You're just too good to be true
Can't take my eyes off of you
You'd be like heaven to touch
I wanna hold you so much © «Can't Take My Eyes off You» Frankie Valli
Стерильный свет под потолком не гаснет никогда — он льётся на стены густым молоком, лишая тени права на существование, и от этого комната кажется ещё меньше, чем есть на самом деле, будто белые панели медленно сдвигаются, подбираются ближе, прислушиваются к её дыханию. Одиннадцать лежит на узкой кровати, вытянувшись по струнке, как её учили, и смотрит в потолок, где тонкая трещина в краске напоминает ей глубокую, обескровленную царапину. Сон не приходит. Он стоит где-то за прозрачным стеклом наблюдательного окна, но не переступает порог. Сегодня она была хуже других. Слова Папы звучат в голове ровно, без крика, и от этого они страшнее — тихое разочарование. Она закрывает глаза, но в темноте за веками всё равно видит игровую комнату, металлический стол, белый халат, тонкие пальцы, указывающие на неё — не как на ребёнка, а как на инструмент, который дал сбой. Если инструмент неисправен, его чинят. Или убирают. Она не знает, что происходит с самым слабым звеном. Никто не объясняет. Но Питер всегда говорит, что выживают сильнейшие, а слабое звено отдают на растерзание хищникам. Новое слово, которому он обучил её, когда провожал обратно в комнату. Одиннадцать переворачивается на бок, одеяло шуршит, сердце бьётся слишком быстро. Страх — не такой, как во время задания, не острый и направленный, а вязкий, бесформенный, как густая тень, которая медленно заполняет комнату. Её пальцы скользят под матрас, осторожно, привычным путём, и находят спрятанное — маленькое, теплое, мягкое. Кроличья лапка, высушенная, с тусклым серым мехом и крошечными коготками, аккуратно перевязанная ниткой. На кончике торчит переломанная кость. Это был единственный кролик, которого она смогла убить по просьбе Папы. Несколько недель назад. Она помнит, как дрожали его уши, как сердце билось под тонкой кожей, и как ей пришлось сосредоточиться, чтобы выполнить приказ, потому что иначе Папа снова бы смотрел так — холодно, отстранённо, как будто она не оправдывает вложенных надежд. Кролик даже не умер, она только навредила ему, заставив биться в судорогах, а после её стошнило прямо под стол. Одиннадцать не хотела вспоминать об этом случае, не хотела его повторять, но Питер вложил это воспоминание прямо в её ладонь, пока никто не видел, быстро, почти не глядя на неё, будто передавал запрещённый предмет. Она едва не подняла крик на всю игровую комнату, но Питер сжал её ладонь, заставив крепче коснуться мягкой мёртвой плоти, и приложил палец к губам, призывая к тишине. И как бы Одиннадцать не пыталась вернуть лапку обратно, он не разжимал её руки. — Зачем? — Ты его убила, Одиннадцать. Помнишь, что я говорил? Теперь он часть тебя. Не забывай о нем. Носи его всегда с собой. У вас с ним теперь связь. Это талисман, — прошептал он тогда, улыбнувшись. Она не поняла. — Что такое талисман? Он замялся, оглянулся, и его голос стал ещё тише. — Вещь, которая приносит удачу. Напоминание. Подарок. — Подарок? Слово звучало чужеродно, как термин из тестов Папы. Тех самых, что нужно было подслушивать через стены. — Да. Друзья делают друг другу подарки. Она долго смотрела на него, пытаясь сопоставить услышанное с тем, чему её учили. Но не понимала, почему подарок и талисман должен принимать именно такую форму. Питер улыбнулся — не так, как Папа, не одобрительно и не оценивающе, а мягко, почти устало. Она тогда нахмурилась, пытаясь понять, где в этой формуле скрыт подвох. — Папа говорит, что люди вокруг — наши друзья. Питер покачал головой. — Не совсем. Они работают здесь. Используют для своих целей. Это другое. Он сделал паузу, будто подбирая слова, которые не озадачат её сильнее и не привлекут лишнего внимания. — Тебе не обязательно понимать их. И не обязательно быть такой, как они. — Какой? Он посмотрел на неё внимательно, слишком внимательно, и в этом взгляде было что-то странное — не страх и не восхищение, а тревога. — Ты не совсем человек, Одиннадцать. Ты выше человека. Она повторила слово шёпотом, будто пробуя его на вкус: — Выше. — Хищник, — добавил он, почти неслышно. Она не знала этого слова. — Что значит хищник? Он улыбнулся, но улыбка вышла натянутой. — В следующий раз расскажу. Сейчас она лежит в своей постели и держит лапку так крепко, что мех приминается под пальцами. Хищник — это тот, кто лишает жизни других. Тот, кто забирает себе в качестве талисмана кроличью лапку. И если это талисман, он должен приносить удачу. Должен сделать так, чтобы Папа снова смотрел на неё с одобрением. Чтобы её не убрали. Чтобы она не стала слабым звеном. Она прижимает лапку к груди, под тонкую ткань больничной рубашки, и закрывает глаза. Внутри неё что-то шевелится — не сила, не гнев, а тихое, упрямое желание выжить. Если она хищник, значит, она не может быть слабой.***
