***
Тренировки отменены. Телефон выключен. Мир сузился до четырех стен и тяжелого картонного конверта формата А4, который принесла «Казпочта» с пометкой «Документы». Конверт толстый, без обратного адреса. Отправитель — юридическая фирма из Цюриха, название которой ничего не говорило Отабеку. Но он знал, знал, еще не вскрыв. Он сидел за столом, конверт перед ним, как обвинительный акт прокурора. Руки дрожали. Он взял канцелярский нож, аккуратно, с хирургической точностью, вскрыл его. Внутри — десять листов плотной матовой фотобумаги, вытащил первый. И мир рухнул окончательно. Фото 1. Юра. На кровати в проклятом шале в Санкт-Морице. Узнаваемая деревянная стена, овчина на полу. Он лежит на спине, абсолютно голый. Тело не болезненно-худое, как на весенних снимках, а живое, с легкой, здоровой мускулатурой, которая начала возвращаться за месяцы тренировок. И оно было… возбуждено. Совершенно, неприкрыто, агрессивно возбуждено. Его рука лежала на груди, пальцы слегка впивались в кожу над соском. Голова была повернута в профиль, глаза закрыты, губы полуоткрыты. Выражение не боли, не экстаза. Голода. Чистого, животного, ненасытного голода. Отабек отшвырнул фото, как обжегшись. Сердце колотилось, ударяя по ребрам. Психанул, схватил второе. Фото 2. Юра стоит на коленях на той же овчине, спиной к камере, но с повернутой через плечо головой. Взгляд прямо в объектив. Вызывающий. Презрительный. И снова — та же физиологическая реакция тела, невозможная, невероятная для того, кто заявлял об асексуальности. На ягодице, чуть выше бедра, был небольшой, свежий синяк. Как от грубого захвата. Отабек лихорадочно перебирал фото. Разные ракурсы. Все — предельно откровенные. Все — с одним и тем же, немыслимым признаком желания. Это был не просто обман. Это было кощунство. Над образом, который Юра сам создал. Над его публичной правдой. Над его «исцелением». А потом он перевернул одно из фото. На обороте, аккуратным, знакомым почерком (или искусной его подделкой), было написано черными чернилами: «Ты думал, я ничего не чувствую? Я просто ждал, пока ты достойно закончишь. Не разочаруй». Он перевернул другое. «Твои руки на мне были единственным, что имело смысл. Все остальное — шум». Третье. «Приезжай и докажи, что ты можешь больше, чем просто смотреть на картинки». Каждая подпись была ударом ниже пояса. Каждая — смесь пошлости, цинизма и той самой, старой, больной интимности, которая когда-то связывала их. Это были слова, которые Юра мог бы сказать. Или которые Отабек хотел от него услышать. Он разложил все десять фото на полу. Десять изображений абсолютной, невозможной, запретной наготы и желания. Десять посланий, которые взрывали все: его раскаяние, его вызов, его попытку искупить вину спортом. Это была ловушка. И он знал, кто ее поставил. Не Юра. Юра был оружием. Материалом. Крис или Виктор, которые хотели убрать с дороги угрозу для Кацуки Юри. Которые видели в Отабеке не человека, а помеху. И нашли самое грязное, самое эффективное оружие во всей чертовой Швейцарии. Он атаковал его слабость. Отабек сидел на полу среди разбросанных фото, и его трясло. От ярости. От похоти. От бессилия. Он ахуел. Не один раз. С каждым новым фото, с каждой новой подписью — ахуевал заново. Его рассудок, и без того висящий на волоске, трещал по швам. Он представлял, как это было сделано. Санкт-Мориц. Возможно, Юра спал. Или был под кайфом от таблеток. Или… Или это был монтаж. Искусный, безупречный фейк. Но синяк? Синяк был настоящим. Значит, было насилие. Или очень убедительная постановка. Неважно. Важен был эффект. И он сработал на все сто. Отабек взял одно из фото — то, где Юра смотрел прямо в камеру с вызовом. Он поднес его к лицу, вглядываясь в каждый пиксель, в каждый оттенок кожи, пытаясь найти следы фальши. Не находил. Находил только невыносимую, живую плоть, которая сводила его с ума годами. И которая теперь, казалось, сама тянулась к нему, ломая все