***
Капитан Ляхов, наш ротный, был падок на всякие казённые мудрости. Многим новобранцам, в том числе и мне, досталась форма явно не по размеру — лично я утопал в мешковатой гимнастёрке, ощущая себя огородным пугалом из досок, на которое напялили безразмерный мешок. Правильно, солдат должен своим видом отпугивать врага… В общем, кое-кто из новобранцев поправлял штаны, и ротный это заметил. — Так, солдат! Я, бляха, не понял… какого хрена ты яйца чешешь в строю?! — Товарищ капитан! Мне неудобно… штаны велики. — Неудобно, рядовой, трём бабам в одно ведро ссать. Встать в строй! Помнится, за глаза его звали «Капитан Очевидность» или просто «Кэп». И на то были причины в виде его реплик: — Я из вас построю образцовую роту! С вами или без вас! Или: — Кто самовольно покинет часть или дезертирует… в нашей роте больше находиться не будет! А был, например, ещё случай. На построении капитан Ляхов давал вводную: — Значится так, солдаты. Приступаете к отработке норматива: забег на три километра, читай, кросс на пересечённой местности с препятствиями. Старшина Соловейчик идёт впереди, ефрейтор Цыбин — замыкающим. Бежите пятьсот метров через лес, затем через мост через реку. Троекратное «через» позабавило меня, как и нарочитое косноязычие многих офицеров, типа «автомат надо ставить об колено левой руки!» или «почему солдат в наряде спит, стоя на ходу?!» — Далее! — продолжил ротный, критическим оком оглядывая подчинённых. — Перемещение в траншее по-пластунски, то есть зигзами. — Товарищ капитан! — подал голос некто осмелевший грамотей из новобранцев. — Правильно же говорить «зигзагами»? По шеренге пробежал озадаченно-насмешливый шепоток. Ой, что будет… — Рядовой, шаг из строя!!! — гневно рявкнул Ляхов, разъярившись от дерзости бойца. Тот вздрогнул от сурового капитанского голоса и, вмиг оробев, сделал короткий шажок вперёд. — Ошибка номер раз! Ты начал умничать в тот самый ответственный момент, когда офицер излагал план действий, — почти что спокойно объяснил капитан и снова гаркнул: — Пять нарядов вне очереди!!! — Есть пять нарядов вне очереди! — тут же согласился рядовой, больше не желая испытывать судьбу. — Ошибка номер два! Выёбывание против старшего по званию является грубейшим нарушением воинской иерархии. Вы-ё-бы-ва-ни-е, — по слогам повторил ротный и вновь терпеливо продолжил, безжалостно подытоживая суть нашего здесь пребывания: — В армии ты говно, поэтому будешь ползать зигзами. Встать в строй!!! И обратился ко всей роте: — Связисты, для тех, кто в танке! Последняя фраза касается всех без исключения! Повторив все вышеупомянутые элементы выполнения, капитан Ляхов дополнил прерванный алгоритм после «зигзов» в траншее, а затем скомандовал: — Напрааа…во! Вся рота, как один, совершила синхронный поворот на девяносто градусов в правую сторону. — Третья рота! Приступить к выполнению норматива!***
Отдельное «удовольствие» я испытывал, когда застилал свою койку, подбивая по краям гладкими полированными деревяшками. Когда мы учились этому ремеслу, треск от этих деревяшек в казарме стоял такой, будто рядом с нами ещё несколько пар ног выбивали бешеную чечётку. Я тогда сразу мысленно зарёкся связываться с девушкой-военной: не дай Бог, она будет заставлять меня каждое утро заправлять кровать, да ещё и с обязательным муторным кантиком… Кроме исполнительности и вынужденной покорности, я заново научился пользовался своим чувством юмора в контексте срочной службы. «Деды» просили меня повеселить их на сон грядущий. Я был персональным «духом» у младшего сержанта Уварова, моего земляка, и однажды он попросил: — Миха, ты же на этого чела похож, который… как его… да, блин! — «Гостья из будущего»? — тут же нашёлся я, заранее зная, о чём