Одиннадцать пытается вынырнуть из сумерек — из вязких, тягучих теней, где прошлое, настоящее и будущее переплетаются в один бесконечный узел. Где боль не имеет времени, а тишина — формы. Веки тяжелые. Не просто тяжелые — будто кто-то прижимает их холодными пальцами, настаивая: мёртвым не нужно смотреть. Мёртвым не нужно знать. Но она открывает глаза. Мир складывается неправильно. Накладывается одной картинкой на другую. Белизна больничных стен, выстроенная, в домино, рушится. Пыльная спальня с зашторенным окном наслаивается поверх чёрной пустоты, которая дышит за пределами зрения. Всё зыбко, кроме одного — силуэта над ней. Он стоит, не двигаясь. Кошмар. Ангел. Сонный паралич. Она… Кто она? Одиннадцать. Или Джейн. Или — Имена вытягиваются в тонкую проволоку, врезаются в виски, звенят болью. Она пытается пошевелиться — пальцем, ресницей, дыханием — но тела нет. Только мысль о теле. Пустота. А пустоту нельзя тронуть. Но её трогают. Ладонь опускается на грудь — туда, где должно биться сердце. Ледяная. Шершавая. Нечеловечески сухая — и при этом пугающе человеческая. Дрожь этой руки проходит сквозь кожу, сквозь кости, в самую середину её сознания. Туман медленно отступает. Острые скулы. Голубые глаза — слишком светлые, слишком неподвижные, как лёд, под которым что-то живёт. Кожа — бледная, с блеском, будто тающая свеча. Она кажется ненастоящей, как идеально сидящий костюм. Генри. И вместе с ним — шёпот. Голос, гулкий, как ветер в трещинах стен. Твой план не работает. Прекращай свой спектакль. Разорви её. Преврати её жизнь снова в ад. Она отказалась от нас. Она всего лишь человек. Открой дверь. Открой дверь. Открой дверь. Холод вонзается в кости. Джейн хочет закрыть глаза — но теперь не может. Генри наклоняется ниже. Движется странно — не как человек, а как тень, что вспоминает, как быть телом. Его колено раздвигает её ноги. Он забирается на неё медленно, почти осторожно, будто проверяет, исчезнет ли она под прикосновением. Она не может отпрянуть. Не может закричать. Он склоняется к её лицу. Его пальцы касаются её виска. Проводят по коже, будто изучают её форму. Скользят к щеке. Большой палец медленно очерчивает линию скулы — так, как когда-то доктор мог бы изучать образец. Но в этом движении нет спешки. Нет насилия. Есть колебание. Шёпот за его спиной усиливается, темнеет, давит. Убей её. Она подделка. Она не часть нас. Его челюсть сжимается. Взгляд дрожит — почти незаметно. Он касается её волос. Пальцы зарываются в темные пряди, перебирают их, медленно, будто запоминают текстуру. Генри склоняется ниже и вдыхает. Его нос касается её виска. Дыхание ледяное — и всё же живое. Он вдыхает глубже, как будто ищет в её запахе что-то утраченное. Джейн чувствует, как паника поднимается изнутри — густая, липкая. Её сердце должно бы колотиться, но она не слышит его. Она только знает, что страх расползается по ней трещинами. Она чувствует себя сырым куском мяса, брошенным в клетку льву, что примеряется с какой стороны вонзить клыки. Генри касается её губ. Сначала — едва заметно. Кончиками пальцев. Проводит по нижней губе, задерживается. Его взгляд меняется — в нём появляется что-то, похожее на память. Или сожаление. Он склоняется к её шее. Губы касаются кожи — холодное прикосновение, от которого по позвоночнику бежит дрожь. Его руки скользят по её плечам, по спине, притягивая ближе. Он прижимается к ней всем телом, между разведенных бёдер — будто пытается раствориться. Слиться. Стереть границу. Шёпот яростно воет. Заставь её открыть дверь. Тогда ты сможешь пожрать её. Она будет вечно барахтаться в твоем нутре. Сожри её до самых костей. Как я советовал пожрать ту девчонку. А ты не послушал. Его пальцы сильнее сжимаются в её ткань, коже, нутре — Джейн не понимает, есть ли на ней хоть что-то кроме груды онемевших костей. Лоб прижимается к её ключице. Он дышит глубже, неровно. В этом дыхании — борьба. Джейн не понимает, что происходит. Она муха в паутине, и клыки паука касаются её шеи — едва-едва, без давления. Почти нежно. Не рвут. Не ранят. Лишь обозначают возможность. — Ты часть меня, Одиннадцать. Шёпот опаляет кожу — впервые нечто теплое, живое, почти согревающее, как зажжённая спичка, прижатая к коже. И как и в любом кошмаре, больно заставляет открыть глаза.***
