Часть 7
15 февраля 2026 г., 10:00
Примечания:
Внимание! Подробное описание сцен насилия и кишков, а так же стояка бутуза. Вы предупреждены
Сон навалился постепенно, а потом вообще обрушился. Одна секунда — холодная больничная подушка под щекой, стойкий запах дезраствора.
Следующая — абсолютная, густая тьма, пронизанная знакомым до тошноты ароматом... Другим, как бульон из ржавых гвоздей и мокрого дерева. Запахом старого металла, машинного масла и чего-то сладковато-гнилостного. Эта вонь налипала на заднюю стенку горла, превращаясь во вкус старой крови и ржавчины. Им было невозможно дышать, им можно было только давиться.
Тьма не рассеялась. Она стала чем-то, вроде среды. Семён даже не увидел, а скорее осознал, что лежит на спине, но не на кровати. А на чём-то твёрдом, холодном... На столе. Том самом. Его мороз был активным, впивался в спину острыми щупальцами, высасывая тепло, будто пытаясь приморозить кожу к дереву навсегда.
Света совсем не было. Но глаза, будто приспосабливаясь к этой внутренней слепоте, начали выхватывать контуры из тьмы. Не прямо, а краем зрения, как вспышки громадного подводного кошмара.
Стены не просто чёрные — были «живыми» от грязи, будто их годами коптили на огне. Чёрные, маслянистые потёки стекали вниз, как струи застывшей смолы. На них лепились полки. И на одной из чёрных стен... Как не очевидно, инструменты. Не аккуратно лежали, а воткнулись, как зубы в челюсть старика. Торчали, нацеливаясь в темноту остриями и зубьями. Молотки с облезлыми черенками. Обрывки проволоки, катушки, осколки от стекла. Крючки зажимали в своих объятиях лом, цепи, другой хлам. Там же был топор. И зубастая пила — не столярная, а большая, с длинным полотном, висящая на гвозде. Её клыки, даже в этом полумраке, отсвечивали тусклым, жирным блеском, будто их только что облизали.
Где-то капало.
Кап... Кап... Кап...
Звук был не снаружи. Он был внутри черепушки. Глухой, булькающий — словно капля падала не в лужу, а в чьё-то горло. Каждая капля отмеряла секунды, оставшиеся до чего-то неизбежного.
И тут, движение: в углу, где темнота сгущалась до черноты, что-то отделилось от стены. Просто материализовалось, приняв форму. Высокую, сутулую. Фигура в тёмной одежде. На лице у неё была маска. Уже знакомая, козлиная. Кожаная, потрёпанная, с длинной, косматой бахромой и теми самыми, настоящими рогами. Но страшнее всего были глаза — две узкие щели. В них не было блеска. Как у рыбы на льду. И из них исходил не взгляд, а давление. Физическое, сковывающее, впивающееся в кожу ледяными шипами.
Семён попытался дёрнуться, закричать. Горло сжалось в тугой, беззвучный узел. Лёгкие, вопреки паническим рывкам, втягивали воздух крошечными, жалкими порциями. Сердце колотилось не в груди, а где-то в горле, глотая само себя. И он почувствовал верёвки. Они опять впивались в кожу, не просто связывая, а перекраивая его тело на свой лад. Даже не перекраивая, а живя на нём. Грубый, колючий шпагат впивался в кожу на запястьях, лодыжках, груди, животе.
Каждый узел выл тугой, болезненной пульсацией. Каждая петля — унизительным ярмом. Он был не просто пленником. Скорее назначался как объект, упакованный для чего-то низшего.
И тогда фигура пошевелилась. Не шагнула, а поплыла в темноте, бесшумно, пока не оказалась прямо над ним, перекрывая скудный свет откуда-то сверху. Маска наклонилась. Из-под неё пахло ментолом и чем-то кислым — дыханием. Пустые глаза твари сверлили его, будто выскабливая душу, смотрели даже без ненависти, без злости — просто как на вещь.
Потом... Рука в грубой перчатке возникла сбоку, как змея, и легла ему на грудь. Не ударила. Не схватила. А скользнула. Ладонь, холодная и шершавая, плашмя впилась в его вздымающуюся от паники пухлую грудину, на то самое место, где верёвка впивалась особенно сильно. И замерла.
Жамк.
Как будто мокрую губку слегка сжали. Это был звук его собственной плоти под грубой кожей.
Вторая рука поднялась и тяжело, как гиря, легла ему на плечо, пригвождая к столу.
Пальцы не просто лежали. Сначала почти незаметно, кончиками, будто ощупывая, действительно ли под ними что-то есть? Потом увереннее. Шершавая кожа перчатки двигалась по его коже, сминая мягкую ткань, надавливая, прощупывая рёбрышки под ней. Точно проверяя качество куска мяса. Каждое движение было медленным. Под кожей, под этим шершавым давлением, заходились в немом спазме мышцы. Тело предательски реагировало мурашками, холодным потом — отвратительной, животной попыткой адаптироваться к неизбежному. Оно не причиняло острой боли. Оно причиняло что-то хуже — полное, звериное понимание того, что его тело больше ему не принадлежит. Что оно стало просто материалом в этих руках.
Семён задохнулся. Воздух встал острым осколком в горле. Крик, не найдя выхода, рванул обратно, внутрь, растерзав грудную клетку. Мир исчез. Схлопнулся, как дешёвая петарда. Сначала до размеров гаража. Потом — до стола. Потом — до квадрата кожи под этой ладонью. Зрение поплыло, инструменты на стенах зашевелились и закачались в такт мерзкому, повторяющемуся звуку.
Жамк-жамк-жамк...
Осталась только эта тяжесть на плече. Этот медленный гнёт на груди...
Это было воспоминание, вывернутое наизнанку и заряженное абсолютным, тотальным ужасом. То самое, настоящее, от которого не спрячешься даже во сне... Пиздец. Полный, окончательный, бездонный.
И проснуться было нельзя.
Нельзя. Нельзя. НЕЛЬЗЯ.