речь, и приятно удивился, что нашёлся ещё один редкий человек, который смотрел этот фильм. — Да, точно, «Гостья из будущего»! Короче, сделай по-братски… изобрази Коляна, но так, чтобы смешно было. А то вечер скучный, делать нехуй. Просьба была, скорее, приятельской, нежели «дедовской», и грозовых туч унижения не ощущалось. К тому же, затея показалась оригинальной, и я согласился. — Короче, я… то есть, Коля Герасимов, отправляется в будущее. В кабине оказалось напержено, поэтому Коля услышал команду «Газы»! Я метнулся к шкафу хранения ОЗК, достал из ячейки свою сумку, молниеносно расстегнул её и так же быстро надел противогаз. — Ковя певемешаечша в бувушее! — прогудел я сквозь фильтр и закружился на месте вокруг своей оси несколько раз, издавая непристойно смешные звуки языком. Искажённые резиной, они звучали ещё более чудовищно. Затем под общий хохот старослужащих я снял противогаз, упаковал его и якобы ошалело уставился по сторонам. — Где я?.. Ребята, а вы из будущего, да? А где моя кабина?.. Где Алиса?.. Али-и-иса-а!.. — заголосил я, изображая растерянность, а затем взглянул на сумку с ОЗК и крикнул уже более смело: - А-а-ли-и-са-а-а!!! Миелофон у меня! — Коля! Пираты… — со смешком шепнул Уваров и как-то странно забегал глазами по сторонам. — Значит, надо сваливать! — Не чуя подвоха, я снова быстро надел противогаз, и с гулким «Алиша! Мивафон у меня!» двинул назад лунной походкой — той самой, которую освоил в школьные годы… «Деды» хохотали так, что, казалось, я выступал с сольным стендап-концертом на сцене ДК перед множеством зрителей. И вдруг… — СМИРНО!!! — услышал я за спиной властный командный голос. «Деды» повскакивали со своих мест и тотчас вытянулись в струну. Я мгновенно последовал их примеру: замер на пол-пути и принял стойку. — Рядовой, кру-у-гом! Послушно развернувшись, сквозь запотевшие стёкла я увидел перед собой ротного, капитана Ляхова. Его багровое лицо дышало яростью, кипучей и жаркой, как горячий воздух в пустыне. — Снять противогаз!!! Я чуть ли не рывком стянул с себя противогаз и обнажил перепуганное лицо, особенно лопоухое от того, что голова была лысая. — Рядовой Петрищев, объясни мне, пожалуйста… — вкрадчиво, почти ласково начал ротный, и тут же сорвался на крик: — Какого хрена здесь происходит??! — Товарищ капитан, я отрабатывал норматив по надеванию противогаза! — почти что соврал я под одобрительные взгляды «дедов»: мол, хорош, не растерялся. — Молодец, солдат, — не то саркастически, не то взаправду похвалил капитан. — А что это за гомосяцкие движения ты совершал жопой, когда шёл назад? «Деды» прыснули в ожидании, как я буду выпутываться из положения. Сердце бешено колотилось от страха, который, в свою очередь, подстегнул фантазию. — Это, товарищ капитан, перемещение задним ходом в условиях ограниченной видимости при наличии препятствий! Ротный сдвинул густые чёрные брови с проседью, словно что-то обдумывал. Ему понравился мой ответ, даже несмотря на то, что это было очевидное враньё чистой воды. — Похвально, — коротко резюмировал Ляхов и припечатал: — Не знаю, где ты здесь обнаружил препятствия, но завтра на построении покажешь этот элемент движения. Только без противогаза. Другого выхода не было, пришлось показывать. Благо, моё лунное «перемещение задним ходом» встретили аплодисментами, которые, правда, сразу были пресечены грозовым Ляховским «А-а-атставить рукоплескания!» Положение спасала ещё и гитара, с которой я, благодаря Егору, был в хороших отношениях. Однако по первости старослужащие частенько просили меня сбацать что-нибудь эдакое или рассказать анекдот, и мои концерты нередко приходились на ночные часы. На утреннем разводе, невозможно заспанный, я держался за счёт инстинктивного страха облажаться и выныривал из коматозной полудрёмы. Тщательно напрягая все органы восприятия, я вслушивался в офицерские команды и машинально, как сомнамбула, повторял действия за сослуживцами.***