правила, все заявления, всю эту игру в «холодного экспоната». Он провел пальцем по изображению, по линии бедра. Бумага была холодной, но под пальцем ему чудился жар. — Что ты делаешь? — прошептал он фото. — Что они с тобой сделали? Или… это ты? Правда ты? Ответа не было. Были только эти десять листов бумаги, которые перевешивали все его золотые медали, все его тренировки, все его обещания побить рекорд. Потому что они предлагали не победу на льду. Они предлагали возвращение. К тому, что было до Вены. К той грязной, животной, единственно настоящей связи, которая у них когда-то была. И Отабек, чемпион мира, дисциплинированный солдат, идеальный сын Казахстана, сидел на полу в своей пустой квартире, разрываясь между желанием сжечь эти фото дотла и желанием вцепиться в них, изучать, верить. Между долгом побить рекорд и диким, первобытным зовом сорваться с места и мчаться обратно в Санкт-Мориц, чтобы проверить, правда ли это. Чтобы наконец получить то, чего он хотел все эти сезоны — признания. В самой пошлой, самой неприкрытой форме. Крис или все же Виктор били точно в цель. Они не просто хотели отвлечь Отабека. Они хотели уничтожить его, превратив в животное, одержимое призраком похоти, который даже не уверен, реален ли он. И, судя по дрожащим рукам Отабека, по его выключенному телефону, по отмененным тренировкам, план работал. Конверт лежал на полу, как воронка, затягивающая в себя весь свет и смысл. Отабек стоял над ним, а вокруг медленно вращались десять прямоугольных порталов в ад. Нет, не в ад. В запретный, выжженный солнцем и похотью рай. Его пальцы, привыкшие сжимать руль мотоцикла и стакан с протеином, дрожали мелкой, неконтролируемой дрожью. Он не мог выбрать «лучшее». Каждое было идеальным в своем кощунстве. Взгляд скользил по ним, цепляясь, обжигаясь. Фото №4. Юра на животе, бедра приподняты на подушке. Ягодицы — не просто часть тела. Это была скульптура. Очерченная, упругая, с двумя едва заметными ямочками в основании спины, которые он когда-то целовал в пылу, не помня себя. Мышцы были в легком напряжении, как будто в ожидании. Между ними — тень, темная, манящая щель. Тугой вход. Место, которое он помнил на ощупь, на вкус, на звук — сопротивляющимся, сжимающимся, принимающим его с болью и ненавистью. Теперь оно было выставлено на всеобщее обозрение, но будто предназначено только для его глаз. Беззащитное и вызывающее одновременно. Фото №7. Лицо крупным планом. Голова запрокинута, свет падал на мокрые ресницы, на капельку пота на виске. Рот. Раскрытый призывно. Не для крика. Для стенания. Или для принятия. Губы, которые когда-то выплевывали в его лицо самые грязные оскорбления, сейчас были мягкими, приоткрытыми, влажными. Между ними — темнота. Он представлял, как этот рот обхватывает его палец, его… Нет. Он не мог думать об этом. Но думал. Картинка вдавливала мысли в череп. Фото №9. Юра стоял у большого окна, контур тела вырисовывался на фоне темных гор. Одна рука была закинута за голову, вытягивая линию от подмышки до бедра. Другая… лежала ниже. На самом видном месте. И эта рука, эти тонкие пальцы, казалось, не просто лежали. Они демонстрировали. «Вот. Вот то, что ты хотел. Что ты искал. Оно здесь. Оно живое. И оно хочет». Отабек закрыл глаза, но образы жгли веки изнутри. Он снова их открыл. Упал на колени перед разложенными фото. Его рука потянулась к поясу собственных штанов сама, повинуясь древнему, животному рефлексу, сильнее любой дисциплины, любого раскаяния. Он взял в руки фото №4. Ту самую, с ягодицами и тенью между ними. Перевернул. На обороте, тем же ножом-почерком: «Здесь все еще помнит тебя. Сжимается при одной мысли. Глупо, да? После всего». Он застонал. Низкий, хриплый звук, вырвавшийся из глубины глотки. Его собственная рука уже расстегнула ширинку, высвободила его — твердое, тяжелое, обнаженное желание, которое месяцами кормилось только воспоминаниями и черно-белыми снимками. А теперь перед