Рука, мнущая его сдобную грудь, внезапно замерла. Палец провёл линию вниз, по срединной борозде живота, скользнул под петлю верёвки и оказался там, где мягкая, уязвимая плоть гениталий никогда не должна была ждать прикосновения чужой ладони. От этого захотелось тут же умереть. Просто взять и перестать быть.
И смерть, кажется, пришла.
Вторая рука, та, что лежала на его плече, внезапно исчезла. В поле зрения метнулось чёрное пятно — фигура маньяка отклонилась к стене с инструментами. И вернулась. В руке — нож. Короткий, с широким, тусклым лезвием, похожий на обвалочный, как те, что мясники используют для разделки туш.
И Семён видел всё это. Видел, как рука с ножом плавно поднялась над его животом. Лезвие тут же обрушилось вниз.
Хлязь!
Звук был тупым, влажным, похожим на то, как швыряют в грязь тяжёлую тряпку. Легко, будто в масло, в его живот вошёл сначала кончик, потом широкая часть, раздвигая всё на своём пути.
Боль не пришла. Мальчик смотрел на рукоять ножа, торчащую из его собственного, мягкого тела, видел, как кожу вокруг лезвия сморщило, будто она втягивалась внутрь, в эту щель... Но не чувствовал.
Потом рука на рукояти решительно дёрнулась на себя — ведя лезвие вниз, к лобку, как по разметке. Раздался тихий, плотный скрип — это скрипела его собственная плоть, рвалась, похожая на звук разрывающийся парусины. Створки его живота разошлись, как ворота в ад.
А внутри не хлестала кровь. Она просто сочилась чёрной, густой струйкой по краям раны. Под кожей открылась бело-жёлтая мозаика — пупырышки жира, прилепившиеся к чему-то тёмно-розовому, влажно блестящему, бугорки сала. И среди этого — петли. Кишки. Не такие, как на картинках. Слишком бледные, почти серые, обёрнутые в тонкую, блестящую плёнку. Они лежали неподвижно, будто спали, и от них исходил сладковатый, тёплый пар.
Голова маньяка склонилась прямо над раной.
Кожа маски вокруг глазных щелей вдруг размякла, потекла вниз. Из чёрных дыр медленно, как густой белок, вытекли глаза. Настоящие, человеческие, с голубыми радужками и тёмными зрачками. Они повисли на щеках, как две сырые, отвратительные глазуньи, болтаясь на тонких, мокрых нитях нервов, потом со скворчанием потекли дальше, упали вниз. А кожаная козлиная морда под ними будто вплавилась в кожу лица, срослась с ней, став не маской, а новой, гибридной головой. Живой.
Существо склонилось ещё ниже. Его пальцы в перчатках, теперь уже липкие и тёмные, нырнули в открытый живот. Нежно, почти с благоговением, оно подцепило петлю кишки и потянула её на себя. Кишечник выскользнул наружу длинной, влажной лентой. Он был мертвенно-серым, местами с синеватыми прожилками, и покрыт тонкой, блестящей слизью, которая тянулась тонкими нитями, когда петля отрывалась от других. Существо, не отрывая глаз от своей работы, с жадностью голодного волка начало наматывать её себе на шею, поверх грязной одежды. Прохладный, скользкий мясной червь тяжело обвился вокруг лохматой шерсти, капая розоватой сукровицей, которая оставляла на ткани тёмные, быстро впитывающиеся пятна. В воздухе повис густой запах внутренностей и мяса.
И вдруг, сквозь эту вонь и мрак, откуда-то издалека, донёсся голос. Тонкий, надтреснутый, полный такого отчаяния, что от него сжималось сердце даже здесь.
— Сёмочка... Сёмочка-а-а! – звала бабушка. Её голос звучал так, будто она бежала по тёмному лесу, спотыкаясь и плача. – Где ты... Где ты?! Вернись! Я не уберегла... Не уследила за тобой, слепая старуха... Прости меня, Сёма, прости...
Слёзы слышались в каждом слове. Это был крик вины, такой искренний и беспомощный, что хотелось плакать. Хотелось крикнуть в ответ, что он здесь, что он жив, что всё хорошо. Но из его разрезанного живота торчали кишки, а в горле застрял комок невесть чего.
Козлоголовое существо замерло, прислушиваясь. Потом медленно повернуло к нему свою уродливую голову. Из безглазых щелей будто пробился тихий, скрипучий шёпот, впивающийся мыслью прямо в мозг:
— Видишь? – проскрежетал голос, холодный, как сталь того самого ножа. – Это всё твоя вина.
Слова упали в тишину и замерли. Потом отозвались эхом, нарастая, множась, заполняя собой всё пространство...
Твоя вина.
Твоя вина.
ТВОЯ ВИНА.
Это эхо было ледяным гвоздём, вбиваемым в виски. Оно совпадало с ритмом, с которым его кишки, туго намотанные на шею твари, слабо пульсировали, выдавливая из себя последние капли жизни. Каждое слово было ударом по открытым нервам, осознанием, что этот крик бабушки, её слёзы — плата за его глупость, за его доверчивость, за то, что он вообще пошёл в тот лес.
Потом оно подняло голову. Выглядящее, как сам Сатана, существо смотрело на Семёна пустыми, мокрыми щелями, из которых всё ещё сочилась та самая мысль.
И открыло рот.
Показался язык. Нечеловечески длинный, тонкий и розовый, точно шнур. Он вытянулся в воздухе, извиваясь, и медленно пополз к лицу Семёна, пахнущий медью. На его фоне всё так же звенел в ушах надрывный бабушкин плач и набатом стучало: ТВОЯ ВИНА, ТВОЯ ВИНА. Мальчик не мог пошевелиться, не мог закрыть рот. Только смотрел, как этот влажный глист приближается к его губам.
Язык коснулся. Проскользнул между губ, вполз в рот, заполняя его теплотой и солёным, металлическим привкусом крови. Он двигался глубже, к горлу, имитируя проникающий, удушающий поцелуй.
И в этот миг, когда скользкая плоть заполнила ему глотку и мир сузился до этого ужасного, интимного контакта — Семён наконец-то проснулся.
Холодный пот, липкий, отрезвляющий, обволакивал, казалось, каждую клетку тела. С пробуждением страх, омерзение и стыд никуда не испарились. Бабурин глотал воздух всё это время преоткрытым ртом и боялся пошевелиться. Боялся даже оглядываться по сторонам. Глаза застыли на дублёнке, на кровати напротив.
