I can't get over the way you love me like you do
But I have to be sure, when I walk out that door
Oh, how I want to be free, baby
Oh, how I want to be free
Oh, how I want to break free © «I want to break free» Queen
Плеер включается сам, резким щелчком, и по комнате разливаются первые строки «I Want to Break Free». Джейн морщится, ещё не открыв глаз, а потом усмехается — криво, устало. Песня будто намеренно давит на что-то внутри, нашёптывая идею, от которой по позвоночнику пробегает знакомый холод: выйти, открыть, сделать шаг. Джейн раздражённо тянется к плееру и выключает его резким движением, словно захлопывает рот слишком болтливому собеседнику. Но музыка не исчезает. Джейн резко выпрямляется, прислушивается, действительно, строчки куплета доносятся откуда-то из глубины дома, будто из чрева. Она не придает этому значение. Утренний ритуал в этот раз проходит по-другому: она не в том настроении, чтобы потворствовать правилам, установленным домом. Не расчесывается, из одежды выбирает единственную рубашку, больше похожую на мальчишескую, а помаду и вовсе тратит на то, чтобы оставить на зеркале линию — такую, какую чертят арестанты в фильмах о побегах. Ведь какой сегодня день Джейн совершенно не понимает, единственное, что сохраняет ощущение момента — настенные часы, жутко отсчитывающие начало и конец дня. Ей становится интересно, пойдут ли стены по швам, если она не спустится к завтраку, а потому остается в комнате, игнорируя голодную боль в желудке. Не меньшая боль терзает её голову, а точнее мысли о записке. Она не решается спросить Генри. Не сейчас. Внутри шевелится неприятное подозрение, что если задать вопрос вслух, что-то сломается окончательно. Она убеждает себя: это проверка. Очередной метод. Провокация. Тест на реакцию. Готова ли она отпустить прошлое. Но Джейн не уверена, что готова принять даже настоящее. Не поэтому ли она не выходит из комнаты, чтобы не смотреть Генри в глаза после случившегося, совсем как не желает выходить из дома, чтобы столкнуться с реальностью. Ей хватало этого мира. Генри, завтраков, терапии и записок, как связь с чем-то устойчивым, пусть и безумным. Ритуал, который держал её собранной. А теперь… Механизм будто пришел в негодность в том момент, когда она позволила Генри увлечь себя в танец. И все еще играющая музыка, не из её плеера, только подтверждает, что устоявшийся мир все еще идет по швам, пускай она этого больше не видит. Генри приходит лишь через несколько часов, молчаливым приглашающим жестом дает понять, что ждет её внизу. В кабинете. Джейн садится в кресле, поджав ноги. Подлокотники холодные, но она не отдёргивает рук — напротив, сжимает их сильнее, словно проверяя, реальны ли они. Генри напротив, в кресле. Корпус подан вперёд, локти на коленях. Его взгляд спокойный, сосредоточенный, почти ласковый. Именно это и пугает. — Ты не спустилась к завтраку. — Не была голодна. — Плохо спала, — говорит он не вопросом. Джейн молчит. Ей кажется, что ответ не важен. Генри слегка склоняет голову, будто прислушивается не к словам, а к паузам между ними. И будто читает её мысли: — Ты говоришь это каждый раз, когда речь идёт о тебе. Она делает вдох — медленный, показательный. — Ты ушел. — Разве не ты говорила: «Если любишь, отпусти»? Он огрызается. Издевается. Строит из себя старшего. Но Джейн понимает, что злится не на него. А… — Джейн, ты злишься не на меня. Ты злишься на себя. Она резко втягивает воздух. Как же её бесит эта манера — читать людей, как открытую книгу. Она в людях никогда не разбиралась. Сложные, труднопонимаемые головоломки, к которым нет инструкции на языке, понятном ей. — Нет. — Злишься за то, что чувствуешь. За возможность быть слабой, — продолжает он мягко, почти шёпотом. — Неприятно, не правда ли, оставаться одной? Джейн морщится, отвлекается — музыка здесь слышна не так отчетливо, но композиция Queen одна и та же продолжает играть, как заевшая пластинка. — Злишься за то, что выжила, За то, что осталась, когда другие исчезли. За то, что твоё сердце продолжает биться, когда, по