ним была цветная, высококачественная, неоспоримая реальность. Или мастерская подделка. Неважно. Мозг уже капитулировал. Тело верило. Он прижал фото к лицу, к губам, вдыхая запах бумаги и чернил, воображая запах кожи, пота, того самого, специфического, горьковатого запаха Юры после секса. Правой рукой он начал движение. Грубое, быстрое, без прелюдий. Не для удовольствия. Для наказания. Для соединения. Чтобы хотя бы так, через бумагу и фантазию, вернуться туда. В то тело, которое он просто боготворил. Он перевернул другое фото, не прекращая движений. Фото №7 с раскрытым ртом. «Можешь сделать с этим ртом всё что угодно, только чтобы ты простил меня». «Простил»? Юра тоже осознает свою вину? Это слово, написанное на обороте похабного снимка, ударило с невероятной силой. Оно смешивало все ощущения: святой и грешный, боль и желание, насилие и нежность — в один ядовитый коктейль. Отабек ускорился. Он представлял, как этот рот принимает его. Не с сопротивлением, а с показанной на фото жаждой. Как губы обхватывают, язык скользит, как Юра смотрит на него снизу вверх — не с любовью и подчинением. Он лихорадочно переворачивал фото, читая новые подписи, вплетая их в свой больной нарратив. «Я кончал, думая о том, как ты входишь в меня сзади. Это единственный способ». «Каждый шрам, который ты оставил, — это место, которое я сам прошу тебя тронуть снова». «Заставь меня забыть, что я сказал, что я ничего не хочу. Заставь меня захотеть только тебя». Каждая фраза — удар тока. Они разжигали его похоть до белого каления и одновременно рвали душу в клочья. Эти фотографии разрушили всю ту волю, что скопил в себе Отабек, разорвали в клочья его попытки стать чем-то большим, чем рабом желания. Он кончил с тихим, сдавленным рыком, судорожно, грязно, на пол и на собственные штаны. Сперма каплями попала на угол фото №4, на тень между ягодиц. Он откинулся назад, прислонившись к дивану, тяжело дыша. Отвращение накатило мгновенно, густое, тошнотворное. Он смотрел на испачканный пол, на разбросанные фото, на свое обмякшее, предательское тело. Он только что дрочил на фото. На вероятную подделку, на грязную провокацию Никифорова. И достиг такого оргазма, какого не было даже в вене. Потому что в этих фото, в этих подписях была не просто нагота. Признание его власти, его влияния, его неизгладимого присутствия в теле и, возможно, в психике Юры. Даже если это была ложь, игра, оружие — она была сшита из ткани их общей, больной истории. Из вещей, которые он в Юре «не просто обожал, а на которые у него вставало». Он сидел в полумраке, вонь секса и стыда витала в воздухе. Рекорд в 332.16 ждал на льду. А здесь, на полу, лежала его настоящая, единственная, позорная победа и поражение одновременно. Десять листов бумаги, которые доказали ему, что Крис был прав. Отабек Алтын — животное. И самое удобное держать его на коротком поводке, используя его же базовые инстинкты. А мечты о спортивном искуплении, о «прощении» через прыжки — это детские сказки для «хорошего, чистого, доброго чемпиона», которым он перестал быть в ту самую секунду, когда вскрыл этот конверт. Теперь он был снова только этим: одержимым, дрожащим от похоти и ненависти зверем, смотрящим на фотографии своего призрачного хозяина. И жаждущим только одного — чтобы всё это оказалось правдой.***
Утром ему доставили второй конверт. Тонкий, дорогой, из той же цюрихской юридической конторы. Отабек просто разорвал пальцами, изуродовав безупречную бумагу. Внутри — один лист. Текст. Напечатанный, но внизу — подпись. Не факсимиле, его живая подпись. «Ю.И. Плисецкий». Только его угловатая, резкая, которую он видел на старых спортивных документах. Отабек сел на пол, спиной к стене, среди всё еще разбросанных фото. Он начал читать. И мир вокруг схлопнулся до строчек на листе. Текст был на русском. И это был не холодный, отстраненный язык интервью, а поток сознания. Рваный, эмоциональный, грязный.КОНФИДЕНЦИАЛЬНО.
