Часть 2
20 января 2026 г., 10:00
Тогда, снаружи, Бабурин подумал, что на этом всё. Кранты. Поэтому, изумлённым, он вновь открыл глаза, чувствуя себя живее всех живых. На секунду в нём даже блеснула надежда, что это был сон, бред на яву, или чтобы то ни было.
Его взору предстал свет, поперву принятый за солнечный. Но увы. Немного оглядевшись, Семён понял, что происхождение его было отнюдь не природным. Над ним висела огромная лампа, напоминающая те, которые находятся в кабинетах зубных или хирургов. Настолько яркая, что ему пришлось щуриться, дабы разглядеть что-то кроме неё: чёрный потолок, то ли из досок, то ли из железного листа, низкий, давящий.
Сёма попытался закрыть назойливый свет рукой, но обнаружил две вещи: он был связан и практически не мог пошевелиться. Сердце заколотилось, казалось, в три раза быстрее.
Бабурин попытался понять, насколько всё было плачевно. Рот был заклеен, оставляя за ним право лишь давиться соплями, противно стекающими вниз по гортани. Руки — связаны за спиной на запястьях и, зачем-то, в странной конструкции между плечами, спиной, грудью и шеей. По крайней мере так оно ощущалось ноющей болью от верёвок. Таким образом грудная клетка была выпячена вперёд, а плечи наоборот — назад.
Было холодно. В помещении, вероятно, в гараже, было заметно теплее, чем на улице, но явно не настолько, чтобы лежать тут в одной рубашке. Стоп, почему в рубашке? Следующей гарячковой мыслью было: «а есть ли на нём вообще штаны»?
Семён вяло заёрзал насколько смог и, благо, отцовские зимовки на вырост зашуршали одна штанина об другую, связаные чуть ниже колен. В догонку он предположил о вероятной потере ботинок судя по тому, как плотно верёвка стягивала ноги на уровне щиколоток. От контакта с кожей их, по идее, должны были разграничивать бабушкины вязаные носки, если бы он их сегодня не забыл надеть...
Лампа окончательно доконала, сколько бы он не жмурил водянистые глаза. Было страшно, до безумия страшно, но ничего не делать под этим слепящим светом было ещё страшнее. Решено было перевернуться на бок. Всё тело будто было налито свинцом, и лишь на третью героическую попытку раскачивания по поверхности влево-вправо, Сёме удалось открыть для себя более широкое понимание ситуации. К худшему.
Взгляд забегал по раскинувшейся картине. На стене трофейным рядом висели пилы, ножовки, щипцы, ножи различной формы. Применение большинству из инструментов Семён даже представить не мог. Он, кажется, даже видел засохшую кровь на них.
Глаза защипало, новый поток слёз и треклятых соплей уже был на подходе. Каждое шмыганье носом, каждый взмах ресниц, освобождающий зрение от помутнения слёз, так физически утомляли... Даже думать было больно.
Он здесь один. Абсолютно. Ничто и никто его здесь не защитил бы от твари, с которой Бабурин сам сюда пришёл. Никого, кроме себя, в этой дурости, ему винить не было.
Х-х-х-х-х-х...
Звук пришёл не сразу. Сначала он органично вписался в общий гул в ушах — мерный, надоедливый. Потом отделился от него. Длинный, скрипучий, как вывихнутый сустав. Скрип ржавых петель. Он просто разрезал тишину гаража, подобно ножницам, большим садовым ножницам.
Скрип стих. Тяжёлые шаги. Неспешные, уверенные. Его шаги.
Двери гаража распахнулись и Семёна обдало морозным сквозняком свободы. На секунду подумалось, что это мог быть мент на патруле, заметивший подозрительный объект посреди леса, распереживавшаяся его отсутствием в ночь бабушка, да даже Ромка... Но вальяжный приближающийся топот по металлическому полу рассеял иллюзии.
Мужчина вошёл в круг света, и на миг его фигура показалась просто силуэтом. Потом детали проступили.
В одной руке — увесистая связка цепей, звенья которых глухо побрякивали.