твоему внутреннему приговору, оно не имеет на это права. — Это неправда! — Голос у неё срывается. Она забывает о музыке. Но в глаза смотреть так и не решается, замирая взглядом на его туфлях. — Я здесь, потому что, потому что… — Ответ ускользает, будто она и сама не понимает, почему избрала именно этот дом своим убежищем, как вообще здесь очутилась и как давно. А потому выдавливает самое банальное: — Потому что здесь безопасно. Генри чуть улыбается. Не насмешливо — понимающе. — Безопасно, — повторяет он, очерчивая указательным пальцем контур нижней губы. — Или не так одиноко? Слова падают, как капли воды на камень — больно не сразу, но неотвратимо. — Ты утоляешь своё одиночество моим присутствием? — уточняет он тихо. — Прячешься за мной, как за стеной? Джейн чувствует, как что-то внутри ломается. — Ты всё переворачиваешь… — Она впивается короткими ногтями во внутреннюю сторону ладоней. — Я не использую тебя. — Тогда почему ты плачешь? — почти ласково спрашивает он. Она всхлипывает, пытаясь собрать дыхание. Как же она ненавидит, когда слезы берут над ней вверх. Она не должна плакать. Не имеет права. Не при свидетелях. — Потому что ты заставляешь меня чувствовать себя виноватой за то, что я жива! За то, что случилось! В кабинете повисает тишина. Генри выпрямляется. Его голос становится глубже. — Тогда ответь мне честно. Почему ты хотела умереть? Джейн резко мотает головой. — Ты что-то путаешь. Путаешь меня с другим пациентом. Это не я вчера пыталась свести счеты с жизнью. Я никогда не хотела… — Хотела, — спокойно возражает Генри. — Только даешь этому другое имя — жертва. — Если ты о возвращении в Хоукинс, то я приехала сюда из-за землетрясения, — выпаливает она. — Я боялась, что… что все погибли. Я была в панике. Это не значит, что я хотела умереть посреди стихийного бедствия. — Но ты бы с радостью умерла вместо них, — замечает Генри, и его взгляд словно темнеет. Он откидывается назад и начинает говорить медленно, ритмично, как будто раскачивает её словами. — Ты здесь именно ради этого. Вспомни. Ты помнишь толчки. Помнишь, как земля ушла из-под ног. Как трескался асфальт. Как кричали люди. Картины вспыхивают сами. Джейн ногтями впивается в кожу. — Нет, — шепчет она. — Ты видела разрушенные дома, — продолжает он, не повышая голоса. И Джейн кажется, будто тьма вокруг сгущается, проявляя очертания Хоукинса: сломанного, израненного, полного крови и изломанных тел. — Пыль. Обломки. Раздавленные под обвалами тела. Ты почувствовала, что мир рушится окончательно. — Хватит! — она резко встаёт. Кресло скрипит, отъезжая назад. — Ты не имеешь права! Генри тоже поднимается, но не приближается. Его лицо напряжено. — Ты сопротивляешься. Это нормально. Но ты должна прожить травмирующий опыт, чтобы отпустить его. — Я не позволю тебе снова загнать меня туда, — её голос дрожит, но она стоит. — Это не транс! Это насилие! Между ними — несколько шагов пустоты, наполненной невысказанным. Генри долго смотрит на неё, затем медленно кивает. — Хорошо. Тогда признай правду. Генри не отводит взгляда. Если бы не его глаза, она бы забыла, какого цвета должно быть небо — голубым, а не красным. После её молчания он говорит тише, но от этого слова становятся тяжелее, будто им давят ребра, что проткнуть ими сердце. — Ведь самым страшным оказалось не землетрясение. Не страх смерти. А то, что мир справится без тебя. Джейн замирает. — Они пережили это. Нашли друг друга. Нашли опору. Продолжили жить. Без твоего участия. Без твоей самотверженности. Без твоего присутствия. Она сжимает зубы. — Ты не знаешь этого. — Знаю, — отвечает он мягко, но его улыбка растягивается подобно оскалу. — Потому что ты это почувствовала. Что ты — не центр. Не якорь. Не необходимость. Голос звучит будто в её голове. Генри делает шаг вперёд. — Люди забываемы, Джейн. Заменимы. Особенно такие, как ты — те, кто слишком долго держится за прошлое, думая, что оно держит в ответ. Те, кто думают, что несут на себе весь земной шар. Отвергающие пугающе новое ради привычного старого. Даже