Сон. Казалось, ещё один удар сердца и он мог бы перерасти в реальность прямо здесь. Некоторые образы вспыхивали перед Сёмой как перемотка видео на касете. Нутро терзало ощущение чьего-то присутствия.
С минуту Бабурин так и лежал, одновременно горя изнутри и мёрзнув вспотевшим в одной рубашке снаружи. Затем, когда наводнение начало угасать, он набрался сил глянуть в сторону двери. Приоткрытая... Наверное сам не закрыл, когда заходил. Не похоже, что она вообще могла запираться изнутри на ключ или, на крайняк, щеколду. Как дома, только тут за ней были скрыты бесконечные извилистые коридоры и двери в которых несложно было заплутать. И ведь Семён был тут даже не один...
Мышцы, порядком затёкшие, хотели движения, им было не до того, как он себя там чувствовал. Осторожно, будто боясь дать знать, что он здесь, Бабурин поднялся и уселся, свесив ноги с кровати. Тесное трение пухлых бёдер друг об друга зацепило нечто до боли знакомое и чувствительное. Тянущее напряжение, удачно скрывавшееся до этого момента, проступило с новой силой. Он растерянно глянул вниз и от увиденного захотелось провалиться под землю.
Предательский ели заметный бугорок в штанах говорил сам за себя. Руки непроизвольно сжались в кулаки, Семён скривился в отвращении к собственному телу. После того, что над ним совершали в кошмаре, он не имел права спихнуть это на случайность. Едва ли Сёма мог вспомнить, когда испытывал такую ненависть к себе...
Внутренний голос отделился в стороннего наблюдателя.
«Так понравилось под маньяком извиваться, что сам аж о продолжении фантазируешь? Со взрослым дядькой, ага? Он это там, на опушке, небось, сразу заметил...»
Семён это заслужил. Всё, что с ним не произошло или произошло бы в гараже. А может, половину из всех тех ужасов он сам и придумал? Как сейчас. Откуда Бабурин вообще имел представление, как вживую выглядят человеческие внутренности? От чего в столь ярких подробностях в его неокрепшем сознании мог родиться подобный извращённый мрак? Ещё и втянул в это бабушку, Господи...
Вот, кто точно не заслужил ни участие в подобном венигрете, ни такого бестолкового, мерзкого внука, как Семён. Её теперь всю оставшуюся жизнь будет грызть вина каждый раз, как взглянет на него. Вину за чужой недальновидный поступок. А от нынешнего Сёминого состояния ей было тем более не легче.
Бабурин сидел так, сгорбившись, по ощущениям, минут десять. Жар постепенно спадал, оставляя за собой лишь едкий привкус грязности, стены палаты переставали пугать. Страх заменила тоска. Хотелось найти туалет, набрать полную раковину воды, опустить туда голову и захлебнуться.
Будто этого мало, в коридоре послышался одинокий стук ботинок об ленолеум. Очевидно, в его сторону. Сёма умостился как можно неитральнее, разгладил складки на брюках и попытался убрать с лица засохшие слюну и слёзы спросоння.
Дверь отворилась без стука — не сказать, чтобы резко, а скорее плавно, и в этот момент в проёме возникла женщина. Невысокая, в строгом, но не казённом тёмно-синем костюме-двойке. Прямые волосы пепельного оттенка были собраны в низкий узел. В руках — тонкая папка, блокнотик с ручкой, и простой стеклянный стакан с водой.
Она не вошла сразу, а на секунду задержалась на пороге, давая ему время её увидеть. Взор психологини, светло-серый и спокойный, скользнул по палате, по его сгорбленной фигуре на кровати, по смятой простыне — и остановился на лице мальчика. Не изучающе, как у Тихонова, и не с материнской тревогой, как у бабушки. В этом взгляде не было ни капли жалости, которая так бесила Сёму. Была тихая, почти невесомая внимательность.
— Семён? – её голос был негромким, ровным, без привычной посёлковой хрипотцы. В нём слышалось что-то городское, отшлифованное. – Здравствуй, меня зовут Светлана Ивановна, и мне поручено с тобой пообщаться. Можно войти?
Она не называла себя психологом. Это «пообщаться» — звучало странно, почти нелепо в этих стенах. Но и безопасно, с какой-то стороны. Хотя...
«Психолог...» — мысль, вялая и затуманенная, с трудом нащупала знакомое слово. И сразу же за ним, как гнилой плод, всплыло другое, страшное — «психиатр». В мире Сëмы разницы между ними почти не было. Психолог — это тот, к кому отправляют психов. Слабаков, дебилов, тех, у кого «крыша поехала». А теперь и его. После гаража, после истерики на допросе, после сегодняшнего кошмара и этого... Этого позорного, подлого, ебучего телесного сбоя — он явно не в себе. И с ним не разговаривать надо, а лечить.
Всё внутри сжалось в один сплошной, болезненный комок ожидания. Сейчас опять начнётся. Сейчас она сядет, откроет папку и начнёт выуживать те самые, гнилые подробности. Или, что ещё хуже, заговорит ласковым, сюсюкающим голосом, как это иногда делал социальный педагог в школе.
Светлана Ивановна вошла и закрыла дверь беззвучно. Поставила стакан с водой на тумбочку у его койки... Затем отодвинула единственный в палате стул, но не села напротив него. Она поставила стул чуть в стороне, под углом, чтобы не смотреть на него прямо, и присела.
Папку женщина положила себе на колени, но не открывала.
— Мне сказали, что ты будешь здесь двое суток. – наконец заговорила она. – Время, на самом деле, может тянуться здесь очень медленно. Особенно когда тело не занято, мозг начинает работать вхолостую. Неприятное чувство...
В его голове, уже настроившейся на оборону, её спокойный голос вызывал растерянность.
— Окна здесь, к сожалению, не открываются. – продолжала она так же ровно, глядя на мутное больничное стекло, откуда пробивались ранние сумерки. Это же сколько Семён спал? – Воздух спёртый. Иногда помогает просто встать и пройтись по коридору. Не выходя за пределы отделения, конечно. Но сменить обстановку.