В другой — аккуратно завёрнутый рулон, внутри тоже что-то металлическое. Он подошёл не к Семёну, а к тому, на чём тот лежал.
Мужчина, не глядя на пленника, принялся раскладывать инструменты напротив, на столе. Методично. С болезненной точностью. Цепи он отложил в сторону. Потом развернул рулон. Из него, один за другим, легли предметы, отблëскивавшие под лампой: пара толстых, коротких крюков с заточенными концами. Два зажима, похожих на тиски. Небольшой, но тяжёлый на вид молоток... И последним появился слегка ржавый скальпель. Длинный, тонкий, с идеальным, как слеза, лезвием.
Он будто не замечал Бабурина, раскладывал возле него приборы, как перед праздничной трапезой. Сёма мог лишь наблюдать, как возле него начинают поблёскивать всё новые и новые инструменты. Он уже не вылавливал в них знакомые очертания: слишком страшно, сознание сводило их в одну бесконечную мешанину металла разных форм и размеров.
Каждый предмет лёг на своё заранее отведённое место с тихим стуком. Перфекционизм в каждом движении был страшнее любой жестокости.
Маньяк делал это долго, мучительно долго, заставляя детское сердце биться сверх меры когда-либо установленной. Хотелось отключиться и не очнуться, чем ждать отведённой казни.
И только закончив, он обернулся.
Мальчику захотелось взять все свои предыдущие мысли назад. Особенно когда поймал тот леденящий, до сегодня невиданный, нечеловеческий взгляд, его буквально затрусило. Так, что это чувствовалось как конвульсии, спазмы всего тела, будто какая-то часть пыталась его покинуть, оставив за собой хозяина.
На вид казалось, будто Семён задохнулся.
Лицо маньяка скрывала маска. Не балаклава, не чулок. Кожаная, грубо сшитая маска. Она была стилизована под морду козла: длинная, лохматая, с торчащими вверх рогами. Прорези глаз были узкими, тёмными дырами, из которых на Семёна смотрел нечеловеческий, плоский блеск.
Бабурин вскрикнул, насколько позволял заклеенный рот, когда перед ним предстала тварь с козлиной мордой. Наверное, лучше бы так и оказалось, лучше бы он сейчас смотрел в глаза лесному чёрту, чем неадекватному мужчине сквозь прорези в маске, чем-то напоминавшей ту, что была у очкарика в рюкзаке.
Он сделал шаг. Лампа, висящая наверху, отбросила его тень. Она казалось чудовищно огромной, рогатой, и накрыла Семёна целиком, поглотив его в черноте ещё до того, как сам мужчина приблизился.
Из-под маски послышалось дыхание. Медленное, глубокое, с лёгким присвистом на вдохе. Оно звучало так, будто даже под этой кожей, он улыбался.
Верёвки... Ах, верёвки! Он провёл часы, изучая схемы связывания, оттачивая узлы. И вот они лежали на коже, как чёрные, тугие прожилки. И они не просто связывали. Они подчёркивали. Толстая складка на животе, выдавленная вверх и разделённая горизонтальной петлёй... Полные бёдра, перетянутые, отчего плоть слегка выпирала из-под одежды... Грудь, приподнятая и искусно стянутая крест-накрест, чтобы мягкая округлость стала ещё выразительней... Это был не просто бандаж. Это была выставка лучших, самых вкусных мест.
И сейчас, глядя на это, местный Чикатило ощутил не только жгучую жажду, но и глубокую, почти щемящую грусть. Его глаза за прорезями маски наполнились чем-то вроде тоски. Вся эта кропотливая, почти ювелирная работа с верёвками... Она была лишь временной. Преходящей. Скоро эти прекрасные узлы будут разрезаны. Эта нежная плоть будет раздроблена. Красота уступит место утилитарности процесса. Было жаль. Искренне, по-хозяйски жаль.
Но затем его взгляд упал на стеклянные, полные слёз, глаза Семёна. На содрогание груди под верёвками от прерывистых, заглушённых плачущих всхлипов. И грусть сменилась тёплой, уверенной волной удовлетворения. Он мысленно перевёл взгляд на инструменты, на мощный корпус мясорубки под телом мальчика.