когда это причиняет боль. И когда такие, как ты видят обратное… У неё начинает звенеть в ушах. — И тогда ты сдалась. Перестала бороться. Перестала искать выход. Ты выбрала путь, который казался правильным. Его голос становится ниже. — Ты пошла туда, откуда не возвращаются. Комната будто сжимается. Стены темнеют по краям зрения. Лампы то гаснут, но вновь зажигаются, воскрешая скручивающее кишки чувство дежавю. Она слышит шум. Часы больше бьют — медленно, тяжело, с глухим металлическим эхом, от которого вибрируют стены. Каждый удар — как шаг по нервам. — Ты заперла себя здесь, — он разводит руками, — понимая, что это конец. Тихо. Без свидетелей. Без необходимости объясняться. — Замолчи… — выдыхает Джейн. — Потому что если ты никому не нужна, — он делает ещё шаг, — то исчезновение — это просто логичный финал. Внутри что-то рвётся. Он снова пытается потянуть её за собой — не рукой, а словами, образами. — Ты помнишь трещины в земле. Пыль в воздухе. Людей, кричащих имена, на которые никто не отзывался… — ХВАТИТ! Крик вырывается из неё не голосом — телом. Грудь сжимается, будто внутри взрывается плотный, горячий узел. Ярость, копившаяся слоями, больше не умещается. Воздух дрожит. Удар — не направленный, не осознанный — проходит через пространство, и Генри отбрасывает назад, как тряпичную куклу. Он ударяется о стену, падает, перекатывается на бок. Стекла взрываются. Окна, рамки, вазы — всё, что было хрупким, рассыпается с оглушительным звоном. Осколки летят, отражая искажённый свет, будто комната разлетается на куски вместе с реальностью. Джейн стоит на ногах. Тяжело дышит, грудь ходит рывками. Руки дрожат, пальцы сведены судорогой. По спине течёт холодный пот, склеивая одежду с кожей. Она чувствует себя пустой и одновременно переполненной. Генри шипит. Этот звук далек от человеческого. Его лицо искажено яростью и болью. По виску, из рассечённой кожи, бежит тонкая струйка крови, оставляя тёмный след до подбородка. Она смотрит на него — и что-то первобытное внутри неё подсказывает: добей. Сила, бегущая по венам, снова поднимается, как будто ждёт команды. Секунда. Две. И вдруг — БОМ. Глухой, металлический удар часов. Одиннадцать. Звук проходит сквозь неё, как стрела. Мир трескается не наружу — внутрь. Джейн резко открывает глаза. Издалека вновь доносится голос Фреди Меркьюри, поющего о том, как он хочет освободиться. Жуткое дежавю. Сон внутри сна. Джейн лежит в своей постели. Никаких осколков. Никакой крови. Никакого Генри. Только мягкий свет, выбивающийся из-за плотных темно-зеленых штор подсвечивает кружащую, будто снежинки, пыль. Джейн зажимает уши, дышит тяжело, уставившись потолок. И дышит. Дышит. Как наставлял Генри. Пытается сосчитать до десяти, но боится, что собьется до одиннадцати, и все вновь рухнет. И она срывается: кричит во всю глотку, перекрывая музыку и часы, отбивающие одиннадцатый час.***
Проходит несколько дней. Джейн подолгу сидит у окна, поджав ноги под себя, и смотрит, как редкие тени проходят по улице — силуэты в шапках, торопливые, укутанные. Снег падает красиво, медленно, как в волшебном шаре, и от этого становится только тяжелее. Он делает мир мягким и праздничным, а внутри у неё всё остается неподвижным и глухим. Рождество наступает почти незаметно — без ёлки, без гирлянд, без запаха хвои и мандаринов, но почему-то Джейн уверена, что сейчас именно конец декабря. Дом стоит всё таким же тихим и замкнутым, будто праздник существует где-то снаружи, но не здесь. Рождество для Джейн было праздником непонятным, полным непостижимых вещей, как религия, традиции и чудеса. Период веры в Санта Клауса она пропустила, когда дети с нетерпением ждали чуда под рождественской елкой. Хопп на Санта Клауса не тянул, ведь праздники не любил, благополучно о них забывал и опаздывал, как будто не понимал причины всей это суеты. Поэтому роль бородатого старца с подарочным мешком для неё выполняли ребята, объяснявшие важность подарков, не как самого предмета, а как драгоценного внимания и знака дружбы. О дружбе Джейн уже кое-что