Отабек.
Я пишу тебе, пока мое тело ещё помнит, как гореть. Не от стыда. От того, что больше не может скрывать свою природу. Я — существо, созданное для того, чтобы его брали. Синяки на бёдрах, которые ты оставлял, как подпись, и ссадины на коленях. Красноту на шее, которая держалась днями. Я носил их под свитерами, как тайные ордена. Это единственные награды, которые имеют для меня значение. Потому что они — твои.
Мое тело не помнит музыки программ. Не помнит аплодисментов. Оно помнит только один ритм: твой. И скучает по нему. До тошноты. До судорог в паху, которое начинает пульсировать при одной мысли о тебе. Я хочу, чтобы ты помнил только то, как я замираю под твоими руками. Как кожа горит там, где ты ее кусаешь. Как всё внутри меня становится влажным и податливым, когда ты просто смотришь на меня тем взглядом — голодным, черным, мутным взглядом. Я кончаю по ночам, представляя именно этот взгляд. Мне больше ничего не нужно. Я не асексуален — это ложь.
Ты — единственный, кто знает, как я ªсексуален. Единственный, кто это чувствовал. Единственный, кому я позволил войти в мое тело так глубоко, что оно пробило даже мою душу.
Я хочу твоих рук. Хочу твоего пота на своей спине. Хочу, чтобы ты держал меня за горло не чтобы задушить, а чтобы чувствовать, как я глотаю воздух, как слюна течет по моему подбородку, потому что я не могу сомкнуть рот от наслаждения. Я хочу, чтобы ты делал со мной всё, что придет в голову. Самые темные, самые постыдные свои фантазии. Я приму, я заслужил. Это будет мое наказание. Удовольствием, пыткой, наслаждением. Я не прошу прощения. Я его заслужу. Ты поможешь мне добиться твоего прощения руками, а может быть, ртом.
Забудь про золото в Стокгольме. Твой главный приз — не медаль, которая остынет за ночь. Твой приз — это я. Распахнутый, откровенный до безобразия, готовый на всё, чтобы в твоих глазах наконец погасло это напряжение и осталась только чистая, простая жажда. Жажда меня.
Пусть Кацуки Юри берёт свою медаль. Пусть весь мир аплодирует ему. У нас с тобой другая арена. Более тёмная. Более честная. Когда ты выйдешь на лёд, катайся не для судей. Катайся для меня. Каждый твой прыжок, каждый жест — пусть это будет прелюдия. Дразнящее, затянутое обещание того, что будет после. Когда ты снимешь коньки и придёшь за своей настоящей наградой.
Я представляю это так ясно, что от этого сводит живот. Ты входишь в номер. От тебя пахнет льдом и потом. Ты не говоришь ни слова. Ты просто идешь ко мне, снимаешь с меня всё, что надето, с жадным нетерпением, как разрываешь упаковку. А я не сопротивляюсь. Я твой подарок, трофей. И я помогу тебе. Потому что ждал этого. Потому что моя кожа, мои мышцы, всё нутро — скучало по этой определённости. По тому, как ты решаешь за нас обоих.
Сделай со мной то, о чём ты думал все эти годы, когда злился на меня. Самые тёмные свои мысли. Я приму всё. Я хочу принять всё. Хочу, чтобы ты использовал меня как место, где можно оставить всю свою ярость, всё разочарование, всю свою дикую преданность, которой ты не знал, куда деть.
