Перед грозой
15 апреля 2026 г., 02:01
На понедельник назначили партсобрание, и присутствовать на нём было обязательно всем кандидатам в члены КПСС, к которым и Дик, к беде своей, относился с тех пор, как был распределён в «Красный путь». Поэтому после окончания сокращённого рабочего дня он, наскоро перекусив кефиром и бутербродом, вместе с сослуживцами в едином и дружном порыве поплёлся в актовый зал.
Встреча с Рокэ Аркадьевичем казалась чем-то неотвратимым: не увидеть друг друга в слишком тесном для всех пространстве старенького актового зала было бы попросту невозможно. Чего Дик не знал, так это того, что товарищ Алвов на партсобрании будет держать речь. И что целых полчаса придётся сидеть на засаленном и потёртом кресле, обтянутом вылинявшей синтетической тканью, беспокойно переставляя ноги, и смотреть против воли на сцену, где за трибуной стоял не очень высокий, довольно приятный, если не сказать красивый, мужчина лет тридцати пяти с хвостиком – Дик так и не смог запомнить, тридцать шесть или тридцать семь Алвову исполнится осенью. Одетый с иголочки – в белой рубашке, в пиджаке и при галстуке, – с расчёсанными на косой пробор чёрными волосами, прямой, как штык, он зачитывал речь, почти не опуская взгляд в бумаги, – то ли выучил, то ли без того отлично разбирался в том, о чём говорил. В отличие от Дика – для того смысл речи Рокэ Аркадьевича сводился исключительно к повышению показателей «Красного пути» во втором-третьем квартале года. Но что именно повышал председатель, Дик так и не понял – мысли его были совсем о другом.
Он раз за разом оглядывал внимательным взглядом фигуру Алвова, обычную, мужскую; такими были и Капустин, и Георгий Дьяконов, и Лаврентий Геннадьевич. Братья Савины и сам Дик более рослые, а Роберт Борисович более жилистый – и если сравнивать с ними, плечи у астеничного Алвова узкие, и спина тонкая, изящная, но об этом можно было судить только тем, кто видел Рокэ Аркадьевича без одежды, как Дик однажды; пиджак же с модными подплечниками полностью нивелировал эту анатомическую особенность председателя. Сейчас, при свете вечернего солнца, проникавшего в актовый зал сквозь распахнутые маленькие окошки под самой крышей, как Дик ни вглядывался, ничего женственного в Алвове не видел. Но стоило ему на секунду закрыть глаза, как снова появлялось то самое видение женщины в платье и туфлях на шпильках, ослепительной и порочной – потому что женщиной она не была. Тревожная испарина проступала на лбу каждый раз, едва Дик задумывался об этом, и его трясло мелкой дрожью. Как он ни силился гнать от себя эти воспоминания, не представлять увиденное в субботу во всех красках, не ворошить прошлое – всё было тщетно. Словно в сказке про белого медведя, которую ему в детстве читал папа, – чем сильнее ты хочешь не думать о нём, тем больше думаешь и не можешь остановиться, погружаясь в водоворот мыслей, сплетённых друг с другом неразрывно, намертво.
Его начало мутить, мерзкий ком подступил к горлу. А Рокэ Аркадьевич никак не заканчивал – своим хорошо поставленным голосом, не терпящим возражений тоном продолжал речь, стоя на сцене уверенно и твёрдо, широко расправив узкие, но мужские, несомненно мужские плечи. И как его можно было спутать с женщиной? И для чего ему только было нужно всё это вытворять?
«Зачем, Рокэ Аркадьевич?» – беззвучно, одними губами прошептал Дик вникуда, шмыгнув носом, крепко зажмурившись, чтобы перед глазами появились белые мошки и исчез образ председателя в платье хоть на миг, на доли секунды.
Зал зашумел, захлопал, разразился аплодисментами.
Открыв глаза, пытаясь проморгаться, Дик увидел, что Алвов сдержанно поклонился и стал покидать сцену. На какое-то мгновение их взгляды встретились, и Рокэ Аркадьевич кивнул – еле заметно, никто посторонний даже не понял бы, но Дик знал, что это было знаком ему, ему одному.
Партсобрание подошло к концу, и Дик, наконец, понял, что должен сделать. Пока председатель и секретарь собрания подписывали протокол закрытия, он быстро, расталкивая локтями коллег, просочился наружу и принялся ждать, то и дело посматривая на часы.