знала, и первый свой подарок, не как нечто разумеющееся вроде одежды и еды, получила от Макс. Блеск для губ со странным приторным вкусом клубники — тот самый, что она продолжала наносить по сей день, который казалось никогда не закончится. Записок на кухне больше нет. Коробка с хлопьями стоит пустая и немая, как будто и не было иллюзии мистической связи, за которую она цеплялась. По началу, из упрямства, она продолжала оставлять записки, но те пропадали, будто кто-то аккуратно забирал их, но больше ничего не оставлял взамен. В конце концов Джейн убедила себя, что это был эксперимент. Неудачный. Жестокий, но контролируемый. Что Генри просто проверял границы её психики, реакцию на связь с реальностью, которую она, кажется, начинала утрачивать из-за того, что сама заперла себя в этом доме. Генри приостановил сеансы. Не объявлял об этом вслух — просто больше не звал в кабинет, не ставил кресло напротив своего, не задавал вопросов, от которых хотелось спрятаться под кожу. И это и к лучшему. Джейн боялась, что если начнет задавать уточняющие вопросы — о том, был ли между ними определенный разговор, сеанс, событие день назад или десять лет назад — то канат между пропастью порвется. А именно пропасть между ними и натянулась. Она чувствовала это почти физически — они почти не разговаривали, не пересекались. И Джейн всё чаще ловила себя на мысли, что всё изменилось именно после той ночи. Будто близость не сблизила, а наоборот — обнажила что-то, к чему они оба не были готовы. Дни были похожи один на другой, но странным образом это её устраивало, будто Джейн погрузилась в спокойный длинный сон. Джейн вдруг поймала себя на неожиданной мысли: возможно, он прав. Не во всём. Не так, как он это говорил. Но, может быть, ей действительно пора отпустить прошлое. Не вырвать его из себя — а просто перестать держать сжатым в кулаке до боли, будто все это — ребята, Хоукинс, Хопп, Джойс — единственное, что было в её жизни. Она вспомнила письма Макс, которые подруга оставили каждому, зная, что это — её последний день. По какой-то причине, Джейн не могла объяснить какой, она так и не прочитала его. Никто из них. Будто прочитать — означало отпустить Макс. Она тогда злилась на неё. На себя за то, что не успела. Не сыграла в героиню, спасающую весь мир, в очередной раз. Будто спасая, она убеждала себя в том, что её жизнь проходит не зря.***
За окнами медленно падает снег — крупный, ленивый, словно весь мир решил говорить шёпотом. В гостиной горит мягкий свет лампы, отбрасывая тени на стены, и дом кажется почти уютным, если не прислушиваться к тому, как за стенами снова играет музыка — она почти научилась к ней не прислушиваться, списав на галлюцинации, достойные человека, утратившего связь с реальностью. Джейн сидит на диване, поджав под себя одну ногу, а другую вытянув вдоль подлокотника. В руках — потрёпанный томик «Над пропастью во ржи» Сэлинджера, с пожелтевшими страницами и пыльным корешком. Она слышит шаги по дому. Как на кухне включается музыка, банальная для этого дня, Frank Sinatra — Let It Snow! Let It Snow! Let It Snow! Дверь кухни тихо открывается. — Рождественский ужин, — произносит Генри так, словно объявляет эксперимент. В его руках коробка «Эгго». Пахнет жареным тестом и чем-то сладким. — Я не голодна, — коротко отвечает Джейн, не поднимая взгляда. Ей доставляет удовольствие мысль о том, как сильно он удивлен отказу тому, о чем она выпрашивала не единожды. Это первый разговор их разговор с тех самых пор. — Ты читаешь. — Как видишь. Пауза повисает между ними — тонкая, но ощутимая. Генри ставит коробку на журнальный столик и садится рядом, берет её ноги и устраивает к себе на колени, не спрашивая разрешения. Просто кладёт ладонь ей на щиколотку, большим пальцем медленно проводит по коже, как будто проверяет пульс не тела, а мысли. — И что главный герой чувствует сейчас? — спрашивает он, кивая на книгу. — Отвращение? Или страх, что его не услышат? Джейн раздражённо переворачивает страницу. — Если тебе интересно, можешь прочитать сам. — Я