Плеер включается сам, будто поставленный на одиннадцать часов утра будильник, как и рука тянется сама, также на автомате, обрывая голос на полуслове. Джейн всегда становилось не по себе от песен о любви, но именно её восхваляли певцы, уверенные, что ради ничего другого и не стоит тратить строк. Несколько минут она лежит, прислушиваясь к ощущениям, к эху снов, за обрывки которых хватается её сознание, пытаясь вспомнить: белое домино стен, глубокий рокочущий голос, призывающий пожрать её, и… Пустота. Утренний ритуал выполняется почти машинально: одежда, расчёска, губы — чуть ярче, чем нужно, как ей когда-то советовали. Она спускается по лестнице, проходит мимо настенных часов, окончивших отбивать одиннадцать часов утра — и замирает. Генри стоит в коридоре, будто только что вошёл, снимая пальто. Но взгляд Джейн цепляется не за это. На нём нет привычного коричневого костюма. Черный свитер мягко облегает фигуру, рукава закатаны до локтей, обнажая запястья; волосы чуть небрежнее обычного. Почти дословно так, как она говорила тогда, за шахматной доской. Он улыбается — и поднимает руку, в которой коробка с яркой надписью Eggo. — Доброе утро, — говорит он, как ни в чём не бывало. — Я решил, что некоторые жалобы нельзя игнорировать. Несколько секунд Джейн просто смотрит на коробку, а потом на него, и лицо её светлеет так резко, что это почти больно. — Жирные. Сладкие. Сплошной набор холестерина. Джейн не дает ему закончить. Она сбегает по лестнице и, не думая, ныряет под руку, сцепливая руки за его спиной. Это происходит слишком быстро, слишком импульсивно, но она уже не может остановиться. — Спасибо, — выдыхает она куда-то ему в плечо. Генри на мгновение замирает, а потом обнимает её в ответ, обволакивающе. Его ладонь ложится ей на спину, чуть ниже лопаток, пальцы мягко сжимаются. И Джейн почти не дёргается. Не отстраняется. Пытается вспомнить, насколько это похоже на то, что он чувствовала во сне. В этот раз его прикосновения не вызывают резкого спазма страха. Только короткую, почти виноватую мысль: «Не должно быть так приятно». — Но у любой сделки есть условия. Генри отстраняется, вытягивает руку вверх, не давая Джейн перехватить коробку. Она настораженно скрещивает руки. — Я знала. В чем подвох? — Сегодня мы готовим ужин вместе. Джейн закатывает глаза. Только не это. Только не попытка поиграть в семью. Всем своим холодным взглядом, от которого, как часто выражался Уилл, у любого коленки дрогнут, она провожает Генри молчаливым осуждением, но принимает правила игры. В конце концов это не её дом.***
Кухня наполняется звуками — негромкими, живыми. Щёлкает конфорка, на стол с глухим стуком ложится разделочная доска, коробка с крылышками уже вскрыта и источает густой, тёплый запах специй, как трофей, который ждет в конце удавшегося вечера. Генри закатывает рукава ещё выше и встаёт рядом с Джейн. Их плечи почти соприкасаются. Она чувствует тепло его тела сквозь ткань свитера, ощущает, как он дышит — ровно, спокойно, будто подстраивая ритм под её движения. — Итак, — говорит он, пододвигая к ней миску с мукой, — твоя задача простая. Панировка. Джейн подозрительно смотрит на миску. — Ты уверен, что доверить мне еду — хорошая идея? Если ты отравишься — я не стану выходить за лекарствами, так и знай. — Жизни без риска не жизнь, — с лёгкой улыбкой отвечает он и берет её руки в свои, останавливаясь позади. Джейн застывает, но позволяет направлять, как если бы Генри учил её игре на музыкальном инструменте. Но вместо клавиш она берёт кусок курицы, резко макает в муку — и тут же чихает, когда белое облачко взмывает вверх. Генри берёт её запястье. Его пальцы тёплые, уверенные. Он чуть разворачивает её ладонь, стряхивая лишнюю муку лёгкими движениями, почти ласковыми. — Аккуратнее, — говорит он негромко. — Меньше резких движений. Это всего лишь кусок мяса, а не монстр. — Я не резкая, — огрызается Джейн. — Я просто не создана для кухни. — Почему же? — Он наклоняется ближе, его голос звучит у самого её уха. — Хватка у тебя уверенная. Она хмыкает. Хватает нож, собираясь шинковать мясо. — Да. Но ножи я держу лучше в других целях. Спиной она чувствует, как Генри сотрясается от беззвучного смеха. Нож в её пальцах смотрится, как продолжение руки, часть сути, которую Джейн не может объяснить. Нечто темное, голодное и злое поднимается и шепчет голосом, похожим из кошмара, как легко лезвие, сверкающее и острое, вошло бы в плоть Генри, положив всему конец. Но мысль, абсолютно абсурдную, глушит воспоминание. Как тот, кто не был отцом по крови, не стал им по-настоящему, потерянный теперь для неё навсегда, учил расставлять ловушки, правильно разделывать дичь, если ей снова понадобится питаться тем, что попадается под руку. Хвалил её не лживыми словами, а улыбкой и взглядом — совсем, как тогда, когда она однажды прибила ножом пробравшегося в их дом грызуна к стенке. Генри коротко шипит, и Джейн вздрагивает, бросая взгляд на выступившую кровь на его пальце. Когда он попытался перехватить её руку, она непроизвольно ранила его. — Боже, прости, я ведь предупреждала, что это плохая идея. — Все в порядке, Джейн, а я сразу дал понять, что готов рискнуть, дав тебе в руки оружие. Джейн суетится, ищет салфетку, тряпку, хоть что-то, чтобы остановить