Семён украдкой глянул на неё. Она смотрела в окно, её лицо было спокойным и немного усталым. В этой усталости не было раздражения на него. Было что-то другое, что он не мог назвать. Вела себя так, будто пришла не к «психованому», а к любому другому человеку, которому просто скучно и не по себе в четырёх стенах. И это... Это ломало его ожидания.
Ну вот сейчас, сейчас она точно повернётся и задаст «тот самый» вопрос. Но женщина лишь слегка переложила папку с одного колена на другое.
— Твоя бабушка попросила передать, что она рядом. Она сказала, что ты, наверное, устал от разговоров...
Психологиня снова замолкла. Потом, наконец, открыла папку. Семён инстинктивно напрягся. Но она вынула несколько листов формата А4, скреплённых степлером. Положила их на край кровати, рядом с его рукой, но не сунула в ладонь.
— Поэтому у меня к тебе просьба, Семён. Обязательная. – её голос приобрёл спокойный оттенок. – Прежде чем мы, может быть, о чём-то поговорим, я бы хотела, чтобы ты взглянул на этот опросник и заполнил его.
Она слегка пододвинула лист к нему. Названия не было, только ряды вопросов, напечатанных на старомодной матричной печати.
Вопросы казались какими-то дурацкими, общими. Они были как бы ни о чём и обо всём сразу.
— Здесь нет правильных или неправильных ответов. – тихо пояснила Светлана Ивановна, словно угадав его замешательство. – Это не тест на оценку. Это просто... Способ для меня немного понять, что у тебя в голове происходит, без того, чтобы ты мне это вслух рассказывал. Бывает легче поставить галочку, чем подбирать слова. Особенно с незнакомым человеком.
Она сделала небольшую паузу, давая ему вникнуть, протянув ручку.
— Просто отметь то, что ближе.
Вглядываясь в лист, проступил полноценный текст.
Инструкция: Пожалуйста, отметьте, как часто вы испытывали следующие ощущения за последние дни.
1. Мне было трудно заснуть или я часто просыпался ночью.
• Ни разу
• Изредка
• Часто
• Постоянно
2. У меня не было аппетита или я ел без удовольствия.
• Ни разу
• Изредка
• Часто
• Постоянно
3. Меня легко было вывести из себя, разозлить или расстроить.
• Ни разу
• Изредка
• Часто
• Постоянно
4. Мне было трудно сосредоточиться на чём-то.
• Ни разу
• Изредка
• Часто
• Постоянно
5. Я чувствовал себя уставшим или без сил, даже после отдыха.
• Ни разу
• Изредка
• Часто
• Постоянно
6. Мне снились тревожные сны или кошмары.
• Ни разу
• Изредка
• Часто
• Постоянно
7. Мне хотелось, чтобы меня все оставили в покое, и я избегал общения.
• Ни разу
• Изредка
• Часто
• Постоянно
8. У меня возникало желание, чтобы всё это поскорее закончилось, или чтобы я мог просто исчезнуть.
• Ни разу
• Изредка
• Часто
• Постоянно
9. У меня появлялись мысли о том, чтобы намеренно причинить себе вред (например, порезать или обжечь себя, сильно удариться)
• Ни разу
• Изредка
• Часто
• Постоянно
10. Мне приходила в голову мысль о том, что лучше было бы умереть.
• Ни разу
• Изредка
• Часто
• Постоянно
Сёма принялся вчитываться.
«Мне было трудно заснуть или я часто просыпался ночью» — ага, этого ещё не хватало. Засыпал-то он отлично, а вот что ему там снилось... Откупорив прозрачную ручку Сёма чиркнул «Ни разу» и перешёл к следующей.
«У меня не было аппетита или я ел без удовольствия» — другое дело. Желудок с пробуждением уже в узел скручивало, считай сутки еды не видел. Но от этого противного ощущения жрать ещё сильнее не хотелось, однозначно «Постоянно».
«Меня легко было вывести из себя, разозлить или расстроить» — Бабурин сам того не замечая нахмурился. Эти формулировки уже были ему знакомы и ничего хорошего не сулили. Он чё, псих, на всё подряд кидаться? Просто люди иногда будто специально провоцируют, а потом жалуются. Но сейчас, вспоминая лицо бабушки перед тем, как его забрали сюда... Да, наверное сейчас Семён и впрямь расклеился. Наконечник с чернилами заметался между «Часто» и «Постоянно» в итоге остановившись на первом.
«Мне было трудно сосредоточиться на чём-то» — вот тут мальчик искренне не понял. На чём ему вообще сосредотачиваться надо было за эти пару дней? Как бы он это понял? Ну пусть будет «Ни разу».
«Я чувствовал себя уставшим или без сил, даже после отдыха» — ага, тут отдохнёшь... После слёз голова всегда гудела чуть ли не весь оставшийся день, а тут последние два дня он только и делал, что ныл, понятное дело, что без сил. Рохля. «Постоянно»
«Мне снились тревожные сны или кошмары» — Сёма быстро поставил крестик на «изредка» и понёсся дальше. Этот случай на кануне должен был стать первым и последним.
«Мне хотелось, чтобы меня все оставили в покое, и я избегал общения» — серьёзно? Взгляд лениво потянулся к тётке, но быстро вернулся к бланку. Раз ей аж целую бумажку для того, чтобы с ним поговорить везти пришлось, то как она думает? «Постоянно».
«У меня возникало желание, чтобы всё это поскорее закончилось или чтобы я мог просто исчезнуть» — внутри что-то укололо, настолько предложение попало точку. Будто дрогнула толстая брешь между ним и мозгоправом, и это ощущалось даже нелепо. «Изредка», потому, что не хотелось подавать виду, что она была права.
«У меня появлялись мысли о том, чтобы намеренно причинить себе вред» — ну тут ему уже совсем пургу шьют. «Вред», тоже мне... Вред причиняют, когда повыступать хотят, внимание чтобы превлечь. Чтобы пожалели или забеспокоились. У НЕГО ТАКОГО НЕТ. По нескольку раз наводя две чёрточки накрест, Бабурин занёс в графу «Ни разу».