задал вопрос. — Я не на допросе. Генри чуть склоняет голову, будто рассматривает её под новым углом. — Тогда почему ты защищаешься? Она резко захлопывает книгу. — Потому что ты разговариваешь так, будто уже знаешь ответы. Это раздражает. Генри вздыхает и неожиданно легко вытягивает томик из её рук. — Что ты делаешь? — Мне надоело слушать, как ты споришь сама с собой. Чтобы не сотрясать воздух зря, я буду читать. Он раскрывает книгу. Его ладонь по-прежнему лежит на её ноге. Пальцы рассеянно поглаживают кожу — медленно, почти задумчиво. В этом нет ни намёка на давление; скорее, жест привычки. Укоренённости. Он начинает читать. Сначала ровно, почти сухо. Но через пару строк его голос меняется. Он выделяет интонации, утрирует сарказм, приподнимает бровь на особенно язвительных фразах. Делает паузы там, где их не предполагал автор. Это превращается в представление. Джейн упорно смотрит в сторону, делая вид, что её это не касается. Но уголок губ предательски дрожит. Генри переходит к диалогу и нарочито меняет тембр — слишком театрально, почти абсурдно. — Прекрати, — выдыхает она, пытаясь проглотить смех. — Я всего лишь следую тексту, — невозмутимо отвечает он. — Ты всё искажаешь. — Тогда помоги мне. Читай за второго. Генри невзначай протягивает ей книгу, большим пальцам удерживая страницу, на которой остановился. Джейн несколько мгновений смотрит прямо в его глаза, немигающим взглядом, но никто из них не проигрывает эту битву. В конце концов она раздраженно выхватывает книгу, подвигается ближе, чтобы легче было читать. Теперь их плечи соприкасаются. И они начинают по очереди произносить реплики, перебивая друг друга, ускоряясь, сбиваясь. Он нарочно читает пафосно, она — преувеличенно серьёзно. В какой-то момент Джейн толкает его плечом. Он перехватывает её запястье, притягивает ближе, смеётся тихо — редкий, почти забытый звук. Её ноги всё ещё лежат у него на коленях. Его пальцы поднимаются выше, к колену, задерживаются там, будто забыв о тексте. Она чувствует это прикосновение — тёплое, живое. Не расчётливое. И Смех постепенно стихает. Они оказываются снова слишком близко. Лица — в нескольких сантиметрах. Его взгляд скользит по её глазам, по губам, задерживается. В воздухе появляется что-то плотное, не высказанное. — Ты прав. — Я всегда прав. Она закатывает глаза и нехотя сквозь зубы признается: — Я не хочу выходить. Мир за дверями жестокий и несправедливый. Я не вписываюсь в этот мир. Сколько бы я не пыталась, я чужеродный элемент, и этого не изменить. Генри коротко ухмыляется, обесценивая момент того, насколько тяжело ей было это произнести. — Не одной тебе противен тот мир, Джейн. Но знаешь, необязательно терпеть то, что тебе не по нраву. Всегда можно построить мир по-своему вкусу. Джейн вскидывает голову, будто проверяет, не смеется ли он над ней. — Тебя ждет прекрасный мир, Джейн, за этой дверью. Мы можем построить его вместе. — Вместе? — Да, вместе, — повторяет Генри, лаская большим пальцем её запястье. Джейн слегка вздрагивает от этого прикосновения, но не отстраняется. — Но что это будет за мир? — Мир без лицемерия, — отвечает он, не отводя взгляда. — Без бесконечной лжи, которой люди прикрывают свою жестокость. Мир, где не нужно притворяться слабым или добрым, чтобы выжить. Где сущность не скрыта под слоями страха. Чистый мир. Настоящий. — Звучит расплывчато, — хмурится Джейн. — Как детская сказка. Ты говоришь о чистоте, но не говоришь, кто решает, что чисто. Его губы трогает тень усмешки. — Тот, кто видит больше остальных. Она смотрит на него внимательно. И вдруг говорит: — Если мир настолько ужасен, мы могли бы просто остаться здесь. В этом доме. Вдвоём. Навсегда. На мгновение время будто замирает. Она видит, как в его глазах что-то меняется. Как по лицу проходит тень — не гнева, а боли. Колебание. Сомнение, которое он почти ненавидит в себе. Он улыбается — тихо, грустно. — Это не решение, Джейн. Это отсрочка. Пауза. — Представь: города без стен, которые держат нас внутри. Места, где можно идти куда угодно. Леса, где