кровь. — Вот именно поэтому тебе стоит задержаться в этом доме. Она растерянно поднимает на него взгляд. — С какой стати? Генри накрывает её пальцы своими — медленно, будто обучая, будто показывая правильный захват. Его ладонь полностью охватывает её руку, где все еще покоится нож, и она чувствует влажное прикосновение крови к своей кожи. — Чтобы научиться использовать ножи в благих целях. И базовым вещам. — Например? — настороженно спрашивает Джейн. Генри забирает нож из её руки, откладывает его в сторону, отходит на шаг, словно давая ей пространство, но только на секунду. — Например, — он снова протягивает руку, — танцам. Она смотрит на его ладонь, потом на свои руки, испачканные в муке и его крови. На свою рану внимания он совсем не обращает. — Ты издеваешься? — Джейн приподнимает брови. — Посмотри на меня. Я вся в муке. Генри опускает взгляд на её руки, затем снова на лицо. Его улыбка меняется. Она становится тоньше, страннее, почти хищной — и от этого по спине Джейн пробегает холодок. — Но не в крови ведь, — мягко говорит он. На мгновение в кухне становится слишком тихо. И в этой тишине она слышит ответ, что он станцевал бы с ней, будь она покрыта кровью с головы до пят. — Ты умеешь быть жутким, знаешь? — Мне говорили. Знакомый щелчок плеера. Кухню наполняет музыку — Can't Take My Eyes off You, чуть приглушённая, с тёплым хрипом, будто играет патефон. Генри всё же берёт её за руку — мука пачкает его пальцы, а её — его кровь, но его это, кажется, совсем не волнует. Он притягивает её ближе, кладёт вторую ладонь ей на талию, уверенно, будто это самое естественное место для его руки. — Просто расслабься. Я поведу. Научить тебя танго? Джейн нерешительно делает движение, чувствуя, как его дыхание касается её виска, как пальцы чуть сильнее сжимаются на её боку. Их тела двигаются неуверенно, почти смешно из-за её скованности. — Если я отдавлю тебе ноги, я не стану извиняться, — бормочет Джейн. — Это не самые страшные пытки, которое мне проходилось пережить, — спокойно отвечает Генри. Он ведёт Джейн в центр гостиной комнаты, поднимает её руку, кладёт себе на плечо, второй ладонью снова находит её талию, ниже привычного, обжигая ледяным прикосновением. Пальцы слегка сжимаются, не оставляя сомнений в том, кто здесь ведёт. — Это музыка не подходит для танго, — тихо говорит Джейн, почти оправдываясь, будто не хочет разрушать момент. — Ты уверена? Тогда тем интереснее. Старые правила придуманы для тех, кто боится ошибиться. Он наклоняется ближе, его лоб почти касается её виска. Джейн вздрагивает от острого чувства дежавю. — А мы можем станцевать прямо на их руинах. И построить свои. Он делает первый шаг — медленный, тянущий. Не танцевальный, а телесный. Джейн вынуждена следовать, её ступни путаются, но его рука удерживает, не даёт оступиться. Генри направляет её движения не словами, а давлением ладони, наклоном корпуса, дыханием. Она чувствует через ткань водолазки, как его грудь поднимается и опускается в такт музыке, и невольно подстраивается под этот ритм. Их шаги становятся увереннее, ближе. Слишком близко. Джейн поднимает взгляд — и тут же теряется. Голубые глаза Генри ловят её, удерживают, словно он нарочно замедляет время между ударами сердца. В какой-то момент она опускает взгляд ниже — на губы, чуть приоткрытые, сосредоточенные, опасно спокойные. Он замечает это. Уголок его губ едва заметно изгибается, и его рука на её спине скользит чуть выше — медленно, намеренно. Не торопясь. Его большой палец касается позвонка, и от этого прикосновения по телу Джейн пробегает искра — не резкая, а тлеющая. — Дыши, — шепчет он. — Ты всё время забываешь. Она вдыхает. Его запах — землянистый, металлический, как кровь — заполняет её полностью. Они поворачиваются. Шаг. Полушаг. Пауза. Генри разворачивает её под музыку, возвращает к себе, и на мгновение между ними не остаётся воздуха. Только тепло, движение, напряжение, которое не требует слов. Джейн ловит себя на мысли, что больше не думает о том, правильно ли это. Только о том, что отпускать — не хочется. И что музыка, какая бы она ни была, вдруг подходит идеально. Генри внезапно меняет рисунок танца. Резко, но точно наклоняет её назад. Мир на мгновение переворачивается: пол уходит из-под ног, спина выгибается дугой, дыхание сбивается. Его ладонь крепко удерживает её между лопаток, не позволяя упасть. Второй рукой он подхватывает её ногу и закидывает себе на бедро — движение отточенное, классическое, слишком уверенное. Джейн судорожно хватается за его плечо. Острое чувство дежавю скручивает кишки, мир верх-тормашками наполняется алым от ударившей в голову крови. Или не только из-за этого. Обеденный стол, ей кажется, что она видит на его поверхности две фигуры; ножки, по которым стекает кровь, пачкающая ковер. Истошный вопль, прорывающийся