«Мне приходила в голову мысль о том, что лучше было бы умереть» — его билет в один конец до психдиспансера. На секунду со злости захотелось влепить «постоянно» и посмотреть, что будет, но он сдержался. А ведь было бы, не пришлось бы сидеть сейчас как дурику, перед врачами распинаться, чтоб в одну дурку с тем психом не упёрли.
«Ни разу» конечно, а то, чего доброго, и это бабке потом покажут.
— Нате... – буркнул мальчик, протянув бумажку с ручкой Ивановне и принявшись внимательно наблюдать за её реакцией.
Светлана Ивановна приняла бланк, и её взгляд, оставаясь таким же спокойным, пробежал по расставленным галочкам. Это движение было таким же плавным и неспешным, как всё, что она делала до этого. Женщина положила опросник на колени поверх папки.
Молча читала: лицо не изменилось. Не было ни кивков, ни наморщивания лба, ни вздохов. Она просто скользила взглядом сверху вниз, от пункта к пункту, словно сверяла инвентарную опись. Эта полная нейтральность была странной, почти тревожной. Наверное, у них у всех так, учат в институте: не показывать виду, а то психа спровоцировать можно.
Она закрыла глаза, совсем не надолго, будто давая увиденному отстояться внутри. Потом медленно подняла их на Семёна.
— Спасибо. – сказала психологиня просто. В её голосе не прозвучало ни одобрения, ни разочарования. – Это требует смелости. Даже просто взять и отметить.
Её слова не походили на похвалу, ведь были слишком нейтральны, чтобы их можно было отбросить как лесть.
Светлана Ивановна положила опросник обратно в папку. Пока что не стала что-то записывать в блокнот, не стала строить на основе его ответов немедленных выводов. Этот лист лишь занял своё место среди других её документов.
— Вижу, что с аппетитом и силами сейчас действительно всё сложно. И вижу, что есть желание, чтобы тебя оставили в покое. Это понятно. После такого пространство нужно...
Она сделала паузу, давая ему осознать: она не спорит с его ответами. Принимает как данность.
— Слушай, а... Когда ты читал все эти пункты... Что ты чувствовал?
Вопрос казался глупым, будто она действительно ожидала, что Бабурин возьмёт и сдастся ей без боя в сентиментальные сопли и самокопание.
— Ничего. Вопросы как вопросы... – почти сразу отрезал Семён.
И врал лишь от части: половина пунктов и впрямь была довольно нейтральной, чё ему описывать-то? А вот как связать в что-то членораздельное чувства от оставшихся он искренне не знал, да и не очень хотелось.
Светлана Ивановна кивнула — не потому что поверила, а приняла этот факт как отправную точку. Помолчала, глядя не на него, а куда-то мимо, в серую стену. Её голос, когда она заговорила снова, стал чуть тише.
— Знаешь, я к тебе пришла не просто потому, что это моя работа. Я пришла, потому что после таких историй человеку часто... Не с кем просто посидеть. Без допросов... Ты говоришь «оставьте меня в покое» — и в этом абсолютно прав. Сейчас тебе это и нужно. Только вот беда — если эту тишину вокруг себя строить слишком высоко и слишком долго, она из лекарства может стать капканом. Там, внутри стен, становится не тихо, а слишком громко от собственных мыслей. И тогда выбраться на порядок труднее.
А куда ему вообще? Домой к бабушке, которой сейчас самой такая Ивановна нужна? Или в школу, к прежней жизни главным объектом насмешек на ближайшие... Хрен знает сколько. Семён сейчас в принципе не ощущал, как из этого состояния можно выйти, не то, что дальше жить.
Она перевела взгляд на него, но не пыталась поймать глаза.
— Я знаю, ты наверное напуган. Знаю, что с тобой произошло. Я бы говорила точно так же... Когда была немного старше тебя, нашла во дворе сбитого котёнка. А он ещё дышал. Я его в коробку, побежала, а помочь никто не мог. Он умер у меня на руках. И я тогда... Эх... Конечно, это несравнимые вещи с тем, что было с тобой. Но я представляю, что ты испытываешь. В моём детстве, когда я увидела то, что увидела, эмоции, как будто, поставили на паузу. У меня есть ощущение, что что-то подобное ты тоже испытываешь.
Тётка полезла в «понимание», в длиннющую непонятную метафору, в суть которой он так и не врубился, к чему она. Что Бабурин будто ничего не чувствует после пережитого? Ну тоже мне сравнение: на тушку животины пялить и в гараже этой самой тушкой валяться. Скорее уж Антону такое рассказывать... Только ему картина по неприятнее досталась: свинья перед забоем. Становилось уже не понятно, спас он его тогда, или обрёк на нечто более мучительное...
Светлана слегка пожала плечами.
— К чему я... Тело помнит ужас, даже если голова говорит «ничего». И оно может отозваться потом в самый неожиданный момент — во сне, в гневе, в каком-то вопросе на бумажке... – указала ладонью на папку, лежащую на коленях. – И моя задача здесь — помочь тебе эти отголоски услышать и понять, пока они не начали управлять тобой вместо тебя. Но только когда захочешь ты. Не раньше.
Даже в бумажку ткнула, заметила-таки. Да помня, как его на стуле в кабинете участкового колотило, понятно, что дичь эта ему аукалась бы до конца дней. Из-за схожей вчера на опушке Сёма не смог вовремя остановить очкарика, когда тот распинался экстрасенсорными видениями о его прошлом.
И это пугало не на шутку. Что насколько бы сильным он не стал, всегда нашлась бы точка, в которую можна было уколоть, вырвать землю из-под ног. Такая, о которой Семён сам бы не догадывался, пока всё не вскрылось бы.
Чувсто беспомощности и обречённости подкралось, сжало в тиски прямо перед врачом. На самом деле одно размышлять об этом на едине с собой когда переливаешь все жизненные проколы из пустого в прежнее перед сном, а совсем другое сидеть перед спецом по этим делам и осознавать, что это реальная проблема с которой ты уже сросся.
Мальчик выдохнул, стряхнул неожиданно накотившее внутреннее откровение и скрестил руки на груди. Так казалось безопаснее.