Я не хочу видеть тебя на высшей ступени пьедестала. Я хочу видеть тебя надо мной. В поту, в ярости, в агонии, которую вызывает во мне одно моё существование. Поэтому не рвись к первому месту. Рвись ко мне. Выступи ровно настолько, чтобы приехать. Чтобы иметь право войти в мой номер. Всё остальное уже не имеет значения. Весь этот чемпионат — просто шум, фон для нашего главного события.
Твой приз ждёт тебя в Стокгольме. Он не будет сиять на табло. Он будет лежать на простынях, дрожать от предвкушения и смотреть на тебя глазами, в которых не останется ни гордости, ни ума — только ожидание. Сильное, жгучее, животное ожидание.
Приезжай и забери своё. Ю.
Отабек замер. Его мозг, перегретый от похоти и надежды, с трудом обрабатывал противоречие. В шале Юра поставил условие: побить рекорд. Здесь он просил: не геройствовать, кататься как всегда. Что было правдой? Где был настоящий Юра? В том, холодном, расчетливом, бросающем спортивный вызов? Или в этом, истеричном, признающемся в своей зависимости, ждущем его на чемпионате как зритель, как судья последней инстанции? Он верил письму. Потому что оно было о нем, о нем как мужчине, способном доставить такое удовольствие, о котором даже в самых грязных романах стесняются писать. Слова о его силе, его влиянии, его неизгладимости. Оно льстило его мании величия, его уверенности, что он — центр вселенной Юры. Ультиматум в шале был о спорте, о цифрах, о чем-то внешнем. А это письмо… оно было о них. Об их болезни, их связи, их адском действе. Оно признавало, что Отабек важен не как спортсмен, а как Отабек. Вирус. Сорняк. Палач и спаситель в одном лице. И эта лесть, эта признанность была опьяняющей. Сильнее логики и голоса разума, который шептал: «Крис не знает о цели, которую Юра поставил ему словом. Это подделка. Ловушка». Но Отабек был пьян желанием. Пьян годами неутоленной, извращенной тоски и верой в то, что наконец-то получил ответ, который ждал. Что Юра, этот ледяной тигр, тает от жажды по нему. Он отложил письмо. Встал и подошел к окну. Город шумел зимней порой. Его чемпионский сезон, его график, его долг уплывал, как дым. Перед ним стоял новый, единственно важный план. 1. Поехать на чемпионат мира. Это было ясно. Там будет Юра. На трибунах. Смотрящий. Решающий его судьбу. 2. Откатать как всегда. Не рвать жилы. Не гнаться за 332.17. Показать железную, бездушную мощь, которая когда-то и привлекала/раздражала Юру. Ту, что он назвал «без души». Может, именно это он и хотел увидеть? Не взлет, а факт своего существования в его жизни, как неизменная константа. 3. Ждать знака. После. Когда все закончится. Когда Юра «решит». Победил он или проиграл. И тогда… тогда будет следующее движение. Возможно, встреча, о которой говорилось во второй части письма. Но Отабек уже не мог думать иначе. Письмо сработало слишком хорошо. Оно не отвлекло его от цели. Оно перенаправило его. С погони за рекордом — на погоню за удовольствием. С желания побить цифры — на желание победить в себе, в Юре, в их общем прошлом, просто показавшись перед ним во всей своей «бездушной» мощи. Он глуп? Да. Ослеплен желанием? Еще как. Но в этой глупости была своя, искаженная правда. Он верил не в письмо. Он верил в свое желание, которое наконец-то нашло, как ему казалось, отражение в словах объекта его мании. Повернулся от окна, взял фото №4. Прижал его к груди, туда, где должно было биться сердце, а сейчас была лишь пульсирующая пустота, жаждущая заполниться этим призраком. — Хорошо, — прошептал он в тишину квартиры. — Хорошо, Юра. Не буду геройствовать. Покажу тебе того самого солдата, которого ты презирал... А потом ты решишь. А потом… Он не договорил. Потому что «потом» было темной бездной, в которую он был готов прыгнуть с закрытыми глазами, лишь бы на том конце его ждало признание, пусть даже сшитое из лжи и чужих расчетов в кабинете в Цюрихе.