P!NK NEVERLAND

NC-17
В процессе
42
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 77 страниц, 36 437 слов, 14 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
42 Нравится 132 Отзывы 7 В сборник

14 Мне жаль

Настройки
Примечания:
      Глебу снится странный сон. Не кошмар, как обычно, хоть там и присутствует привычно уже Серафим: приезжает снова, несмотря на обиды, а потом… просто остается, никуда не деваясь, не исчезая, не драматизируя. Остается, потому что Глеб попросил, потому что впервые его просьбы, мольбы, слов, да чего угодно, оказалось достаточно: исключительная магия, возможная разве что во сне.       Но на утро Глеб просыпается, волшебство уходит, а карета превращается в тыкву: он снова один, укутанный одеялом и вцепившийся в него же намертво, и Серафима нигде нет, конечно же, его нигде нет. Откуда ему взяться, если он и не приезжал на самом деле?..       Глеб смотрит на пустое место рядом с собой секунду, две, а потом вдруг начинает рыдать. Потому что это больно, когда второй раз у тебя отбирают то, что на самом деле боялся потерять больше собачьей совершенно жизни, больнее, чем в самый первый. Уж лучше кошмары: после них тоже тошно и неприятно, но не настолько они Глеба разрушают, как сладкая фантазия о несбыточном, в которую он поверил; как дурацкая выдумка, в которой он снова оказался счастлив на пару часов, чтобы потом вернуться обратно в реальный мир, где он не то что Серафиму, даже собственной семье совершенно не нужен.       Глеб ревет в голос, захлебывась слезами, потому что кого ему стесняться? Никто не придет, никто не услышит, не поинтересуется, потому что всем, на самом деле, плевать. Всегда было. Глеб знает. Но когда в очередной раз слышит шорох в коридоре и открывает глаза, оборачиваясь на скрип двери, на пороге зачем-то застывает Серафим. Откуда-то взявшийся, реальный, живой Серафим.       Секунда, две, а потом тот срывается с места, подлетая к кровати, опускается рядом с изголовьем, смотрит внимательно, тревожно, и спрашивает так, будто ему и правда не плевать:       — Глеб, что случилось? Все хорошо? Тебе что-то приснилось?       Глебу приходиться замолчать на несколько бесконечно долгих секунд, чтобы понять, что это — настоящий Сидорин из плоти и крови, кажется, а сумасшедшая глебовская галлюцинация, что это и правда его голос, а затем вчерашний день падает ему воспоминаниями, как снег на голову, мешается с обрывками всех снов, которые он видел за последнюю неделю, становясь кашей.       Глеб больше не может понять, что правда, а что ложь, и просто плачет, плачет, плачет, не в силах остановиться. Ему начинает казаться, что так Серафима он только сильнее пугает, что так тот точно уйдет, и Глеб тараторит, как заведенный свою привычную уже мантру: «Прости, прости, прости, пожалуйста…» — пока ему не затыкают рот.       Глеб поднимает взгляд, ловит чужой, и они смотрят так друг на друга, глаза в глаза, пока широкой ладонью Серафим блокирует Викторову любое звукоизвлечение.       — Тише. Прошу тебя, успокойся. Все хорошо. Все хорошо…       Серафим выглядит таким же перепуганным, как и сам Глеб сейчас, если не хуже: чувствует, что это его вина, что не он должен так сильно Сима запугивать, но привычное «извини» сказать теперь не выходит, пока ладонь крепко рот держит.       Поэтому Глеб просто кивает. Серафим ждет еще пару секунд и убирает руку. Глеб не говорит ничего, но и рыдать тоже перестает: снова просто смотрят друг на друга, и где-то в дальней части сознания Викторов думает, насколько же идиотская и бредовая вся эта ситуация, даже стыдно.       Впрочем, ему всегда и за все стыдно.       Серафим снова спрашивает:       — Что случилось?       Глеб открывает рот, закрывает, не так просто оказывается признаться Серафиму в лицо, что он просто боится снова остаться один, что снова придумал себе что-то, что…       — Ничего. Прошло уже. Правда.       Глеб сглатывает. Серафим молчит, и этих нескольких секунд тишины оказывается достаточно, чтобы до Глеба внезапно дошло, что это правда Серафим, что он правда приехал, что…       Зачем ему приезжать?       