Товарищ Алвов появился пять минут спустя; один, с портфелем подмышкой, он шёл, ослабляя узел галстука и на ходу расстёгивая верхнюю пуговицу на рубашке – в зале под конец было невыносимо душно.
Сделав над собой волевое усилие, Дик подошёл к нему – и остановился, не смея начать, потупив взор, старательно разглядывая носки своих ботинок.
– Иван Евгеньевич? – со знакомыми нотками беспокойства в голосе первым спросил Алвов.
– Я хотел сказать, что у вас был хороший доклад, – неловко проблеял он, понимая, что не запомнил из доклада ни единого слова и напрочь забыл поздороваться.
– Спасибо. Вы неважно выглядите, всё хорошо?
Почувствовав, что Рокэ Аркадьевич потянулся к нему рукой, то ли намереваясь положить её на плечо, то ли коснуться, принуждая поднять лицо к нему, Дик отшатнулся – как кот Мурка шарахается от нежеланной ласки.
– И об этом я тоже хотел поговорить, Рокэ Аркадьевич. Я не приду к вам во вторник, извините.
– Вы заболели?
– Да, – зачем-то соврал Дик, – Разрешите, я пойду?
Дик посмотрел на Рокэ Алвова обессиленно, умоляюще, как побитая собака. Ему не хотелось ни продолжать разговор, ни объясняться, ни тем более врать, потому что врал Дик из рук вон плохо. Рокэ Аркадьевич хмурился, сжав губы в тонкую линию, и выглядел не сердитым или возмущённым, а скорее расстроенным. И Дику стало безумно стыдно – за то, что не в силах провести черту, за то, что продолжает видеть непонятное нечто, не мужчину и не женщину, с накрашенными губами и в парике вместо заботящегося о его благополучии человека, старшего товарища, почти друга. Сердце снова забилось, как обезумевшее, живот свело, Дика затошнило. Он прижал пальцы к губам и еле сдержал рвущийся из груди всхлип.
– Простите.
Тело начало трясти по-новой; крутанувшись на каблуках, Дик метнулся прочь, не разбирая дороги перед собой, игнорируя встречающихся товарищей и товарок, не узнавая их лиц и не слыша окликов. И лишь два образа, слившиеся воедино, стояли у него перед мысленным взором: танцующая женщина в блестящем платье и Рокэ Аркадьевич, посмотревший ему в глаза напоследок так нескрываемо встревоженно-нежно, что верить в это Дик отказывался наотрез.
Он уже ничего не понимал, кроме того, что хочет немедленно домой, уткнуться лицом в подушку, и чтобы его никто не трогал.
***
Сон, приносящий облегчение хоть на несколько часов, никак не шёл. Дик пытался читать, но книга была скучная, хотя Валентин её и нахваливал, и нисколько не увлекала, потому это дело он тоже вскоре бросил. На Алевтиновку опускались сумерки; он лежал в на кровати и смотрел в потолок невидящим взглядом, когда в дверь вдруг постучали.
Артём? На партсобрании его не было и после работы они расстались, попрощавшись. Зачем бы он стал приходить? Нет, это вряд ли Савин.
Стук повторился и послышалось тихое «Ваня! Ваня, вы как?»
Дик весь обмер. Успокоившееся было сердце бешено заколотилось опять. Рокэ Аркадьевич!
– Откроете? Всё в порядке?
Дверь снаружи подёргали – она не поддалась, Дик предусмотрительно заперся на ключ, видимо, подсознательно чего-то опасаясь, хотя обычно пренебрегал правилами безопасности, зная, что красть у него нечего: из дорогостоящего одни лишь джинсы, да и те уже протёртые и растянувшиеся на коленках.
Молчать, не дышать, притвориться спящим, мёртвым – пусть думает, что его тут нет, что его нигде нет, что для него его вообще не было никогда. Ни к каким разговорам Дик сейчас не готов, и видеть никого – тем более Алвова – не желает.
– Ваня, вы спите? – раздался негромкий голос товарища председателя, одинаково ненавистного и дорогого.
Дик зажал рот ладонью и заставил себя дышать медленно, через нос.
– Ну спите, спите… – донеслось совсем тихо, едва различимо через дверь, – Я тут вам принёс кое-что, под дверью оставлю. Выздоравливайте, пожалуйста.
Алвов ещё немного постоял у двери, потоптавшись, а потом его шаги стали отдаляться.