Под маской его губы всё-таки растянулись в широкую, блаженную улыбку. Жалость к верёвкам угасла.
Его клиенты точно останутся довольны. Работа будет проделана на совесть. Он это гарантировал.
Бабурин дрожал каждой своей клеткой, ком тошноты подступил к горлу. От холода, от страха, от того, как сейчас хотелось оказаться дома, забиться под одеяло, вдоволь прокричаться и заснуть. А если бы его сейчас каким-то образом вырвало, этот псих перестал бы пялиться?
Не дав Сёме неосознанно проверить это, маньяк поднял руку. В пальцах, облачённых в перчатку, блеснул скальпель. Лезвие поймало свет и бросило слепящий зайчик прямо в лицо Семёну.
Медленно, невероятно медленно, рука со скальпелем потянулась к нему. Не к горлу, не к груди. К щеке. Тупая сторона лезвия коснулось кожи у самого виска. Лёгкое, почти невесомое прикосновение.
Под маской дыхание стало чуть громче, чуть быстрее. Оно вибрировало от сдерживаемого, ликующего восторга. Сейчас. Сейчас начнётся...
Семён замычал во все лёгкие в жалком подобии протеста и вжался в стол. Вот и всё, конец, режут.
Лезвие скользнуло по коже. Нет, Семёна не режут. Ласкают... От виска, по дуге щеки, к упрямому, детскому подбородку. Холодный металл оставлял за собой лишь бледную полоску. Получился полукруг. Мальчик вжался в стол как мог, а его глаза невольно стали мокрыми лужами. Вот они. Первые, чистые, солёные. Слёзы страха — лучший соус для столь позднего ужина. Эффект достигнут.
И больше... Ничего. Ни боли, ни ручьёв крови, разве только слёз. Сёма стишился. Воздуха на продолжение концерта критически не хватало, а на то, чтобы давиться нескончаемой слизью в забитых носовых пазухах нужны были силы. Их было катастрофически мало. Хотя, в любом случае захлебнуться собственными соплями звучало кончиной достойнее, чем что-либо из мозгов мучителя.
Рука со скальпелем отпрянула, будто обожжённая собственной сдержанностью. Вместо неё на живот Семёна легла холодная ладонь в перчатке. Тёплая, жирная податливость под тонкой тканью рубашки. Прелесть. Он чуть надавил, чувствуя, как под пальцами пружинит плоть, как сбивчиво дышит эта груда мяса. Вот она, жизнь. Сама её суть. Почухал животик немного... Зачем-то. Рукой, не ножами или пилами. Что-то пощупал, поскрёб, от чего Бабурина, по какой-то причине, поморщило. В сощуренные, зарёваные щели глазок виденье было почти нулевым. Эта мразь положила скальпель рядом.
После этого, движением резким, но точным, схватил край скотча на губах и сорвал. Звук отрывающейся ленты, короткий, сухой, перебил тишину. Мужчина практически почувствовал боль. Теперь мальчик мог говорить. Кричать. Умолять... Маньяк жаждал звука. Хотел услышать, как ломается голос, пока его пальцы будут заняты другим.
Но когда мужик молниеносно сорвал изоленту с губ так, что Семён даже почувствовать ничего не успел, он будто второе дыхание обрёл, а вместе с ним и не долгое забвение. Кислород. Столько, что голова кругом шла, но Сёме было всё мало. Он наслаждался им, мерцающими цветными пятнами в глазах, куражным головокружением и даже тошнота уже так не волновала.
Не глядя на открытый, задыхающийся рот, мужчина потянулся в сторону. Из ящика старого верстака появился Полароид. Небольшой, квадратный, с огромным глазком вспышки. Он включил его, и механизм внутри зажужжал, как раздражённая оса.
Этот гад отошёл на шаг, поднял камеру. В видоискателе мир сузился до связанной фигуры в его центре. Слёзные дорожки на щеках блестели идеально. Верёвки лежали, как чёрное кружево на белой, дрожащей плоти. Композиция безупречна.
Маньяк, кажется, настраивает фотоаппарат.