сквозь музыку. Джейн резко выдыхает, не столько испуганно, сколько ошеломлённо. — Дыши. Я держу. Он действительно держит. Надёжно. Слишком. Будто пытается выдрать позвоночник. Генри выпрямляет её так же плавно, как наклонил, не выпуская из объятий. Они продолжают двигаться, но теперь между ними почти не остаётся воздуха. — Почему ты один? — вдруг спрашивает Джейн, глядя ему в лицо. Генри приподнимает бровь, будто вопрос его развеселил. — Я не один. Когда ты в моих объятиях. — Я не об этом. — Джейн хмурится. — Этот дом огромный. Пустой. Тебе никогда не хотелось наполнить его кем-то? Семьёй? Он тихо усмехается, ведя её в поворот. — Тогда мне бы пришлось выбирать. А так — я смог приютить тебя. Джейн фыркает и несильно бьёт его кулаком по плечу. — Прекращай. Мне бы хватило комнаты для гостей. Не увиливай. Он вздыхает. По-настоящему. Улыбка на его лице становится тоньше. — Ты настойчива. Это опасное качество. — Ты психотерапевт, — парирует она. — И это я должен задавать неудобные вопросы. Некоторое время он молчит, продолжая вести танец. Потом, не глядя на неё: — Я не доверяю таким отношениям. — Каким? — осторожно спрашивает Джейн. — Тем, где обещают «навсегда». Они всегда заканчиваются «никогда». У меня уже была одна такая история. Глупая. Романтическая. С иллюзией принятия и понимания… — Генри горько усмехается. — Почти как у тебя с Майком. Сердце Джейн неприятно сжимается. — Ты её потерял? — тихо спрашивает она. — Она умерла? Генри качает головой. Смеется. Цинично. Почти зловеще. Запрокидывая голову. — Нет. Она жива. Более чем. Он снова смотрит ей прямо в глаза. — Она просто забыла меня. Продолжила жить. Выбрала тот же путь, что и все. Всё по шаблону. Всё как положено. И бессмысленно. Он делает паузу, затем добавляет почти равнодушно: — А это хуже смерти. Джейн сглатывает. В его голосе нет боли — только холодная, выученная констатация. И от этого становится не по себе. — Хуже смерти? — осторожно повторяет Джейн, всё ещё переводя дыхание. Хмурится, глядя на него снизу вверх. — Но разве это не нормально? Люди меняются. Уходят. Это не всегда предательство. — Говоришь, как человек, который всё ещё ждёт, что кто-то вернётся, — мягко парирует Генри. Он удерживает Джейн в наклоне всего мгновение, на долю секунды ослабляя хватку, даря иллюзию падения, от которой она напрягается, но его рука вновь поддерживает её спину, и он помогает ей выпрямиться так же плавно, как наклонил. — Наверное, это ужасно больно, когда о тебе забывают. — Не все, Джейн, хотят, чтобы их помнили, — возражает Генри. — Но как же второй шанс? — Очень удобная сказка, дающая ложную надежду. Люди не меняются. И все люди одинаковы. — Я просто думаю, что если любишь, то отпускаешь. Даже если больно. Генри на мгновение замедляет шаг, почти останавливается. Его взгляд становится сосредоточенным, острым. — Даже если отпускаешь на смерть? Слова отдаются эхом, задевают за живое. — Вот в этом мы и разные, Джейн, — продолжает Генри, не разрывая зрительного контакта. — Я никогда не верил, что любовь должна быть жертвой. Или ожиданием. Или терпением. — А чем тогда? — тихо спрашивает она. Он смотрит на неё внимательно, будто взвешивая ответ. — Пониманием. И Выбором, — наконец говорит Генри. — Осознанным. И постоянным. Честным. Без страха. Без иллюзий. Они ломаются громче всего. Генри крепче сжимает её ладонь — до боли, и впервые Джейн осознает, насколько неестественно холодная его кожа. — А я боюсь остаться одна, если перестану в них верить. Они стоят так несколько секунд, почти неподвижно, пока музыка доигрывает куплет. И в этом молчании между ними впервые возникает напряжение — хрупкое, неловкое. Джейн почти не слышит музыку — весь мир сузился до расстояния между их лицами, до ледяных ладоней, забывших тепло, до того, как её дыхание сбивается в унисон с его. Её тянет к Генри почти болезненно. Это не вспышка, не внезапная слабость — это медленно накапливавшееся притяжение, состоящее из взглядов, прикосновений, слов, сказанных вполголоса. Она поднимает голову, ловит его взгляд — чистые голубые глаза кажутся сейчас неожиданно тёмными, глубокими, — и решается. Ещё мгновение. Её губы почти касаются его. И в этот самый момент Генри резко отшатывается, будто его ударили. Лицо мгновенно бледнеет, черты искажаются странной, неестественной судорогой. Он разрывает их контакт так резко, что Джейн едва удерживается на ногах. — Генри? — Её голос срывается. Он хватается за горло, пальцы судорожно сжимают кожу, будто он пытается вырвать из себя что-то невидимое, забившее трахею. Из его груди вырывается хрип — сухой, рваный, пугающий. Он словно не может вдохнуть. — Что… что с тобой? — Джейн бросается к нему, хватается за водолазку, будто сросшуюся с его кожей. — Скажи, что мне делать, я… Он отшатывается от её рук, качает головой. Делает