никто не следит за каждым шагом. Мир, где никто не решает за тебя. Джейн качает головой. — Это невозможно. — Почему? — Потому что люди… — она ищет слово, — они ломают всё. Генри тихо усмехается. — Тогда мы построим его без них. Она смотрит на него подозрительно. — Без людей? — Не без всех, — отвечает он. — Только без тех, кто делает мир уродливым. Он мягко сжимает её запястье. — Ты думаешь, это невозможно. Но вспомни этот дом. Джейн оглядывается вокруг, словно впервые замечает стены, потолок, лампу. — Его тоже когда-то не было, — продолжает Генри. — А теперь он есть. Мы сделали его таким, каким захотели. Он наклоняется ближе, почти шепчет: — Построить мир не сложнее. Джейн несколько секунд молчит, разглядывая его лицо. Потом вдруг тихо смеётся. Не злой и не грустный смех — скорее удивлённый. — Ты странный, — говорит она. Генри улыбается шире. — Возможно. Он отстраняется ровно настолько, чтобы дотянуться до коробки. — Давай приступим к рождественскому ужину, пока он не остыл. В качестве праздничного ужина Генри открывает её любимые панкейки «Eggo», и когда Джейн видит знакомую упаковку, внутри что-то мягко оттаивает, воскрешая воспоминания о другом доме. В глухом лесу. Это не радость — скорее тёплое узнавание, напоминание о простых вещах, которые когда-то делали жизнь легче. Она выпрямляется, опуская ноги на ворсистый ковер, они по-прежнему сидят рядом друг с другом, их бёдра слегка соприкасаются, и Джейн не отодвигается, сосредотачиваясь на еде, на сладкой кремовой начинке. — Не думала, что ты из тех, кто любит праздники, — нарушает молчание Джейн, облизывая жирные пальцы. — Ты права. Рождество слишком переоценено. По крайней мере я всегда считал, что снег выглядит чище, чем мир под ним. Джейн ест жадно и замечает, что Генри расправляется с панкейками с меньшим аппетитом, то и дело хмурится, будто силится понять, почему она считает их деликатесом, и она невольно слабо улыбается. — Ты тоже кое в чем прав. — Слова даются тяжело, встают костью, вспарывающей горло. Генри переводит взгляд — выжидающий, пристальный, не позволяющий отступить. — Я была сбита с толку. После той ночи. Ты ведь всегда говорил, что мы как брат с сестрой. — Она запинается, смотрит на сладость — разорванную её зубами, и ей кажется, что открой она глаза по-настоящему увидела бы внутри вместо клубничной начинке блестящую кровь. И Джейн кладет его на тарелку. — А потом случилось то, что случилось. И я ощутила, что сделала нечто неправильное. Что братья и сестра так поступать не должны. — В этом нет ничего страшного, моя милая Джейн, если верить богословам этого мира, человечество создавалось на корнях кровосмешения. Неудивительно, что оно вышло таким дефектным. — Его хищная улыбка блестит от крема, тусклого теплого света, и Джейн ловит себя на мысли, что его губах тоже должна быть кровь. — Адама и Еву тоже в некотором роде можно считать братом и сестрой. Она была создана из его плоти — ребра. — Это звучит ужасно. Быть созданным из чего-то ребра. Он протягивает руку, берет её испачканные пальцы, которые она так и не вытерла салфеткой и приближает к своим губам. Ведет подушечками её пальцев по нижней, заставляя Джейн снова забыть, что она должна дышать, чтобы чувствовать себя живой. — Даже если ты создана из моего? Генри обнажает ровный ряд зубов, и когда кончик его языка касается её пальцев, в глазах Джейн наслаивается один кадр на другой. Другие зубы, острые, и язык длинный, иссохший, раздрабливающий её пальцы, будто обглоданные кости. — Когда ты говоришь таким тоном, я начинаю сомневаться — шутка ли это, — очень тихо говорит Джейн. А затем отнимает руку из тройной хватки — зубов, губ, пальцев. Старается сделать вид, что этого разговора не было и смотрит снова на свою тарелку: — У них странный вкус. Не такой как обычно. Генри бросает на неё взгляд поверх очков и усмехается, лениво, с той самой интонацией, за которой всегда трудно понять, где заканчивается шутка. — Возможно, ты просто совершенно утратила вкус к жизни, сидя в четырех стенах. Он говорит это