На мгновения снова становится страшно, потому что они одни в ебаной квартире, и если даже Глеб будет кричать, никто не придет ему помогать. Он опускает взгляд, сверлит им постель теперь, думает, думает, думает, пока Серафим молчит, не говоря ни слова.       Но может, если это Серафим, он не сделает больно хотя бы — так себе попытка уговорить, но ведь рано или поздно ему бы пришлось с этим столкнуться, верно? Вспоминает, как страшно-тошно-отвратительно ему было только что, думает, что будет еще хуже если Серафим уйдет сейчас. Может, если он просто закроет глаза и потерпит, даже не будет так плохо? Если после этого Серафим останется.       Нужно же уметь находить компромиссы, верно?       Верно же?       — Глеб, все хорошо? — Серафим протягивает руку, медленно, почти неотвратимо, потом касается пальцев. Только после этого Викторов замечает, как сильно его трясло все это время, оказывается.       — Да. Да, все ок. Прости, что напугал. Прости.       «Только не уходи. Пожалуйста, только не уходи», — думает, но не говорит вслух.       — Не извиняйся, Глеб. Никогда не извиняйся за то, в чем ты не виноват.       Глеб качает головой, избегая на Серафима смотреть. Прислушивается к тому что он говорит, к тону его голоса — слишком серьезному, чтобы можно было успокоиться и не обращать внимания. Голосом, после которого обычно бывают последствия.       Глеб не понимает, что сделал не так, чем разозлил в этот раз, не знает, как исправить, не знает, что за это с ним будет. Серафим тоже не спешит помогать. Облегчать ситуацию как-то, просто молчит. Глеб успевает накрутить себя до предела, когда тот, наконец, говорит, все тем же отвратительно-пугающим серьезным голосом, который прежде Глеб никогда от него и не слышал:       — Глеб, посмотри на меня. Сейчас.       Но он не смотрит. Это страшно, просто по-человечески страшно почему-то.       — Ты обещал, что сделаешь, все, что я хочу, помнишь? Посмотри на меня. Пожалуйста.       Глеб как сквозь туман вспоминает, что, кажется и правда обещал что-то подобное вчера — так боялся, что Серафим развернется и уйдет, снова оставит его одного в этой ебаной квартире, где Глеб от одиночества и сгниет заживо, потому что, а что еще ему остается? Панически прикидывает, какое оружие из-за собственного страха вручил другому человеку. Вспоминает Юру, то, как тот отыгрывался за свои обиды раз за разом, раз за разом. То, что он сделал в тот самый, последний. Неужели Серафим будет так же?       Глеб сглатывает, задерживает дыхание, но поднимает голову. Может, если в этот раз он затолкает себе поглубже и гордость, и убеждения, ничего плохого с ним и не сделают. Может, если не сопротивляться, то и принуждения… не будет.       У Серафима обеспокоенное серьезное лицо, от которого у Глеба сводит желудок. Ему хочется попросить его уйти, потому что такой Серафим пугает, очень сильно пугает, но он не позволяет себе произносить то, о чем пожалеет после. Хватит с него: постоянно делать хуйню, чтобы после жалеть.       Но Серафим, кажется, сам все по лицу читает, потому что вопрос его Глеба режет без ножа:       — Мне уйти? Я тебя напугал?       — Не уходи. Пожалуйста. Я все, что хочешь сдела…       Но Глеб видит чужое лицо, его выражение, и осекается мгновенно. Он уйдет. Он точно уйдет. И не вернется.       Закрывает глаза. Он не может, чтобы Серафим был, и не сможет, если тот уйдет, он ненавидит себя за это, но что ему остается?       — Хорошо. Я не уйду, пока не прогонишь, хорошо?       Глеб кивает. Серафим тянется к нему, пальцами касается его пальцев — и сжимает, крепко, но не больно. Проходит несколько секунд, Глеб постепенно успокаивается, хотя, конечно, сложно успокоиться до конца, когда каждую секунду ждешь… чего-то.       Атаки, нападения, наказания — Серафим может сделать все, что угодно, Глеб же сам разрешил, если так подумать.       — Ты расскажешь?       Мотает отрицательно головой.       — Хорошо. Если не хочешь, не надо. Все нормально.       Молчат пару секунд. Затем Глеб спрашивает все же, хоть и боится, на самом деле боится услышать ответ:       — Почему ты приехал?       