Гроза на заре

Горячая работа
NC-21
Завершён
4
автор
Фэндом:
Размер:
931 страница, 474 668 слов, 35 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
4 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник

Глава 3

Настройки
Февраль 1943 года. Лондон, Англия. Фрэнсис прибыл на Бейкер-стрит, к дому шестьдесят четыре. Ему была назначена встреча с генералом Уинстоном Кларком, курировавшим внешнюю разведку. Уже сам приказ показался странным. Он не был разведчиком — лишь связистом, офицером, выполнявшим свою задачу. Личное приглашение от генерала настораживало. Он знал Кларка давно, но отношения никогда не были близкими. Их общение сводилось к формальным беседам на приемах, редким встречам и дежурным фразам во время праздников — тех, на которые семью Талли приглашали из уважения к имени. Все происходило скорее из светских обязательств, чем из личной привязанности. Однажды отец обмолвился, что генерал обещал присматривать за ним. Считалось, что он сможет, пользуясь своим положением, уберечь сына Кроуфорда Талли от самых тяжелых фронтов. Фрэнсис ожидал приглашения в кабинет, одетый в темный смокинг, плотно сидящий по фигуре — непривычно тугой после месяцев, проведенных в полевой форме. Галстук давил на горло, ткань жала плечи. Костюм казался чужим на фоне складок армейской рубашки и стойкого запаха машинного масла. Фрэнсис почесал затылок — жест, сохранившийся со времен высадки в Египте, когда его взвод боролся с вшами. Даже когда вши исчезли, привычка осталась. Как и другая — щуриться, даже при теплом, рассеянном свете. Прежде его лицо было гладким, лишенным морщин. Он не хмурился, не знал бремени ежедневных решений. Теперь на лице отражались линии между бровей, напряженность в скулах, усталость в глазах. Дверь в кабинет наконец приоткрылась; секретарь приглашал внутрь. Фрэнсис тут же поднялся, прижал к боку дипломат, вошел, осторожно закрыл за собой дверь и выпрямился. Он провел ладонью по коротко остриженным волосам, сдерживая дрожь в пальцах, и слегка переминался с ноги на ногу. Генерал Кларк не торопился: набивал трубку табаком, не поднимая взгляда. — Фрэнсис Талли! — с улыбкой воскликнул генерал, мгновенно поднявшись и поспешив навстречу. Фрэнсис было потянулся, чтобы отдать честь, но мужчина опередил его, крепко обнял и хлопнул по плечу. — Проходи, проходи, присаживайся. Хочешь чаю? На улице холодно, наверняка промерз. — Нет, благодарю, — покачал головой Фрэнсис, усаживаясь напротив. Генерал закурил трубку, устроился в кресле и несколько секунд изучающе смотрел на него, не прекращая улыбаться. Кабинет скорее напоминал складское помещение, заваленное бумагами, а сам Кларк мало походил на привычный образ генерала: на нем была лишь белая рубашка, темные брюки и тонкий галстук. Лицо его оставалось суровым всегда, даже в минуты благодушия; десятки лет, проведенные на службе в разведке, наложили свой отпечаток — внимательный, цепкий взгляд не смягчался ничем, а залысина и седые волосы лишь подчеркивали возраст. — Поздравляю с повышением. Ты его честно заслужил. — Благодарю, сэр, — коротко кивнул Фрэнсис. — Но вы ведь позвали меня не только ради поздравлений? — Да, ты прав, — хмыкнул генерал, выпуская дым из трубки. — И в том, что твою отправку в Лондон оформили слишком внезапно. Ты хорошо проявил себя как лейтенант. Надо признать, показал склонность к разведке. Сумел перехватить сигналы врага в критической ситуации. И, что важно — весь твой взвод остался жив. Такие люди нужны Англии. — Сэр, я принимаю ваши слова, но, — Фрэнсис на мгновение замолчал, подбирая слова. — Я много думал об этом. Если бы я остался в Бенгази, было бы лучше. Я не вижу себя среди бумаг и столов. — Я понимаю. Но не волнуйся — работа у тебя будет куда сложнее, чем кажется. Он сделал многозначительную паузу и, заметив, что Фрэнсис внимательно следит за ним, заговорил тише, наклоняясь к столу. — В Касабланке Черчилль и Рузвельт провели конференцию[1]. Планы серьезные. Вторжение в Европу неизбежно. Ты ведь понимаешь, Талли, что война еще не окончена? Мы только начинаем. — Как раз хотел спросить, когда же она закончится, — устало пробормотал Фрэнсис, глядя в окно. — Скоро, но не для нас. Через год мы снова вернемся в Европу. — Официально или как всегда? — прищурившись, спросил Фрэнсис. — Как всегда. Но в итоге — официально, — генерал коротко рассмеялся и снова затянулся трубкой. — Лондон уже формирует группы для вторжения. Вся энергия сейчас на Италию: Сицилия, затем Рим. Что насчет Франции, официально обсуждают Кале, но все больше склоняются к Нормандии — меньше укреплений и больше уязвимости в этой части. — Очередной авантюрный план командования? Они всерьез думают, что высадятся во Франции и просто дойдут до Германии? — нервно усмехнулся Фрэнсис, почесав затылок. — Как будто нас не перебьют еще на пляжах. Вы вытащили меня с африканского фронта ради докладов? Я-то думал, что британская разведка занимается чем-то более захватывающим, чем беседы с бывшими фронтовиками. — Ты ведь знаешь, что не просто «бывший фронтовик», Талли. — Если это попытка отправить меня в отставку, можете не утруждаться. Я сам развернусь и уйду. — Нет, Талли, ты все понял не так. Ты нам нужен. И не только как связист. Генерал наклонился к столу, достал из ящика синюю папку и раскрыл ее. — Я следил за твоей работой в Африке. Вы не просто поддерживали связь — перехватывали зашифрованные сообщения, обходили глушение, доставали информацию, которой у нас не должно было быть. — Просто делал свою работу. И то — немцы сами ошиблись. Без этого нам бы ничего не досталось, — равнодушно отозвался Фрэнсис, шмыгнул носом и отвернулся. — В том-то и дело, Талли. Ты выполнял задачу слишком хорошо. Генерал протянул ему несколько листов бумаги. Фрэнсис быстро подался вперед, взял их и бегло пробежался по тексту, изредка бросая недоверчивые взгляды на Кларка. Наконец, закончив читать, он усмехнулся и спросил: — Вы хотите, чтобы я тренировал радистов? Ради этого я вам понадобился? Разве это входит в ваши полномочия? — Это лишь часть задания, но есть другая, не для всех ушей и глаз. — И какая же другая часть? — Когда начнется высадка во Франции, нам понадобятся не только связисты. Банкиры, политики, полицейские, двойные агенты, бизнесмены. Даже среди гражданских хватает тех, кто работает не на нас, а против нас. Ты ведь терпеть не можешь таких. Помнишь, еще в юности твердил: лжецы и предатели — худшее, что есть в обществе. И в Бенгази проявил характер — когда встал между солдатами и мирными жителями. Пусть ненадолго, но ты остановил их. Ты даже своих посадишь под трибунал, если хотя бы усомнишься в их чести и верности присяге. — Коллаборационисты, в общем. Понял. Неужели во Франции их так много? — Да. Немцы активно используют французов. Многие из них добровольно передают информацию, выявляют подпольщиков. Если мы не зачистим тыл сразу после высадки, нам придется вести войну на два фронта — с немцами впереди и с их друзьями у нас за спиной. — И вы хотите, чтобы я их находил после высадки, двигаясь вслед за войсками? Я думал, моя работа следить за подготовкой, не стрелять. — Он тряхнул в воздухе листами, где значилось одно: обучение радистов. — Война беспорядочна, а ты умеешь держать вещи в порядке. Как только утвердят высадку во Франции, ты отправляешься с первой волной. Твоя задача — радиосвязь, сверка подозреваемых. Главное — докладывать мне о ходе арестов. Все остальное — формальная проверка и сверка сведений от Сопротивления. Ты получаешь наводки по своему сектору, проверяешь, существуют ли эти люди вообще, и только после этого мы начинаем действовать. Пускай с французами мы сотрудничаем, но запомни — мы с ними не дружим. Сопротивление шлет доклады каждый день, но мы не знаем, кому верить. Люди, которых они описывают, исчезают, или их никогда не существовало. Ты будешь не просто радистом — ты наш полевой наблюдатель под прикрытием. Станешь частью той тонкой линии, что отделяет операцию от катастрофы. В основе твоей работы — подтверждение целей. Мы не можем бомбить улицу, если не уверены, что там действительно немецкий связной, а не мальчишка с лопатой, понимаешь? — Мне придется стрелять в людей, которые и так должны были исчезнуть до высадки? — Вовсе нет. Надо лишь контролировать, чтобы информация о предателях Франции была достоверной. Это будет минное поле и мне нужны там свои глаза и уши. — Генерал затянулся трубкой и выдохнув дым, продолжил: — Один бывший чиновник во Франции выдал две подпольные радиосети, работая при этом на партизан. Через два дня их участники исчезли. Кто-то в пыточных камерах, кто-то — уже под землей. Мы не можем больше полагаться на «местных патриотов». Фрэнсис поднял взгляд и, не меняя выражения лица, спросил: — И что, если я не соглашусь? — Ты уже согласился, Талли, — сказал Уинстон с улыбкой. — Хочешь, чтобы кровь, пролитая в Африке, привела к появлению нового логова предателей? Эти люди не заслуживают второго шанса. Их нужно найти. Ты ведь так думал, не так ли? Спорить не имело смысла. Внутренне он уже согласился. Фрэнсис вышел из кабинета Уинстона Кларка, сжимая в руках синюю папку. Он все еще сомневался в этом задании, но разум уже принял неизбежность. Теперь долг звал не на передовую, а за стол в учебный центр, где готовили радистов к высадке. Серое небо, сырой воздух, ветер, от которого щипало кожу. Фрэнсис оглядел разрушенное здание, которое уже расчищали рабочие. Он шел, понуро глядя под ноги, перешагивая бетонные обломки и балки. Шел он долго, не поднимая взгляда, пока не почувствовал знакомое место. Фрэнсис резко поднял голову и посмотрел через дорогу. Очередное разрушенное здание, от которого лишь остались две стены и гора камней со строительным мусором. Он долго не мог понять, что именно тревожит. А потом вспомнил: здесь был бридж-клуб. Перед глазами предстала чистая улица, дождливый майский день. Три молодых человека. Сам он, одетый в смокинг и тугую жилетку, с аккуратно уложенными волосами, курил. Только подошедший Даниэль нервно поправлял воротник серой рубашки. Рядом Генри злобно пинал мусорную урну. — Я же сказал, как надо сыграть. Почему ты не послушал? Почему нарушил нашу тактику? — И давно он так? — тихо спросил Даниэль. Фрэнсис вскинул подбородок, а следом — руку, бросив взгляд на часы. — Двадцать минут, не меньше. — Как сложилась игра? — Кажется, мы только что проиграли годовой доход лондонского каменщика. — Это сколько? — переспросил Даниэль, чуть помедлив. — Двадцать чертовых гиней[2]! — Генри пнул мусор так, что подошва оторвалась от ботинка. — Гиней? — Так звучит элегантней, — пояснил Фрэнсис. — Около двадцати одного фунта. — Мне жаль, — искренне отозвался Даниэль. — Хотите, пивом угощу? У вас наверняка ни пенни не осталось. Фрэнсис посмотрел на него со всей серьезностью и вдруг громко