— И вы, значит, мне тут как сиделка будете? Просто посидеть, пока я этой мутью заниматься не захочу... – прорезался вдруг родной едкий мотив, впервые за долго.
Ивановна не смутилась и не обиделась. Уголки её губ даже дрогнули — она отреагировала ровно так, как будто Сëма сказал что-то важное и по делу. Он называет это «мутью». Не «помощью», не «разговором» — а именно «мутью». Прекрасно. Мальчик хотя бы честен. Значит, можно говорить начистоту. Принять его термин и перевернуть его, показав, что в этой «мути» есть структура и с ней можно работать не как с чувствами.
— Муть? – переспросила она с лёгкой усмешкой, будто уловила тонкую шутку. – Хах... Давай сразу договоримся: никаких нотаций, никакого «надо». Кажется, я бы и сама назвала это мутью — когда всё сливается в одно тяжёлое пятно и непонятно, за что ухватиться.
Она чуть подалась вперёд, но без напора или наседания — просто чтобы быть чуть ближе.
— Да и сиделки, знаешь ли, просто ждут, когда пациент поест или уснёт. Я же тут для другой задачи.
Тётенька заметила, как он почти незаметно отклонился назад, скрестив руки ещё плотнее.
— Интересная штука, тело... – заговорила она снова, но теперь её голос приобрёл оттенок неспешного размышления, будто она думала вслух. – Оно, в отличие от головы, не умеет врать. И не умеет «отрицать». Оно просто фиксирует всё, что происходит: удары, холод, запахи... Всё, как на плёнку. А потом, когда опасность миновала, начинает этот архив прокручивать. Иногда — в виде дрожи. Иногда — в виде того, что сердце вдруг начинает колотиться в спокойной комнате. А иногда... В виде мыслей, которые крутятся по одному и тому же кругу. «Если бы я... Почему именно я... Что было бы, если бы...»
Ивановна наклонила голову.
— Вот смотри: ты только что сказал кое-что очень... Интересное. Умная формулировка. Она ставит тебя в позицию того, кто решает. И этот, возможно, обыденный для тебя принцип — отмахнуться, отстраниться — он рабочий. Правда рабочий. Но знаешь, в чём загвоздка? Это как отгонять муху рукой: она отступит, но вернётся. Вот... Потому что ты не убираешь причину, а просто отодвигаешь проблему. И в какой‑то момент устанешь махать руками. А чтобы решать это — «хочу/не хочу» — нужен рычаг. Сейчас у тебя его нет. Но сам факт, что ты это назвал, уже значит, что ты не беспомощен. Ты видишь всё со стороны. И это хорошо.
Врач жонглировала неясными высокими понятиями и до пугающе знакомого заставляя вслушиваться дальше. То вроде как хвалила за полюбившуюся Бабурину хамовитость, то говорила, что не работает это и чего-то у него там нет... Странная, одним словом. Или это он сам для таких разговоров был не создан.
Женщина говорила как детектив в тех книжках когда понимал, кто преступник и начинал разжовывать это идиотам-читателям. Будто Семёна сейчас ставили в позицию заведомо жалкую, слепую, а она снисходительно открывала ему глаза на мир, в котором он и сам за тринадцать лет чего-то да понимал.
И при том в тоне не читалось ни скрытого презрения, ни желания упрекнуть за незнание, но от этого, кажись, не становилось легче. Приблизилась, рассматривала. Явно чего-то хотела от него кроме этих дурацких рычагов и приёмов. Наверное хотела всё подвести плавно... К показаниям. Накидать как можно больше пустого трёпа и за ним скрыть нечто важное, что по Сёме понятно будет только ей.
Женщина сделала паузу, дав этому утверждению повиснуть в воздухе. Важно не перехвалить. Её голос стал тише, но твёрже:
— Я не буду лезть в то, что там внутри. Это твоё, и только твоё. Но я могу показать один приём — буквально на пару минут, просто попробовать. Не про разговоры, не про «вспоминать». А про то, как в момент, когда накатывает, вернуть себе опору. В самом прямом смысле: почувствовать, что ты здесь, в этом моменте, а не где‑то там.
Она положила ладонь на край кровати, чётко обозначая контакт с реальностью.
Раньше он знал только наоборот: кратко выложить всё «нужное» похожими формулировками и избавиться от непутёвого мелкого урода из кабинета по быстрее. Так что либо часть работы Ивановны крылась в другом, либо она испытывала к Бабурину чуть больше сопливой жалости, что было поправимо.
— Ну-ну... – хмыкнул он исподлобья, не найдя пока за что зацепиться.
Тётка не отреагировала на его хмыкание, как будто это был просто очередной вдох или шум за окном. Она лишь слегка кивнула, принимая это как данность — не отказ, хотя бы.
— Для этого лучше закрыть глаза. Чтобы... Чтобы убрать лишнее — моё присутствие, это пространство, всё. Вот... Чтобы сфокусироваться на ощущениях. Закрой, пожалуйста. Или просто прикрой. Как удобнее.
Детский сад... Глаза ей закрыть, видите-ли. Может, числа в уме посчитать ещё стоило? Нихрена ни она, ни эта противная палата не исчезли бы вот так.
Она сама на секунду полуприкрыла веки, демонстрируя, что в этом нет ничего сложного, и Семён зажмурился лишь когда сама психолог показала эту дурость на себе. Склонил голову к телу, ссутулился сильнее, как ёжик.
— Отлично. Теперь просто слушай голос и проверяй. Первое. Обрати внимание, как ты сидишь. Где именно спина касается кровати? В районе лопаток? Поясницы? Просто отметь для себя.
Как сидел? На жопе, на краю матраса, а если точнее — на скатаном покрывале. Плотно. Ну отметил.
Она говорила медленно, с расстановкой.
— Второе. Ноги. Чувствуешь, где ступни стоят на полу? Давление, тяжесть... И третье. Дыхание. Не пытайся управлять им. Просто проследи за одним циклом. Вдох... И выдох. Куда идёт воздух? В грудь? В живот? Прохладный на вдохе, теплее на выдохе. Всё. Больше ничего не надо.