шаг назад, потом ещё один, как человек, внезапно потерявший ориентацию в пространстве. Его взгляд мутный, расфокусированный, будто он смотрит сквозь неё. — Не… — хрипит он, с трудом формируя слова. — Не жди… меня. Он отступает в коридор, держась за стену, и Джейн замечает, как свет вокруг него словно искажается, дрожит, как воздух над раскалённым асфальтом. — Ложись… спать, — выговаривает он через силу. — Всё… нормально. — Нет, не нормально! — почти кричит она и бросается за ним. — Генри! Но коридор оказывается пуст. Она замирает, вслушиваясь. Ни шагов. Ни хлопка двери. Ни дыхания. Дом будто затаил дыхание вместе с ней. — Генри? — уже тише. Ответа нет. Паника накрывает резко, без предупреждения. Колени подгибаются, сердце начинает колотиться так сильно, что боль отдаёт в висках. Мир теряет чёткость, словно кто-то выкручивает яркость и контраст до нуля. Джейн пятится, не глядя, и натыкается на диван, падая на него почти без чувств. Голова становится тяжёлой, веки — непослушными. Тьма подступает со всех сторон, мягкая и липкая, как вода, затягивающая на дно. Пустота дрожит, будто у неё есть нервы, будто сам воздух вздрагивает от боли или ярости, и Джейн чувствует это не кожей — чем-то глубже, тем, что не имеет названия. Нет пола, нет стен, нет неба, но есть ощущение падения без движения, будто мир рассыпается, а она застряла в его трещине. Она пытается ухватиться хоть за что-нибудь — и с ужасом понимает, что ухватиться не за что, потому что её самой как будто тоже нет. Ни рук, ни ног, ни дыхания. А потом ощущения возвращаются. Резко. Беспощадно. Тело накрывает тяжесть, будто его долго держали в неподвижности. Конечности налиты свинцом, мышцы не слушаются. Веки слиплись, и когда она пытается открыть глаза, кажется, будто их удерживает что-то липкое, тянущееся, будто они зашиты крепким стежком. Горло сдавлено, язык не двигается — слова умирают ещё до того, как успевают родиться. В груди — боль. Нет, не боль. Пустота, зияющая, холодная, как если бы оттуда что-то вырвали, оставив после себя вакуум. Зрение возвращается медленно, рывками. Мир перед глазами плывёт, распадается на тени и пятна. Джейн с трудом приподнимает голову — на жалкие несколько сантиметров — и то, что она видит, заставляет её глухо закричать, но крик заглушен длинным щупальцем застывшим где-то в глубине пищевода. Она лежит в объятиях чего-то. Существо под ней — огромное, неподвижное, его форма лишь отдалённо напоминает человеческую. Кожа — тёмная, изломанная, словно обугленная изнутри, покрытая трещинами, из которых будто сочится не свет и не тьма, а нечто промежуточное, живое. Там, где должно быть лицо, — искажённые черты, вытянутые, застывшие в выражении вечного страдания или злобы; пустые глазницы кажутся направленными в никуда, но Джейн почему-то уверена: оно видит. Из его тела тянутся лианы — не растения, а нечто органическое, пульсирующее, — они обвивают её руки, ноги, талию, впиваются в кожу не болью, а холодным, чужим присутствием, словно она стала частью этой конструкции, этого кошмара. Она хочет закричать. Не может. И тогда понимает — она здесь не одна. С другой стороны от существа лежит кто-то ещё. Полускрытый тенью, но достаточно близко, чтобы ощущалось его присутствие — тёплое, живое, отчаянно знакомое. Чья-то рука крепко сжимает её ладонь, прижимая её к груди монстра, туда, где должно быть сердце и где под сухой кожей что-то бьётся. Медленно. Тяжело. Как будто весь этот кошмар дышит. Тело по ту сторону дергается в судорогах. Пальцы отросшими ногтями до крови скребут её кожу. Мысль вспыхивает в голове остро, как удар током. Уилл. Джейн хочет подняться, вырвать руку, убрать щупальце, накачивающее её чем-то холодным, но лианы сжимаются сильнее, и пустота вновь поднимается волной, утягивая её вниз, назад, прочь. Мир рвётся. Тьма захлопывается. Она просыпается с резким вдохом, будто её вытащили из-под воды. Крик вырывается из неё резко, рвёт горло, будто она возвращается не в сознание, а из-под обломков. Джейн вскакивает, спотыкаясь о собственные ноги, и первое, что чувствует, — неустойчивость. Дом больше не кажется прочным. Он словно сделан из тонкого стекла, из плохо удерживаемого сна. Пол под ногами проваливается, будто болото, стены едва заметно плывут, и когда она касается их ладонями, по обоям расползаются тонкие, паучьи трещины, словно кожа дома не выдерживает её присутствия. Одно неверное движение, и всё это рухнет. Дом дышит, но дыхание это неровное, надсадное, как у умирающего. — Генри! — зовёт она, и её голос дрожит, теряется в коридорах. — Генри, пожалуйста! Она мечется по комнатам, распахивает двери, заглядывает в пустые пространства, которые раньше казались надёжными и знакомыми. Кабинет — пуст. Кухня — мёртвая тишина. Лестница уходит вверх, но кажется слишком длинной, чужой, будто ведёт