рассмеялся, затягиваясь сигаретой. — Расходы возьму на себя. По моей вине мы все же проиграли. — Это же целая зарплата, — пробормотал Даниэль. — Не надо было просто садиться за стол с профессиональными игроками и ставить крупные суммы, полагая, что молодость победит опыт. Да, Генри? Они посмотрели на друга, который сидел на асфальте, пытаясь понять, как прикрепить подошву обратно. — Но сначала — в обувную, — выпрямился Фрэнсис, кидая окурок в уличную пепельницу. — И тогда прямиком в бар! Майский день стал угасать. Серое небо вернулось, а за ним — и те самые две уцелевшие стены, окружавшие груду камней. Фрэнсис поправил шляпу и, опустив голову вниз, продолжил свой путь на железнодорожную станцию Виктория. Ему предстоял путь на новое место работы. Так он оказался в Учебном центре связи армии Великобритании. Здание было безликим, с высокими стенами, узкими окнами, запахом бумаги, металла и табака. Среди классов и гулких коридоров, готовили тех, кто должен был обеспечивать бесперебойную связь между линией фронта, командованием и полевыми агентами. Фрэнсиса назначили инструктором. Его требования были четкими, а отношение строгое, но справедливое. Он не просто учил технике, а объяснял, что каждая передача, каждый код, каждый сбой — это угроза. Радист держал в руках не провода, а чужие жизни. Ошибка одного могла разрушить операцию, сорвать артподдержку, уничтожить эвакуацию целого батальона. Фрэнсис делал все, чтобы подобных ошибок не допустили уже на этапе обучения. Он ходил вдоль рядов, наблюдая за тем, как новобранцы осваивают информацию. Кто-то слушал внимательно, кто-то с безразличием, кто-то с тревогой, осознавая, что привычная жизнь скоро закончится. — Запомните, — говорил он, сцепив руки за спиной. — В бою второго шанса не будет. Связь — это единственное, что не дает подразделениям погрузиться в хаос. Один неверный сигнал, одна задержка — и люди останутся без приказов. Как только усваивали теорию, переходили к технике. Зал наполнялся щелчками переключателей, потрескиванием эфира, быстрыми ударами пальцев по ключам морзянки. С первого же дня он понял, что их нужно учить не только технике, но и выдержке. Когда в эфире раздавался гул и голос командира тонул в помехах, многие терялись. Пальцы путались, дыхание сбивалось, голос дрожал. — Дыши. Не спеши. Ты не один. Прислушивайся, — говорил он спокойно, стоя рядом с учеником, вцепившимся в наушники. Следующий этап — криптография. Важно было не только отправить сообщение, но и не дать врагу его перехватить. Фрэнсис устроил практику: курсанты расшифровывали сообщения за ограниченное время. — Враг слушает всегда, — напомнил он, проходя между столами. — Если сообщение попадет не туда, оно обернется против нас. Ваша задача — передать информацию так, чтобы никто, кроме адресата, ее не понял. Фрэнсис знал: ни одна тренировка не заменит реального боя. Вскоре эти люди окажутся на передовой, где нельзя будет переспросить или свериться с инструкцией. Там останется только шум, хаос, напряженный голос в наушниках и необходимость действовать точно с первого раза. Ему оставалось лишь подготовить их настолько, насколько это было возможно. Ошибки на войне не исправляются. Учения проводились в условиях, приближенных к боевым. Курсантам приходилось работать в голоде, усталости и постоянном напряжении. Радисты передавали команды под грохот взрывов. Ладони мокрые от пота. Наушники прижаты к виску. Они старались различить искаженный сигнал, теряющийся в криках и шуме. К концу третьего месяца Фрэнсис видел, как его ученики постепенно переставали быть новичками. Они уже не сбивались, не путались в кодах, не отвлекались на помехи. Их движения стали отточенными, уверенными, даже в полном хаосе они действовали не по наитию, а строго по инструкции. Состав группы постоянно менялся. Одни уезжали на фронт, других направляли в части. На смену сразу прибывали новые. Поток людей не прекращался. Фрэнсис держался за работу, как за единственное, что оставалось стабильным, и уже не думал о том, сколько времени прошло с тех пор, как он покинул передовую. Его дни были одинаковыми. Команды, доклады, инструкции, тренировки, сверка оборудования, отчеты — все сливалось в одно бесконечное движение, где он существовал скорее как часть системы, чем человек. Он больше не писал письма, не вспоминал фамильный дом, не спрашивал у себя, где сейчас сестра. Прошлое ушло и было спрятано глубоко, уступив место сухой необходимости быть полезным. Работа стала для него тем, что заменяло чувства. Он не хотел становиться собой прежним, потому что знал: там, внутри, осталось слишком много того, к чему он пока не готов возвращаться. И каждый новый день, наполненный радиошумом, стуком по телеграфным ключам, докладами и приказами, лишь укреплял его в убеждении: работа — все, что у него есть. Год прошел в тренировках, инструкциях, проверках, учениях. Весь мир сузился до металлического гула радиостанций, коротких сигналов, голосов в наушниках. Фрэнсис не жил в фамильном поместье. Он обосновался на окраине Лондона. Рядом с ним остался единственный человек, чье присутствие стало не просто привычным, а, возможно, единственно необходимым: его водитель Джон Блаунт. Тот сопровождал его еще до войны, а теперь стал большим, чем просто шофер: он помогал разбирать бумаги, доставлял письма, подвозил к учебному центру и штабу, напоминал о вещах, о которых Фрэнсис уже не помнил сам. Чем ближе подступал июнь 1944 года, тем сильнее сгущалась тревога. Джон, ежедневно подавая ему письма от Изабеллы, все чаще не скрывал удивления: человек, который прежде боготворил свою сестру, теперь отмахивался от них лениво, порой даже не разворачивая конверт. Ответы он диктовал сухо — ровно те, которые, по его мнению, она хотела бы услышать. Даже когда в письмах звучали простые, почти молитвенные строки: «Доходят ли мои письма до Даниэля?» — Фрэнсис молчал. Джон с нарастающим упорством просил не забывать о ее просьбах. Это начинало злить. В один из дней, вырвав письмо из рук Джона, он пробежался взглядом по тексту, взял лист и коротко написал ответ: «Он читает все, что ты ему отправляешь. Верь мне и не сомневайся». Фрэнсис погружался в апатию, в которой не было ни печали, ни надежды. Он не вспоминал даже хороших моментов из жизни: война продолжалась, и люди все еще умирали. В конце мая его повысили до майора и сразу же и направили во Вторую британскую армию[3] как офицера связи батальона. Под его командованием оказалось пять рот связистов — шестьсот человек, обученных, выносливых, готовых к передовой. Сотни лиц, сотни голосов, сотни судеб. И впервые он с тревогой заметил, что больше не переживает за каждого, как когда-то во взводе. Потеря одного из шести сотен казалась менее трагичной, чем потеря одного из десяти. Он с ужасом осознал, что стал воспринимать людей не как личностей, а как строки в ведомости, как цифры, которые стираются в отчетах и заменяются другими. Потому он дал себе клятву — никогда не опускаться до состояния, в котором человеческая жизнь теряет свою значимость. Он знал ее цену слишком хорошо. Знал, сколько в ней страха, боли, надежды и последнего взгляда, которым кто-то встречает смерть. И потому, каждый раз, проходя по позициям своего батальона, он сознательно разрушал возведенные стены хладнокровия, шаг за шагом возвращая себе способность чувствовать. Чтобы относиться к каждому своему солдату с тем же уважением, с каким относился когда-то к бойцам своего первого взвода. Фрэнсис начал позволять себе возвращаться мыслями к прошлому. К тем, кого называл своей семьей. Он просил у генерала Кларка сводку о судьбе бывшего взвода. Генерал всегда был любезен и спокоен, как и подобает человеку, знающему цену словам. — Осталось трое, — произнес он однажды. — Трое? — переспросил Фрэнсис, не сразу осознавая услышанное. Он смотрел на генерала, который, как обычно, с деловитым спокойствием набивал трубку. — Ну да, трое. — Кларк слегка приподнял очки, снова взглянув на бумаги. — Эмиль Боннель, Гарет Хоуп, Джон Китч. Они живы. — А остальные? — Погибли при боях в Монте-Кассино[4], — коротко ответил генерал. — Это война, Талли. Такое случается, не так ли? Фрэнсис опустил взгляд. Уинстон Кларк говорил спокойно, почти без выражения. — Гарри Эдвуд, Митчелл Роуэл и Говард Полонски. Их накрыл артиллерийский снаряд во время эвакуации мирных. Дерек Бауэр и Иен Лоуренс подорвались на мине, вытаскивая раненного пехотинца. Эрик Коул участвовал в операции по зачистке деревни, в которой, как считалось, укрывались немецкие радисты. После боя выяснилось, что там находились только пожилые итальянцы и женщины. Его нашли повешенным в лесу спустя несколько часов после битвы. — Повесился… — повторил Фрэнсис, тяжело сглатывая. Взгляд его метнулся на картину, висевшую на стене. Изображенный на ней пейзаж — залитый солнцем склон, по которому текла мирная река, — вдруг показался ему оскорбительной. — Фрэнсис, — сдержанно, но с неохотной теплотой произнес Кларк, — я понимаю. Это твой первый взвод. Но это война. Здесь гибнут люди. Фрэнсис сжал губы, нахмурился, стараясь удержать лицо неподвижным, не дать голосу дрогнуть. Внутри же все было охвачено тревогой. Он ненавидел фразу — «это война». Она казалась ему прикрытием банальной жестокости. В ту ночь, когда сны его и без того были беспокойными, к нему явилось видение. Он видел скульптора. Тот высекал на мраморе его лицо, пока Фрэнсис стоял перед статуей, смотрел и не узнавал себя. Лицо было его, но в то же время чужим, отстраненным, высеченным бездушными ударами молотка. Из глубины камня донесся голос. — Ответь. Что с тобой? Собственный голос врезался в его сознание, тяжело и болезненно, звуча непривычно резко, ведь исходил не от него самого. Он был чужим, отголоском глубоко спрятанных мыслей, которые никогда не должны были вырваться наружу. Фрэнсис прижал ладони к ушам, стремясь остановить эту внутреннюю исповедь. Несмотря на усилие и напряжение, охватившее все его тело, — слова продолжали рваться наружу. Он не хотел их произносить, не хотел слышать даже мысленно, не желал признавать то, что так долго вытеснял, пряча за работой, за дисциплиной, за годами молчания. Но все, что он сдерживал, теперь не поддавалось контролю. Оказавшись один на один с самим собой, Фрэнсис не мог больше ни спрятаться, ни уйти. — Я не могу жить, — выдохнул он сквозь сдавленные рыдания. Фрэнсис пытался остановить слезы и слова. Как бы ни старался, этот разговор уже шел помимо его воли. — Нет, вслушайся. Это не буквально. Эти слова — не то, что ты думаешь. Я не могу жить. — Почему? — голос скульптуры звучал ровно, без сочувствия, с безжалостной настойчивостью. — Потому что я не я. Я не могу быть собой. Когда же я, наконец, освобожусь от оков? — Кто заковал тебя в них? — Я не знаю. Я просто хочу жить. Но я не могу. Разговор оборвался