Серафим молчит недолго, за это время внутри Глеба рушится мир и выстраивается новая картина происходящего: конечно. И так понятно, зачем он приехал, понятно, что от него хочет, что ему нужно. Глебу придется это принять, пойти на уступки. Если он не хочет, снова остаться один, он понимает.       Но смирится даже в голове сложно необычайно. Зачем спросил сейчас? Так мог бы потянуть время хотя бы…       — Я испугался, Глеб. Ты не выходил на связь, никто не знал, что с тобой, ты удалился из всех чатов, трубки не брал ни от кого — я накрутил себя до жути, а потом… Мне приснилось, что ты умер, потому что я не приехал вовремя, и… Мне не стоило приезжать, да? Глеб…       Глеб все же поднимает голову, смотрит на Серафима долго, молча, пытаясь уложить в голове все, что тот сказал только что: «Я испугался, я накрутил…»…       — Ты правда волновался? Из-за меня?       Чувствует, что голос слетает на несколько ноток выше, и что он снова вот-вот расплачется, не может ничего с этим поделать.       — Конечно. Конечно, я волновался, Глеб, я сделал такую хуйню, мне жаль, мне правда жаль, я не хотел, чтобы тебе было больно из-за меня, чтобы ты боялся. Никогда. Мне жаль, что так вышло, что я еблан, что… Столько проблем, из-за того, что я просто не подумал…       Глеб сглатывает. Смотрит прямо в глаза, внимательно, словно не позволяя Серафиму отвернуться. Сердце бьётся в ушах. Один раз, второй, и внутри что-то сильно сжимается до боли.       — Не подумал? О чем именно не подумал?       Глеб знает, что хотел Серафим, зачем тот приехал, что хочет от него сейчас. Он почти уговорил себя стиснуть зубы и потерпеть: но даже так слышать попытки спрятать ответственность за безликое «не подумал» даже для Серафима слишком… по-тупому. Поэтому Глеб внезапно сжимает ладонь в кулак, пока внутри сжимается злая пружина, и теперь желание услышать, что именно Сидорин так пытается спрятать за этим безликим оправданием даже сильнее, чем страх за свое любопытство получить по ебалу.       Глеб многое готов проглотить, лишь бы Серафим остался — но не такую мерзкую, гадкую попытку избежать ответа даже на блядских словах. Это же даже хуже Юры — тот хотя бы имел смелость назвать вещи, как есть.       Серафим замолкает резко, пока Глеб смотрит все так же внимательно на него, и под этим взглядом Сидорин сдается, сглатывает. Отводит взгляд. Глеб держится, разглядывает его в упор, хотя внутри он, конечно, совсем не такой смелый, каким пытается казаться снаружи.       Совсем не такой.       Но он почему-то так злится, как в тот раз, когда у гаражей послал нахуй юру с его предложением — он помнит последствия, знает, что потенциально сам себя загоняет в ловушку сейчас. Но все равно не может остановиться.       Будь, что будет, если подумать, ему уже и терять по большей части нечего.       — Я… Блять. Ты нравился мне, Глеб. Сильно. Правда. Прости. Глеб догадывался, конечно, но признание все равно бьёт, как обухом по голове, на миллисекунды вышибая дыхание: потом Викторов, конечно, все равно начинает думать, думать, думать, цепляться к словам. Ведь «нравился» — это в прошедшем. А теперь что?             Больше «не нравится»?       «Если любишь, не отказывают».       «Значит так я тебе нравлюсь, Глеб».       Чужие слова вспоминаются сами собой, всплывают в подсознании, как «подснежники» в лесополосе весной. Не к месту. И вонь у них такая же, как у перегнившего трупа.       Нравился так, что это не остановило тогда. Переживал так, что решился на подобное.       Глеб крутит эту мысль в голове, крутит и так, и сяк. Но Серафим не молчит, он говорит дальше, хоть и не смотрит на Глеба больше. Тот тоже бы рад не смотреть, но заставляет себя все равно. Ведь это даже хуже тогда, если Сидорин чувствовал к нему что-то и несмотря на это взял и попытался… правда хуже. Юра хоть честно признался, что ненавидел.       Глебу тошно, Серафим же продолжает, и становится только хуже: больно и тошно, тошно и больно. Просто отвратительно.       — И тогда, у Андрея, ты… Бля, ты был таким красивым, мне так хотелось тебя поцеловать, я даже не подумал спросить, боже. Мне казалось, у нас взаимно. И что ты, может, тоже хочешь. Блять. Прости. Я такой еблан. Мне правда стоило спросить. Прости.       Глеб все же сдается, опуская голову, взгляд, упирается теперь в постель, как и прежде. Может, у них и было взаимно. Может, Серафим тоже ему нравился — нравится — до сих пор.       Вот только…       — Просто поцеловать?       Глебу кажется, что Серафим врёт. Что он просто боится назвать все своими именами, продолжить. Дополнить. Не хочет брать на себя вину, и внезапно это так злит: хотя Глеб понимает, что в таком признаваться никто, наверное, не захотел бы. Юра же тоже говорил, что Глеб сам виноват, что это он лез. Что он начал. Он мог согласиться —и не было бы никаких принуждений. Сам долбаеб, что ломался.       Если Серафим тоже скажет так, Глебу кажется, что он выйдет в окно наверняка. Но пока тот только заменяет слова, понятия, значения.       — Просто поцеловать.       — Тебе так сложно назвать вещи своими именами? Или совесть мучает? А в квартире норм было?       Серафим снова поднимает на Глеба взгляд, на его лицо, но между чужих бровей уже закладывается какая-то тревожная складка, словно внезапно и Сидорин понимает что-то, что прежде для него было недоступно.       Глеб не говорит ничего. Просто следит, как меняется чужое лицо: словно прямо сейчас в чужой голове складывается мозаика. Серафим спрашивает внезапно, словно прыгает с места в карьер:       — Ты… Блять. Только не говори, что тебе показалось, что я… Боже. Скажи, что я ошибаюсь сейчас.       Глеб качает головой, приподнимаясь на локте. Даже для себя неожиданно ощущает какую силу придает ему злость, постепенно разливающуяся по телу, и голос сам собой становится громче, хотя и думает где-то очень далеко Глеб, что, наверное, пожалеет.       Не стоит, наверное, злить того, кто сильнее, не стоит нарываться на заведомо опасную ситуацию, стоит остановиться, профильтровать свой базар, но он не фильтрует ничего, конечно, когда спрашивает грубо:       — Показалось? В какой именно момент мне «показалось»? Когда ты решил придавить меня к дивану, чтобы не дёргался, или когда насильно язык в рот засунул?       Не стоит так говорить, конечно, не стоит, Глеб понимает, куда лучше понимает, правда, сразу после того, как сказал. Мало ли что может сделать Серафим? Может он разозлится и правда решит показать, как может быть, когда он действительно хочет сделать что-то плохое?       — Блять, Глеб… Это… Для тебя это правда выглядело так?       Серафим будто не понимает, как и Глеб не понимает, как произошедшее могло выглядеть иначе хоть для кого-нибудь. Надо остановиться сейчас, думает, убеждает себя Глеб, но он зол, так зол сейчас, так обижен, что просто не может проглотить все, как обычно, сделать вид, что ничего не было, хотя, конечно, к чему такая смелость, если ещё недавно он в ногах у Серафима катался и что угодно предлагал, лишь бы тот остался?       — Как ещё это могло выглядеть? Как, нахуй?       Серафим крутит головой. Он бледен, он растерян, ему больно, или, по крайней мере, Глебу так кажется, хотя, глупость, конечно. С чего бы Сидорину переживать сейчас? Нет никаких причин.       — Не знаю. Просто… Я правда не хотел. У меня даже в мыслях не было тебя… тебе… Блять, Глеб, ты мне дорог, очень нахуй, неужели ты думаешь, что я мог бы так с тобой поступить?       Серафим придвигается ближе, медленно, или Глебу опять же так кажется. Он смотрит на Сидорина снизу вверх, внутренне замирая. У Серафима красивый голос, и речь тоже сейчас очень проникновенная, но Глеб не может на ней сконцентрироваться: он молится, чтобы его сейчас не ударили или чего похуже.       — Глеб, я эту неделю не знал, куда себя деть от волнения, мне было так плохо, что я, блять, ни есть не мог, ни спать, и приехал к тебе только потому что мне кошмар приснился с твоим трупом! Глеб, блять, я никогда не хотел тебя обидеть, даже словом, ты правда думаешь, что я стал бы… Блять, давай даже так: ты думаешь, что у меня бы ебать какой стояк был от того, что ты подо мной от ужаса, бля, умираешь?!       