Дик отнял руку ото рта и выдохнул с облегчением. Подходить к двери, смотреть и притрагиваться к тому, что принёс Алвов, не хотелось. Хотелось свернуться в клубок и перестать быть. Хотелось выть диким зверем – степным волком или раненым оленем, – и чтобы не нужно было стоять перед выбором, чтобы не приходилось никогда сталкиваться с мыслями, поселившимися в его голове, кажется, навечно.
Он лежал, замерев, ещё с полчаса, жалея, что не с кем поделиться своими бедами и думами, что Валентин, единственный, кому он, не боясь осуждения или предательства, посмел бы рассказать о таком (разумеется, не называя имён), за сотни километров отсюда. А потом далёкие раскаты грома за окном внезапно заставили вспомнить о тёплом майском вечере в Ленинграде – когда вот так же зарядил ливень с грозой – забытом, полустёртом из памяти, значения которому он тогда, три года назад, не придал...
***
Рокэ не верил в то, что все болезни от нервов, хоть так и говорил постоянно зампред Ларин, вечно таскающий в термосе с собой какие-то успокаивающие настои с травами, фиточай с душицей, травяные сборы с ромашкой, мятой и мелиссой. Всё это Рокэ считал псевдонаучной ахинеей – однако теперь задумался. Может, юноша действительно перенервничал, раз болеет уже второй раз за лето? Мог ли сам Рокэ стать этому причиной? Не заставляет ли он его переживать, окутывая сетями своего навязчивого внимания? Если зоотехник не хочет никакой дружбы и шахмат по вечерам с тем, кто почти вдвое его старше, и просто-напросто стесняется отказать или боится последствий? Рокэ никогда не стал бы мешать работу с личными взаимоотношениями. Только откуда зоотехнику об этом знать?
После партсобрания юноша был бледным, глаза его лихорадочно блестели, губы дрожали и отросшая чёлка липла к мокрому, в испарине, лбу.
Хоть сам Рокэ никогда не болел, симптомы ротавируса знал хорошо. Не поэтому ли Дубравин закрылся и не стал открывать? Боится заразить?
«Стоп. Можно ли апельсины при ротавирусе?» – спохватился Рокэ.
Ради апельсинов – ради Дубравина, конечно, чтобы его порадовать, – он подсуетился, напрягся, успел за час с лишним съездить в город и обратно, нервно втапливая педаль газа в пол и подрезая на шоссе неспешно едущие Жигули и загруженные медлительные КАМАЗы. А теперь сидел в салоне своей машины, припаркованной прямо под окнами Дубравина, слушая глухой стук капель дождя по крыше и раскаты грома вдалеке, и прикидывал, как же лучше поступить. Медсестру прислать надо, но это можно сделать утром, встав пораньше, не сейчас, когда льёт, как из ведра, и уже все спят – и Дубравин наверняка тоже.
«Главное – не пори горячку, Роська! – строго сказал он сам себе, – Ты можешь сколько угодно переживать, но других людей в свою мнительность втягивать не смей!»
Окно зоотехника было тёмным и неживым, и Рокэ был готов вот так, глядя в него, просидеть до утра. Вдруг юноша проснётся посреди ночи, пойдёт на кухню выпить воды и зажжёт свет? Или просто выспится и решит почитать?
Если б только Дубравин открыл дверь! Махнув рукой на всё – даже на то, что Ваня о нём подумает! – он бы решительно вошёл в скудно обставленную маленькую комнату юноши. Уложил бы его скорее в постель, даже отвёл сам, если б понадобилось. Прижал бы ладонь ко лбу, чтобы определить, есть ли температура. А если бы Ваня стал протестовать, Рокэ смог бы его утихомирить, сесть на кровать – плевать, что в уличной одежде, не до этого – положить его голову себе на колени и баюкать в руках, как ребёнка, гладить его виски с короткими русыми – наверняка влажными из-за жара – волосами. Он бы поил Ваню водой, когда потребуется, заваривал бы чай; принёс бы тазик, если б того тошнило; прижимал бы холодные компрессы ко лбу. И пусть бы Ваня, его Ванечка, заснул, когда жар спадёт, в его заботливых и любящих руках. Чтобы не был вынужден проходить через болезнь снова один-одинёшенек, вдали от дома и семьи. А как зоотехник такую заботу воспримет – уже не имело значения.
«Не спорьте, юноша, бросить вас в таком состоянии я не смогу чисто по-человечески», – сказал бы он. Но значило бы это совершенно иное: «Мне не всё равно, Ваня, вы мне дороги, и я хочу быть с вами, когда вам плохо».