резким пробуждением, раздавшимся среди ночной тишины. Холодный пот покрывал тело липкими дорожками, проникая под ворот рубашки, стекая по позвоночнику и вискам, к сжатым до боли пальцам. Тело дрожало, грудь сотрясала мучительная судорога. Он вскочил с постели, почти вслепую добежал до ванной комнаты, уцепившись за край раковины, склонился, и, не сумев сдержать тошноту, его вырвало. Мышцы живота судорожно сокращались, в голове звенело, перед глазами все плыло. Дверь с грохотом распахнулась — в комнату ворвался Джон. — Молодой господин! Что с вами? Вызвать врача? — Нет, нет, — Фрэнсис замотал головой, еле держась на ногах из-за подрагивающих колен. — Я в порядке. Иди спать. — Но, молодой господин… — Джон. Спокойной ночи. Приказ Фрэнсиса был выполнен; Джон, не задавая вопросов, покинул комнату, оставив его наедине с собой. Фрэнсис включил воду над раковиной и нагнулся, подставляя голову под холодную струю, тяжело дыша, пытаясь окончательно проснуться. Перед глазами появлялись картины: подорвавшиеся Дерек и Иен, убитые снарядом Гарри, Митчелл и Говард. И лес. Тихий лес, усыпанный зеленой листвой. Здесь пели птицы, пробегали белки и кролики. На одной из веток, с опущенной вниз головой, висел Эрик. На его зеленую форму падали лучи солнца, пока мир вокруг продолжал жить. Фрэнсис хрипел, голос был слабым, почти беззвучным. Его трясло. Он плакал и не мог вообразить, что чувствовал Эрик в ту последнюю минуту. Фрэнсис видел, как тот идет один по тропинке, вспоминая своих погибших друзей, как осматривает пустой лес. Как закидывает веревку на высокую ветку, закрепляя ее. Как опирается на камень, затягивая тугой узел на шее. Нога соскальзывает — и тело повисает в воздухе. Фрэнсис стукнул рукой по зеркалу, от чего то вдребезги разлетелось на части. Окровавленную руку он прижал к сердцу и упал на кафель. Он плакал всю ночь. Вспоминал неведомого странника, толкующего о жизни. Гарри, который уж больно любил сплетничать. Митчелла, который молчал, но каждое слово всегда было к месту. Сломанные очки Говарда. Шутки и веселье Иена и Дерека. И перед тем как сомкнуть глаза, вспомнил о повешенном Эрике в лесу. Скульптор больше не приходил к нему во сне, и с его исчезновением наступило молчание, в котором не было облегчения. Было понимание того, что время идет, а вместе с ним уходит все, что было раньше. Жизнь продолжала течь своим чередом, и настал тот день, когда Фрэнсис вновь стоял на палубе военного корабля, глядя вперед на бескрайнее, свинцово-серое море, покрытое тяжелыми облаками, за которыми начиналась Франция. Ветер трепал полы формы, пальцы сжимали холодный поручень. Операция «Оверлорд»[5] началась. Когда майор связи Фрэнсис Талли стоял на борту десантного катера, его мысли сводились к одному: удержать связь, сохранить порядок, не позволить хаосу разорвать цепь командования. Все остальное — страх, сомнения, предчувствия — должно было уйти на второй план. Ветер, пропитанный солью и порохом, с ревом пронесся над волнами, поднимая пену. Массивные корпуса кораблей уходили за горизонт. Сквозь туман пробивалось зарево — тревожный рассвет, обманчиво красивый. Где-то вдали уже гремела артиллерия. Воздух пронизывали взрывы и завывания сирен. Весь мир, казалось, сжимался до одного мгновения — ожидания удара о берег, момента, когда придется идти вперед, не оглядываясь. Майор ощущал вес офицерской формы, стянутой ремнями, сырость, пробирающуюся под воротник. Перед ним расстилалась темная громада вражеских укреплений. У берега толпились десантные суда, груженные солдатами, готовыми рвануть вперед, зная, что берег встретит их огнем. Когда катер ударился о песок, а десантная рампа с грохотом опустилась, открывая выход в ледяную воду, Фрэнсис шагнул вперед, ощущая, как набегающие волны стягивают сапоги, а густой вязкий песок проваливается под ногами. Все вокруг бурлило — солдаты бежали, пригибаясь под шквальным огнем, тела падали в прибой, вода приносила к берегу разбитые ящики с боеприпасами, разорванную форму, вещи, которые еще несколько минут назад принадлежали тем, кто ступил на этот берег раньше. Ему не положено было рваться в бой — его место находилось в центре управления, в координации наступления, в принятии решений, от которых зависели сотни, а может, и тысячи жизней. Все вокруг рушилось так быстро, что приходилось действовать инстинктивно. — Роты на связь! — прокричал он в передатчик, заглушая крики и грохот артиллерийских ударов. — Плохая слышимость, сэр! Помехи, перегрузка эфира! Радиостанции малой мощности тонули в радиопомехах. Сигналы срывались, задыхаясь в радиопомехах и грохоте боя, а связь должна была работать сейчас, иначе атака могла превратиться в бойню. — Кабельную линию! Немедленно прокладывайте проводную связь! Сержант кивнул, отдал приказ, и несколько солдат рванули к траншеям, утягивая за собой бухты проводов. Вскоре по песку потянулись провода, ведущие к мобильным штабам, но этого было мало. Фрэнсис метнулся за бетонные заграждения, задыхаясь в плотном дыму, пока связисты устанавливали новые радиопередатчики. Все, что окружало его, — разрушение. Солдаты падали, дым поднимался, огонь пожирал деревянные конструкции, некогда служившие укреплениями. — Артиллерия, прием. Подтвердите координаты обстрела сектора С-4. — Подтверждено! Ждем корректировки! — Пехота, каков статус? — Мы застряли перед заграждениями, нужна поддержка саперов! — Они в пути. Время прибытия — две минуты. Связь рвалась, эфир трещал, голоса захлебывались в шуме — он продолжал передавать команды, удерживая хрупкий порядок, готовый рассыпаться в любой миг. — Связь с флангом утеряна! Фрэнсис стиснул зубы. — Где ближайшая точка ретрансляции? — Южнее, но она разбита! — Развернуть резервную точку связи! Немедленно! Линейные связисты бросились к аппаратуре, закрепляя антенны. В этот момент рядом с Фрэнсисом разорвался снаряд. Ударная волна отбросила его на землю. Мир резко завибрировал, слух заполнился оглушающим звоном, пальцы разжались, выпуская передатчик. — Майор?! Он сморгнул пыль, гул в ушах медленно стихал. — На месте. Пальцы скользнули по рации; он поднял ее к губам, дрожащим от напряжения, но голос его остался таким же твердым, как прежде. — Отчет по секторам. Немедленно. Шли секунды, прежде чем эфир снова ожил. — Фланг восстановил связь! Позиции удерживаем! — Артиллерия наготове, ждем приказа! — Пехота прорвалась! Противник отступает! Связь работала. Когда темнота окутала берег, а канонада боев сместилась вглубь материка, Фрэнсис наконец позволил себе перевести дыхание, но ненадолго. Он сидел над разложенными картами, проводил линии карандашом, отмечал точки соединений, вчитывался в схему узлов связи — и одновременно слушал эфир, в котором звучали голоса связистов. Они все еще были в работе: кто-то прокладывал провода, кто-то искал помехи, кто-то проверял устойчивость канала. Никто не спал, никто не жаловался — только четкие фразы, короткие доклады, шум настройки и тихий треск радиосигнала, который стал привычной частью ночной тишины. — Мы сделали это, — пробормотал он, стиснув в пальцах карандаш. Союзные войска неумолимо двигались вперед, шаг за шагом сжимая кольцо вокруг немецких позиций, прорезая линию обороны словно клинок, который, пусть и медленно, но уверенно вонзается в плоть врага. Каждое утро приносило с собой новую серию ожесточенных боев. Несмотря на изматывающее сопротивление, несмотря на потери, на сгоревшую технику, на изрытую воронками землю, фронт не останавливался, а продолжал свое движение. Гул артиллерии сливался с лязгом гусениц и отголосками шагов тех, кто продолжал марш сквозь руины городов и полей — тех, что давно утратили свой прежний облик. Танки, бронированные громады, покрытые копотью и вмятинами, продолжали идти вперед. Вслед за тяжелой техникой шла пехота, пробираясь сквозь дым и пепел, занимая позиции в полуразрушенных зданиях, на окраинах городов, в узких улочках, где каждое окно, каждый поворот могли скрывать засаду. Чем дальше углублялись войска, чем гуще становился фронт, тем более напряженными становились бои: каждый занятый перекресток, мост, склад могли сыграть ключевую роль в дальнейшем наступлении. И враг, даже отступая, цеплялся за них с отчаянной яростью. Разрушенные деревни и города превращались в лабиринты из камня и огня, где вой сирен перемежался с гулом авиационных налетов, а пыль, оседающая на лица солдат, сливалась с потом и кровью, оставляя на коже сухую корку. Войска шли дальше. Фрэнсис все чаще думал о том, что наконец самое страшное, что может произойти с людьми, совсем скоро закончится. Что этот бесконечный, изматывающий кошмар, день за днем вытравливающий из человека все человеческое, наконец останется позади, уступая место другим качествам и чувствам. Возможно, более светлым, возможно, более сложным, но, по крайней мере, не таким кровавым и жестоким. Наполненный упрямым, почти отчаянным энтузиазмом, он работал, не жалея себя. Сутками просиживая в штабе, листая отчеты и доклады, подписывая документы, проверяя радиосвязь, устраняя неполадки в ротах, отправляя сообщения командованию. Он знал, что усталость будет позже, когда все это закончится. Тогда можно будет позволить себе признаться в слабости. Но пока война продолжалась, он продолжал держаться. По мере того, как союзные колонны продвигались через поселки, освобождали города, проходили километры выжженной земли, Фрэнсис, по просьбе генерала Кларка, молча наблюдал, как арестовывали немецких офицеров и французских коллаборационистов. Тех, кто предавал свою страну, участвовал в преступлениях против человечности, способствовал ужасу, растянувшемуся на годы. Списки подозреваемых поступали к нему из штаба SOE[6]. Сводки составлялись на основе донесений французского Сопротивления, разведотдела секции F и радиоперехватов, поступавших от технических подразделений и полевых агентов. Не все данные были подтвержденными, и именно поэтому Кларк отправил Фрэнсиса в качестве связующего звена, чтобы на месте отличать вымысел от фактов. Он докладывал обо всем генералу, выполнял его поручения. Если требовалось — акцентировал внимание на особенно подозрительных лицах. Иногда лично выезжал с группой солдат и наблюдал за арестами. Фрэнсис изредка проверял людей, в которых британская разведка была не уверена. Под видом обычного британского офицера, сопровождающего колонну, он заходил в дома мирных жителей. Просил воды, хлеба, интересовался дорогой — невзначай уточнял фамилии, род занятий, последние перемещения хозяев. Чаще всего те, кто с радостью показывал документы, оказывались простыми людьми, лишь пытавшимися выжить на войне. В редких случаях фамилии совпадали с теми, что значились в списках, подтвержденных разведкой. Он не задавал лишних вопросов. Если имя совпадало, а глаза человека избегали взгляда — хватало и