Наведёт фокус... Щëлкнет... И всё, ещё один снимок в его коллекции, ещё одна сломленная судьба.
Бабурин и вовсе забыл бы о присутствующей чёрной фигуры рядом, если бы вспышка поднесённого к одному из прорезей на маске фотоаппарата не вовлекла его обратно в суть дел. Раскрасневшийся, засталый врасплох, ревущий, он застыл глядя на мерцающий свет.
Щёлк, и Семёна вывели из транса, как фокусник в цирке невольного ассистента из зрительского зала. Его рот открыт. Свободен и голос. Резкий вдох. Спазм диафрагмы.
— ПО-МО-ГИ-ТЕ-Е-Е-Е!.. А-А-А-А-А-А-А-А-А-А!!
От оглушительного фальцета уши заложило даже ему самому. Сёма никогда не думал, что вообще способен издавать такое верещание.
— Ха... Ха... Кх... КТО НИБУ-У-У-У-У-УДЬ!
Вспышка отпечаталась на сетчатке, оставив после себя пляшущий ореол. И тут же — этот звук. Этот первый, настоящий крик. Он прорвался из освобождённого рта не мольбой, а рёвом — диким, разорванным, полным животного отчаяния.
Пётр Михайлович замер, и под маской его лицо исказилось в гримасе высшего, почти религиозного блаженства. Адреналин ударил в виски сладким, огненным вином. Да. Вот оно. Именно этого он и ждал. Этот чистый, неразбавленный ужас, вырывающийся наружу после долгого заточения.
Мальчик захлёбывался, задыхался, потом снова набирал воздух. Его крики бились о стены гаража, тускло отражались от металла и уходили в никуда, поглощаемые снежной толщей за стенами и бескрайним, безразличным лесом.
Кричи-кричи, никто тебя тут не услышит — пронеслось в сознании мрази сладкой, певучей мыслью. Он поймал самый сочный, самый отчаянный плод.
А потом в крике послышалась усталость.
«КТО НИБУ-У-У-У-У-УДЬ!» — это уже было не требование, а последняя, жалкая попытка чуда. И от этого маньяку стало очень нежно на душе. Он подумал о месте, где стоял тот уютный, пропахший пирогами дом. Подумал о том месте, где, он точно знал, уже начала беспокоиться старуха.
Бабушка плакать будет. Воображение заставило его внутренне содрогнуться от наслаждения. У бабушки сердце больное. Он знал об этом. Следил достаточно долго, чтобы подметить, как она хватается за грудь, выходя на крыльцо и вглядываясь в темноту. Сейчас бабушка, наверное, суетится на кухне, поглядывая на часы. Потом начнёт звонить.
Сначала тем «друзьям», чьи имена он не знал, но чьи наглые, жестокие рожи он прекрасно запомнил, наблюдая за их стычкой на опушке.
Потом — в милицию. Её голос будет дрожать, а в груди заноет та самая, знакомая боль. Бабушке плохо будет.
Её мир, и так хрупкий, рухнет сегодня ночью. И Пётр Михайлович был главным зачинщиком этого. Он не просто брал мясо. Он брал жизни, вырывая из них самый лакомый кусочек.
И как же он был благодарен... Не тем пацанам-сволочам, нет. Они были просто инструментами, пешками. Он был благодарен именно той высшей силе, что послала Семёну таких жестоких «друзей». Именно их злоба отточила в мальчике ту самую грань отчаяния и покорности, которая делала его таким... Совершенным. Они подготовили материал. А он, художник, теперь работал с ним.
Семён орал. Во всё горло, не жалея голосовых связок. Хоть куда, лишь бы кто-то услышал. Он не знал есть ли этот кто-то снаружи, даже не мог видеть гаражную дверь, но продолжал, отвлекаясь лишь на мимолётные передышки.
Крик Бабурина перешёл в надрывный, бессмысленный вой. Пётр Михайлович медленно приблизился, шаг за шагом сокращая дистанцию.
Первый кадр — общий план — уже проявлялся в кармане его пальто.
Теперь ему нужен был крупный план. Лицо.