Бабурин почти не обпирался на ноги, какая там тяжесть? Лежали без дела на хододном полу в носках потому, что надо просто. А, или это она про что он...
«И третье»... Ну да, за дыхалкой и впрямь иной раз понаблюдать можно было. Как учащалось от бега, как уже в кровати перед сном становилось совсем плавным, невесомым. Но каждый раз концентрируясь на этом, всё равно каким-то образом сбивал темп. Сейчас размеренный, пришлось самостоятельно вливаться, раз автоматизм уже исчез. Сам вдох, сам выдох. Куда воздух? В лёгкие, блин, и назад.
Она замолчала секунд на десять, давая ему пространство. В комнате была только тишина и её спокойное, ровное присутствие.
После «больше ничего не надо» и нескольких секунд тишины, Сёма уже обрадоваться, но конечно всё было не так просто.
— А теперь... Пока ты здесь, в этом теле, на этой кровати, и дышишь... Спроси себя: а есть ли где-то место — не в голове, а конкретное, — где тебе было бы хорошо и спокойно? Не обязательно райский сад. Может, это уголок где-то на кухне. Или даже просто своя кровать дома, под одеялом. Не думай, почему. Не анализируй. Просто дай всплыть первому образу. Месту, где тебя ничего не ждёт и не хочет. Где можно просто быть.
Она снова сделала паузу, более длинную.
— Подумай про это место. Ощути его мысленно на секунду...
Место. Хорошо, спокойно... Кухня, кровать... Херь детская. Так он сейчас и придумал. Дома — бабушка и отсутствие замков на дверях, а других мест кроме неё и школы он, кажись, и не знал.
Но тётка молчала. Терпеливо, но настойчиво. Где ничего не ждёт и не хочет блин... Мозг зацепился именно за эту часть и сам, без его спросу, но в голову так ничего и не лезло.
— Не знаю, блин. Нет такого.
Семён уже готов был открыть глаза как из подкорок сознания блеснула всего одна обрывчастая картинка. Жёлтогорячий закат, трава под ногами и зелёный металлический забор, перелезть через который не составляло труда даже семилетке.
Воспоминание казалось почти нереальным или придуманым: он, один, хрен знает где на территории санатория пока бабка, кажется, там бегала по вечерним лёгким процедурам да подружкам. Бабурин не боялся, не думал как будет возвращаться, а просто наслаждался компанией уходящего солнца, такого же рыжего как и он, природы и, по ощущениям, кого-то ещё. Он успел завести с кем-то таким же неудачливым, насильно попавшим сюда. Ни имени, ни возраста, ни даже внешности Сёма не помнил, лишь смутный образ который, он знал, был всегда где-то рядом. Жили рядом что-ли?
Не было одиноко, но и в замен ничего никогда не требовали. Беззаботный маленький мир, не шибко сохранившийся в памяти, но от которого всегда, глубоко в душе, было тепло. Как буд-то с Сёмой всё таки случалось что-то хорошее.
Мальчик открыл глаза. Всё вокруг стояло таким тусклым, даже он сам. Ивановна сидела рядом портя такой тонкий, редкий момент. На мгновение переставший ныть живот снова запекло. До горечи противно что вот так просто за одно её наставление Бабурина вывели на такое почти интимное мгновение, пусть оно и осталось с ним, в голове.
— И эт всё? Вот такое я проворачивать должен пока меня... – мальчик осёкся. «Прижмут за базар пояснить»? «Пиздить будут»? Ага, так и признался. – Из себя выводят типа.
Говорил почти искренне разочарованным.
Ивановна моргнула. Не потому что растерялась — просто сбросила с себя оцепенение долгой дороги. Она ведь не выспалась сегодня. В села на электричку, потом на перекладных, потом пешком от остановки, потому что такси в этот район не ездят — дорогу разбили лесовозы ещё в октябре. В отделении ей дали папку, сказали: «мальчик, тринадцать лет, тяжёлый случай, и так далее, и тому подобное», а она кивала, пила остывший кофе из пластикового стакана и думала: «Господи, опять...»
Но это «опять» — не совсем про усталость. И не про «сколько можно?»
Скорее про то, что снова нужно искать подход, снова выстраивать мостик через колючую проволоку подросткового недоверия, снова сидеть и выжидать, когда мальчишка перестанет видеть в ней врага. Она работала с разными детьми. С молчунами, с теми, кто даже швырял в неё стулья, и с теми, кто смотрел в одну точку часами, не произнося ни слова. И с каждым из них она в итоге находила этот самый мостик. Не потому что она волшебница, а потому, что не уходила, даже когда очень хотелось. Работа есть работа.
Сидит здесь, смотрит на этого набыченного, прыщавого, не по годам тяжёлого мальчишку, который так и не научился защищаться иначе, чем огрызаться, и ловит себя на мысли: он же ещё совсем ребёнок... Просто слишком долго притворялся, что нет.
Женщина даже не вздыхает. Не трёт переносицу. Просто даёт себе три секунды на то, чтобы усталость осталась где-то за порогом палаты, а здесь, внутри, была только работа.
— Нет. – говорит она спокойно. – Не проворачивать...
Голос у неё чуть хриплый — то ли от бессонницы, то ли от того, что за целый день она сказала от силы пару фраз, а тут сразу приходится выталкивать кучу слов через эту густую, недоверчивую тишину.
— Это вообще не про то, чтобы что-то «проворачивать». И не про то, чтобы думать об этом месте каждый раз, когда кто-то лезет.
Она делает паузу. Смотрит не на него, а куда-то в сторону, на батарею под окном — даёт ему возможность не встречаться с ней глазами.
— Это про то, что у тебя внутри есть островок, куда этот условный «мудак» не добрался. И те мальчики, которые тебя в лесу оставили — тоже не добрались. И даже бабушка — не добралась. А если образ не пришёл — тоже нормально. – голос её был ровный, без тени утешения. – Совсем не обязательно, чтобы в голове что-то всплывало по команде.
Она чуть наклоняет голову, рассматривая что-то на подоконнике. Психолог заходилась что-то снова объяснять, но вдруг «...куда этот условный мудак не добрался» Ромка, Бяша, бабка... Это было абсолютно не то, о чём он спрашивал, но то, о чём думал в тот момент. Мало того, что его снова ставили в позицию слабака, так ещё и беспардонно читали как открытую книгу. Тоже снова.