Самым ненавистным воспоминанием из учебки оказался старшина Соловейчик. Я, конечно, знал, что фамилия далеко не всегда соответствует характеру её носителя, но здесь я железно убедился в этой прописной истине. Волчьи, слегка раскосые глаза и лающий голос развеивали в пух и прах любые ассоциации с птичьим оперным певчим. Вопреки своей ласковой фамилии он отличался чудовищным характером: худшее проявление холерика. Внешне старшина Соловейчик напоминал перемолотую в гневной мозаике версию актёра Александра Петрова. — Рота, слушай мой команду! — хрипло рявкал он, пока ещё без мата. — Сегодня бежим марш-бросок с полной выкладкой. А дальше начиналось шоу, достойное репертуара уничижительного театра имени К.Н. Шарапова. — Не дай бог, какой-нибудь мудак из вас обосрётся на полпути... Сука, да я тогда, блядь, задрочу вас всех, нахуй, до смерти! Ебучие маменькины сынки, ни один норматив нихуя нормально сдать не можете!!! Если вы не вытянете этот четырежды блядский марш-бросок — я вас до такого изнеможения выебу, что вы заебётесь раком до санчасти ползать!!! Ёбаный в рот, блядь, вы, сука, каждый, нахуй, с деревянными автоматами будете на тумбочке сутками стоять — я лично за этим присмотрю! И всё из-за одного, блядь, или двух косяпоров, которые уже заебали подводить своих пацанов!!! Клокоча внутри себя от бессильной злобы, я воображал, как приказываю старшине надеть противогаз, а затем отвинчиваю фильтр и скручиваю в узел соединительную трубку. «И кто ещё из нас, сука, подводит всю роту??!» — яростно вопрошал я, упиваясь фантазийной властью. — «Это ты подводишь всех на своей должности! Только и можешь, что хуесосить молодых!» А старшина гулким резиновым голосом просил у всей роты прощения: «Пвовчиче мевя! Я не дошчоин бычь вашим команвивом! Я вувольняюфь!» Соловейчика ненавидели, его боялись, но уважением здесь даже не пахло. Как же он умело манипулировал… Старшина никогда не был доволен результатом, легко находил повод придраться как к крупным косякам, так и к мелочёвке. При этом ему хватало наглости взывать к коллективизму, чувству локтя, братству и товариществу. Среднего роста, с головой, похожей на футбольный мяч: такой же потёртой и пористой, а ещё по ней тоже хотелось зарядить ногой. В большинстве своём люди строят фразу из обыденных слов, иногда по ситуации приправляя матом. Старшина же изъяснялся с точностью до наоборот: в лабиринтах его обсценной речи изредка можно было выловить пристойное житейское слово. — Вы, блядь, долбоёбы, сука, хули тупите, нахуй?!! — разражался он каркающей тирадой в отчаянии от двух беспросветных тугодумов: меня и Гриши Воскобоева, несчастного забитого паренька с округлой, горбатой спиной. — Как вас в армию взяли с такими-то, блядь, руками из жопы, нахуй, вынутыми??! Вы, блядь, ни кровати нихуя заправить не можете, ни автомат прочистить без посторонней помощи! Всё, сука, перекосоёбили — за вас, блядь, по десять раз всё, нахуй, переделывай!!! Я вас обоих, сука, задрочу к ебеням, блядь; вы, нахуй, из нарядов до самого дембеля не вылезете!!! Ёбаный в рот, нахуй, вы, сука, всех своих пацанов подводите! Вас, блядь, вся рота, нахуй, ненавидит!!! Ёбаные, блядь, позорные маменькины сынки!!! Я готов был рыдать от досады. На гражданке я умел выходить из конфликта с долей юмора так, что у оппонента даже не оставалось негатива. Здесь я полностью осознавал плачевное положение и вынуждено мирился с ним. Соловейчик, как старший по званию, имел полное право нами командовать, поэтому он вдоволь