Он опустился рядом с мясорубкой, оказавшись на одном уровне с головой мальчика. Запах страха и солёных детских слёз ударил в нос, острый и пьянящий. Он снова поднял камеру. Идеально.
Когда ненавистная козья морда очутилась около него с фотокамерой Бабурин не останавливался. Но смотря в впившийся взглядом округлый объектив посередине чёрного прямоугольника крик преобразился, принимая новые, глубокие оттенки. Его не просто убьют, этот предел позора, уничтожения его личности запечатлели. А после рассматривали бы каждую складку от искажённого уродливым ужасом лица, как сейчас это делал объектив — глаз хищной птицы.
Дядька поймал фокус на широко раскрытых глазах. В них отражалась и лампочка, и тёмная прорезь его маски. Два маленьких, обречённых мира в одном взгляде. Палец на спуске дрогнул.
Щёлк. Ещё одна вспышка.
— Кха... Кха... – пытался Сёма отхаркнуть липкий заполняющий горло ком.
Мужчина опустил камеру, глядя, как из щели выползает очередная белая карточка. Внутри него всё пело. Была тишина, нарушаемая только всхлипами, был холодный воздух гаража, был ещё тёплый, связанный мальчик на импровизированном столе и он сам, творец, мучитель, собственной персоны — судья и собиратель этого мгновения. Игра входила в свою самую глубокую, самую интимную фазу.
Предыдущий щелчок затвора всё ещё вибрировал в тишине, когда его взгляд, оторвавшись от белеющей фотобумаги, упал на щёку мальчика. И застыл. Там, среди грязных разводов от слёз и пота, сияла совершенная, одна-единственная, чистая, только что рождённая болью слеза.
Она зависла на самой высокой точке скулы, пульсируя в такт бешеным ударам сердца под ней. Хрупкая, прозрачная. Самая концентрированная эссенция этого момента.
Всё внутри Петра Михайловича замерло, а потом сжалось в тугой, сладостный комок. Жажда снова опалила горло. Хочется пить. Хочется попробовать на вкус... Слюна наполнила рот, густая и горячая. Фотография могла запечатлеть образ, но только он, только он один мог вкусить суть.
Полароид исчез с поля зрения, но маньяк — нет. Несколько мучительно долгих секунд голова его была опущена вниз, наверное к камере, а потом снова обратилась к мальчишке. Прожигал в нём, — громко схлипывающем, — дыру, что-то рассматривал. Затем он медленно, как во сне, опустил фотоаппарат рядом с брошенным скальпелем. Весь мир сузился до одной этой капли. Дядька подался ещё больше, его тень накрыла лицо Семёна, погрузив его в ещё больший мрак. Медленно, мучительно медленно... Его дыхание, учащённое и горячее, стало осязаемым — появилось облачко пара в холодном воздухе, смешивающееся с прерывистыми всхлипами жертвы. Бабурин наконец услышал дыхание мужика, громкое, раззадореное. Смог ощутить его тепло на себе, почувствовать чужой запах. Хотелось провалиться сквозь стол, насколько ему было мерзко...
Чуть приподнял маску, до уровня носа, будто содрал с себя кожу, новое обличие: показался подбородок, заросший короткой щетиной, губы. И...
И тогда язык — грубый, шершавый, тёплый и влажный — коснулся его кожи. Прильнул языком к рельефной щеке. Как это всё ужасающе неправильно и стыдно. Бабурин залился отрывистым криком, гораздо тише тех первых, но на этот раз не чередуя с рёвом:
— НЕ ТРО-О-О-ОЖЬ! СУКА-А-А-А-А-А..!
Это было не похоже ни на что. Шершавая поверхность скользнула по щеке с болезненной, неспешной нежностью. Движение было целеустремлённым, точным: от внешнего уголка глаза вниз, к дрожащему уголку губ, ловя на своём пути ту самую, драгоценную каплю. Маньяк смаковал этот момент. Он почувствовал на языке соль, тонкую горчинку. Задержался на мгновение, прижав кончик языка к коже, словно пытаясь через поры впитать самый вкус его души. Вот-вот вгрызётся в податливую плоть, сдавит челюсти так сильно, что и отрывать не придётся. А потом, может, примется за шею, а потом...