не туда. Откуда-то из-за глухой стены доносятся крики, плач и непонятная возня. Джейн стучит по ней, как если бы там, за бледно-терракотовыми обоями скрывалась потайная дверь. Но её руки проваливаются в тающую субстанцию. Стены, зыбкие, как мокрый песок, растекаются под пальцами Джейн, и там, внутри, за уютной оболочкой, она находит не твердую поверхность кирпича, а мягкую, разложившуюся, мертвую плоть, в которую проваливается её собственная. Ногти скребут по хрупким костям, обтянутым разложившимся мясом, и Джейн кричит, вынимая руку, на которой остается темная, ставшая почти черной, вязкая кровь. Где-то в глубине дома что-то трескается, осыпается. Джейн зажимает уши ладонями, но звук идёт не снаружи — изнутри. — Прекрати это! Прекрати немедленно! Её взгляд цепляется за входную дверь. Витражная роза дрожит, цветные стёкла звенят, будто вот-вот рассыплются. Ручка блестит вызывающе — близко, слишком близко. Джейн делает шаг. Потом ещё один. Она тянет руку. Пальцы почти касаются холодного металла. Землетрясение усиливается, дом будто кричит беззвучно, и в порыве отчаяния она почти готова рвануть дверь на себя, выбежать, пусть даже в пустоту, пусть даже в ничто— — Одиннадцать! Голос. Его голос. Она резко оборачивается. Генри стоит на лестнице, держась за перила так, словно они — единственное, что не даёт ему упасть. Он бледен до синевы, волосы взлохмачены, рубашка***
Полумрак давит, как тяжёлое одеяло. Свет ночника едва касается стен, оставляя углы утонувшими в густой тени. Джейн лежит на боку, лицом к Генри, он неподвижен, взгляд застывший, устремлённый в одну точку над их головами, будто он смотрит не на потолок, а сквозь него, туда, где нет ни дома, ни комнаты, ни её. Он будто выжжен изнутри, и Джейн осторожно тянется к нему, чтобы коснуться запястья, чтобы убедить, что он не сгорит, не рассыплется в прах, как очередной кошмар. Кожа холодная. Неправдоподобно холодная. — Генри? — тихо зовет она. — Ты в порядке? Он моргает не сразу, словно его возвращают издалека. — Не совсем, — отвечает он глухо. — День был чертовски тяжёлый. Она сжимает его запястье, будто пытаясь согреть. — Поэтому так внезапно ушёл? — И поэтому не смог прийти раньше. — Но… — Джейн хмурится. — Разве ты ушел не час назад? Генри молчит. — Дом… Он весь шел по швам. — В городе было землетрясение. — Я видела в стенах замурованный труп, а потом… потом… — Это всего лишь галлюцинации, Джейн, последствия обострения ПТСР во время землетрясения. — В городе сильные разрушения? Молчание растягивается, становится вязким. Джейн уже собирается сказать что-то ещё, когда он вдруг выдыхает — длинно, тяжело, как человек, который слишком долго держал воздух в лёгких, забыв, что людям нужно дышать, ведь того требуют правила. — Один из моих пациентов сегодня пытался… — он запинается, но не из-за эмоций, а будто подбирая формулировку, — …покончить с собой. Джейн замирает. Слова падают в неё, как камень в воду, и от них расходятся круги — слишком знакомые, слишком болезненные. Она лежит, не двигаясь, и смотрит на его профиль, но видит не его. Она видит Макс. Верёвку, слишком тонкую и слишком крепкую. Неровный стул. Панический крик Лукаса, пытающегося удержать её за ноги, чтобы ослабить давление удавки на шею. Как они срывают её вниз, слишком поздно, всегда слишком поздно. Тело — тяжёлое, неестественно неподвижное. Глаза приоткрыты, но не видят. И тишина после — не облегчение, а пустота, давящая сильнее любого звука. Бесчувственные голоса врачей. Повреждение шейного позвонка. Паралич. Кома. Джейн чувствует, как внутри снова поднимается знакомая тошнота — не от страха, а от бессилия. Она никогда не была сильна в словах. Совсем малышкой говорить ей разрешали только после определенно заданных вопросов. Но редко — по своей воле. Ей до сих пор кажется, что между ней, её мыслями и речью стоит глухая стена, мешающая воплощать мысли в правильные слова. Но она чувствует: сейчас нужно что-то сказать. Иначе дом задрожит. Дом закричит. — Наверное, это очень тяжело. Когда твой пациент, — она сглатывает, — когда он хочет уйти. Генри медленно закрывает глаза. Потом открывает. — Нет, — говорит он спокойно. Слишком спокойно. — Не тяжело. Она молчит, только держится за его запястье, как будто ей это нужнее. — Люди хрупки, Джейн, — продолжает Генри, и его взгляд впервые пробегает по потолку. — Это закономерно. Они живут в рамках строгих правил, которые сами же и возводят в закон. Ограничивают себя. Терпят. Подчиняются. Только ради одного. Он наконец поворачивает голову и смотрит на неё. В его голубых глазах нет сочувствия. Есть злость. Острая. — Ради того, чтобы однажды умереть. По спине Джейн пробегает холод. — Вся их жизнь — это медленный процесс саморазрушения. Они называют это нормальностью. Работой. Семьёй. Обязанностями. Системой. — Его