упивался возможностью ежедневно выливать весь ушат дерьма, который постоянно царил в его душе, обиженной на жизнь-злодейку. Старшина не боялся увольнения: в армии матом разговаривали, а его рычаги давления более чем котировались, поскольку вселяли панический ужас, поддерживающий дисциплину на высшем уровне. Но даже не все «духи» воспринимали его всерьёз, не говоря о «дедушках»: двое из них вообще были намного крупнее Соловейчика. Поистине легендарные персонажи нашей части, Витя Шмелёв и Коля Синицын. Ещё одна корреляция с фамилиями потерпела крах: Шмелёв и Синицын — два высоченных шкафа, каждый весом около центнера. Витя ещё на гражданке начинал строить карьеру профессионального тяжелоатлета, а Коля имел первый взрослый разряд по боевому самбо. Оба прославились своеобразным юмором, строившимся на лютом унижении друг друга, за который их сослуживцы прозвали Бивисом и Батхедом. — Здорово, хуесос! Ты где проёбываешься, говно, блядь? — лениво-вальяжным тенорком спрашивал Коля Синицын, громогласно приветствуя Шмеля, вернувшегося из служебной командировки. — Надеюсь, ты взял мне в чипке что-нибудь пиздатое? Хочу лимонных вафель, меня эти сливочные заебали уже. — О, привет! Ты меня прости, пожалуйста, но я подумал, что нахуй мне встречать такого чмошника, которого даже «духи» раком ставят, — ироничным баритоном тараторил грузный тяжелоатлет Витя. — Привоза ещё нет, Люба сказала, что единственную вафельку я могу дать тебе на клыка. — Да меня не ебёт, есть привоз, нету его… Ты, блядь, чмоня, нахуй — роди мне лимонных вафель, сказано, блядь! — шутливо имитировал борзого «деда» Синицын. — Иначе я всем расскажу, что ты на чипочницу по ночам в сортире дрочишь. — Где сказано, там у тебя в писечке смазано. — Флегматичный Витя держался иронично, с невозмутимым спокойствием. — Вот я тебе вилочку из столовки прихватил, можешь ей очки поковырять: как раз перед «духами» реабилитируешься, проявишь себя как пиздатый сантехник. А заодно Соловейчику геморрой вылечишь. На первый взгляд могло показаться, что их диалог строился далеко не на приятельских тонах, но я легко улавливал разницу между их дружескими перепалками и откровенно унизительными репликами того же Соловейчика. При этом забавно было то, насколько различалась их мимика. Громкий и властолюбивый Коля Синицын зачастую не мог удержаться от любой улыбки: открытой, злой, радостной, ехидной или с коварной хитрецой... Он не стеснялся проявлять эмоции, при этом знал им меру. В тот раз Коляну стоило немалых усилий сдержаться и не захохотать в голос от Шмелёвской фантазии про лечение вилкой геморроя ненавистного старшины. Хмурый, похожий на предгрозовую тучу Витя был монотонен во всём: его лицо редко подвергалось эмоциональным воздействиям, а низкий тембр голоса и манера говорить речитативом удивительным образом сочетались в причудливом симбиозе с застывшей лицевой маской. В этом была его особенность: Шмелёв умел нести смехотворную дичь, не поведя и бровью, словно заправский игрок в покер. — Чё там на гражданке, музыка новая есть нормальная? — допытывался неуёмный Колька, хитро ухмыляясь краем рта. — А то от салабонов новостей хуй дождёшься... Или ты опять под Нюшу плакал, сопли по еблу размазывал? — Ну, кстати, Нюше я бы вдул, она прикольная… — похотливо замечал Витёк, и его каменное лицо на миг трогала довольная улыбка. — А вообще я не удивлён, что ты про неё вспомнил: у тебя же с Нюшей отдельная история связана? Ты не стесняйся, здесь все свои — расскажи пацанам, как ты под «Вою на луну» лишился анальной девственности… Как же меня смешили чуть ли не до слёз их нелепые сортирные диалоги! Они здорово скрашивали тягость армейских будней, именно такая бытовая бульварщина залечивала