Глеб сглатывает. Если подумать, то сейчас даже вспомнить не может, что Серафим прежде на него когда-нибудь кричал: пытается вспомнить, понять, сравнить факты и слова, чтобы выяснить, врёт ему Сидорин сейчас, чтобы оправдываться, или нет. Но действительно вспоминается, как назло, только хорошее: как в первый день, ещё не обязанный ему ничем,       Серафим торговался с библиотекаршей за лучший учебник Глебу. Как тот съебал с физры, чтобы купить колу зеро, на которую Викторов просто смотрел. Как запомнил и подарил одноразку, когда андреева издохла.       На мгновение и правда становится стыдно за себя, за то, что он сейчас обвинил Серафима. За то, что посмел думать на него так. За то, что обидел наверняка. Щеки теплеют сами собой, и Глеб опускает взгляд.       Потом все равно думает, что, ну а как он может поверить, когда всю жизнь самые близкие только и занимались тем, что ломали его, проверяя на прочность? Поступками, словами. Безразличием. Глеб даже себе уже давно верить не может, что говорить тогда о другом человеке? Он же не может залезть Серафиму в голову. Он не знает, о чем Сидорин думает сейчас. О чем думал тогда.       Серафим стоит на коленях возле кровати, лбом утыкается в подушку, и говорит, медленно и приглушённо, глотая слова и окончания — до Глеба не сразу доходит, что тот тоже плачет. Что ему тоже больно. Наверное, как и самому Глебу сейчас.       — Я правда ничего не хотел. Я просто не думал. Забылся. Охуел. Мне правда казалось, что у нас взаимно, и что ты не будешь против, и что… Бля, прости. Правда. Мне очень жаль, Глеб. Мне жаль, что я такой долбаёб, что из-за меня тебе больно, что ты надумал себе всякого из-за моего ебланства, и… что жил с этим эту неделю. Мне правда жаль. Хочешь, чтобы я ушел?.. Хочешь…       И поднимает взгляд. Смотрит в упор: Глеб замечает покрасневшие уголки глаз и слезы, как блестят слезы в них.       «Мне жаль».       — Я…       Надо выгнать Серафима. Надо выставить его за дверь. Надо… Глеб и забывает как-то, как рыдал только что, потому что проснулся один — снова — злость покрывает всю боль, настоящую, предполагаемую, прогнозируемую: всю.       Глеб сглатывает. Потом сжимает сильнее одеяло под пальцами, и выпаливает:       — Ты может мне тоже нравился, знаешь? Может, мне тоже было не все равно. Может… — запал кончается, и он прикрывает глаза: хочется провалиться сквозь землю, хочется умереть от стыда. — Как это можно понять по-другому? С каких пор для поцелуя надо…       — Не знаю. Это… Мне просто хотелось тебя поцеловать — отдельно. И полежать с тобой в обнимку — тоже отдельно. И… Бля. Получилось все вместе. Сейчас вспоминаю: наверное, это правда стрёмно выглядело со стороны. Прости. Мне правда жаль. И, Глеб, я… Я пойму, если не простишь. И если захочешь перестать общаться. Я…       — У меня никого кроме тебя, Сим.       Глеб сам не понимает, зачем говорит это: его положение и так хуже некуда, зачем себя ещё сильнее закапывать? Но он уже сказал, и эти слова не вытащить из серафимовых ушей никак.       Серафим молчит. Секунду, две, три. Не говорит ничего, и его молчание давит на плечи осязаемым грузом. Глеб продолжает, даже если хочется заткнуться сию минуту: но продолжает. Понимает внезапно, что если не скажет сейчас, то больше никогда уже не сможет.       — И ты… ты мне всё ещё дорог, кажется. Даже если ты мудак. Даже если я думаю, что ты мудак. Бля, я так запутался, — всхлипывает. Громко, безобразно, вряд ли Серафиму за этим приятно наблюдать, конечно.       Сил продолжить говорить нет: и Глеб затыкается. А затем просит: тихо-тихо. На пределе слышимости почти:       — Обними меня. Сейчас. Пожалуйста. И не уходи. Хотя бы сегодня.       Серафим кивает, меняет положение и правда обнимает. Потом спрашивает тихо:       — Тебе нужно успокоиться. Подумать. Остыть. Просто… Если захочешь прекратить, я пойму. Но если захочешь продолжить, я буду рад. Правда. Только не дави на себя. Думай, сколько нужно, хорошо?..
Примечания:
42 Нравится 132 Отзывы 7 В сборник
Отзывы (6)