этого. На войне ошибки были неизбежны, но бездействие стоило бы дороже. Тогда Фрэнсис без промедления передавал информацию генералу Кларку, докладывая, что личность подтверждена и подлежит задержанию. Но его собственная война все еще продолжалась. Ее нельзя было завершить победой, нельзя было подписать капитуляцию, прекратить огонь или вывести войска. Она была глубже, чем поле боя, коварнее, чем засады врага, страшнее, чем артиллерийские удары, потому что происходила внутри него самого. В один из вечеров в его кабинет — устроенный в деревенском доме — зашел младший лейтенант. Папка с глухим стуком упала на стол, и это ощущение пронзило его насквозь. Фрэнсис пробежался глазами по строчкам — донесение, отчет, несколько строк о случившемся. — Что это? — сипло спросил он, перелистывая страницы. — Позвольте доложить, сэр! — младший лейтенант вытянулся по стойке смирно. — Докладывай уже, — раздраженно пробормотал Фрэнсис, откидывая папку в сторону. — В одном из взводов произошел инцидент, сэр. Два молодых солдата были застигнуты за отвратительным, недопустимым поведением. Лейтенант произнес эти слова с таким отвращением, что Фрэнсис на мгновение закрыл глаза, собираясь с мыслями. — Однако один утверждает, что был жертвой домогательства, а второй не отрицает, наоборот, подтверждает. И не стыдится. Это… отвратительно, сэр. — Спокойнее. — Фрэнсис прочистил горло, поправил сидящую слишком туго на шее форму и выпрямился на стуле. — Вызови ко мне, — он взглянул в бумаги. — Андерсона и Рида. Я поговорю с ними и составлю рапорт командованию. Свободен. — Есть, сэр! Младший лейтенант вновь отдал честь, резко развернулся и быстро покинул комнату. Фрэнсис опустил взгляд на папку, сжимая кулаки так крепко, что ногти впились в ладони. Его взгляд лихорадочно скользил по строкам, в тщетной попытке отыскать в них то, чего там не могло быть — оправдание им, оправдание самому себе. Сердце билось с такой силой, что казалось, вот-вот вырвется наружу. Хотелось сжаться, исчезнуть, сбежать. Вместо этого он запустил пальцы в волосы, наклонился вперед и прикусил губу. Двоих привели быстро. На лице Андерсона, искалеченном и покрытом ссадинами, — лишь ярость: немой протест, вспышка животной ненависти, не сдержанная даже страхом. А у Рида, несмотря на явные следы побоев, взгляд оставался спокойным. Фрэнсис молча закурил, встал из-за стола и, не глядя на них, медленно подошел к окну. — Я слушаю. — Этот педик[7]! — взорвался Андерсон, сплевывая кровавую слюну на пол рядом с Ридом. — Он набросился на меня! Вы можете себе представить, сэр, что я испытал?! Накажите его, сэр, это не может просто так… Фрэнсис резко развернулся, схватил с стола папку и громко зачитал: — «В результате осмотра патрульной группы двое солдат, Андерсон и Рид, были обнаружены в укромном месте. Андерсон находился…» — Сэр! — выкрикнул Андерсон, делая шаг вперед, но тут же осекся. Фрэнсис посмотрел на него. Этого взгляда хватало, чтобы у любого сердце упало в пятки. Он смотрел долго, пока краска стыда не залила лицо Андерсона, переходя на шею и уши. — Ты меня только что перебил? Фрэнсис откинул бумаги на стол, сцепил руки за спиной, выпрямился, вздернул подбородок, ожидая объяснений. — Прошу прощения, сэр, — пробормотал Андерсон, голос его дрожал, и он быстро начал почтительно склонять голову, пытаясь загладить вину. Фрэнсис только фыркнул и перевел взгляд на Рида. — А ты что скажешь, сержант? На миг взгляд майора смягчился, но он тут же снова нахмурился, выжидая ответ. — Все было обоюдно, сэр. — Да что ты врешь, ты, кусок дерьма! — взорвался Андерсон, толкнув Рида в плечо. — Педик ты несчастный, застрелись ты уже! Он резко размахнулся и ударил Рида кулаком по лицу. Тот качнулся назад, и не успев среагировать, рухнул на пол, ударившись плечом о край стола. — Прекратить немедленно! В коридоре раздались быстрые шаги, дверь с грохотом распахнулась, и в кабинет вбежали двое солдат, схватив Андерсона за руки. Тот вырывался, норовя добить Рида хотя бы пинком. Фрэнсис скривился, тяжело моргая в надежде, что, когда снова откроет глаза, этот беспорядок исчезнет. Что ему не придется наблюдать за этим жалким, ничтожным зрелищем, где один человек избивает другого, словно хочет уничтожить то, что его пугает. Но картину нельзя было изменить. Грудь болезненно сжалась, сердце застучало быстрее. Несмотря на все зрелище, представшее перед ним, несмотря на безысходность ситуации, несмотря на собственное бессилие, он знал — справедливости не будет. — Уведите его. Солдаты кивнули, потащили Андерсона к выходу. Лишь когда дверь захлопнулась, а крики стихли в коридоре, Фрэнсис позволил себе расслабить плечи. Он склонился над Ридом, помог подняться, но тут же отдернул руки, сунув их в карманы, стыдясь минуты слабости. — То, что написано в отчете, правда? — Да, сэр. Голос Рида звучал уверенно, даже спокойно. — Все было обоюдно? — Да, сэр. Фрэнсис кивнул, потянулся за заготовленным листом рапорта, взял ручку в руки. Но вдруг замер и с надеждой поднял взгляд. — И ты даже не будешь отрицать? — Я не буду отрицать ничего, сэр. Все было правдой, до последнего слова. Мои побуждения, пускай они считаются неприемлемыми, я от них не отрекусь никогда. Фрэнсис выдохнул, провел ладонью по лицу, ощущая, как в висках колотится кровь. — Тебя посадят. — Пускай садят. — У тебя будет искалеченная жизнь. Ты не сможешь устроиться на работу. Твоя военная карьера окончена. Тебя могут посадить. Ты будешь изгоем, тебя будут преследовать на улицах. Ты понимаешь, что с тобой будет? — Понимаю, сэр. — Рид посмотрел на него спокойно, без тени сомнения в глазах. — Но я хочу быть честным перед собой. Иначе зачем жить? — Жить с искалеченной судьбой стоит твоих убеждений? — Безусловно, сэр. Кем я буду, если не смогу сказать правду о самом себе? Фрэнсис сжал пальцы на ручке, заполняя рапорт резкими, отточенными движениями, не поднимая взгляда. Стоит ему еще раз встретиться с глазами юноши — с разбитым, искаженным болью лицом и взглядом, полным того странного, почти пугающего спокойствия, — и его попросту разорвет изнутри. Пальцы продолжали двигаться по бумаге, но мысли унеслись прочь — в те ночи, в Бенгази, под тяжелым, раскаленным небом, где над их головами висело молчаливое звездное полотно. Он вспомнил лицо Эмиля, его глаза, в которых отражался и свет, и страх, и то, о чем никто не осмеливался говорить. Он вспомнил собственное сердце, срывающееся с ритма. Что-то тогда дрогнуло в нем. Что-то отчаянно закричало внутри, и он до сих пор не знал точно, что именно это было — отвращение к самому себе, осознание своей слабости, неумолимая ярость на собственную нерешительность или же горькое понимание того, что он не вправе сейчас выносить приговор. — Как скажешь. — Голос его сорвался на хрип, но он тут же выпрямился, глубоко вдохнул, крикнул в сторону двери: — Уведите его! Дверь снова распахнулась, солдаты вошли и грубо схватили Рида под локти. Фрэнсис смотрел, как его уводят. Оставшись один, он опустил голову на стол и тихо застонал. Внутри него снова что-то сломалось. И эта трещина стала глубже. Он пытался вытеснить из сознания мысли, которые мешали сосредоточиться, отвлекали, возвращали к чувствам, неуместным в мире приказов, отчетов и моралистов. Фрэнсис старался концентрироваться на рапортах, докладах, раздаче приказов, связи между ротами. Но все это неизменно скатывалось в одно и то же — в кашу из воспоминаний и вопросов, на которые он не мог найти ответа. Вспоминал Бенгази, теплый песок, звездное небо, руки, которые сжимались в чужих ладонях. Первую влюбленность — еще до войны, неосознанную, потому что его никто не научил понимать себя. Никто не сказал, что трепет в груди — это больше, чем дружба, больше, чем восхищение. Вспоминал разговоры чиновников, что сыпали словами о морали и мужестве, сидя в своих гостиных, отбрасывая тени на стены в свете каминов. Они рассуждали о чести и достоинстве, не ведая, каково это — чувствовать себя испорченным и неправильным. Вспоминал сестру. Единственного человека, который был для него настоящей семьей, кто любил его безусловно, кто понимал, но никогда не говорил об этом вслух. Вспоминал друзей, с которыми мог говорить почти обо всем, но только не об этом. Фрэнсис начинал ненавидеть себя. Если раньше это чувство было неясным, глубоко спрятанным, чем-то, что он даже не осознавал полностью. То теперь оно превращалось в пытку, в муку осознания, что ни одна женщина на свете не сможет заменить ему мужского прикосновения. Что ни с одной женщиной он никогда не почувствует того, что чувствовал бы с мужчиной. Он был убежден, что внутри него была ошибка, неподдающееся исправности. Он впервые заговорил с собой честно: Фрэнсис Талли — мужеложец. Мужеложец, который не знает, что такое мужество. Мужеложец, который живет в страхе, в отвращении к себе. Мужеложец, который не должен был родиться. И Фрэнсис думал, что, возможно, это и было его наказание. Его существование — не дар, не случайность, а кара за грехи. За безрассудство отца. За страсть, ставшую причиной его зачатия, но не имевшую ни любви, ни смысла. Он чувствовал, что он не был нужен этому миру. Фрэнсис думал о войне и о том, как ненавидит ее всем сердцем. Но ненавидел он не саму войну, не ее неизбежность, не железную поступь истории, вечно прокладывающей дорогу через кровь и руины. Он ненавидел в ней то, что слишком сильно ее чувствовал. Принимал близко к сердцу. Пропускал через себя — не как стратег, не как солдат или мужчина, воспитанный в традициях чести; а человек, неспособный смотреть на смерть с холодным расчетом. Он страдал за жизни, которые другие не замечали, и за судьбы, о которых никто не думал. Фрэнсис не умел воспринимать потери как сухие цифры, неизбежные жертвы ради победы или просто часть великого плана. Каждое имя, лицо, каждую историю он носил в себе, не умея отпускать, и не умея сказать себе: «Такова война». Фрэнсис всегда относился к людям с нежностью — пусть это было незаметно со стороны. Внешне он оставался суровым, сжимал зубы, говорил резко и коротко, не позволяя усомниться в своем профессионализме. Фронт, траншеи и бункеры, где решения принимались без эмоций и жалости, лишь доказывали ему обратное. Он не был таким, как остальные мужчины. Не был грубым, закаленным в безразличии, не был создан из того же камня, из которого высекались командиры, способные отдавать приказы, которые приведут к смерти. Фрэнсис видел, как другие мужчины смеялись. Как легко они позволяли себе забывать мертвых, сжимая стаканы в крепких руках. Как просто они говорили о женщинах, а ведь они тоже боялись, страдали. Они не просто игрушка или способ утешить себя после боя. И он понимал женщин, знал их природу, видел их страхи и их силу. Он всегда хотел защищать их, не потому, что это был долг мужчины, а потому, что он чувствовал