Потом он медленно отстранился. Под маской его горло сглотнуло. Вкусно. Мужчина оставил Семёна наедине со стихающим завыванием.
— Сдо-о-охни... – еле разборчиво проныл тот сквозь зубы.
Мысли маньяка, тем временем, не нуждались в словах. Они были ярче, конкретнее, примитивнее. Пока его грубый язык смаковал солёную рельефную кожу, а в ушах висел этот жалкий, надрывный визг, в его сознании прокручивался фильм. Чистый, немой фильм.
Он видел, как его руки берут тяжёлый, тупой молоток со стола напротив. Слышал хруст, негромкий, но отчётливый — хрупкие кости голени, ломающиеся под умелым ударом. Потом образы сменялись, становились влажными, тёплыми, проникающими. Он чувствовал воображаемое сопротивление плотных, извивающихся петель кишечника, их живую теплоту. А после... Он видел глаза. Не Семёна. Глаза лесных тварей — холодные, жадные, сверкающие в темноте. Видел, как они рвут на куски то, что останется, скуля от восторга.
Твои останки очень долго будут доедать звери.
Отломаю тебе пальцы, и сложу себе в пакетик.
Откушу твой маленький кадык, если найду...
И этот последний, еле слышный, полный бессильной ненависти шёпот...
«Сдохни...»
Он вызвал в его груди тихий, сдавленный смех. Только вибрацию, без звука. Какая прелесть. Какая детская, наивная злость. Он не просто хотел его смерти. Хотел, чтобы его мучитель исчез. Ирония была восхитительна. Ведь исчезнуть должен был именно Семён, капля за каплей, кусочек за кусочком.
Именно в этот момент, когда его рука уже потянулась к молотку, чтобы начать претворять образы в жизнь, его мыслительный фильм резко оборвался.
Дзинь-дзинь-дзинь-дзинь!
Противный, назойливый, старомодный трезвон. Трескотня. Раздражающая, как зубная боль. Звук шёл из кармана его пальто. Телефон. Старая «раскладушка» в форм-факторе микрокалькулятора, которую он ненавидел, но которая была идеальна для анонимности.
Всё его существо закипело от ярости. Адреналин сменился ядом чистейшего, невысказанного недовольства. Кровь отхлынула от лица, оставив холод. Его пальцы, только что готовившиеся к нежности насилия, судорожно сжались в кулак. Он медленно, с трудом оторвал взгляд от Семёна, от этого почти законченного произведения, и потянулся к карману.
Открыл аппарат резким, злым движением. Пластик хрустнул.
— Алло? – его голос прозвучал впервые за долгое молчание. Он был низким, хриплым, от сдавленной ярости. Голосом человека, которого оторвали от, казалось бы, самого важного дела в мире. – Куда уйти? Я сейчас «на работе» вообще-то.
Он слушал, лицо под сдвинутой на лоб маской было каменным. Челюсти напряглись.
— Мргх... Ладно. Скоро буду.
Он щёлкнул телефоном, отрубив связь. Тишина, наступившая после, была громче любого крика. Она была наполнена яростью. Придётся отложить. Отложить траханье кишок, переломы, всю эту прекрасную, кропотливую работу. На следующий раз. Эти слова горели в нём кислотой.
Он медленно, будто через силу, снял маску полностью. Его настоящее лицо, обычное, непримечательное, было обезображено гримасой холодной, бешеной досады.
Он посмотрел на Семёна. Не с ненавистью. С обещанием. Его глаза говорили всё:
«Я скоро вернусь. И мы продолжим с того места, где остановились».
Но оставлять мальчика в сознании нельзя. Он повернулся к верстаку, где среди инструментов лежал шприц с заранее приготовленным раствором. Он подошёл к столу, и прежде чем Семён успел понять, куда смотрит этот взгляд, резким, точным движением вогнал иглу в бок, в мягкую ткань чуть выше таза. Боль была острой и неожиданной, но быстро сменилась наступающей, неодолимой волной тьмы.
Последним, что он почувствовал, был звук уходящих шагов и скрип закрывающейся двери.