все душевные муки. Несмотря на грубый стиль общения, ребята держались на редкость сплочённо и стояли друг за друга горой. Вследствие очевидного физиологического неравенства, старшина предпочитал лишний раз не связываться с исполинским дуэтом. Кроме ебанутых шуток, жизнь в прямом смысле становилась слаще от посылок из дома. Мы делились друг с другом всем и каждый: руководствуясь личной щедростью и чувством совести, а заодно наставлениями дяди Стёпы, я с посылкой в руках приходил в казарму, ставил коробку на виду у всех и громко объявлял: — Парни, угощаемся!!! И сослуживцы с дружным восторженным рёвом набрасывались на привезённые сладости. Очень запомнились ночи, когда мне снились подлые сны с огромными рулетами шоколада или банками сгущёнки, которые я жадно и бессовестно поглощал в одно лицо. Согласно сюжету сна, я находился в расположении роты, одетый в военную форму, но при этом я уже был уволен в запас, а рядом никого. Ни офицеров, ни солдат — ни одной живой души. Куча сладостей, и я один в опустевшей казарме… и так больно, так тоскливо было просыпаться под пронзительное: «РОТА, ПОДЪЁМ!!! ВЫХОДИ СТРОИТЬСЯ!!!» Я не любил драться — даже когда меня чморили в первой школе, я старался выходить из конфликтов, не прибегая к кулачным расправам… мордобой казался мне максимально диким методом решения проблем. Но здесь, клянусь, я каждый день испытывал зверское желание разбить дубовыми берцами волчий ебальник старшины. Мы с Гришкой медленно, но верно катились в пропасть, рискуя стать козлами отпущения. Я ещё как-то старался вывозить диалоги с сослуживцами и даже некоторыми «дедушками», в том числе с Бивисом и Батхедом, не говоря уже про земляка Уварова. Бедный же Воскобоев напоминал ходячую тень в солдатском обмундировании. Человеческая оболочка, лишённая внятности, Гриша разговаривал тихо и неразборчиво. Не приведи Господь, идеальный пленник: даже если расколется на допросе, никто ничего не поймёт. Ростом выше среднего, худощавый, но довольно крепкий и выносливый, с удивительно невзрачными чертами лица. Такого увидишь — и через пять минут забудешь. Что уж говорить о том, как легко Воскобоев нивериловался в гуще клетчато-пунктирной оливковой зелени. Я даже сейчас толком не вспомню, как он выглядел, Гришка-то… Лекции по политической подготовке вёл, соответственно, замполит. Мужик лет за пятьдесят, полностью седой и по-старчески тучный, но при этом очень живой и горластый. У него был забавный, возможно, южнороссийский акцент, где буква «в» скрадывалась, реинкарнируясь в новорожденную «у». И если у большинства солдат фамилии на букву «в» заканчивались, то у Гришки она ещё и начиналась. Мы все ловили дикий хохот и тщательно держали его во рту, чтобы не расплескать на политзанятиях, когда замполит проводил перекличку и натыкался на фамилию нашей безликой легенды: — Уас-ка-бо-еу!***
Моим же спасением был «дедушка»-земляк, младший сержант Дима Уваров. Как выяснилось, мы были не только из одного города, но и жили на одной улице, через двор. Естественно, нашлись общие знакомые, которые знали Егора Смирнова, а, значит, через него и всю нашу дворовую братию. Если не брать в расчёт армейские традиции, согласно которым Уваров был вынужден держать «дедовскую» марку, он оказался отличным собеседником и другом. Он же мне и помогал освоиться, учил всем премудростям армейского быта. Я понимал наше положение и старался быть послушным в разумных пределах. Впрочем, инцидентов с Уваровым у меня никогда не было, и мы отлично поладили. Когда наступил мой девяносто шестой день службы, Дима не помнил себя от счастья — вышел приказ об его увольнении в запас. Я искренне радовался за него, но в глубине души плескался холодный ужас от