их боль как свою. Ему было чуждо то, что было естественно для других. Он не умел разговаривать с женщинами, как другие. Не мог насмехаться, обсуждать любовниц за ужином, превращая их в предмет. Среди этих мужчин, для которых война — часть судьбы, Фрэнсис остро чувствовал, насколько он отличался. Он вновь загонял себя в работу, цеплялся за нее, как за спасение, пытаясь утопить в рапортах все, что отравляло разум. Иногда это удавалось — и тогда на несколько часов в голове стихали ненавистные слова, обращенные к самому себе. Особенно легко было забыться, когда просьбы генерала Кларка стали приходить все чаще, требуя внимания и вовлеченности. Майор вникал в отчеты с мрачным отвращением — и ужасался: предателей было слишком много. Их тени раскинулись повсюду. Фрэнсис всегда презирал предательство. Ненавидел тех, кто пользовался другими ради своей выгоды, кто легко менял сторону, лишь бы спасти собственную шкуру. Теперь, осознав масштабы предательства, он все чаще смотрел с недоверием на их разговоры о свободе. Французская «республиканская гордость», которой так пафосно гордились, казалась ему пластичной — слишком легко сгибающейся под страхом перед немцами. Именно в этот период пришла очередная просьба Кларка — проверить одну семью, проживающую в поселке недалеко от Парижа. Столица уже была близко, союзники готовились к тому, чтобы войти в город, и чем ближе они продвигались, тем больше предателей обнаруживали на своем пути. На бумаге это была самая обычная рабочая семья. Но по данным разведки они сдавали гестапо[8] членов Сопротивления. Все, что нужно было сделать, — убедиться, действительно ли нужные люди проживают по указанному адресу. Но в тот момент, когда он вошел в дом, попросил у женщины чашку чая — больше для маскировки, чем из реального желания пить, он почувствовал — что-то не так. Майор услышал позади себя скрип пола, но не успел даже обернуться, как тяжелый удар палки обрушился ему на затылок. Мир вспыхнул яркой болью, череп затрясся от удара, и прежде чем он успел восстановить координацию, рухнул на пол. Фрэнсис попытался увернуться, схватиться за пистолет, прикрыться руками. Но удары посыпались градом — безжалостные, методичные. По голове, ребрам, ногам и рукам. Грубая деревяшка врезалась в кости с тупым глухим звуком. Ребра хрустнули. Дыхание перехватило, когда один из ударов пришелся в грудь. На несколько секунд его мир сжался до боли, до невозможности вдохнуть, до судороги, парализовавшей все тело. Последовал удар, а за ним — еще один. Глухой хруст, пронзивший все тело, выдал: сломалась рука. Фрэнсис не закричал. То ли потому, что сознание уже начинало погружаться в вязкую темноту, то ли потому, что ему действительно было все равно. Он не чувствовал страха. Не чувствовал больше ни боли, ни желания бороться. Фрэнсис думал: вот и конец. Все мучения, ночные кошмары, терзания, ненависть к себе, борьба с тем, кем он был, — все исчезнет. Он молча надеялся, что в следующей жизни, если таковая существует, он родится другим. Настоящим. Таким, каким, по мнению окружающих, должен был быть мужчина. Не тем, кто прятался за дисциплиной, не уродом и не ошибкой. Но смерть не пришла. Пришли солдаты, которые успели вовремя. Его вытащили и доставили в медпункт. Когда в вену вошла игла, и укол морфия начал свое действие, он уже был без сознания. Сотрясение мозга. Сломанные ребра. Пробитый затылок, который пришлось зашивать. Перелом руки. Все лицо и тело — в ссадинах. Никто не стал дожидаться долгого восстановления Фрэнсиса. Высшее командование приняло решение отправить его домой для дальнейшего лечения. После нескольких дней в госпитале, едва способный держаться на ногах, еще с трудом различая, где реальность, а где болезненное эхо в голове, он был погружен в транспорт. 29 августа 1944 года Фрэнсис Талли прибыл в Лондон. Формально — живым, по документам — целым, но это возвращение не было победой. Это была его собственное поражение. Он понимал, что, несмотря на все пережитое, остался прежним — все таким же наивным, все таким же человеком, в котором продолжала жить неистребимая потребность чувствовать. Он не стал хладнокровным, как того требовали обстоятельства и не научился равнодушию, которое помогало выживать другим. Фрэнсис оставался тем, кто не переставал верить, что каждое имя погибшего должно быть произнесено хотя бы раз шепотом, но с уважением. После нападения и долгого восстановления, наполненного бессонными ночами и болями, Фрэнсис так и не вернулся на фронт. Боевые действия в Европе закончились прежде, чем он смог снова встать в строй. Все, что он мог делать, как только смог ходить, это продолжать обучение юных радистов, загоняя себя в бесконечные тренировки, стараясь заполнить пустоту работой, отдавая приказы, наблюдая, как мальчишки, еще вчера державшие в руках только книги, осваивают аппаратуру. Он жалел о своей наивности — о том, как безоговорочно доверился гражданским, за что и поплатился сполна. На затылке остался шрам — тонкая, неровная линия, спрятанная под быстро отросшими вьющимися волосами. Они хоть и вились непокорно, но, по крайней мере, скрывали этот след — след чужой злобы, предательства, его собственной ошибки. Лицо зажило быстрее, оставив лишь едва заметные белые рубцы, которые, если кто и увидел бы, то только при пристальном изучении. Тело под военной формой говорило обратное. Шрамы от ножей, рваные следы осколков, тонкие белесые линии — все это были следы войны, что остались с ним, даже когда сражения закончились. Фрэнсис думал о том, насколько судьба не хочет отпускать его, заставляя цепляться за этот мир — мир, где настоящий он был никому не мил, где его не принимали таким, какой он есть, где он уже не видел смысла оставаться. Но за что-то же его держали здесь, раз ему позволили выжить. За отвагу, верность присяге, за то, что он не бросил свою работу даже после того, как его тело стало изувеченной оболочкой, Фрэнсис Талли получил последнее повышение в своей военной карьере. Подполковник связи. Теперь его имя значило не только аристократическое происхождение, но и профессионализм, честь и верность Британской империи. Он не видел в себе достоинства и не чувствовал, что стал тем, кем должен быть. Но популярность в военной среде росла, и не только благодаря его работе, но и благодаря генералу Кларку. Он видел в молодом человеке сына, продвигал его, верил в него больше, чем он сам когда-либо мог поверить в себя. Фрэнсис так и не вернулся в поместье — жил на окраине Лондона, игнорировал письма отца. Оставлял их нетронутыми, словно каждое слово было напоминанием о том, кем он должен был быть. То ли от стыда, то ли потому, что война внутри него не заканчивалась, он не хотел видеть ни отца, ни себя рядом с ним. Тем более на фоне новых бомбардировок Лондона, он не хотел казаться тем, кто сбежал[9]. Алкоголь стал спасением, единственным средством не видеть снов, не вспоминать лица тех, кого потерял, не думать о себе. Он не любил алкоголь за вкус. Не наслаждался им. Это давало ему тишину. Джон знал, что Фрэнсис не послушает ни единого слова, но все равно оставлял горячий чай на столе и тихо вздыхал, когда слышал, как Фрэнсис возвращается поздно ночью. Мужчина просил хотя бы встретиться с сестрой, зная, что единственный, кто мог бы достучаться до него, — это Изабелла. Она писала ему, просила приехать, хотела увидеть брата. Но он не мог явиться перед ней таким, каким был сейчас. Если Фрэнсис встретится с ней, он должен будет улыбаться, стоять ровно и говорить уверенно. Он не мог позволить ей почувствовать, что он уже не тот человек, которого она помнит. Фрэнсис должен был доказать себе, что он все еще мужчина. И пока он не мог в это поверить сам, он не мог позволить никому другому увидеть правду. В конце апреля генерал Кларк вызвал его для официального разговора, и, хотя в письме это звучало скорее как приглашение, Фрэнсис прекрасно понимал, что это был приказ. На этот раз он облачился в военную форму: китель и брюки цвета хаки сидели безупречно, сапоги блестели, ремень был затянут туго. Прежде он мог позволить себе пренебречь формальностями. Но сегодня он должен был выглядеть безупречно — как офицер, собранный до последней пуговицы, без намека на внутренний хаос. Фрэнсис вошел уверенно. Он отдал честь, снял берет и сел напротив генерала. Тот напевал себе что-то под нос, рассеянно потряхивая трубкой. — Подполковник Фрэнсис Талли, — протянул Кларк, скользнув по нему взглядом. — Рад вновь видеть тебя у себя в кабинете. — Взаимно, сэр, — коротко кивнул Фрэнсис. — Как поживает Изабелла? Восстановилась окончательно? — Прихрамывает, все еще плохо ходит. Но упрямо продолжает работать в госпитале. — Вы с Изабеллой — благородные дети. Даже не представляешь, как Кроуфорд вами гордится. Упоминание отца болезненно сжало грудь, но он только кивнул, сохранив невозмутимость. — Спасибо, сэр. Разговор на эту тему не продолжился — генерал перешел к делу. Кларк достал из ящика несколько листов и разложил их перед собой, едва взглянув в бумаги. — Как ты и просил. Информация о людях из твоего первого взвода. Фрэнсис тут же выпрямился, затаив дыхание. — Джон Китч — убит, — монотонно зачитал Кларк. — Вместе с Эмилем Боннелем подорвались на мине. По словам самого Боннеля, Джон закрыл его от взрывной волны. Тела не осталось. Только письмо, которое он успел отправить тебе через штаб. Мои люди ускорили процесс отправки, так что держи. Кларк положил перед ним конверт. Фрэнсис почувствовал, как его обдало холодным потом, покрывая спину и ладони. Он аккуратно взял в руки письмо, пряча его во внутреннем кармане кителя. Генерал, несмотря на молчание, продолжил: — На удивление, Боннель выжил. Без ног, конечно. Но верхняя половина цела. — Кларк тихо усмехнулся, и бросил взгляд на Фрэнсиса, но, не услышав ответа, слегка нахмурился. Фрэнсис не смеялся. Он смотрел на генерала, но не видел его. Все вокруг потускнело, сознание вырвалось из тела, и вдруг воздух снова наполнился гулом далеких взрывов, вибрацией артиллерийских залпов, криками раненых, запахом пороха и крови. В какой-то момент он перестал находиться в этом кабинете. Он был там, снова на войне. Там, где Иен Лоуренс еще был жив. Где Боннель еще не потерял свои ноги. Где Джонни Китч еще не был убит и с легкой контузией передавал по рации запросы о прикрытии с воздуха. — Эй, Фрэнсис. — Голос Кларка прорезал воспоминания. — Ты же знаешь, что это… — Война, — перебил его Фрэнсис. Он откинулся на спинку стула, тяжело выдохнул и опустил взгляд. — Я помню. — И еще одно. О твоих друзьях. Числились погибшими пару недель назад. Оказалось, были в плену. Сейчас им обоим предоставляется медицинская помощь. Фрэнсис замер, даже не сразу взглянув на него. — Даниэль Сэмюэльс, — генерал перелистнул страницу. — Хорошо показывал себя в бою. Смелый. Рвался в