы и созидателя, были бережны, как у няньки, ибо великая жестокость часто соседствует с великой нежностью. — Я отнесу тебя в госпиталь, — сказал он, и голос его был твёрд, но в нём слышалась та надломленная нота, которая выдаёт человека, несущего непосильный крест. — Ты должна окрепнуть, должна ощутить землю под ногами, должна вспомнить, что такое боль живого тела. А после, — и тут он запнулся, словно само небо запрещало ему произносить эти слова, — после ты сможешь увидеть Кушину. И Кураму. И, быть может, — его голос упал до шёпота, в котором слышалось что-то священное, — быть может, ты найдёшь для себя ответы там, где я нашёл лишь новые вопросы. И он понёс её — через храм, через тьму, через эту проклятую печать, оставляющую на душе неизгладимые раны, — понёс в госпиталь, туда, где жизнь борется со смертью в самой своей отчаянной, судорожной схватке. А за окнами храма, о, если бы вы знали! — за окнами храма шелестела листва, и шелест этот был подобен шёпоту тех, кто ещё не родился и тех, кто уже никогда не умрёт.
3 Нравится 6 Отзывы 1 В сборник