того, как придётся пережить его отсутствие… — Миха, блин, я же вижу, что ты нормальный, адекватный парень. Старательный, с музыкой в ладах, и голова у тебя на месте, — бодрил меня младший сержант, а затем уходил в предостерегающий минор: — Только вот переставай косячить и будь внимательнее, запоминай инфу как следует, а то реально так можно в «краны» залететь, как вон Гришаня… это хуёвая тема. И тут же снова взлетал до сравнительно оптимистичных высот: — Ты, главное, не ссы старшину, куколда этого… отвечай спокойно, но уверенно. Всего ничего осталось потерпеть, Мих, а потом переведут в часть — и заживёшь… Мы заранее обменялись адресами. Так уж совпало, что после ухода Димы на дембель я простыл и слёг в лазарет с температурой 38,2. Две недели — это ещё роскошь! — я валялся в жёсткой, в некотором смысле ортопедической, железной кровати, сбивая жар парацетамолом, и, назло болезни, ловил полнейший рассос, отдыхая от лающего голоса с дребезжащими стеклянными нотками. После выписки я остро ощутил нехватку Димы, как старшего товарища. Каждый день тянулся будто месяц, и ожидание распределения из учебки в другую часть проходило в леденящем отчаянии. И, наконец, этот день настал. — Честно — ждал, Петрищев, твоего перевода в часть, — сухо произнёс старшина Соловейчик в качестве прощания и отважился на то, что вроде как можно было назвать добрым напутствием: — Может, там у тебя получится… Я не стал ему язвить или перечить, это было бы равносильно самоубийству. А ведь так хотелось, и не раз… Старшина и Уваров оказались правы: в части и правда всё получилось, и я реально зажил.***
Ситуация перевернулась с ног на голову: новому ротному, капитану Гребневу, я приглянулся как солдат. Хотя, получив характеристику из учебки, он мог бы поставить на мне крест и не возлагать серьёзных задач. Но Гребнев то ли почуял во мне осадок былой затравленности, который надо было срочно вычищать, то ли задатки командного тона, подлежащие немедленной реализации… В общем, ротный спрашивал меня по званиям, по обязанностям часового, дневального и дежурного по роте. Тупой, но прилежный, я с механической уверенностью ответил на все поставленные вопросы, и Гребнев остался чрезвычайно доволен. — Продолжай в том же духе, рядовой, — наказывал мне капитан. — Если не обосрёшься и выдержишь темп — подумаю над ефрейтором… И я выдержал, подстёгиваемый желанием реабилитироваться в новом коллективе. Точно так же было при переходе в новую школу: не то, что бы я изо всех сил пытался понравиться или выслужиться, нет… но должное рвение проявлял, и это не осталось незамеченным. В порядке исключения однажды капитан Гребнев назначил меня, рядового, дежурным по роте. И понеслось… — Рота, подъём!!! — голосил я что есть мочи, стоя на «взлётке», уже одетый по форме. — Выходи строиться! Форма одежды номер четыре! Десятки шконок железно гремели, кое-кто из «духов», как я в своё время, падал со шконки и, звучно матерясь, впрыгивал в форму, непременно сталкиваясь с сослуживцем. Наскоро одевшись, пацаны суетливо равнялись в две шеренги и морально готовились к новому дню, который пройдёт, да и хрен с ним. Эксперимент оказался удачным. Я становился дежурным по роте далеко не раз, и поначалу это был лютый геморрой. От суточной работы я не высыпался, отчего до смерти пугался возрождения своей уникальной тупости, вроде как впавшей в ремиссию. Однако спустя месяц мне уже стало смешно чего-то бояться: тем более, я прекрасно освоился в новой части, зарекомендовав себя с хорошей стороны, и на сто пятьдесят шестой день службы получил звание ефрейтора.***