бой, как помешанный. У офицеров сложилось впечатление, будто он хочет скорее закончить эту войну, чем просто победить. Он жив. — Я его прекрасно понимаю. Генерал вновь взглянул в бумаги. — Генри Пауэлл? — спросил Фрэнсис, подняв взгляд. — Так же, как и всегда, — лениво бросил Кларк, небрежно откидывая бумаги в сторону. — Дослужился до звания полковника. Генерал потянулся к сигаре, зажимая между зубов, не зажигая, с интересом наблюдая за реакцией Фрэнсиса. — Слухи о трусости прекратились, как только он перестал выходить на поле битвы. — Я все равно в них не верю, — нервно рассмеялся он, покачав головой. — Генри настоящий мужчина. В этом я никогда не сомневался. — Ну, может, с кем-то не поладил, вот и пошли слухи, что он прятался за спинами остальных, — лениво пожал плечами Кларк. — Кто знает. — Это все сплетни, — отрезал Фрэнсис, глядя в глаза генералу. — Я знаю его с детства. Он смелый. — Хорошо, хорошо, верю. — У французов справедливость восторжествовала еще год назад, — начал Фрэнсис, наблюдая за генералом, — все ли сидят? Все ли арестованы? Прошло больше года, должно быть, — устало вздохнул он, — они все получили по заслугам. Генерал не переставал улыбаться. Он откинулся на спинку кресла, медленно повертелся в нем, затягиваясь, и наконец спокойно, почти лениво, проговорил: — Как сильно ты будешь зол, если я скажу, что это не так? Фрэнсис поднял на него тяжелый взгляд. — Что вы имеете в виду? — Ну как, Франция была в сильном экономическом упадке, нужны были ресурсы для восстановления. Большинство из тех, кого мы поймали, не понесли наказания. Он сделал паузу, позволил Фрэнсису переварить сказанное, прежде чем продолжить: — Взамен на помощь и сведения об ученых, генералах СС, трудовых лагерях заключались сделки. Большинство из них сейчас спокойно живут в Париже, пьют кофе и хрустят багетами. Это война, Талли. Фрэнсис вскочил на ноги, его лицо побледнело, а глаза вспыхнули яростью. — Это несправедливо! Кларк не удивился. Он лишь устало вздохнул, ожидая подобной реакции, и спокойно кивнул на кресло. — С каких пор война стала чем-то справедливым? Сядь, Талли. Расслабься. Война почти закончена. Фрэнсис рухнул обратно на стул, провел ладонями по лицу, пытаясь заглушить боль, которая с новой силой завибрировала в груди. Генерал Кларк довольно кивнул, увидев, что он успокоился, и вернулся к деловому тону. — Мне доложили, ты подал рапорт об увольнении из академии. Не желаешь продолжать преподавание? Фрэнсис нахмурился от его слов. Он медленно поднял взгляд на генерала, прокашлялся и, сохраняя сдержанность, кратко ответил: — Совершенно верно. Прошу меня извинить. — Поднявшись, он перехватил на себе удивленный взгляд Кларка. — Мне нельзя опаздывать на предстоящую встречу. Благодарю за предоставленную возможность служить в разведке и за неоценимый опыт преподавания. Генерал, приподнявшись вслед за ним, протянул руку: — Я буду с нетерпением ждать тебя в начале июля в доме офицеров. Отмечу день рождения в узком кругу. Спасибо за службу и береги себя. Фрэнсис на мгновение замер, глядя на протянутую руку. В нем боролась усталость с уязвленным самолюбием. Но, отбросив ненужную гордость, которая могла лишь посеять очередной разлад, он пожал руку генералу, натянуто улыбнулся и в спешке покинул здание внешней разведки. Погода в Лондоне стояла пасмурная, но на настроение это не повлияло. Фрэнсис не солгал, когда сказал, что опаздывает. Джон отвез его на Пикадилли и высадил у здания, скрытого за внутренним фасадом. Фрэнсис достал из багажника дипломат, пересек узкую дорожку между старыми зданиями и остановился перед неприметной дверью, рядом с которой висела табличка с надписью: Королевское астрономическое общество. Хотя большинство научных учреждений работали на фронт, здесь все еще собирались физики и астрономы. Они проводили редкие публичные лекции, лишь бы не дать науке исчезнуть. Их объединяло не только стремление сохранить знания, но и желание вернуть людям ощущение умиротворения — того, что лежит за пределами войны. Фрэнсис, вычитав в газете краткое упоминание о предстоящей лекции и подал заявку на участие. Он вспомнил ночное небо в пустыне, звезды, которые смотрели на него с равнодушной бесконечностью, и ту тихую радость, что приходила, когда он задирал голову вверх и забывался хотя бы на миг. Это был один из немногих случаев, когда Фрэнсис принял решение не с точки зрения пользы или долга, а, быть может, впервые за долгое время, по зову внутреннего желания. Лекционный зал встретил его тишиной и легким эхом голосов. Он сдержанно улыбнулся, чувствуя странную, почти детскую ностальгию, и занял свободное место. В зале было немного людей, но каждый из них нес в себе частицу упрямого стремления сохранить свет в мире, где давно царила тьма. В зале были военные, как и он сам, несколько женщин, пожилой джентльмен с седыми волосами и трое студентов. Лекцию вел профессор из Кембриджа. Он выглядел так, как и положено людям его профессии: потертый пиджак, сутулые плечи, седая щетина, обрамлявшая подбородок, и лысина, отражающая свет ламп, — все в его облике говорило о возрасте и годах, проведенных в кабинетах и библиотеках. С самого начала профессор затронул тему галактик, напоминая слушателям, что наш Млечный путь — всего лишь один из бесчисленных островков в черном океане Вселенной, усыпанном светом таких же галактик, как наша. Имя Эдвина Хаббла[10] звучало особенно часто, и именно на его труды, как подчеркнул профессор, опиралось все астрономическое сообщество. Речь шла не только о наблюдениях, но и о глобальных выводах: о расширении Вселенной, о ее движении, о том, что все, что нам знакомо, уходит все дальше, теряясь в необъятном космосе. Когда речь зашла о причинах расширения, о природе самого движения галактик, Фрэнсис, к середине лекции, уже сидел с почти детским выражением восхищения. В голове вспыхивали образы — Млечный Путь, те редкие, особенно яркие звезды, которые он наблюдал в пустыне, те ночи, когда он, уставший, всматривался в небо, не зная, что именно ищет. Все это получало объяснение, обретало форму, структуру, масштаб. Лишь когда профессор заговорил о практических методах — о наблюдениях, измерениях расстояний, возможностях крупнейших американских обсерваторий — Фрэнсис достал лист бумаги и начал спешно делать заметки. Он записывал, как строятся диаграммы, как считываются спектры, как наблюдатель превращает свет далеких миров в знание. Под конец лекции профессор снял очки, оглядел немногочисленных слушателей, среди которых почти все остались до конца, и, помедлив, произнес: — Я хочу, чтобы вы задали себе один, очень важный вопрос. Что значит бесконечность Вселенной, если человечество способно уничтожать само себя на Земле? Ведь несмотря на войну, небо остается прежним. Галактики — все так же вдали. Мы живем в расширяющейся Вселенной, и, быть может, в ее безмерности скрыта надежда на иной порядок. Когда лекция закончилась, Фрэнсис, не двигаясь, смотрел вперед, в одну точку. Мысль, прозвучавшая в последние секунды, закрепилась в нем четкой формулировкой. После первой же лекции в его сознании начала укореняться одна простая, но пугающая истина: смысла может и не быть вовсе, ведь небо — вечное. Вечером, с очередным стаканом крепкого алкоголя в руке, Фрэнсис молча смотрел на конверт перед собой. Он пил медленно, затягивался сигаретой, пытаясь собраться с мыслями. Прохладный ветер пробился через приоткрытые окна. И только когда мысли перестали быть навязчивыми, он открыл письмо. Внутри лежал сложенный лист бумаги. Бумага была измята, испачкана порохом и грязью, на ней отчетливо проступали отпечатки пальцев. Он докурил сигарету и, пододвинув настольную лампу ближе, зачитал про себя: «Младший лейтенант Фрэнсис Талли! Отдаем вместе с Эмилем вам честь и надеемся, что у вас все хорошо. Хотя, наверняка, вы уже не младший лейтенант (в этом уверен Эмиль). Но для меня вы младший лейтенант. Так что, сэр, если что — простите. После взятия Рима нас распределили в Пятую армию. В основном здесь американцы. Смешно, что они не понимают нормального английского. Вы бы их быстро научили говорить как надо — я в этом уверен. Почему пишу вам? Мне больше некому. В сентябре сорок четвертого, наверняка помните, нас снова бомбили. Погибло, говорят, несколько тысяч мирных. Среди них моя семья. Остались только вы, сэр. Что бы еще вам такого сказать. Не знаю, интересовались ли вы остальными ребятами. Но остались только мы с Эмилем. Не считая Гарета. Мы расстроились, что их не отвезли домой, а закопали в общие могилы. Понимаю — в разгар войны тысячи погибших, и всех не могли отправить домой к своим семьям. Но все равно было как-то плохо на душе. Эрик. Эта смерть меня сломала больше всего. Мы его долго искали, пока не нашли в лесу. На нем уже сидели птицы и клевали глаза. Мы долго думали — можно ли было предотвратить эту смерть? Он так винил себя в том, что стрелял в стариков, что просто не выдержал. Он после битвы не проронил ни слова. Просто тихонечко ушел. Выглядел он хорошо, ну, то есть, мы даже и не думали. Он, как всегда, сложил оружие, сунул руки в карманы и пошел курить в лес. Знаете, после стольких лет на фронте надо все обдумать. Мы все понимали. Но его долго не было. Мы нашли его висящим. Грустно. Не знаю, как правильно подобрать слова. Он не должен был винить себя. Нас же просто отсылают делать свою военную работу. А он винил. Не надо было так. Эмиль просит передать, что по возвращении обязательно вам напишет. У него какое-то срочное дело к вам есть. А я прощаюсь с вами! Надеюсь, у вашей сестры все хорошо, отец не хворает, а друзья целы и невредимы. И вы тоже, конечно. Последний прорыв на итальянском фронте — и все. Мы дома. Помните, как обещали нам показать поместье? Я до сих пор под большим впечатлением от вашего рассказа о Виндзоре. Ожидаю увидеть такую же красоту. Какая же все-таки красивая у нас страна. Да, красиво. Не то слово. Скоро увидимся, сэр! Джонни». Фрэнсис дотронулся до впалых щек, провел пальцами по отросшей щетине и задумался, как бы выглядел Джонни сейчас, если бы остался в живых. Он был самым молодым, прошел почти всю войну и не дожил буквально одного дня до завершения Итальянской кампании. Теперь остались только Гарет Хоуп и Эмиль Боннель. Оба — калеки на всю жизнь. Фрэнсис продолжал смотреть на письмо до тех пор, пока не погрузился в сон прямо за рабочим столом, не выпуская лист бумаги из рук. После первой лекции он сразу же записался на последующие, читавшиеся разными профессорами, и, живя в съемном доме на окраине Лондона, погрузился в звездные карты и редкие книги, которые удавалось отыскать в букинистических магазинах. Несмотря на сложную обстановку в стране, некоторые лавки продолжали открываться хотя бы раз в неделю, и однажды, прогуливаясь по открытому книжному магазину, он