легко, почти играючи, будто не замечая, как слова на секунду повисают в воздухе. Джейн фыркает, качает головой и откусывает ещё кусочек, стараясь больше не возмущаться тому, что клубника не отдает нужной кислинкой. Генри поднимается с дивана и на мгновение исчезает в глубине дома, но возвращается почти сразу, держа в руках тонкий конверт, слишком новый и слишком аккуратный для этого дома, будто принесённый извне, из мира, который существует по другим законам. — Это тебе, — говорит он и протягивает конверт без пафоса, но с тем редким напряжением в голосе, которое выдаёт, что для него это важно. Джейн принимает его осторожно, словно боится, что бумага может обжечь. Она открывает конверт, и время на секунду словно спотыкается: перед её глазами оказываются два билета — аккуратные строчки, даты, которые кажутся нереальными — Диснейленд, название, от которого внутри поднимается что-то детское, щемящее, почти забытое. — Генри… — она поднимает на него взгляд, растерянный, полный недоверия. Он садится рядом, ближе, чем прежде, и его ладонь, ледяная, но такая уверенная, накрывает её руку, в которой она сжимает два билета. — Ты всё время ждёшь, — говорит он тихо, без своей привычной иронии, — ждёшь Майка, ждёшь Уилла, ждёшь, что кто-то придёт и выведет тебя за руку. Но тебе не нужно больше ждать. Ни их. Ни чьего-то разрешения или сигнала. Он делает паузу, словно подбирая слова не умом, а чем-то глубже. — Ты не одна, Джейн. И никогда не была. Я — твоя семья. Поэтому ты пришла в этот дом. Потому всегда знала, даже если не помнила, из чьего ребра ты сделана. И… — он чуть улыбается, но в этой улыбке нет лёгкости, скорее болезненная тень, — я надеюсь, что однажды ты сможешь ответить мне тем же. По её коже пробегают мурашки, резкие и холодные. Она понимает это не сразу, но когда понимает — дыхание сбивается: это признание. Не громкое, не театральное, а страшно тихое и оттого ещё более весомое. Никто никогда не говорил ей ничего подобного — не так, не этими словами, не с таким взглядом. — У меня… — Джейн сглатывает, — у меня для тебя ничего нет. Генри тихо смеётся, качая головой. И несколько прядей выбиваются из его идеально уложенных волос. — Конечно, есть. Твоё выздоровление. Это лучший подарок, который ты можешь мне сделать. Генри обнимает её — не резко, не требовательно, а так, будто собирает по частям, и целует целомудренно в макушку. Его губы холодные, его тело холодное, и всё же от этого прикосновения Джейн становится теплее, как будто холод почему-то согревает её изнутри. Она обнимает его в ответ крепко, почти отчаянно, прижимаясь, запоминая ощущение его рук, его дыхания, его присутствия, которое вдруг кажется единственным устойчивым в этом мире. — Я попробую, — говорит она ему в плечо, вдыхая запах зимы, осевший на его кремовой рубашке. — Прямо сейчас. Как подарок. Джейн выпутывается из объятий, как из паутины. Вскакивает, почти бежит к двери, её шаги лёгкие, лицо озарено улыбкой, будто всё возможно. Прямо сейчас. Она тянется к ручке — и замирает. Тело реагирует раньше, чем разум. Всё внутри сжимается. Ручка, кажется, раскаленной. Особенно после ледяных прикосновений Генри. В этом нет ничего сложного. Опустить руку. Повернуть ручку. Толкнуть дверь вперед. Обычное, обыденное движение, через которое проходит каждый человек. Каждый день. Но ей оно кажется нереальным. Опасным. Смертоносным. Джейн оборачивается. И на долю секунды — или на вечность — ей кажется, что лицо Генри меняется: он стоит за спиной, не слишком далеко, но и неблизко, глаза широко раскрыты, в них нет тепла, только напряжённое, хищное ожидание, будто он следит за каждым её движением, будто весь этот дом затаил дыхание вместе с ним, предвкушая, как она откроет дверь. Он ничего не говорит: не подначивает, не поддерживает, не торопит. И это пугает любых навязчивых слов. Ей кажется, что она снова слышит музыку, которая прорывается сквозь поставленную фоном Френка Синатры — I want to break free, ту самую, что играла утром последние несколько дней откуда-то из глубины дома.