губы едва заметно искривляются. — Просто кто-то в какой-то момент понимает, насколько это бессмысленно и решает ускорить процесс. Он замолкает. В комнате становится ещё холоднее, хотя окно закрыто. Джейн не сразу понимает, что дрожь идёт не от температуры. — Ты правда так думаешь? — тихо спрашивает она. Генри смотрит на потолок. — Я думаю, что честность пугает людей куда больше смерти. — Тогда тебе совсем не жаль своего пациента? — Джейн не отводит взгляда. Эта часть жизни для неё — новая глава. Об этом не рассказывал ни Хоппер, ни Майк, ни Макс, ни Уилл. — Зачем ты вообще его спас? Генри медленно переводит на неё взгляд. Он не отвечает сразу, и это молчание звучит громче любых слов. — А кто сказал, что я его спас? Сердце неприятно сжимается. — Ты задаёшь вопрос не туда. — Генри вновь отворачивается. — Жалость редко имеет отношение к поступкам. — А если… — она делает паузу, — если я покончу с собой, ты тоже не расстроишься? Его бровь едва заметно приподнимается. Как всегда, когда он испытывает заинтересованность или веселье. — Ты не такая. — Генри почти хмыкает. — Ты не из тех, кто выбирает быстрые и банальные пути. Твой метод — это не бегство. Это геройство. Ты будешь искать опасность лицом к лицу. Риск. Столкновение. Но не тишину и исчезновение. Эти слова цепляются за неё, как колючки. Джейн переворачивается на спину и молчит, глядя в темноту. Неуместно пронзает мысль о том, что она лежит в одной постели с человеком, который совсем недавно вытянул кого-то с края***
Джейн просыпается резко, будто её вытолкнули на поверхность из глубины. Комната залита серым утренним светом, слишком спокойным для того, что она чувствует внутри. Музыка доносится из другой неразборчивыми словами. Рядом — пусто. Постель холодная. Не просто пустая — остывшая, как будто Генри не вставал недавно, а исчез гораздо раньше. Это ощущение режет сильнее, чем она ожидала. В груди поднимается тупая боль, похожая на стыд за собственную наивность. Она бы и списала все на сон, безумный и красочный, то тело, обнаженное, исписанное царапинами и бледно-фиолетовыми отметинами, говорит о том, что не все безумное в этом доме — плод его галлюцинаций из-за болезни. Разрушений вокруг нет — ни трещин, ни раздробленной мебели — кроме собственного сердца. В комнате тихо, одиноко, будто она замерла во времени, лишенная собственного хозяина. Джейн не спешит уходить, она здесь впервые, касается ящиков, стола, будто надеется увидеть пыль, но вокруг по-стерильному чисто: в шкафу несколько костюмов, одну из рубашек она заимствует, чтобы скрыть наготу. В сундуке, будто с пиратского корабля, лежит нечто, напоминающее детские игрушки: бледно-зеленая форма, подзорная труба, а на самом дне — альбом с рисунками. Сложно сказать, выполнены они профессионально или любительски, Джейн, сколько бы её не пытался обучить Уилл, никогда не понимала всех тонкостей, но изображения здесь выглядели красивыми, если бы не их сюжеты. Переломанные тела. Кровоточащее небо. Разрушенные здания. И посреди этого тихого хаоса фигуры мальчика и девочки, будто вырезанные из другой более счастливой сказки. Рисунки ей кажутся смутно знакомыми, почти родными. И она листает их упрямо, желая дойти до последней страницы и увидеть, чем закончится сражение двух отважных детей, но замирает, когда между страницами выпадает кроличья лапка. Джейн боится пошевелиться, смотрит на этот меховой обрубок и ощущает необъяснимую внутреннюю панику. Элемент, не имеющий право существовать в этом доме. Совсем как она сама. Джейн поднимает кроличью лапку, всматривается в пожелтевшую от времени торчащую кость и вместо того, чтобы вернуть на место, кладет к нагрудный карман рубашки. Как талисман. Который всегда должен был быть с ней. Она спускается вниз на автопилоте. Деревянные ступени тихо скрипят, дом кажется непривычно большим и пустым. Кухня встречает её утренней тишиной. Джейн тянется к шкафу, достаёт коробку с хлопьями — и только потом понимает, что делает это по привычке, словно этот ритуал ещё может удержать её в нормальности. Коробка оказывается слишком лёгкой. Внутри — пусто. Ни хлопьев. Ни пакета. Только сложенный вдвое листок бумаги. Её пальцы замирают. Записка. Короткая. Она и забыла о них. «Это ошибка. Я не Генри. Я — Уилл Байерс, а Генри Крил мой психотерапевт, и я нахожусь в его доме». Джейн перечитывает снова. И снова. Буквы не меняются. Смысл не расплывается — наоборот, становится слишком чётким, слишком реальным, чтобы быть сном. Уилл. Здесь. У Генри. Её первая мысль — что это шутка. Вторая — что это жестокий эксперимент. Третья — что она уже давно перестала понимать, где заканчивается реальность, а где начинаются психоделические сны. Она медленно складывает записку обратно и убирает её в карман, будто боится, что если отпустит, та исчезнет. Как ночные кошмары.