случайно наткнулся на раздел, посвященный астрономии. Помимо научных трудов, на полках оказалась и художественная литература, связанная со звездами, мифами и небесными телами. Его взгляд остановился на тонкой, но красиво оформленной книге, в которой рассказывалось о созвездиях, их мифах и о том, как меняются видимые созвездия в зависимости от времени года и широты наблюдателя. Он купил ее и прочел за день. С этого момента его интерес к звездам начал меняться, обретая все более неожиданные оттенки. Помимо строгой науки, он невольно оказался увлеченным тем, как люди на протяжении веков наделяли небесные светила символикой, создавая вокруг них целые системы верований и интерпретаций. Он впервые позволил себе погрузиться в область, которую раньше считал далекой от логики, но в которой теперь начал видеть определенную эмоциональную закономерность. С того времени он все чаще замечал в газетах небольшие колонки, посвященные гороскопам[11], и, хотя сначала воспринимал их как нечто легкомысленное, со временем стал вырезать заметки по знакам зодиака, аккуратно вклеивая их в отдельный, громоздкий блокнот. Постепенно это превратилось в странное хобби, которому он уделял много времени, — своего рода систематизацию взглядов, где он сопоставлял разные трактовки, анализировал разницу в подходах редакций, отмечал, как под одним и тем же знаком могли скрываться разные смыслы и акценты. Фрэнсис понимал, что балансирует на грани между наукой и чем-то иным — чем-то, что нельзя было доказать или измерить приборами. Но эта грань не пугала его. Напротив, в ней было нечто чарующее: как в тех самых мифах, где за каждой звездой стояла история, за каждым светилом — судьба. Он продолжал посещать научные лекции, с головой погружаясь в изучение расстояний между галактиками, законов движения звезд, физики небесных тел, но при этом не отказывался и от своей коллекции газетных вырезок — как будто и та, и другая сторона не противоречили друг другу, а лишь по-своему дополняли его внутреннюю картину мира. Но что стало для него настоящим удивлением — помимо астрономии и астрологии, он начал все глубже увлекаться идеями вечного перерождения и кармической системой в трактовке буддийских и индуистских учений. Теперь его внутренний мир вращался исключительно вокруг одного — звездного неба, в котором переплетались три мира: научный, эзотерический и духовный. Один объяснял природу, другой — символы и образы, третий — судьбу и путь души после смерти. Этот необычный симбиоз, еще недавно кажущийся ему невозможным, теперь стал привычной основой повседневности, благодатной опорой, благодаря которой к середине июня он впервые за долгое время ощутил настоящее внутреннее спокойствие и наконец смог принять решение о возвращении домой. Теперь он больше не испытывал страха. Он знал, что нашел для себя темы, которые можно изучать до конца жизни, находя в них не только смысл, но и пространство для воображения, возможность выстраивать собственную парадигму мира. У него появилось укрытие — ментальный панцирь, позволяющий отгородиться от действительности в случае, если реальность вновь обрушится на него с прежней силой. Его зависимость от алкоголя подпитывала размышления, становясь топливом для ночных рассуждений. Затуманенное сознание больше не пугало его, даже оно стало частью нового мира, а не разрушительной силой, какой было прежде. Он был готов вернуться в поместье Талли. Фрэнсис сообщил Джону о своем решении. Тот откликнулся с радостью, и вскоре они уже собирали вещи. В машину укладывались не одежда и рабочие бумаги, а книги, блокноты, тетради, вырезки, ставшие его новой реальностью. Оставив позади Лондон, они направились в родовое имение. И перед тем, как окончательно покинуть столицу, он отправил письмо — ведь когда-то они дали друг другу лишь одно обещание: написать, когда все закончится. А для Фрэнсиса война закончилась в тот момент, когда он реши вернуться домой. Фрэнсис вышел из машины, поднял голову и долго смотрел на фасад: серо-желтый камень с дождевыми потеками, высокие окна, знакомые с детства — в них отражался теплый свет уходящего дня. Но все, что когда-то казалось ему родным и незыблемым, теперь представлялось просто стенами — мрачными, тяжелыми, пропитанными воспоминаниями, но лишенными прежнего значения. Это были стены, что помнили его мальчишкой, бегавшим по коридорам, слышали его ссоры с отцом, разговоры с Изабеллой, эхом хранили музыку, наполнявшую залы в те вечера, когда здесь собирались гости. Он прошел внутрь, плотно закрыл за собой и, не двигаясь, прислушался к тишине. Она не приносила облегчения. Напротив, казалось, что стены сдвинулись ближе и вместе с потолком нависли над ним. Фрэнсис, поднимаясь наверх, все еще надеялся: может, именно здесь, в своей комнате — там, где прошло его детство — он на миг почувствует себя прежним. Тем, кем был до войны. Комната почти не изменилась — все было на своих местах, будто кто-то тщательно следил за тем, чтобы здесь ничего не нарушалось. Темный дубовый шкаф, уставленный книгами, которые он когда-то читал перед сном; глубокое кожаное кресло у окна, в котором он сидел в дождливые вечера с томиком Шелли[12] или Шекспира; письменный стол, на котором аккуратно лежали исписанные его собственной поэзией листы, а на стене над ним по-прежнему тикали часы. Он медленно подошел к столу, остановился, провел ладонью по его поверхности, ощущая под пальцами холод дерева. Фрэнсис сел на край застеленной постели, медленно сжал пальцы, склонил голову, задержал дыхание, пытаясь уловить хотя бы слабое ощущение того, что можно было бы назвать возвращением. Но все внутри оставалось неподвижным. Глядя на стены, которые когда-то знали его радости и страхи, он понял, что этот дом больше не принадлежит ему и, что еще страшнее, — он сам больше не принадлежит себе. В комнате, где каждый предмет был на своем месте и все напоминало о прошлом, он чувствовал себя не гостем и не хозяином, а скорее призраком, пришедшим взглянуть на прежнюю жизнь, к которой не мог прикоснуться. Проведя рукой по лицу, он ощутил под пальцами неровности — следы, оставленные войной, ту память, которая теперь была вырезана на теле, как знаки на дереве, в которое однажды ударила молния. Чай, принесенный Джоном, остался нетронутым. А вот виски — напротив. Первый стакан прошел легко, как давно забытая привычка. Второй оставил горечь, что задержалась на языке. Третий почти не ощущался — после него все уже стало единым, вязким потоком, в котором исчезали очертания времени, мыслей и звуков. Когда Джон, деликатно переступая порог, напомнил ему, что вечером приедут Изабелла и Кроуфорд, которые хотели бы поговорить, и, возможно, стоило бы повременить с виски, — слова эти, сказанные вежливо, почти с заботой, не достигли цели. Фрэнсис уже был далеко. Он слушал треск пластинки, вглядывался в медленное опустошение бутылки и сам исчезал вместе с ней. Слой за слоем, глоток за глотком, растворяясь в полумраке. В голове царила та самая тьма, которую не могли разогнать ни свет лампы, ни звуки музыки, ни голос Джона. Воспоминания накладывались друг на друга, ломались, превращались в бесформенную гущу, где все было неразличимо. Когда Джон спустя несколько часов вернулся, держа в руках аккуратную, пожелтевшую стопку конвертов, и сдержанно сообщил, что это письма, предназначенные ему. Фрэнсис качнулся, пытаясь подняться, ухватился за стол, чтобы не упасть. Потом резко выпрямился: глаза расширились, дыхание перехватило. — Письма… — прошептал он. — Точно… письма. Большинство писем не представляли интереса — стандартные приглашения на офицерские собрания, уведомления, лишенные смысла, слова, которые не несли в себе ничего существенного. Он перебирал их одно за другим, откладывая в сторону, пока среди прочего не обнаружил одно. То, которое он ждал всю войну. К которому его память возвращалась раз за разом, даже когда он пытался убедить себя, что уже забыл. Фрэнсис сжал это письмо в ладонях, медленно провел пальцем по фамилии отправителя, надеясь, что одного прикосновения хватит, чтобы вернуть голос, запах, жесты, все, что когда-то было связано с этим человеком. И, на мгновение закрыв глаза, позволил себе почувствовать облегчение — слабое, мимолетное, почти несбыточное, но все же реальное, пока конверт оставался нетронутым. Но стоило вскрыть его, стоило развернуть пожелтевший, давно уставший лист бумаги, как все внутри него сжалось в неразрешимый, болезненный ком. Каждая строка, написанная словно в спешке: неуверенный почерк, ошибки, рваные фразы, страх, сквозящий в каждом слове. И все это — в одном письме, что обрушилось на него волной. «Фрэнсис, Все это — ошибка. Забудь, что я сказал, забудь, что было. Это ничего не значит. То была слабость, но я не слабый. Я мужчина, в конце концов. Просто запутался. Ты оказался под рукой, был способом сбежать, а не тем, кто нужен. Теперь я вижу все ясно. Забудь мои слова. Ты был ошибкой. А я — не слабак. Я не такой, как ты. Ты просто гребаный педик. И я был дураком, что позволил себе проявить в тебе это мерзкое качество. Забудь обо мне. Э.Б.». Следом пришло то, что он знал слишком хорошо — медленно поднимающаяся изнутри, болезненная и неподдающаяся подавлению ненависть, направленная на самого себя, на свою веру, на собственную доверчивость, на ту иллюзорную надежду, которую он лелеял, продолжая убеждать себя в том, что есть хотя бы один человек, способный не отвернуться. Письмо сжалось в ладони и треснуло. В ту же секунду горло обожгло виски, но вкуса уже не было. В углу продолжал играть граммофон. Фрэнсис не чувствовал тела, не думал о времени, допивал остатки третьей бутылки. И только когда стекло с глухим звуком коснулось пола, он понял: больше ничего не удерживает в себе. Комната утратила очертания, стены сдвинулись, все окружающее потеряло форму и контур. Он встал, не осознавая, как именно ноги отрываются от пола, и прошел к кровати, все так же сжимая в руке скомканный лист бумаги. Теперь это нужно было спрятать, чтобы снова не стать посмешищем. Фрэнсис лег, не раздеваясь, и прижал письмо к груди, потому что не знал, куда его деть, и потому что отпустить его значило признать, что ждать было напрасно. Звездное небо, которое прежде утешало, давало чувство сопричастности к чему-то большему и пробуждало интерес к устройству мира, теперь внушало отвращение. Даже самые узнаваемые детали — свет млечного пути, узнаваемые очертания знакомых звездных скоплений — больше не вдохновляли, а причиняли мучительную боль. И все же, когда сознание туманилось от усталости и алкоголя, даже когда он всеми силами пытался вытравить из памяти черты лица, которые не имели права больше жить в его воображении, этот образ не исчезал. Он оставался как ощущение, в котором больше не было ничего живого, кроме терзаний и ненависти к