Появилось жгучее чувство обиды. Тётка ж ещё и явно не все свои наблюдения за ним озвучивала, тогда уже совсем грустно стало бы. Бабурин чувствовал в первую очередь, что глупый он, раз не смог нормально держаться, а не она явно знала, что делает. Семён втупился в неё, просто объект на который можна приземлиться взглядом без последствий и погрузится в размышления.
— Значит, опорой пока служат только эта кровать и этот пол. И это уже немало, Семён. Серьёзно. Когда человек после такого вообще может сидеть, дышать и отвечать — это уже работа. Твоя работа.
Она возвращает взгляд на Сëму — не в упор, а так, чтобы он сам решал, встречаться или нет. Вот снова похвалила в конце типа молодец, что окончательно башкой не тронулся, после вчерашнего. А как по другому-то? Сёме нельзя было, ещё жизнь впереди, увы. Расклеился он настолько, насколько хотелось — думал уже как руки на себя наложить. Те же названные не просто припоминали бы всю жизнь — разорвали на месте. Укорами, издевательствами, собственными переживаниями. С таким позором, виной, он бы не выдержал и дня, наверное.
— Ты, кстати, что-нибудь ел сегодня? До того, как тебя сюда привезли?
В её голосе, когда она произносила эти слова, проступило что-то совсем не профессиональное. Не та ровная, выверенная интонация, а что-то другое. Та самая негромкая, будничная настойчивость, с которой бабушка Семёна совала ему в руки кружку молока, приговаривая: «Пей, пока горячее». Только без причитаний и без суеты.
Ивановна внезапно переменилась в тоне и мальчика вдруг попустило до реального мира. Так по-человечески. Это ему показалось личной победой в какой-то мере. Каким бы профессионалом она не была — он, видимо, замахал её достаточно, чтобы она откинула свою психодичь. Не только словесно, конечно, но себя со стороны Семён вполне мог представить, и картина там была непреглядной со старта.
— Не-а. – почти гордо ответил тот.
Кивнула, принимая этот короткий ответ без осуждения и без лишнего сочувствия.
— Понятно. Значит, скоро принесут. Тут кормят по расписанию, но для новеньких всегда делают поблажку. Есть такой негласный закон: если пациент не ел больше шести часов, ему должны дать хотя бы бутерброд. А ты, судя по времени, не ел часов восемь.
Она говорила об этом тем же ровным, спокойным голосом, каким минуту назад говорила про «островок» или про пол как опору. Никакого переключения между «важным» и «бытовым» — для неё это было одно и то же. Человек, который не ел, не может думать. Человек, который не спит, не может чувствовать. Человек, который замёрз, не может расслабиться.
Всё остальное — потом.
— Я, наверное, медсестре скажу. – добавила она, не спрашивая разрешения, но и не навязываясь. – Там сейчас в столовой дают рис с котлетой. Рис, конечно, по слухам, разваренный, но котлета нормальная. Не знаю, как тут с компотом, обычно он везде одинаковый.
Тётка продолжила размусоливать уже про еду, как заведённая. Ну, хоть не лезла больше. Слышала, как тут дела с едой обстоят, наверное, не раз уже в этих стенах подобных Сёме лечила. Психов...
На секунду Ивановна замолкла. Реакции какой-то ждала? Или думала как по этим лабиринтам медсестёр искать? Женщина посмотрела на свои руки, потом снова куда-то в сторону подоконника.
— Я понимаю, что есть не хочется. Но иначе нельзя. К сожалению...
Она чуть качнула головой.
«Я понимаю...» – снова повторилась тётенька. Всё-то ей понятно, понимаемо, сама такой была... Бабурин и без напоминаний знал, что скоро в него напихают какой-то гадости в не зависимости от его желания. Но потом...
— Бабушка твоя, кстати, звонила в отделение милиции, примерно через час после того, как ты сюда попал. Спросила, как ты. Сержант, который трубку снял, потом мне рассказывал — полчаса с ней общался. Он, бедный, даже записывать начал...
Ивановна вздохнула, потом спросила:
— Тяжело, когда за тебя так переживают?
Она знала ответ. Знала ещё до того, как открыла рот. Знала по десяткам других пацанов и девчонок, которые сидели перед ней в таких же палатах или кабинетах, на таких же скрипучих стульях или койках, с таким же затравленным выражением лица. Ответ всегда был один.
«Да»
«Бесит»
«Заколебали»
«Лезут не в своё дело»
А иногда было молчание, которое говорило громче любых слов.
Знала. Но ей нужно было, чтобы он сказал сам. И ещё — ей было немного страшно. Этот страх жил где-то глубоко, под слоями профессионализма и многолетнего опыта. Она привыкла его не замечать. Но он был.
Бабка. Тело будто онемело, стало невыносимо тяжёлым. Семён не шевелился. Будто за каждым сказанным психологом словом он мог услышать что-то страшное, касаемо неё. Что заявилась бы в участок, что захотела бы лично проведать, что... Сама в больницу попала, глупая.
Женщина, уже почти невидимая для него, закончила. Ясно, значит старая просто снова нашла к кому навязаться касаемо него. Брови сами по себе разомкнулись и из нахмуреных дуг смягчились в обыденный затравленный манер.
Теперь она молчала по другому, уже точно настаивая на ответе. И у Сёмы он был ещё давно, вертелся на кончике языка и отчаянно требовал быть озвученым кому угодно. Было не просто тяжело выносить бабушкины метушения за него, было...
— Стыдно.
Не только за то, как бабушка выглядела в глазах всех вокруг, называя его главной тому причиной, но и за то, что эта причина у неё была. Не маленькая, и виноват в этом был только Бабурин. Как тогда, когда в старой школе просто находиться было невыносимо и вырвалось что вырвалось. Сам, сам, дурень, не подумал, ляпнул зазря, доверился, согласился пойти вместе, свернуть...
Примечания:
Ну в целом лайтовая часть, ничего такого, хихих, спасибо что прочитали^^