Впервые в жизни меня выпороли в учебке, когда переводили в «слоны». Тогда я познал на себе удивительную способность молчать от боли. Не кричать, не стонать тихонечко сквозь зубы, а именно молчать, иначе перевод считался недействительным. Было всего три удара бляхой, и довольно терпимые, но я готовился к ним со всей серьёзностью, внушая себе высоченный болевой порог. Лёжа на деревянном стуле животом вниз, с закусанным кепи в зубах, я намертво вцепился взмокшими от пота ладонями в гранёные квадратные ножки. Помню, кое-кто неосторожно заныл даже от трёх ударов «уууй, пиздец, больно!», на что ему тут же возразили: — Ты, бля, вообще радоваться должен, что в золотое время попал! Три удара — это вообще хуйня, ни о чём. А ты ещё какого-то хуя ноешь, блядь! Роскошь скрипучего болезненного стона я позволил себе лишь по окончании процедуры, в сортире, усеянном очками с рваными железными краями. Боль пришла позже: задница разгорелась адским пламенем, будто меня не бляхой отхлестали, а раскалённой кочергой. Странным образом эту боль усмирял сырой запах подмоченной плесени, вроде как вселяя ощущение прохлады. Да, именно прохлады, влажности и, скорее всего, силы земли. В «дедушки» переводили семью ударами табуретом по жопе, да и то на усмотрение кандидата. Я хоть и не был мазохистом, но всё же согласился на ритуал, чтобы получить гарант «правильного деда». Зато перевод в «дембеля» был смехотворно нежным. Я лежал на своём нижнем ярусе, на задницу мне положили матрас и подушку сверху, по которой яростно хлестали швейной ниткой. Соблюдая традиции, я орал как резаный, будто бы от боли, а сам с трудом удерживался, чтобы не расхохотаться в голос от абсурдности происходящего. На двести восемнадцатый день срочной службы я ощутил то самое чувство, которое известный писатель Тургенев называл «зелёной тоской». В прямом смысле слова. Я словно забыл всё, что было на гражданке, до призыва, и моя прежняя жизнь увиделась в новом свете. При рождении меня запеленали в пиксельный камуфляж, перевязали зелёной ленточкой, обули в чёрные берцы и сразу обрили наголо, чтобы не выделялся среди сотни таких же младенцев. В садике и школе мы, уже подросшие, делали зарядку, перед этим забегая за кроссовками в сушилку, намертво провонявшую сотнями чужих носков. Завтракали макаронами с редкими брызгами тушёнки или гречкой в таком же соотношении, шлифовали кофейным напитком с молоком из коробочки 0,2 литра и пухлой, почти безвкусной сосиской. Обязательно в зелёной форме. Обедали довольно сытным гороховым супом, или борщом, где изредка плавали кубики картошки, робко прячущиеся в свекольно-капустном шалаше. Тоже в зелёной форме. Ужинали мы перловкой, удивительно крепкой и оттого нередко стоящей в горле. И всё это, как всегда, в зелёной форме! А ещё мы, навсегда озеленевшие пацаны, с горьким удовольствием посасывали уставные конфеты — стеклянные пустые леденцы, оттого по-своему прелестные. Но тоже зелёные. Военкомовский врач в чём-то оказался прав: за время службы гастрит долгое время не давал о себе знать. На гражданке мой вес едва достигал шестидесяти килограммов — здесь же он взлетел до семидесяти четырёх. Я ещё никогда не выглядел настолько внушительно и мощно при своём росте в метр семьдесят пять. Кормили вполне себе вкусно и сытно, разве что однообразно. И всё бы ничего, но… пару раз мне «повезло» с манной кашей. Уж не знаю, чем она так проштрафилась, но именно в ней я однажды едва не сломал верхний правый резец о камушек, похожий на крупицу асфальта. Второй раз мне досталась красная металлическая застёжка для хлеба, на которой обычно маркируется дата. И вот это разленившееся, возмужавшее 74-килограммовое туловище в свободный 218-ый вечер срочной службы лежало на нижнем ярусе своей койки и тосковало о том, как накрепко вросла в него зелёная, с оливковым пикселем, повседневная форма…