себе. Кроуфорд, вернувшийся к вечеру, не спешил подниматься наверх. Он знал, что сын дома. Знал, что тот, кого он привык видеть собранным и гордым, сейчас не способен вести привычные сухие беседы. Услышав за дверью сдавленные всхлипы, он нахмурился. Что-то происходило внутри, что выходило за пределы его понимания — и он знал: его присутствие не поможет, не остановит разлом, разрывающий сына изнутри. То, что происходило за дверью, было за пределами его способности дать совет или помочь, и, осознавая это, он лишь поджал губы, развернулся и ушел, оставляя сына наедине со своими призраками. Изабелла была во многом похожа на отца — начиная с внешности: светлые волосы, большие серые глаза, овальное лицо, худощавое телосложение, — и заканчивая сходством характеров. Она редко показывала чувства, предпочитая прятать их, чем выражать. Но в ее сердце всегда было место для сострадания. Душа девушки не привыкла к тому, чтобы закрываться от чужой боли, а тем более от боли самого родного для нее человека. Изабелла не думала о том, уместно ли ее присутствие, не стояла за дверью, ожидая, пока тот, кто находился за ней, придет в себя. Она вошла, осторожно прикрывая за собой дверь, позволив мягкому свету люстры пролиться на пол и сделать тьму в комнате чуть менее гнетущей. Комната, несмотря на свою привычность, была наполнена глухой тоской. Воздух был тяжелым. Единственным звуком, нарушавшим тишину, было прерывистое дыхание ее брата, спрятавшего лицо в подушку и пытавшегося удержать боль, что рвалась наружу. Изабелла медленно, прихрамывая, подошла к кровати, села на самый край, не приближаясь слишком близко, но и не оставляя между ними холодной, отчужденной дистанции. Она осторожно протянула руку и коснулась его спины — мягко, почти невесомо. Этого оказалось достаточно: плечи вздрогнули, и из груди вырвался хриплый звук. Фрэнсис не пытался говорить, но, не прекращая плакать, протянул к ней дрожащую руку, сжимая в ней тот самый смятый, изломанный клочок бумаги, который еще несколько часов назад был его последней надеждой. Изабелла осторожно взяла его, развернула, позволила лунному свету осветить строчки. Пробежала взглядом по исковерканными злостью словам, прежде чем медленно выдохнула и, не проронив ни единого звука, откинула лист в сторону, вновь мягко провела рукой по его спине. — Я правда… — тихо подал голос Фрэнсис. Его дыхание было сбивчивым, слова давались с трудом, срывались на дрожащие, глухие звуки. Он медленно повернулся на бок, встречаясь взглядом с Изабеллой, и его глаза, опухшие от слез, покрасневшие от усталости, смотрели на нее с той беззащитностью, которую он позволял себе только в ее присутствии. — Я правда гребаный… — Не смей так говорить! — сорвалась на резкий шепот Изабелла, не сдержавшись, склонилась ближе. Обхватив его лицо ладонями, девушка заставила его смотреть в ее ясные, полные тревоги и любви глаза. — Ты самый лучший из мужчин, которых я когда-либо знала. Ты — подполковник связи, ты — представитель старой аристократии, ты — настоящий джентльмен. И, что важнее всего, ты — мой брат, Фрэнк. И это важнее всего. Она осторожно коснулась его лба, подметив, как сильно горела кожа, как он ослаб и истощен. Фрэнсис тяжело выдохнул, уронил голову на подушку и, глядя в темноту потолка, едва слышно пробормотал: — Тогда почему? Почему я мужчина, если плачу как девчонка? — Быть мужчиной — значит быть человеком, который не предает и умеет любить, Фрэнк. Она заботливо поправила покрывало, слегка подоткнула его под брата, а затем осторожно улеглась рядом, укрываясь той же тишиной, что заполнила комнату. Фрэнсис медленно повернул голову, встретил ее взгляд, и из последних сил улыбнулся, прежде чем прикрыл глаза. Изабелла коснулась его лба, пальцы ее прошлись по волосам, а затем, скользя ниже, нащупали жесткий рубец на затылке. — Тебе надо поспать, ты очень устал. А потом уже поговоришь и с отцом, и со всеми остальными. Но Фрэнсис уже почти не слышал ее, его сознание дрейфовало в полусне, среди обрывков мыслей, среди тяжести, что давила на него долгие годы, среди пустоты, что заполнила все внутри. — Я не могу жить, — едва слышно пробормотал он. Изабелла напряглась, задержала дыхание, тревожно посмотрела на его лицо, ставшее теперь таким умиротворенным, что от этого становилось только страшнее. Она прижалась ближе, провела ладонью по его волосам, медленно, бережно, с той же нежностью, с каким матери гладят своих детей перед сном. — Ты не один, Фрэнк. Фрэнсис внимал каждому ее прикосновению, ощущал заботу в ее жестах и словах, даривших ему редкое для этих лет чувство покоя. В голове невольно пронеслось: каким был ее путь, через что она прошла, как справлялась с тем, от чего даже мужчины стремились бежать. В памяти всплыли испуганные глаза двух девушек из Бенгази. Он резко раскрыл веки и повернул голову в сторону сестры, тревожно вглядываясь в ее лицо. Изабелла внутренне напряглась, натянув на губах слабую улыбку, выжидая, что он скажет. — Тебе делали больно? — хрипло спросил он. Улыбка дрогнула, и, как бы она ни старалась сохранить видимость спокойствия, Фрэнсис ясно видел — вопрос был для нее болезненным. — За годы службы я понял одно: девушкам не место на войне, — проговорил он, поворачиваясь на бок, не отрывая обеспокоенного взгляда. — А ты была там, на войне. С тобой случилось то, о чем я боюсь спросить? — Тебе не обязательно это знать, — сдержанно ответила она, убирая руку с его лица, но он тут же перехватил ее, сжав пальцами запястье, ощущая, как под ними бешено пульсирует кровь. — Я не скажу отцу. Когда это было? Изабелла вздрогнула под натиском его взгляда, опустила глаза, и, зажмурившись, едва слышно пробормотала: — После того как я… потеряла… — голос сорвался. Она помотала головой. — Когда выздоровела и меня перевели обратно в госпиталь после бомбардировки. — То есть недавно, — нахмурился он. — А до этого было что-то подобное? — Кроме грязных шуток и касаний — ничего, — покачала она головой, горько усмехнувшись. Фрэнсис сильнее сжал ее запястье, но быстро отпустил, чувствуя, как в груди нарастает глухая ярость, жаждущая выхода. — И что он сделал? — Они… — Они?! — Фрэнсис подорвался с места, хватаясь за голову от боли. Изабелла спокойно, почти с материнской осторожностью, положила ладонь ему на плечо и заставила лечь обратно, укрывая его краем пледа. — Поэтому я и не хотела рассказывать. — Имена? — процедил он, едва сдерживая дрожь. — Какие у них были имена? Ты жаловалась? Ты подала заявление? Это военное преступление! — Фрэнк, — мягко начала она. — Если бы я рассказала, представь, как бы отреагировал отец. Представь, какие бы слухи пошли вокруг тебя. Что твоя сестра — последняя, никому не нужная девка, которая ходит по рукам, пока ее брат доблестно защищает честь страны. Они бы даже не стали искать виноватых. Виноватой стала бы я. — Но почему ты не рассказала хотя бы отцу? — Потому что потом мне пришлось бы посещать его в тюрьме. Он, как и ты, не вытерпел бы. А вы оба никогда не отличались сдержанностью по семейным вопросам. — Как ты так спокойно можешь об этом говорить? — не унимался Фрэнсис. — Мне не спокойно, Фрэнк. Очень неспокойно. Но это не для чужих ушей. Об этом должен знать только ты. Только мы с тобой. Потому что на людях мы обязаны держать головы высоко. Мы — Талли. А значит, и ты, и я можем делиться своей болью только друг с другом. Он продолжал смотреть на нее, не отводя взгляда, подложив руки под щеку. Она устроилась рядом, обняв его за плечи, и оба они уснули быстро, но с тревогой в сердцах, посеянной войной, что так быстро разрушила их юношескую мечту о прекрасном будущем, где нет ни боли и страха, а есть только любовь и надежда. [1] Конференция в Касабланке — встреча, прошедшая с 14 по 24 января 1943 года в Марокко между премьер-министром Великобритании Уинстоном Черчиллем, президентом США Франклином Рузвельтом и представителем Свободной Франции Шарль де Голлем. Основными итогами встречи стали согласование условий безоговорочной капитуляции стран Оси, планирование операции в Италии и обсуждение будущего вторжения в Европу. [2] Гинея — устаревшая британская денежная единица, равнявшаяся 1 фунту и 1 шиллингу. [3] Армейское объединение Британской армии, которое стало основной силой при высадке союзников в Нормандии 6 июня 1944 года. [4] Монте-Кассино — ключевая битва Итальянской кампании весной 1944 года. Союзники штурмовали монастырь, занятый Вермахтом, понеся большие потери. [5] Операция «Оверлорд» — крупнейшая десантная операция Второй мировой войны, начавшаяся 6 июня 1944 года с высадки союзников в Нормандии (Франция). Она ознаменовала начало масштабного наступления на Западном фронте и стала поворотным моментом войны. В операции участвовали более трех миллионов солдат из США, Великобритании, Канады и других стран коалиции. [6] SOE (англ. Special Operations Executive) — британская организация, занимавшаяся диверсиями и поддержкой Сопротивления в странах Европы, оккупированных нацистами. Секция F отвечала за Францию. [7] Педик (англ. queer) — в 1940-х годах уничижительное обозначение не только гомосексуальности, но и отказа от доминирующих представлений о мужественности. В армейской и бытовой среде слово несло в себе подтексты: приписываемая женственность, моральная слабость, ненадежность, социальная неполноценность, угроза мужскому коллективу. Термин служил способом клеймить и изолировать. [8] Гестапо (нем. Geheime Staatspolizei) — тайная государственная полиция нацистской Германии, ответственная за политические репрессии, пытки и массовые аресты. [9] В результате воздушных атак на Великобританию во Второй мировой войне погибло около 67 100 мирных жителей, из них свыше 30 000 — в Лондоне во время массированных бомбардировок, известных как Блиц (1940–1941). В 1944–45 годах столица вновь подверглась ударам с применением управляемых и баллистических снарядов, что также привело к значительным потерям среди гражданского населения. [10] Эдвин Хаббл (1889 —1953) — американский астроном, чьи наблюдения в 1920-х годах доказали существование других галактик за пределами Млечного Пути, а также выявили закон расширения Вселенной. Его работы заложили основу современной космологии. [11] Астрология пользовалась большой популярностью в Англии межвоенного периода. Газеты печатали гороскопы, а во время Второй мировой войны к астрологам обращались даже военные и политики. [12] Перси Биши Шелли (1792–1822) — английский поэт-романтик, один из ведущих представителей второго поколения романтиков наряду с Китсом и Байроном. Известен как автор философской и революционной лирики, а также как супруг Мэри Шелли, писательницы «Франкенштейна». В XIX веке считался скандальной фигурой, в XX — символом утонченного интеллектуального бунта.
4 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник