Вечер следующего дня выдался без дождя, но тяжелые облака над Парижем все равно погрузили город в густой мрак. Лишь редкие фонари освещали дорогу прохожим, придавая улицам едва уловимое тепло в эти холодные времена.
На крыше дома в районе Белевиля, где располагалось любимое всеми офицерами кабаре, стояли трое. Лукас тихо напевал под нос беззаботную мелодию, закуривая трубку и лениво играя с клубами дыма. Селин, скрестив руки на груди, смотрела на крыши домов и прохожих, спешивших по своим делам. Дидье, стоявший чуть в стороне, хмуро наблюдал за братом и его спутницей, бормоча проклятия.
— Этот поток брани случайно не результат твоей неполноценности? — усмехнулась Селин, затягиваясь сигаретой и бросив на него взгляд из-под полуопущенных ресниц.
Лукас улыбнулся, но поспешно отвел взгляд, предпочитая не вмешиваться в перепалку.
— Что ты имеешь в виду? — прищурился Дидье, резко сунув руки в карманы и стараясь сдержать гнев.
— Да ничего особенного, просто вы оба не отличаетесь высоким ростом, но Лукаса это, похоже, не волнует. А вот у тебя это явная слабость.
— Вообще-то метр семьдесят четыре! Не такой уж я низкий, как тебе кажется!
— А я метр восемьдесят. Наблюдать за тобой с высоты очень забавно.
— Ладно вам, — примирительно произнес Лукас, делая шаг вперед и встряхнув трубку. —Переживать из-за того, что нельзя изменить, — это уж слишком глупо. Согласны?
— Но я не считаю себя низким, — протестовал Дидье, все еще злобно глядя на Селин, которая победно осматривала его с ног до головы.
— Ну, — пожал плечами Лукас, лениво постукивая по трубке ногтем, — тогда зачем вступаешь в спор, если это тебя не задевает? Угомони свой пыл.
С другого конца послышался скрип старой двери, и появилась высокая фигура, медленно приближавшаяся к ним. Чем ближе Грегори подходил, тем внимательнее трое его разглядывали.
Он предстал перед ними в привычной для себя одежде — майке и простых брюках. Его волосы были коротко подстрижены, от чего Лукас удивленно сдвинул очки на кончик носа. За месяц его плечи и грудь заметно окрепли. На лице виднелись следы побоев, а на руках едва заметные царапины. Холодное выражение казалось странным для столь юного и наивного облика. Пускай он всегда казался худым, но впалые щеки на вытянутом лице скорее говорили о стремительном взрослении, нежели об изнуряющем голоде.
— Боже, тебе не холодно? — первым подал голос Лукас, глубоко затягиваясь дымом из трубки.
Грегори с презрением бросил взгляд на Дидье и, не ответив Лукасу, лишь молча отвернулся.
— Скажи, тебя кто-то избивает?
— Нет, я записался в боксерский клуб. Тренируюсь, закаляюсь.
Между ними повисло неловкое молчание, которое нарушил едкий голос Дидье:
— Ну вот, наша команда наконец в сборе. Кабарешная проститутка, — он посмотрел на Селин, которая молча прикуривала сигарету, — мужеложец, — его взгляд скользнул по Грегори, который даже бровью не повел, — и актер. Именно так, в глазах немцев, выглядит наше общество. Мы оправдали их ожидания, — Он театрально захлопал в ладоши.
— Ты кое-кого забыл, — ухмыльнулся Лукас, взглянув на небо. — Отвергнутый муж, неповторимый и непоколебимый. Или, как тебя еще называют, печально известный рогоносец. Ты — десерт, финальный аккорд великого блюда под названием «правосудие».
Дидье замялся, взгляд дрогнул, и, не найдя, что ответить, он стыдливо отвернулся.
— Ладно, пошутили и хватит, — сказал Лукас, набив трубку и неспешно закурив. — Я начну говорить, а вопросы зададите после. Позвольте мне насладиться минутой славы — и этим прекрасным осенним видом на Париж, в компании таких выдающихся людей.
Он бросил взгляд на светящиеся крыши города, сделал глубокую затяжку и продолжил:
— Начну, пожалуй, с результатов нашей работы. Более ста евреев было спасено и вывезено за границу благодаря добытым картам постов, патрулей и баз. Мы предотвратили обнаружение двух руководителей парижской ячейки Сопротивления. Ликвидировали двенадцать коллаборантов. И, пожалуй, самое важное — мы собрали один из крупнейших архивов сведений о военных преступниках, совершивших свои деяния против человечности. Подрывы поездов, разрывы линий связи и саботажи на заводах, что служат нелюдям, — лишь малая доля нашей работы. Но она есть. И за это я вас тоже благодарю.
Он обвел взглядом каждого присутствующего. Его лицо светилось искренней гордостью.
— Я хочу поблагодарить каждого из вас за смелость, честность и за неоценимую работу, которую вы сделали. Каждый из вас, несмотря на все риски, боролся до конца, жертвуя чем-то важным. Иметь таких людей в команде — настоящая честь для меня.
Лукас снова затянулся трубкой, делая короткую паузу. Присутствующие молчали, ловя каждое его слово, и, несмотря на напряженную атмосферу, их капитан выглядел удивительно спокойным. Его теплая улыбка и спокойный взгляд вселяли в остальных чувство умиротворения, отваги и веры в правоту своих действий.
— Но всему приходит конец. Наша работа должна быть приостановлена из-за растущей опасности. После того, как меня сдали, все изменилось. Я решил, что сейчас лучшим выходом будет временно раствориться в обществе, стать незаметными, чтобы избежать подозрений и преследований. До тех пор, пока Дидье не сочтет безопасным продолжить нашу деятельность.
Лукас посмотрел на каждого из них и спокойно продолжил:
— Так будет лучше. Поверьте, это единственный способ сохранить вам жизнь. За мной следят. Уже две недели я скитаюсь по городу, ночуя где придется. Но не волнуйтесь, для меня это лишь часть профессии. Актер ведь привык к переменам. Сегодня ночью я покину Париж. О моей судьбе вы узнаете лишь после окончания войны — так безопаснее для всех нас. Куда я направлюсь, я не скажу никому. Эта информация может стать оружием против вас.
Наступила короткая пауза. Лукас поднял взгляд и заговорил серьезным тоном:
— Пока меня не будет, вы сможете рассчитывать на одного человека. Это Дидье. Да, я вижу ваше разочарование, — сказал он, отмечая презрение в глазах Селин и холод Грегори. — Но это единственный человек, которому я всецело доверяю. Прошу вас, несмотря на его острый язык и трудный характер, принять его таким, каков он есть. Дидье — хороший человек. Просто он не любит это показывать.
Лукас шагнул назад и на мгновение задумался. Молчание прорвал Грегори; он шагнул вперед и, с презрением во взгляде, воскликнул:
— И что же нам делать? Смотреть, как люди продолжают гибнуть, и молча принимать это?
— Молодой человек, — сказал Лукас, спокойно подняв руку, чтобы прервать его. — Я еще не закончил. Притормозите со своим максимализмом хотя бы на пару минут.
Лукас тихо кашлянул и вернулся к разговору.
— Сегодня у нас последнее задание перед моим отъездом. Тьерри Саварр пригласил меня и Дидье на ужин по случаю нового владельца типографии «Бертран». Как вы знаете, Тьерри был одним из тех, кто яростно продвигал кандидатуру моего старшего брата на управление семейным делом, полагая, что им легко управлять. Он хочет лишь позлорадствовать, посмеиваясь надо мной. Возможно, он тут же сдаст меня гестапо. Но мы должны быть быстрее. Даже если он задумал нечто кровожадное, мы опередим его. Наша цель на этом ужине — устранить Тьерри Саварра как коллаборациониста.
Лукас взглянул на Грегори и легко махнул рукой в его сторону.
— Ну же, молодой человек, говорите. Ваша реакция мне особенно интересна — видно, что вы негодуете.
— Ты клялся, что не будешь его трогать, — прошипел Грегори. — Ты клялся, что если я начну работать на тебя, то моей семье ничего не грозит. Ты клялся…
Лукас одним рывком схватил его за шею и притянул к себе. Пальцы вцепились в кожу, не давая вырваться.
— Помнишь, как ты смотрел на смерть своей матери? — тихо прошептал Лукас. — Помнишь, как он размазал ее мозг по стенам гостиной?
Грегори дернулся, пытаясь вырваться, но Лукас лишь сильнее сжал шею.
— А как он пытал людей в подвале? Помнишь, кто они были? Наши люди. Участники Сопротивления. Фридрих не хотел марать руки и поручал твоему отцу самую грязную работу. А твой отец был его послушной собакой. С радостью выполнял самые жестокие приказы.
Грегори замер, но Лукас не дал ему перевести дыхание.
— Те, кто следил за немцами, лишались глаз. Те, кто распространял листовки, — оставались без пальцев. А тех, кто пускал слухи, он заставлял молчать навсегда — вырывал им языки. Или ты забыл? Забыл, что все они были нашими? — Голос Лукаса стал тише. — А помнишь Антуана?
Грегори оттолкнул Лукаса, пошатнулся и сделал шаг назад. Его глаза расширились от ужаса. Лукас смотрел на него безжалостно, словно судья, выносящий приговор. Лицо его стало мрачным и холодным, как высеченная из камня статуя.
— Хватит, — прошептала Селин. Она подошла к Лукасу, положила ему руку на плечо и оттянула в сторону, не давая продолжить. — Хватит этого фарса, — повторила она, глядя ему в глаза.
— Разве не ты постоянно говорил… — хрипло произнес Грегори. — Что, борясь со злом, нужно быть бдительным, чтобы самому им не стать? Разве…
— Эта фраза предназначалась тебе, молодой человек. И никто не просит тебя убивать собственного отца. Запрись в своей комнате и не выходи. Мы сделаем все сами. Тебе не придется марать руки. Дидье задушит его одним захватом, после чего я ударю брата по затылку и сбегу. Мы сможем подделать улики так, чтобы все выглядело правдоподобно. Так что не волнуйся. Ты единственный здесь, кто не должен этого делать.
Он бросил взгляд на Селин и Дидье, чуть улыбнувшись с горечью.
— Мы уже в какой-то мере стали злом и, возможно, зашли слишком далеко, чтобы повернуть назад. Позвольте моему напутствию остаться прежним. — Лукас подошел к Грегори и положил обе руки ему на плечи. Он на мгновение поднял голову и повторил давно сказанные слова: — Борясь со злом, не стань им. Это лично тебе от меня. Помни об этом.
Лукас медленно отступил, затем повернулся к Селин, взял ее за руку и нежно поцеловал пальцы на прощание.
— Мы встретимся снова. Не знаю где, не знаю когда, но я знаю, мы встретимся снова одним светлым днем, — пропел он с легкой улыбкой.
Селин улыбнулась ему в ответ и кивнула, отступая на несколько шагов назад.
— Пора приняться за дело. — Тон Лукаса снова стал строгим. — Дидье, Грегори, за мной. Вершить правосудие.
Грегори остался стоять на месте. Взгляд потух, плечи поникли под тяжестью внутреннего конфликта. Селин заметила его растерянность, подошла ближе и печально улыбнулась.
— Все будет хорошо. Главное, не смотри, — тихо сказала она, кивая на прощание.
Она отошла к самому краю крыши и замерла, глядя вниз на улицу. Через несколько минут внизу появились Лукас, Дидье и Грегори. Они пересекли дорогу, сели в темный автомобиль и вскоре растворились в лабиринте узких парижских улиц, оставив после себя вечерний шепот холодного города.
Они прибыли к дому Саварра ровно к семи. Лукас положил руку на плечо Дидье, останавливая его, прежде чем тот сделал шаг вперед. Грегори уже направился к двери, и его силуэт казался особенно напряженным под тусклым светом фонарей.
— Если что-то пойдет не так, — быстро прошептал Лукас, склонившись к уху брата, — продолжай играть свою роль. Ты — идиот и верный друг Тьерри и Фридриха. — Он крепко сжал предплечье брата, всматриваясь в глаза. — Ты понял?
Дидье нервно сглотнул и быстро закивал.
— Да. Я все сделаю.
— С Богом, товарищи.
Сделав глубокий вдох, они шагнули в дом вслед за Грегори. Едва они переступили порог, их накрыл тяжелый запах сырости и пыли. В прихожей было чисто, но в ее ухоженности чувствовалась зловещая неестественность. Ни единой люстры — только редкие свечи и слабые лампы, отбрасывающие длинные тени на стены.
Лукас насторожился; переглянулся с братом. Дидье едва заметно кивнул. Они двинулись следом за Грегори, уверенно шагавшим к гостиной, где горел яркий свет и доносились голоса. Юноша вдруг резко остановился, и Лукас не успел затормозить, врезавшись в него.
— Грег? — негромко окликнул он, выходя чуть вперед. Его взгляд сразу остановился на неожиданной картине.
За столом, в самом центре комнаты, вальяжно сидел Тьерри Саварр. Он откинулся на спинку, вытер губы салфеткой и медленно расплылся в улыбке. Но заговорил первым не он.
— Надеюсь, — раздался тяжелый, властный голос, — вы не станете держать зла за то, что мы начали трапезу без вас.
Лукас резко перевел взгляд на гостя сегодняшнего ужина. Размеры сидевшего рядом с Тьерри мужчины поражали — исполинские, словно Геракл; он был воплощением мощи. Сюртук, увешанный орденами и шевронами, выдавал его высокий ранг в армии, а улыбка — коварная и победоносная — лишь глубже вонзала страх в любого, кто осмеливался встретить его взгляд. Он был олицетворением власти. Фридрих Лангервальд.
Рядом с оберштурмбаннфюрером сидел уже изрядно пьяный Каспар. Молодой человек не мог сдержать смех, чавкая и прожевывая говядину. В отличие от Фридриха, его сюртук был расстегнут, волосы растрепаны, а взгляд уже помутнел. Он неотрывно смотрел на Дидье.
Лукас на мгновение застыл, осознавая всю безысходность своего положения. Он перевел взгляд на Тьерри, все так же самодовольно наблюдавшего за ним, и понял: именно тот пытал водителя грузовика, рассказавшего все о нем. Нервный смешок сорвался с губ Лукаса. Он резко отвернулся от стола, прикрывая лицо рукой.
Дидье, стоявший рядом с братом, удивился, увидев за столом Фридриха Лангервальда и Каспара Штернберга, хотя в глубине души понимал — план Лукаса изначально был безрассуден. Он виду не подал —легко улыбнулся вежливым приветствием и получил одобрительный кивок от присутствующих.
— План изменился. Меня арестуют, — быстро прошептал Лукас, чтобы услышал только брат.
Лукас повернулся к столу и с безмятежной улыбкой сел напротив Фридриха. Спокойно, словно это был обычный вечер, он набил трубку табаком и, напевая мелодию, начал курить.
Грегори сел рядом с Лукасом, а Дидье — между ним и Фридрихом, напротив Каспара. Штурмбаннфюрер молча налил вино Дидье, затем вопросительно посмотрел на Грегори, который был бледен, как мел. Встретив тяжелый взгляд отца, он мгновенно понял безмолвное предупреждение. Тяжело сглотнув, натянуто улыбнулся и едва заметно кивнул незваному гостю.
— Благодарю, — тихо произнес он, когда его бокал наполнили.
— Так что вы говорили о Берлине? — с интересом посмотрел Тьерри на Каспара.
— В двадцатые и начале тридцатых Берлин полностью отдался плотским утехам, — хмыкнул Каспар. — Бордели открывались на каждом углу, снимали всевозможные фильмы особого характера.
— Какое самое безобидное вы видели?
— Старого чиновника, — Каспар слегка прищурился. — Он стоял в углу, передергивал и наблюдал, как проститутка мочилась в чашу. Ему доставляло удовольствие то, с какой элегантностью и точностью она это делала.
— Вы ведь были совсем юны. Как подобное сокровище оказалось у вас? — с искрой в глазах продолжил допрос Тьерри.
Каспар загадочно улыбнулся, скользнул по Фридриху взглядом и перевел глаза на Дидье, который не отрывал взгляда от штурмбаннфюрера, смотрел исподлобья. Лукас осторожно следил за ними, в то время как Грегори хмуро уставился в пустую тарелку.
— Та проститутка была моей матерью, — произнес Каспар почти весело. — Знаете, Тьерри, она очень меня любила. Всегда оберегала, держала рядом, кормила грудью дольше, чем следовало. Молоко давно иссякло, а я все не мог оторваться от нее; не представлял, как засну без ее рук, без тепла ее груди.
— Вы смотрели втайне?
— О, нет, — усмехнулся Каспар. — Она хранила у себя некоторые материалы. Мы смотрели их вместе.
Дидье резко закашлялся, прерывая этот спокойный разговор. Фридрих несколько раз ударил его ладонью по спине и, усмехнувшись, посмотрел на Каспара.
— Ты вводишь наших гостей в замешательство.
— Всего лишь рассказываю о лучшем времени своей жизни, — невозмутимо ответил тот.
Фридрих поднял бокал, повернулся к Тьерри:
— Берлин тогда жил эротической свободой. Людям нужно было забыться в наслаждении. Поражение в Великой войне оставило слишком глубокую рану.
— Поэтому вам не терпелось создать собственный подпольный бордель?
— Многое документировалось, многое снималось на пленку, — продолжил Фридрих. — И это стало одним из инструментов тайной полиции. Компромат, знаете ли… весьма полезная вещь. То время многому научило, и теперь эти знания можно применить в Париже: и компромат, и возможность выявлять подпольщиков.
Он посмотрел на Лукаса и залпом осушил стакан виски; сегодня он пил необычайно много.
— Дидье, почему не пьешь и не ешь? — наклонился через стол Каспар.
— Я не голоден.
— Голоден.
— Штурмбаннфюрер…
— Ты. Голоден.
Улыбка с лица Каспара исчезла. Он смотрел на Дидье пронзительно и холодно — от этого взгляда в груди будто что-то погибло безвозвратно. Мужчина, тяжело сглотнув, все же потянулся к блюдцу и положил себе на тарелку крошечный кусочек сыра.
— Дидье, неужели надо учить такого здоровяка принимать пищу? — с раздражением бросил Каспар, резко поднимаясь из-за стола.
Обогнув его, он встал рядом и, сунув руку в миску с салатом, взял горсть, поднес к его рту. Дидье посмотрел на Лукаса. Тот больше не прятался. Медленно курил трубку и, не скрывая отвращения, наблюдал, как Каспар с издевкой пихает брату в рот салат, заставляя его жевать.
— Ну же, рот шире! Разве солдата французской доблестной армии нужно учить, как правильно есть? — смеялся Каспар.
Дидье не успевал прожевывать и глотать пищу, Каспар продолжал запихивать ее, второй рукой схватив его за волосы и удерживая. Воздуха не хватало, грудь сжималась. Руки Дидье судорожно сжались на брюках, он смотрел перед собой, стараясь не подавиться.
Каспар вновь потянулся к миске, но ее внезапно схватил Грегори и стал есть прямо из нее.
— Тренировка была изнуряющая, — пробормотал он нарочито небрежно.
Дидье быстро прожевал остатки, но Каспар не остановился. Он вытер грязную руку о его волосы, налил полный стакан виски и поднес к его лицу.
— Пей. Ты же хочешь пить. Я вижу.
Дидье потянулся к стакану и сделал короткий глоток.
— Залпом.
Он зажмурился и, выдохнув, осушил стакан, сдерживая рвотный позыв. Грегори взглянул с ужасом на стол, где стояли три полные бутылки виски.
— Довольно, — произнес Фридрих, глядя сначала на юношу, потом на своего подчиненного. — Займи свое место, Каспар.
Штурмбаннфюрер потянулся к своей тарелке с недоеденной говядиной и поставил ее перед Дидье.
— Доешь.
Униженный, Дидье покорно притронулся к еде. Он сидел сгорбившись, не поднимая глаз.
— Хороший пес, — тихо усмехнулся молодой офицер, усаживаясь обратно на свое место.
Фридрих прочистил горло, оглядел присутствующих и, остановив взгляд на Грегори, улыбнулся.
— Тьерри говорил, что ты не пьешь и не куришь. Это хорошо. Здоровое тело, без изъянов, без страстей и зависимостей. Такое существо способно на многое: рвать за правду и убивать за ложь.
— Он стал постигать азы боевых искусств, благодаря вам, — гордо заметил Тьерри, бросая взгляд на сына. — В нем наконец проснулось мужское желание властвовать и контролировать все вокруг.
— Да, ты изменился, Грегори, — ласково произнес Фридрих. — Это к лучшему. Хоть кто-то в этой комнате продолжает расти и становится лучше.
За столом воцарилось молчание. Фридрих не отрывал ледяного взгляда от Лукаса, который продолжал курить. Выражение его лица вновь стало невозмутимым, и это начинало выводить офицера из себя. Он сдерживался, но голос начинал звучать все громче. Впрочем, он всегда говорил громко. Теперь, встретившись взглядом с Лукасом и уловив его едва заметную усмешку, Фридрих уже не скрывал раздражения в голосе.
— Вы давно не появлялись дома, Лукас Бертран, — промолвил Фридрих, выпивая залпом свой бокал с виски.
— Бегал за бордельными юбками, — равнодушно бросил Лукас. — Вам, полагаю, знакомо это чувство — утоление животного в гнилой душе, или как это у вас называется?
— Значит, вы такое же животное, как и я? Верно я понял вас?
Лукас выпустил клуб дыма и, усмехнувшись, небрежно отдал наигранную честь офицеру.
— Ты действительно считаешь себя хозяином положения? — поинтересовался Каспар у Лукаса, закидывая ноги на стол.
Сапоги осыпали грязью белую скатерть, пачкая стоящую рядом еду. На долю секунды лицо Лукаса исказило отвращение не только к жесту, но и к человеку, который его совершил. Но уже в следующее мгновение его губы вновь тронула улыбка.
— Я — актер, — спокойно ответил он. — Может, не в главной роли. Но без меня действие не имело бы смысла.
— И что за жанр пьесы вы разыгрываете сегодня? — прищурился Фридрих. — Смутно напоминает трагедию. Как бы я хотел увидеть комедию. Но трагедия вам больше к лицу. А разыгрывать ее стоит не в одиночку. Есть ли человек, с которым вы готовы разделить сцену?
— Только если с вами.
— Я лишь режиссер и сценарист, Лукас. Может, вам стоит быть снисходительнее к тому, кто пишет ваши реплики, двигает вами и, в конечном итоге, определяет вашу судьбу. Ваш старший брат, в отличие от вас, более почтительно относится к грядущим изменениям.
— Мой брат — политическая шлюха. Все это знают, — пожал плечами Лукас, затягиваясь дымом.
— Как неуважительно.
— Правда не обязана быть уважительной, оберштурмбаннфюрер.
Фридрих недовольно скривился, но, чтобы удержать себя в руках, перевел взгляд на Грегори, который задумчиво рассматривал свою тарелку. Мужчина налил себе еще виски и выпил.
— Юноша, — позвал его Фридрих. — У меня тоже есть сын. Очень похож на тебя. Пока что сердце у него слишком мягкое. Но, глядя на тебя, я вижу, что тяжелые времена могут закалить мужчину.
— Я… — Грегори запнулся, тяжело сглотнув, и выпрямился на стуле. — Просто хочу быть сильнее. Вот и все.
— Обычно мужчину к переменам подталкивает женщина. Они так любят разбивать сердца. Насколько я знаю со слов твоего отца, тебе, юноша, по душе женская компания?
— Он проводит вечера в кабаре, — ответил за него Дидье, резанув по краю тарелки ножом. — Все мы были молоды и восхищались женской грацией, их певучими голосами. Думаю, ему действительно разбили сердце.
— То самое любимое кабаре, — усмехнулся Фридрих. — Одна из певиц запала в душу моим молодым подчиненным. Они чуть не поубивали друг друга из-за этой черной сирены. Что же, Грегори, ты тоже пал жертвой ее чар? Франсуа рассказал, что видел тебя там несколько вечеров.
— Она не отвечает взаимностью, — тихо произнес Грегори, нахмурившись, подбирая лживые слова.
— Грегори не слишком искусен в завоевании женских сердец, — усмехнулся Тьерри, прикрыв рот ладонью, скрывая веселье. — Но, сынок, если ты применишь силу, она тут же падет к твоим ногам. Запомни: если женщина тебя отвергает — значит, желает сильнее, чем готова признаться.
— Удивительно, — пробормотал Фридрих, бросив короткий взгляд на Лукаса. — Вы тоже стали пленником главной солистки Парижа?
— Меня не интересует грязь, оберштурмбаннфюрер. Я предпочитаю настоящих парижанок.
— Все мы звери, что жаждут недосягаемого. Мы тянемся к светлому, к необузданному, к тому, что пробуждает дыхание, сжигает нутро. Но лишь для того, чтобы в конце уничтожить. Чтобы доказать миру, что человек остается зверем, его истоки неизменны. Его создатель не Бог, а сама природа, жестокая и беспристрастная.
Лукас посмотрел на него с легкой улыбкой:
— Представьте зверя, который, глядя на свет, осознает, что никогда не сможет к нему приблизиться. Он обречен скрести лапами по земле, пожирать падаль, ползать в грязи и каждый раз мучиться от осознания того, что никогда не взлетит. Никогда не увидит мир с высоты. Никогда не станет выше своей природы.
Фридрих на миг замер, затем медленно кивнул, осушил бокал и усмехнулся, но в глубине глаз его заплясала тень отвращения.
— Знаете, Ницше говорил…
— Бог умер! — внезапно выкрикнул Лукас. — Бог умер! Бог умер! — маниакально повторял он.
Улыбка исчезла и с лица Каспара, и с лица Фридриха.
— Он действительно умер, дорогие офицеры, — продолжил Лукас с наигранной серьезностью. — Хотя, пожалуй, правильнее сказать: он умер в ваших сердцах, в вашей стране. Наверное, как презрительно он теперь смотрит на вас, Фридрих, особенно после лета 1938 года.
На мгновение Фридрих выпрямился; глаза его расширились от ужаса. Лукас наслаждался этим зрелищем, прикусывая конец трубки, играя каждым словом.
— Как вы были жестоки, — протянул он насмешливо. — Нельзя же было так поступать.
Каспар резко повернулся к оберштурмбаннфюреру и вопросительно посмотрел на него. Лукас продолжал:
— Что же будет, когда Матиас…
— Дидье, — перебил Фридрих, резко повернувшись к старшему Бертрану. — Вас, как я слышал, тоже частенько видели в компании младшего брата и чернокожей проститутки в кабаре. Как думаете, кого из вас троих мне стоит убить первым?
— За то, что спал с ней? — невинно поднял взгляд Дидье.
— Два моих патрульных тоже спали с ней. Кто-то из них проболтал сведения о блокпостах за прошлый месяц. Так что либо она сливает сведения твоему брату, либо — тебе. Выбирай, Дидье.
— Вы все не так поняли, — вмешался Грегори, до этого молчавший. — Она же черная, а черные не любят таких, как мы. Когда я был с ней, она назначила встречу на улице, где стоял блокпост. Я не боюсь блокпостов, у меня было ваше разрешение, но потом… потом я нашел в своем кармане клочок ткани с вышитой звездой Давида. Мне кажется в вашем случае, она хотела подставить кого-то из нас — Лукаса или Дидье. Не думаю, что она шпионит конкретно против вас; скорее, она играла против французов и подвернулась возможность подставы. Тем более я часто оскорбляю ее, называю как попало… Наверняка она обижалась. И, может быть, каждый раз пыталась отомстить. Мне жаль, что я вижусь с ней. Но другого утешения пока не нашел. Простите меня…
Лукас и Дидье уставились на юношу. Тот чуть съежился, но, к удивлению всех, подобная искренность произвела на пьяного Фридриха почти умиротворяющее впечатление. Он верил в простые объяснения и, как всегда, видел в Грегори не угрозу, а мальчишку, который старается быть честным.
— Это уж точно лучше, чем жить в одной комнате с другим юношей, — выдохнул Фридрих и взял бокал. — Если она доставляет тебе проблемы, Грегори…
— Нет. Я стал внимательнее и сильнее. Теперь я контролирую ситуацию.
— Неудивительно… — хмыкнул Каспар, бросив взгляд на Дидье. — Что ты не заметил, как тебя обвела вокруг пальца какая-то негритянка.
— Что поделать. Я не распознаю, когда меня пытаются водить за нос.
— Мы еще проверим эту женщину, — монотонно сказал Фридрих. — Учту твои слова, Грегори. За все, что ты для меня сделал, — считай это моей благодарностью. А вам, Дидье, советую впредь быть аккуратнее: мне не нужны лишние проблемы и плохая репутация. Будьте поумнее хотя бы в первый час после выхода из кабаре — нам всем это сыграет на руку.
— Значит стрелять будут все же в меня? — подал голос Лукас.
Фридрих посмотрел на него. Молодой человек заметно расслабился и развалился на стуле, поглядывая, как Тьерри с особым наслаждением обгладывает кость.
— О чем задумались, сопротивленец? — спросил оберштурмбаннфюрер.
— О том, как вы стараетесь казаться хорошим, но на деле отвратительны.
— Я хочу быть справедливым и платить каждому по заслугам.
— Я вижу, чего вы хотите. Вам никогда не стать таким, как Лоренцо. Его образ для вас свят — настолько, что вы не решаетесь меня арестовать, хотя знаете, что должны. Вы ведь понимаете, как это сломает того, кем вы восхищаетесь? А что может быть ужаснее, чем смотреть, как ломается человек, который спас вам жизнь и остался верен не только вам, но и себе?
— Лоренцо Дюран — болван.
— А вы — слепец, — парировал Лукас.
Фридрих улыбнулся, однако в уголках губ невольно дрогнула нервная складка.
— Да вы не замечали? — продолжил Лукас, стряхивая пепел и наслаждаясь последними затяжками. — Как за вашей спиной вас презирают, а в лицо улыбаются и говорят слова верности? Я знаю это лучше, чем кто-либо. Я знаю, кто предал вас, кто ненавидит вас. Они рядом с вами. Всегда были рядом. И вы никогда их не найдете, потому что сами создали вокруг себя общество лицемерных лжецов. А мы, французы, пусть будем развратниками, если вам так угодно — если уж нас считают таковыми, пусть так и будет. Но когда что-то не устраивает, мы выходим на улицы, мы кричим об этом. Наш народ не носит масок. А ваш народ обманывает себя. Ваш народ делает вид, что верен вам и Рейху. Вы, Фридрих, самый обманутый человек за этим столом.
— Вы закончили курить? — тихо спросил Фридрих.
Улыбка офицера исчезла. Он сидел неподвижно, а Лукас улыбался ему открыто, почти по-дружески.
— Я докурил, — спокойно ответил Лукас. — Штыком свободу не убьешь, Фридрих. Нельзя загнать в подвал, избить или стереть с бумаги. Каждый раз, когда вы ломали чьи-то кости, отрывали ногти и выкалывали глаза, вы забывали, что воля крепче плоти. Что стыд вечен, а страх — нет. Вы построили свою власть на идее превосходства. Но в этом и ваша слабость: вы не понимаете людей. Вы презираете их, а значит, не способны видеть дальше собственной ненависти. Вас пугает разум, потому что разум требует нравственности. Вы отвергли мораль, и теперь живете среди хищников, подобных вам. Франция будет свободной, потому что свобода — это не только флаг. Это способность сказать: «Я человек». Вы, несмотря на форму, погоны и ордена, остались существом, боящимся собственной совести; думаете, что история — это топот марширующих победителей. Но поверьте, она — это голос тех, кто умирал с достоинством, и она запомнит, кем вы были на самом деле: не хозяин, а всего лишь трус, не властелин, а раб собственного страха. Вы падете не от пули — от собственной ничтожности. Запомните: Франция будет свободна. А вы сгинете от собственного невежества и зверства — как кровожадные звери, что гибнут, выискивая добычу. Настанет ваш час суда, и среди тысячи фамилий вы услышите не только мою, не только имена других, но и самую важную — фамилию Бен-Аарон…
Фридрих вскочил, выхватил револьвер и выпустил в Лукаса весь барабан.
Грегори дернулся от неожиданности. Звук повторяющихся выстрелов раскололся в черепе, как удары молота; с каждым выстрелом внутри него будто сотрясались органы и кости, словно он не просто сидел рядом с Лукасом, а принимал эти пули вместе с ним.
Лицо его окрасилось пятнами крови друга. Горячие капли ударяли в кожу, стекали по виску, заливались за ворот майки. Вся одежда пропиталась кровью, но он не двигался, не сделал ни единого жеста, чтобы стереть ее. Он не мог пошевелиться, не мог даже вздохнуть. Голова будто сама собой начала поворачиваться к Лукасу, но под столом Дидье резко дернул его за брюки. Грегори тут же опустил взгляд в пустую тарелку, где багровые мазки расплывались, смешиваясь с кусками плоти. Он мгновенно расфокусировал зрение — по давно выработанной привычке, всегда помогавшей ему быстро абстрагироваться от происходящего.
Все его тело сковали спазмы. Горло сдавливало, желудок судорожно сжимался, готовый вывернуться наружу; он кусал внутреннюю сторону щеки, а губы до крови терзал зубами. Он не должен был показать ни звука, ни жеста, ни малейшего признака слабости. Он чувствовал, как его подташнивает, но заставлял себя вцепиться покрепче пальцами в край стола, концентрируясь только на своей боли.
Юноша не смел поднять глаза. Но даже не глядя, он знал, что от Лукаса уже почти ничего не осталось. Он слышал, как рвались ткани, видел, как с каждым выстрелом в воздух летели осколки, куски, обломки той жизни, что только что была рядом.
Тьерри с легким разочарованием отодвинул к краю тарелки кусок говядины, на который попали капли крови и ошметки плоти, и спокойно продолжил жевать. Каспар, напротив, остолбенел: его взгляд метался между Фридрихом и безжизненным телом Лукаса.
Лицо Лукаса было искалечено: череп разнесен, кожа порвана, осколки и стекло очков слиплись в кровавую массу. Воздух пропитался металлическим запахом, будто сама комната начала ржаветь.
— Я перенервничал… Слишком много выпил. — Фридрих вытер пот со лба и допил виски; медленно повернулся к Тьерри. — У вас есть телефон? Нужно связаться с жандармерией. Пусть случайно найдут тело.
Он повернулся к Дидье:
— Выбросьте его на площади Бастилии. Я позабочусь, чтобы тело нашли. — Фридрих заглянул Дидье в глаза; голос его стал жестче: — Ни слова Лоренцо об обстоятельствах дела. Скажите, что его ограбили. Ясно?
— Как прикажете, — учтиво поклонился Дидье.
Тьерри, с непроницаемым лицом, последовал за Фридрихом. Каспар вскочил с места, опрокинув стул, и громко выкрикнул, перекрывая звенящую тишину:
— Почему мы не можем закопать его, как всех остальных?! Чем он отличается?! С чего столько чести?!
— Лоренцо хотел бы проводить племянника в последний путь, — неуверенно пробормотал Фридрих, остановившись у выхода.
— Вы ему еще сделайте поклон! — зло бросил Каспар.
Фридрих резко повернулся. В два шага оказался рядом, схватил Каспара за шею и, сжав так сильно, что тот едва не задохнулся, прошипел на ухо:
— Не заставляй меня унижать тебя при французах. Не забывай своего места, штурмбаннфюрер.
Он отпустил его так резко, что Каспар пошатнулся, тяжело дыша и краснея от унижения. Фридрих выпрямился, пригладил китель и, не глядя ни на кого, вышел из гостиной.
Каспар метнул на Дидье и Грегори взгляд полный злости и отвращения, сплюнул на пол и, пробормотав ругательство, вышел следом.
— Грегори, — тихо позвал Дидье, осторожно коснувшись его плеча.
Юноша вздрогнул, не в силах сдержать слезы, и посмотрел на него, пытаясь заговорить.
— Не смотри, — прошептал Дидье.
Голос его был ровным, бесстрастным — таким же, каким он произносил бранные слова, каким говорил с немцами. Но пальцы предательски дрогнули, и Грегори почувствовал скрываемое мужчиной чувство через это легкое касание.
Дидье обошел стол и подрагивающей рукой снял с Лукаса очки. Те беспомощно свисали с уха, одно стекло было выбито, а левая часть оправы оторвалась. Он медленно убрал их в карман вместе с трубкой брата, которую поднял с пола.
Дидье расстегнул пиджак и осторожно, почти бережно, накрыл им обезображенное лицо Лукаса, не позволяя себе взглянуть и даже не позволяя себе вдохнуть глубже, чем следовало. Он на мгновение сжал еще теплые плечи брата.
— Давай покончим с этим как можно быстрее. Сегодня был тяжелый день.
— Как ты можешь просто так…
— Молчи! — резким шепотом оборвал его Дидье. — Ничего не говори. У нас еще есть люди, за которых мы несем ответственность и с которыми может случиться то же самое.
Дидье отодвинул стул, на котором лежало тело, и застыл, переводя дыхание. Спокойствие держалось на тонкой ниточке — оно могло оборваться в любую секунду, дать волю боли, которая рвалась наружу.
— Помоги, пожалуйста. Нам надо его положить в машину, — пробормотал Дидье, глядя на Грегори.
Юноша ничего не видел перед собой. Пелена застилала глаза, вырывая его из этого ужасающего момента. Его движения стали механическими. Он не осознавал, что берет Лукаса за ноги, несет вместе с Дидье через коридор, открывает дверь и осторожно укладывает тело на заднее сиденье машины.
Сердце колотилось отчаянно, отдельно от него самого, выбивалось из грудной клетки, пытаясь сбежать. Единственное, что смог сделать его разум, — отгородиться, уйти в туман, спрятаться от ужаса происходящего.
Когда они добрались до площади Бастилии, руки больше не дрожали. Он держал Лукаса за ноги и уложил тело на асфальт у подножия Июльской колонны. Взгляд Грегори метнулся вверх, к темнеющему на фоне ночного неба золоченому ангелу — «Гению свободы».
В голове, как острые стрелы, вспыхнули воспоминания этой долгой, мучительной ночи, пронзая его со всех сторон. Грудь сжалась, дыхание сбилось; он судорожно выдохнул, хватаясь за сердце.
— Грегори, ты слышишь меня? — сквозь плотную пелену пробился голос Дидье.
Юноша растерянно посмотрел на Дидье, и мужчина ужаснулся. Он быстро схватил его за лицо и силой раскрыл рот.
— Ты искусал щеки и губы до крови, — выдохнул Дидье, стирая потеки с уголков его рта. — Боже, ты меня слышишь? Приди в себя!
— Да, кажется, я слышу… — хрипло выдавил он, отходя в сторону и прижимая ладонь к губам, чтобы унять сочащиеся раны.
Только теперь осознал, насколько сильно истязал себя. Каждое движение челюсти отзывалось тупой болью.
— Нам надо ехать, — произнес Дидье.
— Я не хочу домой.
— Поедем ко мне, — устало ответил мужчина, открывая дверцу машины. — Садись.
Грегори бросил последний взгляд на Лукаса. Его губы задрожали, и он рухнул на колени, сжимая ткань майки, пытался сдержать рвущийся плач. Как только слезы подступали вновь, он проглатывал их. Чувствуя, что сдерживаться больше невозможно, он ударился лбом о землю.
— Надо уходить, — жестко сказал Дидье, морщась от вида мертвого брата. Грегори бился головой о холодный асфальт, пытаясь загнать боль внутрь себя. — Ты себя так убьешь, Грег! — больше не сдерживаясь, он резко поднял юношу на ноги и усадил в машину.
Всю дорогу до Барбеса Грегори бился лбом о стекло. Его пальцы вцепились в ткань майки — он судорожно тянул ее, будто пытался вырвать из себя то, что разъедало изнутри. Но не проронил ни единой слезы. Он твердил себе, что должен сдержать все внутри, и только тогда станет сильнее. Все, что оставалось в нем живого, он направлял в гнев, убеждая себя, что это и есть единственно верное решение.
Перед глазами все еще стоял образ обезображенного лица Лукаса, мельком увиденный краем глаза. Подобное уродство он уже видел в далеком детстве — тогда изуродованным оказался человек, который должен был остаться живым, человек, бывший для него символом и опорой. Тогда свет, исходивший от нее, угас под тьмой. Его мать, Луиза, стала первым человеком, которого Грегори увидел мертвым.
Здоровьем он никогда не отличался: частые простуды, болезненная худоба и слабость преследовали его с малых лет. Зато память оставалась безупречной — он помнил многое. Помнил и взгляд отца — холодный и безучастный, каким был и сегодня вечером. Будто этот человек вовсе не умел ни чувствовать, ни испытывать сострадания. Так было всегда.
Луиза Саварр была первым человеком, кто по-настоящему любил его. Ее брак с Тьерри стал вынужденной мерой для спасения семьи. Она жила в небольшом доме в долине Луары[1], недалеко от Тура[2]. Семью Монселе знали многие: они вели маленькое хозяйство, выращивали виноград и продавали его виноделам, выживая на скромные доходы в домике среди холмов, пастбищ и лесов. Как это часто бывало в маленьких поселениях, здесь все знали друг друга, и история Луизы быстро распространилась — от соседних дворов до самого Тура. Роман до замужества стал позорным клеймом на семье Монселе. Молодой военный вскоре покинул город, а Луиза осталась одна.
Выходя на улицы, она надевала платок, пряча лицо. После одного посещения рынка где торговцы, узнав ее, бросали протухшие овощи, она больше не появлялась в городе. Отец был разочарован, перестал с ней разговаривать; мать тяжело переживала постигший их позор. И лишь один человек стал для них спасением.
Он появился на пороге — с густой, неухоженной бородой, в поношенной одежде, но с деньгами, которых хватило на первый год. Его приняли с радостью. Назвался Тьерри Саварром. Говорил, что оказался в этих краях проездом, слышал о несчастье семьи Монселе и хотел помочь. Подобной щедрости никто не ожидал. Отец Луизы, не раздумывая, согласился выдать дочь за него.
Луиза была опечалена, но понимала: только этот брак мог спасти отношения с родителями, и убеждала себя, что поступает правильно. Она старалась полюбить своего супруга. Тьерри был красив, обаятелен, как мужчина с античного барельефа. Умел говорить, подстраиваться под людей, находить нужные слова, быть остроумным для тех, кто этого ждал, и при случае казаться простаком, если так было выгодно. Искусный оратор для одних, и притворный дурак для других. Но за его улыбкой Луиза не находила ничего, кроме пустоты, пугающую ее до дрожи. Когда он смотрел на нее и улыбался, она внутренне содрогалась, бледнела, но все же убеждала себя, что с этим человеком сможет построить будущее.
Его благосклонность к ее семье казалась Луизе даром свыше, но с годами она стала замечать тревожные странности. Ее родители были уже стары, однако их смерти вызвали у нее сомнение. Мать нашли повешенной в доме, а отца — через несколько дней мертвым в поле. Все наследство было записано на Тьерри Саварра. Он даже не стал устраивать похорон — оформил документы, поскорее вступив в наследство, и похоронил их небрежно, в лесу, без надгробных камней.
По отношению к жене он вел себя сдержанно, будто каждый раз удерживал себя от шага замахнуться на нее. Единственное, что останавливало его, была беременность супруги. Луиза чувствовала, как надвигается буря — с первыми схватками поняла: самое страшное начнется вместе с появлением ребенка.
Роды принимали дома. Помогала медсестра из Тура. Едва пуповина была перерезана, едва младенец заплакал и оказался на руках у матери, Тьерри тут же подошел. Одним жестом он приказал акушерке покинуть дом.
Луиза прижимала ребенка к груди ослабевшими руками, качала головой, не в силах вымолвить ни слова — голос сорвался после тяжелых родов. Тьерри резко оттолкнул ее руки и взял младенца так, что сердце Луизы застыло. Одной рукой он удерживал крошечное тело, другой — сжал тонкую, как стебель, шею. Ребенок кричал, извивался, краснел, беспомощно дергал ручками. Мужчина поднял его к потолку, внимательно рассматривая с ног до головы.
— Девочка, — расплылся в улыбке Тьерри.
Луиза в ужасе, из последних сил потянулась к супругу, пытаясь вырвать из его рук дочь. Но Тьерри издевательски шагнул назад, не обращая внимания на ослабевшую женщину. Он подошел к тазу с водой и опустил младенца в мутную, окрашенную кровью жидкость.
Луиза закричала во все горло, что осталось от ее сил. Сорвавшись с постели, она, упираясь локтями, поползла к нему. Тьерри с улыбкой наблюдал, как маленькие ручки дергались в воде, теряя движение. Женщина, истекавшая кровью, добралась до таза, но было уже поздно.
Он отпустил ребенка, поднялся и с холодным равнодушием смотрел, как безжизненное крошечное тело, с надутым животиком и посиневшим лицом, всплыло на поверхность. Затем вышел из комнаты, оставив Луизу одну — рыдающую, бледную, прижимающую к груди утопленного ребенка.
Она пыталась оживить девочку: била по спине, давила на грудную клетку, старалась вытолкнуть воду из тела. Но младенец быстро остывал, не подавая признаков жизни. Луиза держала ее на руках несколько дней, глядя в окно, как на решетку темницы, за которой раскрывались зеленые холмы долины Луары. Когда-то эта земля завораживала своей вечностью и красотой, но теперь несла лишь смерть.
Второй ребенок родился зимой. Девочка. Ее судьба оказалась еще мучительнее. Роды прошли тяжело, поздней зимой, и Тьерри унес младенца в лес. Он оставил ее в снегу. Луиза искала дочь несколько дней, пока не нашла в снегу обглоданные, еще кровавые косточки. Второго ребенка постигла участь стать пищей для мелких хищников и лис.
Когда Луиза узнала о третьей беременности, она почти не покидала церковь. Каждый день стояла на коленях и молила Господа о сыне.
В доме появилась икона «Добрый Пастырь»[3] — перед ней она проводила долгие часы, когда храм был закрыт. Ночами читала Библию, учила молитвы на старофранцузском, соблюдала посты и все свое существо отдала Богу, прося лишь одного — чтобы Он сжалился над ее следующим ребенком.
И эти роды были тяжелыми. Ребенок должен был появиться на свет вечером двадцать четвертого декабря, но младенец был настолько крупным, что будто не желал покидать утробу матери. Луиза рожала в мучениях, с сильным кровотечением, и лишь когда наступило двадцать пятое число, ребенок наконец стал выходить из утробы.
Под тусклым светом керосиновых ламп и восковых свечей, в запахе крови и воя зимнего ветра, что бился в окна, ребенок издал первый, пронзительный крик.
— Мальчик… мальчик, — со слезами на глазах шептала Луиза, качая его на руках и укутывая в одеяло.
Тьерри молча кивнул, проводил акушерку к двери и, вернувшись в комнату, возвысился тенью над постелью.
— Мальчик, Тьерри… Это мальчик! — прошептала она, улыбаясь сквозь слабость.
Мужчина откинул одеяло в сторону и бережно взял ребенка на руки. Поднял, держа на вытянутых руках, придерживая спину и шею — и вдруг сжал крошечное горло.
Мальчик дергался, дергал ручками и ножками; его лицо из розового стало стремительно темнеть, переходя в сине-фиолетовые оттенки. Голосок охрип, пухлые ручки все еще били воздух, цепляясь за жизнь с отчаянной силой. Луиза, изнемогая, дотянулась до супруга и схватила его за одежду, пытаясь вырвать сына из его рук.
— Три… Два… Один, — выдохнул мужчина и разжал пальцы.
Младенец судорожно вдохнул воздух и разразился громким плачем. Ветер ударил снегом в окно, свечи вздрогнули и заплясали в безумном сквозняке.
— Ты будешь Грегори. В честь Григория[4] Турского. — Он вернул ребенка матери и покинул комнату.
Луиза плакала, прижимала малыша к груди, гладила его голову, рассматривала крошечные пальчики и чувствовала шершавой рукой мягкую, бархатистую кожу. Она слушала, как маленькое сердечко бьется в бешеном ритме, совпадая с ее собственным, полным боли и светлой радости. Когда младенец успокоился и принял молоко, тяжело дыша носом, Луиза взглянула на икону и, не сдерживая слез, бормотала до утра слова благодарности.
Тьерри не проявлял ни капли отцовского участия в воспитании ребенка. Он считал, что Грегори должен приспосабливаться к жизни самостоятельно. Но Луиза сумела убедить мужа, что младенец еще не может даже держать голову, не говоря уже о ходьбе. Это мало заботило Тьерри, однако он позволил супруге заниматься сыном.
Когда Грегори исполнилось пять лет, Тьерри перевез семью в Париж. Довольно быстро, пользуясь своим корсиканским происхождением и юношескими связями на острове, он вошел в криминальные круги и вскоре утвердил за собой статус добропорядочного предпринимателя, прикрывающего дела проституции и борделей.
Луиза никогда не расспрашивала мужа о его занятиях — она целиком отдала себя воспитанию сына. Это было все, что у нее осталось, все, что дарило ощущение жизни.
Даже когда Тьерри избивал ее, брал силой, рвал волосы, она, едва оправившись, возвращалась в комнату к Грегори. Игрушек у мальчика не было: отец не покупал их. Осенью Луиза собирала каштаны, прикрепляла к ним спички и делала забавных человечков. Книги были единственным, что Тьерри позволял держать в доме, поэтому Луиза быстро научила сына читать.
— Здесь ты сможешь спрятаться. Здесь тебя никто не обидит, — говорила она с улыбкой, показывая на страницы.
Со временем Грегори стал реже брать в руки каштановых человечков и чаще — книги. В восемь лет он был самым начитанным в семье, а когда поступил в Лицей Людовика Великого, показал отличные результаты, но оставался замкнутым, молчаливым, жил внутри собственного мира. В свободное время он читал, на уроках — читал, возвращался домой и снова читал: за ужином, после ужина, перед сном; засыпал с книгой в руках и просыпался с ней же, собираясь на занятия.
Несмотря на полное погружение в чтение, мальчик все же замечал, что в доме происходило что-то не ладное. С приходом отца мама провожала его, оставляла книгу и уходила. Он слышал ее приглушенные крики с третьего этажа — истошные, надрывные — и всегда хотел броситься наверх, но помнил мамины слова: «Сиди в комнате, пока я не вернусь». Он сидел со слезами на глазах, перечитывал по нескольку раз одни и те же строчки.
Однажды вечером терпение лопнуло: он ринулся по лестнице и вбежал в комнату, кулаками со всей силы ударил отца по ноге. Тьерри оттолкнул сына пинком, и мальчик сразу упал на пол. Луиза, лежавшая избитой и ослабевшей, нашла силы и бросилась к сыну, но Тьерри схватил ее за короткие пряди волос.
Грегори не сдавался, он вскарабкался и, воспользовавшись замешательством отца, вцепился зубами в его бедро. Он впился так, как будто был голодный зверь и не разжимал челюстей. Тьерри сначала пытался оттолкнуть его, затем резко остановился, схватил мальчика за макушку и заставил поднять глаза на себя.
— Что ты сделаешь, если я снова ударю маму? — с интересом спросил он. Грегори сжал челюсть сильнее. — Да… это то, что надо. Ты не безнадежен.
Тьерри улыбался. Луиза с ужасом смотрела на сына и пробормотала:
— Сынок, отпусти…
— Нет! Продолжай! — отрезал Тьерри.
Гнев ребенка постепенно стих; он уловил умоляющий взгляд матери и увидел ее лицо в синяках и крови. Его лицо смягчилось; он разжал челюсть, подполз к матери, прижал ее к себе и посмотрел на отца.
— Ты плохо на него влияешь, — сказал Тьерри. — Если так будет продолжаться, я убью его.
Эти слова, произнесенные устами столь жесткого человека, Луизой остались без ответа. Она была в ужасе. Она видела, как Грегори усердно учится, как много читает и лишь изредка играет в каштановых человечков. Она не хотела потерять его. В его детской жизни не было места свету, пока они жили под одной крышей с тираном.
Сначала она пыталась оградить сына от жестокости, чтобы он не видел и не слышал ее боли, шила ему беруши и протягивала их перед каждым возвращением Тьерри домой.
— Тебе надо их надеть.
— Но я не буду слышать, когда ты позовешь на помощь, — пробормотал мальчик, наморщив нос.
— Наоборот: когда ты их наденешь, я перестану кричать.
Это срабатывало первое время, но Грегори был умен и догадывался, что мать обманывает; зачем, он пока не знал. Тьерри стал еще жестче: специально кричал, дожидаясь, когда сын выбежит на помощь. Но Грегори, послушный, сидел в своей комнате. Однажды, обнаружив его с берушами, отец ударил сына кулаком по челюсти. Маленькие молочные зубы покатились по полу, мальчик рухнул на пол. Мужчина вытащил беруши из его ушей, грубо распахнул рот и мрачно прошептал:
— Ешь.
Со слезами на глазах Грегори смотрел на мать; Луиза, стоя в дверях, едва держалась на ногах и опиралась о дверной косяк. Видя ее болезненное состояние, он с трудом проглотил маленькие тканевые комочки; это была плата за одну спокойную ночь. Даже мгновение покоя для них было бесценно.
Тьерри не позволял своей жестокой хватке ослабеть ни на мгновение. На каждом ужине он демонстративно унижал супругу — оскорбления были самым малым, что можно было от него услышать, и в ответ не получал ни слова. Его удовлетворял испуганный взгляд сына, он впитывал его, насыщаясь гневом и желанием довести этот страх до кульминации. Нужен был лишь повод — и он появился, когда рука Луизы за ужином дрогнула от усталости, и ложка с громким звоном упала на пол.
Тьерри сорвался мгновенно, словно этот, казалось бы, ничтожный звук стал разрешением. Он набросился на Луизу, сжимая ее горло руками, а когда маленький Грегори ринулся к матери, мужчина схватил со стола кухонный нож и приставил его к ее шее.
— Наблюдай, Грегори. Наблюдай и не отводи взгляда.
Он посмотрел супруге в глаза.
— А ты… терпи.
Дальнейшие движения казались мальчику странными, но инстинктивно он понимал: отец причиняет матери боль. Он видел, как тот рвет на ней платье, как стягивает с себя брюки, как удерживает за горло, не давая вдохнуть, и слышал его искаженный, удовлетворенный стон. Луиза плакала и беззвучно шептала сыну: «Прошу, не смотри». Грегори повиновался, но закрывать глаза было опасно — Тьерри бросал взгляды и на него, смакуя неподдельный детский страх и унижение матери. Мальчик мутил взгляд, расфокусировал его, поджимал колени к груди и мог лишь содрогаться, слыша, как мама, царапая ногтями пол, пытается заглушить боль.
В следующие дни унижение повторялось за каждым ужином. Он заставлял сына смотреть, и Грегори с каждым разом все быстрее учился отводить сознание, притуплять восприятие, лишь бы это не длилось слишком долго. После Тьерри поднимался и приказывал Луизе мыть пол. Она, дрожа всем телом, терла тряпкой половицы, пока супруг пинал ее ногой.
— Быстрее. Тщательнее. Усерднее.
Он тыкал на нее пальцем.
— Смотри, Грегори. Твоя мать плохо работает.
Когда ему наскучивало наблюдать, Тьерри уходил в кабинет. Тогда Грегори подползал к матери, осторожно брал ее покрасневшие запястья и целовал их, веря, что его поцелуи могут смягчить боль — ведь материнские поцелуи всегда помогали ему самому.
С тех пор ночи стали для Грегори тревожными. Он боялся проснуться и не увидеть маму, боялся, что она больше не поведет его в лицей, не соберет учебники, не завяжет шнурки на ботинках. В одну из таких ночей он проснулся от нехватки воздуха и понял, что его душат подушкой. Он вырывался изо всех сил, пинался, извивался, пока его руки не нащупали костлявые пальцы. Мама.
Внутри что-то оборвалось. Желание сопротивляться исчезло, и именно это позволило Луизе позабыть о задуманном, как ей казалось, спасении. Она смотрела на сына потухшим, обезумевшим взглядом.
— Мама…
— Сынок… Господи, прости меня. — Она прижала его к груди, гладила по волосам и спине. Грегори вцепился в ее ночную рубашку и плакал у нее на плече. — Прости меня… Я не знаю, что делать. Я не знаю, как спасти тебя. Я ничего не могу… Господи, помоги мне найти силы…
И эта сила появилась — внезапная, новая, такая, какой у нее раньше не было, — когда она узнала, что снова беременна. Луиза решила бежать вместе с Грегори.
Собрав небольшую сумку и немного франков на первые месяцы, она тайно покинула дом. Грегори не знал, куда они бегут, но понимал зачем. Он держался за ее руку, не отпускал ее и всегда шел рядом.
Женщина намеревалась переплыть Ла-Манш, добраться до Англии, затем пересечь страну до Шотландии и укрыться на островах — туда, где Тьерри не смог бы их найти, а попытка добраться туда была бы для него слишком сложной и долгой.
На переправе их остановила пограничная полиция. Луиза была арестована по обвинению в похищении ребенка и доставлена обратно в Париж. В участок явился сам Тьерри — воодушевленный, он разыграл сцену, уверяя полицейских, что жена больна головой, и заявил, что готов простить ее и вернуть домой. Луиза поняла: из страны выбраться ей не удастся. Человек, глубоко вовлеченный в криминальные круги, мог влиять на судьбу многих; дружба с прокурором Франсуа Алабаром давала ему возможность просить покровительства у полиции.
Она смотрела на него, слушала его слова — о том, что он постарается сделать ее счастливой, — и понимала: эта ночь будет одной из самых мучительных в ее жизни и в жизни ее сына.
Едва дверь дома в Пасси захлопнулась, как Тьерри схватил сына за руку и потащил в гостиную. Луиза в ужасе бросилась за ними, но он оттолкнул ее к шкафу. В его взгляде не было ничего человеческого — только холодное, привычное желание унижать и наказывать. Она видела, как он толкнул Грегори, пнул его по лицу и занес ногу для следующего удара. Тогда Луиза не сдержалась.
Схватив нож со стола, она набросилась на супруга со спины и вонзила лезвие чуть выше сердца. Оглушенный, он оттолкнул ее, схватил бутылку с тумбы и ударил ею по лицу; стекло разлетелось по полу. Грегори с ужасом смотрел на мать, лежавшую на полу; он понимал, что не может подняться — тело было парализовано, а разум приказывал замереть и не дышать.
Тьерри, размахнувшись осколком от горлышка бутылки, начал наносить удары по шее и лицу женщины. С яростью и звериной силой он бил ее, не замечая, как Грегори со слезами смотрел на лицо матери. Тьерри продолжал наносить удары. На последних вздохах она думала, что страдания наконец закончатся. Но, широко раскрыв глаза, сделала последнее движение в своей жизни — повернула голову и посмотрела на сына. Со страхом в глазах она думала лишь о том, что будет с ним — о его испуганном взгляде и дрожащих губах.
Тьерри схватил канделябр с тумбы и нанес последний удар. Раздался резкий хруст черепа, кровь брызнула по полу.
Мужчина, тяжело дыша, взглянул на сына, проронил:
— Ты видел, что она напала на меня?
Грегори не слышал его — смотрел на изуродованное лицо матери, на проломленный череп, на когда-то светлые волосы, теперь пропитанные кровью и слипшиеся с кусками плоти.
— Грегори! — позвал Тьерри. — Ты видел, как она на меня напала?!
— Да… — прошептал мальчик, поджимая колени к груди.
— Отлично.
Тьерри, пошатываясь, поднялся на ноги. Нож все еще торчал у него в спине; он двигался медленно, но даже теперь в его глазах не было боли, лишь легкое раздражение, словно все произошедшее было досадной неудачей. Он думал о том, как это кровавое убийство сойдет ему с рук.
Так и было: мужчину оправдали, признав убийство самообороной. Прокурор Франсуа Алабар делал вид, как пытается защитить память Луизы Саварр, но процесс выглядел столь безнадежным, что суд вынес вердикт — невиновен.
Грегори помнил лицо матери и холодный, пустой взгляд отца. Ночами его мучили кошмары — он видел последний взгляд матери, а засыпал с глазами отца.
Сегодняшний вечер, убийство, совершенное перед ним, вернуло Грегори в тот день, когда он лишился матери, любви и надежды. Он посмотрел на Дидье — тот выглядел измученным. По бледному лицу и неуверенной руке на руле было видно, как трудно ему сохранять самообладание. Дидье потерял брата, но мог держаться, не показав чувств перед врагом. Значит, и он — Грегори — способен на такую же силу воли.
Руки соскальзывали с руля, и машину вело из стороны в сторону. Грегори осторожно потянулся вперед и выровнял автомобиль, направив его по прямой.
Дидье выглядел бледно, словно его сейчас стошнит. На лбу и шее выступила испарина, под глазами пролегли тени, а губы, при мертвенной бледности лица, казались пугающе яркими.
Юноша мгновенно взял себя в руки. Несмотря на дрожь, сжимавшую все тело, он держал руль прямо. Теперь настала его очередь собрать всю оставшуюся волю и сделать так, чтобы они хотя бы добрались до дома.
В Барбесе, среди облезлых фасадов, автомобиль остановился у дома, где Дидье прятался от мира. Грегори первым выбрался наружу, подхватил мужчину под руку и помог ему выйти. С каждым шагом по узкой лестнице юноша чувствовал, как боль утраты постепенно отступала. Им на смену приходили твердая уверенность и холодный гнев — не вспышка, что гаснет, а другой, долгий, живущий внутри, который можно беречь, питать и хранить в сердце ради лучших дней. И глядя на своего измученного друга, Грегори желал лишь одного — правосудия.
Едва открыв дверь своей крошечной квартирки под крышей, Дидье рухнул на колени. В комнате стоял тяжелый, душный воздух.
Грегори оглядел скромное пристанище: заправленная кровать в углу, маленький столик у крошечного окна, стул и шкаф — узкий, но высокий, почти до потолка. На столе стояла тарелка с нарезанным хлебом и несколько яблок. Несмотря на тесноту и убогость, комната выглядела опрятно и ухоженно. Оставалось лишь распахнуть окно, чтобы стало легче дышать.
Грегори так и поступил. Холодный ноябрьский ветер ворвался внутрь.
— Мне нужно сходить кое-куда, — пробормотал Дидье, вставая на ватные ноги. В голосе его слышалось что-то тревожное, на грани помешательства. — Я скоро вернусь.
— Куда ты пойдешь в таком состоянии? — спросил Грегори, присаживаясь на край постели. — Давай я с тобой…
— Нет. Ты останешься здесь. Мне только этого не хватало, чтобы ты… — Дидье не договорил, махнул рукой и вышел, тихо прикрыв дверь.
Грегори, сидя на кровати, поглядывал в окно. Вскоре на улице появилась фигура мужчины, еле державшегося на ногах. Он прижимал руки к груди и плелся по блестящей от дождя мостовой. Крошечный силуэт посреди пустынной улицы некогда шумного Барбеса казался до ужаса жалким.
Юноша устало снял с себя ботинки, грязную майку, брюки и лег на простыни. Его лицо не выражало никакой эмоции; взгляд, устремленный в потолок, был пустым, словно мертвым. За окном пошел мелкий дождь. Сомкнуть глаза Грегори так и не смог до самого рассвета — уснул лишь под утро.
***
Мелкий дождь заставлял его тело содрогаться без перерыва. Дидье шел промокший, еле волочил ноги; в глазах мутилось, тошнота подступала к горлу. Его снова передернуло, и, не выдержав, он склонился над тротуаром; его вырвало. Он долго стоял, опершись руками о колени. Тело покачивалось, в ушах стоял шум, а перед глазами мелькали вспышки.
Спустя пару минут, прохрипев, словно подстреленное животное, он выпрямился и подставил лицо под холодные капли дождя. Так удалось смыть хотя бы то мерзкое ощущение, что сжимало желудок и не отпускало, как и образ расстрелянного брата, застывший перед глазами.
Дидье двинулся туда, где, пусть и наблюдая со стороны, мог почувствовать себя чуть лучше. Улица Сен-Люк была освещена редкими фонарями. Церковь напротив пекарни мрачно возвышалась, и лишь свет витрин придавал живости этой крошечной улочке. Он не хотел быть замеченным — только наблюдать, как в пекарне наводят порядок: старик с длинной бородой, стряхивает муку с ладоней; женщина в платье до пола подметает пол, а юная особа снимает паутину с углов.
Эта сцена на короткое мгновение подарила ему облегчение. Он опустился на асфальт, прижавшись к фонарному столбу, и со слезами наблюдал за этим тихим движением жизни — той самой, до которой, казалось, рукой подать: лишь встать, сделать пару шагов и постучать. И все — конец опасной жизни, где нет места доброте, уюту и любви. Но расстояние вдруг показалось таким недостижимым, что Дидье не выдержал и тихо разрыдался.
Пусть отношения с братом были натянутыми, они не были близки, но он все равно оставался братом — последней частицей жизни до войны. Теперь Дидье остался ни с чем, одинокий и брошенный на холодные улицы любимого города. Он был убежден, что Лукасу следовало остаться в театре, заниматься любимым делом и не приближаться к этой опасной жизни, в которой не действовали законы.
Раздались тихие шаги. Сначала топот показался ему звоном армейского марша. Дидье раскрыл глаза и стал оглядываться по сторонам. От слез и опьянения болела голова, взгляд не мог сосредоточиться ни на чем. От этого звука ему стало так страшно, что он почувствовал себя ничтожным и был готов умереть прямо здесь, перед уютной пекарней.
Шум, принятый им за гул сапог, оказался всего лишь легкими шагами по лужам, мерцающих в свете фонарей. Он долго вглядывался в отблески на мокром асфальте, хмурился, стараясь различить, кто перед ним. Лишь зонт, раскрытый над его головой, привел его в чувство — и этот момент оказался страшнее, чем если бы перед ним стояли патрульные.
— Я же говорил… не следить за мной… — прохрипел Дидье, пытаясь подняться на ноги.
— Вы ранены, — произнесла мадемуазель Эль-Магриби, подхватывая его под локоть. — Вы весь в крови!..
Девушка вела его под зонтом вдоль улицы Сен-Люк — обратно, туда, откуда он пришел. Дидье хотел сопротивляться, словами и движением, но силы покинули его окончательно. Слова о крови лишь заставляли опускать взгляд на собственные грязные руки, испачканную рубашку и брюки.
Когда они добрались до улицы, где он снимал комнату, ему стало не по себе. Внутри зародился страх, сомнение: откуда она могла знать, где он живет? Наверняка следила за ним днями напролет. Его охватил панический страх: а что, если девушка служит у Фридриха и шпионит за ним?
Но она остановилась у дома напротив. Повела его по лестнице на второй этаж, быстро открыла дверь. Окно в коридоре выходило на его дом; стоило поднять взгляд, и видно было его комнатку, открытое для чужого взгляда.
Словно с ребенком, девушка заботливо опустила его на стул в прихожей и заперла дверь.
— Скажите, где вы ранены?
— Я не ранен, — отрешенно пробормотал он.
— Нет, вы ранены, — упрямо нахмурилась она.
— Это не моя кровь, — глухо ответил Дидье. — Она моего брата. Он мертв.
На этих словах девушка замерла и с отчаянием заглянула ему в глаза. Дидье изо всех сил старался сдержаться, не выдать истинных чувств, не показать, как разбит — особенно перед ней. Она ведь была для него посторонней, всего лишь продавщицей того самого хлеба, что утешал его в трудные дни.
Чтобы разорвать этот взгляд, грозивший вызвать слезы, он быстро оглядел комнату. Небольшая, до щемящей боли уютная — с двумя окнами, через которые виднелись черепичные крыши, развешенное белье и мелкий дождь, мягко подсвеченный уличными фонарями. Стены побелены известью, кое-где виднелись трещины, но в целом все выглядело ухоженно. Чистый стол, покрытый вязаной скатертью, на нем ваза с засохшими цветами; три разных стула; маленький уголок для готовки, керосиновая плитка и угольный очаг. Небольшой диванчик был аккуратно застелен покрывалом, рядом стояла тумбочка с радио, двумя книгами и аккуратно сложенной газетой.
Он долго смотрел на вмятину в диване — наверняка глава семьи вставал рано, включал радио, садился на это место, раскрывал газету и читал, пока супруга готовила завтрак для всех. Простая, обыденная жизнь, по которой Дидье так скучал. Мужчина закрыл лицо руками и судорожно выдохнул.
— Почему вы не повели меня домой, раз знаете, где я живу?
— Если вы не там, значит, не хотите там быть, — тихо ответила девушка. — Пойдемте, нужно хотя бы умыть вас.
Она помогла ему подняться, удерживая под локоть, и провела в крохотную комнатку, почти кладовую. Там стоял умывальник и большой таз — уже роскошь для столь бедного района.
— Я сам, — прохрипел Дидье и, наклонившись, стал ополаскивать руки и лицо холодной водой из ведра.
Стало свежее. Засохшая кровь на руках постепенно отступала, лицо перестало быть оцепенелым; вода словно вернула прежнюю живость. Умывшись, он быстро собрался, пришел в себя. Чувства опустошения и тепла смешивались в странном, непривычном танце.
— Я просил вас больше не подходить ко мне, мадемуазель Эль-Магриби, — тихо сказал Дидье, медленно проходя в гостиную.
Он подошел к окну и, тяжело дыша, уставился на улицу, опираясь руками о подоконник. Девушка тихо прошла к столу и села, уткнувшись лицом в ладони.
— Как могла я не подойти, когда вы выглядели так, будто умерли на улице?
— Я просил вас не просто так, — сказал он, медленно присаживаясь напротив. — Общение со мной может коснуться и вас, и вашей семьи. А я этого не хочу.
— Что, по-вашему, я должна была сделать?
— Продолжать работу в пекарне. Вы оставили родителей одних.
— Не могла я бросить вас в таком состоянии, — тихо ответила она. — Просто примите это. И я буду поступать так всегда, когда вы приходите к пекарне и часами наблюдаете за нашей работой.
— Как ваш отец разрешил пойти с незнакомым мужчиной? — спросил он с кривой улыбкой, которая тут же исчезла.
— Сказала, что должна расплатиться с вами за помощь.
— Дидье. Меня зовут Дидье. Вам необязательно называть свое…
Неожиданно тихие слова заставили девушку удивленно поднять глаза. Она мягко улыбнулась и ответила:
— Надин. Это мое настоящее имя.
— Красивое, — произнес Дидье, отворачиваясь к окну. — Надин Эль-Магриби… из жаркого Марокко. У вас и правда никого, кроме родителей? Ни братьев, ни сестер?
— Я единственный ребенок в семье. Знаете, для мусульман это считается испытанием. Обычно, когда у семьи много детей, это благословение.
— И вы принимаете это как испытание?
— Нет, мой отец — да. Он шиит.
— Мне это мало о чем говорит, — с досадой пробормотал Дидье и подвинулся ближе к столу.
Вспомнив искаженное лицо брата, его вновь пробрало дрожью. Но лицо Надин и ее готовность говорить вызывали странную потребность хотя бы ненадолго забыться. Дидье попытался улыбнуться и тихо сказал:
— Но вы можете рассказать.
— Мой отец шиит, а мать — суннитка. Для отца вера — это память и терпение. Он рос с мыслью, что боль имеет смысл, что человек обязан вынести ее достойно. Шииты вообще живут прошлым: они помнят поражения, предательство, смерть, и считают, что забывать это опасно. Мать другая. У суннитов больше внимания к порядку, к тому, как жить здесь и сейчас, как встроиться в мир и не разрушать его. Меньше трагедии, больше практичности. Я выросла между этими взглядами — и, наверное, поэтому не верю в простые ответы. Мой отец — Самир ибн Аббас Эль-Хоссейни Эль-Магриби…
— Это все одно имя? — устало пробормотал Дидье.
— Нет, — рассмеялась девушка, подходя к плите и ставя на огонь чайник. — Самир — имя, данное при рождении. «Ибн Аббас» значит «сын Аббаса», то есть моего дедушку звали Аббас.
— С первой половиной разобрались.
— У нас фамилия передается иначе. Эль-Магриби используется во всех документах — это наша общая фамилия во Франции, формальность для бюрократов. Чтобы работать здесь и не объяснять каждому, кто чей сын, проще иметь одну фамилию. «Эль-Магриби» переводится как «из Марокко». А «Эль-Хоссейни» — это уже наше родовое происхождение по отцу, из семьи, считающей себя потомками имама Хусейна[5]. Вот и получается: Самир ибн Аббас Эль-Хоссейни Эль-Магриби.
— А мама?
— Хадиджа бинт Саид Эль-Фаси Эль-Магриби. Хадиджа — дочь Саида из Феса, города в Марокко. Моя мать родом из Марокко, а отец — перс, приехал работать на французские склады. По документам все мы Эль-Магриби, но на деле — Самир ибн Аббас Эль-Хоссейни и Хадиджа бинт Саид Эль-Фаси. А как зовут ваших?
— Звали… Аделаида, дочь Константина, из Парижа. Пьер, сын Николя, тоже из Парижа. А так — просто Аделаида Бертран и Пьер Бертран.
— Самир и Хадиджа Эль-Магриби. Так будет проще, — улыбнулась она, ставя перед ним чашку с мятным чаем[6]. — Выпейте, это поможет уснуть.
— Спасибо, Надин… Как дальше?
— Надин бинт Самир Эль-Магриби, — уточнила она с улыбкой.
— А куда пропало «Эль-Хоссейни»? — нахмурился Дидье, отпивая чай.
— Оно никуда не делось. Просто я редко его использую. Для отца я и мои будущие дети всегда будем Эль-Хоссейни — чтобы Аллах не забыл, откуда мы и где наш дом. Но мой дом уже давно здесь, в Париже. Поэтому — Эль-Магриби.
— Тогда… Надин бинт Самир Эль-Магриби, — произнес Дидье с легкой усмешкой, — могу ли я попросить хотя бы свести к минимуму наше общение? Понимаю, что ваш характер не позволил пройти мимо страдающего человека, но давайте договоримся — подходите ко мне только тогда, когда я действительно умираю.
— Согласна, — ответила она спокойно. — При одном условии: вы продолжите заходить к нам в пекарню. Так я хотя бы буду знать, что вы не умерли где-нибудь на Елисейских Полях.
— Договорились, — протянул ей руку Дидье.
Девушка тут же сложила руки на коленях и смущенно отвела взгляд.
— Под локоть брать можно, а за руку — нет? Почему?
— Под локоть — это поддержка, — пояснила она, смутившись. — А за руку… у нас так не принято. Это слишком личное. Для нас это обещание, а вы не мой муж.
— Простите… — пробормотал он и, мельком отпив остатки мятного чая, застенчиво опустил чашку на стол.
— Я понимаю, что не имею права вас об этом просить, — произнесла Надин тихо, — но не могли бы вы умолчать о том, что были в нашем доме, если вдруг встретитесь с моим отцом или матерью? Я сказала, что только передам вам плату, но про то, что вы зайдете к нам, не сказала.
— Почему? — удивился Дидье.
— Папа будет злиться. Это мягко сказано.
— Из-за того, что вы привели кого-то?
— Для него это будет выглядеть иначе. Вы вошли в дом к незамужней женщине, и теперь, по нашим обычаям, считается, что…
— Что? Говорите уж как есть.
Девушка улыбнулась, взглянув в окно, где по стеклу скользили нити дождя; в глазах мелькнула теплая тень воспоминаний об отце.
— Для моего отца это означало бы, что я сделала выбор, — тихо сказала она и, смутившись, улыбнулась: — А я ведь даже хлеба вам не предложила.
Он тихо рассмеялся, не зная, что ответить. Растерянность и неожиданная, почти нежная благодарность вспыхнули одновременно — и тут же были им подавлены. Дидье нахмурился, уставившись в пустую чашку.
— Сочту за комплимент.
— Это вовсе не комплимент, — продолжала она в ироничном тоне. — Для нас это приговор.
— Ну, пока мне все нравится, — с легкой усмешкой сказал он, оглядывая гостиную. — Спасибо, Надин, за помощь. И за то, что помогли прийти в себя. Я все еще чувствую себя плохо, но хотя бы теперь вижу вас ясно.
— Прошу принять мои соболезнования, — тихо сказала она, убирая пустую чашку. — Не смею просить, но, если не будет сложно, скажите, когда состоятся похороны вашего брата.
— Похороны…
— Мы с матушкой приготовим немного еды для вечера.
— Нет, не стоит, — запротестовал он, поднимаясь. — Вы и так приняли меня — грязного, рваного, от которого несет… дурно пахнет. Этого вполне достаточно.
— Для вас, может быть, — ответила Надин, не глядя на него и расставляя чашки на полке, — но не для меня.
Он попытался улыбнуться.
— Я не буду голоден в этот день.
— Эта еда не только для вас, — спокойно сказала она. — Для памяти.
— Все равно не нужно, — упрямо повторил он.
Она повернулась к нему — без раздражения, но и без уступки. Смотреть на нее было странно: за мягкостью и спокойствием чувствовалась сила, та, что не знает привычки отступать. Теперь Дидье видел — перед ним вовсе не покладистая и не робкая девушка, как он думал прежде.
— Тогда не отказывайтесь из вежливости, — произнесла она. — Это было бы грубее, чем согласиться.
— Хорошо. Если это так важно.
— Просто правильно.
— Спасибо, Надин. Я не забуду. И помните слово, которое дали.
Он склонил голову в прощальном жесте и медленно подошел к двери.
— И вы, Дидье, — сдержите свое, — сказала она вслед.
— Я всегда держу свои слова.
— Слова словами, а на деле вы этого пока не доказали. Но у вас будет замечательная возможность.
— Спокойной ночи, мадемуазель Эль-Магриби.
— Спокойной ночи, месье Бертран. Я скорблю вместе с вами.
Дидье покинул дом Эль-Магриби и уже через несколько минут был в своей комнатушке под крышей. Небо постепенно прояснялось. Грегори спал на спине, сложив руки на груди. Дидье перевернул его на бок, достал одеяло и небрежно накинул. После коротких раздумий все же поправил его и накрыл друга с шеи до ног.
Спать не хотелось, хоть усталость и давила на веки. Глаза будто прилипли и не собирались смыкаться. Решив хотя бы привести себя в порядок, он умылся в общей душевой. Кровь, остатки еды, которую Каспар втирал ему в волосы, запах алкоголя — все это смылось, и дышать стало немного легче.
Надев чистую одежду, Дидье вернулся в комнату и тихо сел у окна.
Действительно — отсюда ему отчетливо была видна квартира Надин. Особенно бросалась в глаза ваза с североафриканскими узорами; она выделялась на фоне серого парижского пейзажа. Но боль в груди не унималась. Даже цветы, даже красивые орнаменты — все это вновь оставалось по ту сторону улицы, за непреодолимой чертой между ним и жизнью, в которой еще можно было дышать без вины.
Он смотрел на засушенные гипсофилы — хрупкие, сухие, но стойкие в своей красоте, — и они приносили лишь тоску. Дидье думал о брате: каким безрассудным он был в тот вечер, как своими импульсивными действиями мог подставить всех. Он разделял желание брата поквитаться с обидчиками, и не только своими, но план изначально был непродуманный.
Те же мелкие вылазки по вечерам в чужие дома всегда были рассчитаны, пусть и рискованны. Их спасал профессионализм Селин и ее умение полностью завладеть вниманием объекта. Она действовала без резкости, никогда не шла на необдуманные шаги, понимала последствия каждого движения и принимала удары с достоинством. Но никогда она не ставила его жизнь на кон, пусть и был ей он ненавистен.
Желание Лукаса убить Тьерри выглядело скорее как личная обида. И пусть он имел на нее право, как считал Дидье, все же подобное возмездие следовало осуществлять продуманно. Он должен был убедиться, что вечером никого не будет дома. Да и чего скрывать — паранойя Дидье подсказывала, что план может сорваться: Лукас уже находился под наблюдением. Его стремление к расплате выглядело скорее как отчаянная попытка запрыгнуть в последний вагон.
Дидье хотел бы винить брата, сказать, что тот сам виноват; что воспринимал работу в Сопротивлении как игру, жизнь — как ничто, и ради цели был готов подставить всех. Лишь выдержка Грегори и его собственная помогали им обоим спрятать за спокойными лицами ту боль, что они испытали во время выстрелов.
Теперь на нем лежал груз ответственности — за Селин и Грегори, за их дальнейшую работу. Что делать дальше? Просто продолжать служить оккупантам? Он знал, что нужно было что-то придумать. Тем более последнее слово, которое взял с него Лукас, было простым и тяжелым: уберечь их людей от опасности. А слово Дидье держал всегда. Это обещание, данное умирающему брату, он намеревался исполнить.
Он вновь вспомнил о Надин, о том, как она появлялась будто из ниоткуда, как узнавала его в очереди за хлебом и как оказалось, что живет прямо напротив. Страх, что девушка могла быть подосланной и следит за ним по поручению гестапо, становился все сильнее. Совпадений такого рода он не терпел — чутье подсказывало, что что-то не так. Слишком добра она была, слишком часто появлялась рядом. Зачем? Они ведь не были знакомы, никогда прежде не разговаривали. Идею о возможной влюбленности он отбросил сразу. Не до любви сейчас, когда вокруг война.
С ужасом он вспомнил, как позволил себе слабость — пролил перед ней несколько слез, дал увидеть, что скорбит по брату. Ведь по легенде он не должен был показывать чувств. Это могло стать фатальной ошибкой. Он решил выполнить обещание, данное Надин, но показать, будто смерть брата ему безразлична.
Зачем она привела его к себе домой? Дидье зациклился на этих мыслях. Мусульманские семьи в Париже обычно держались обособленно, имели свои лавки, молились дома и не впускали чужаков. А здесь — в их маленький, замкнутый мир пустили промокшего до нитки, пьяного, валяющегося в лужах Дидье. Он вспомнил о женской корысти, о хитрости, с которой женщины умеют плести сети, чтобы получить желаемое. Теперь все будто складывалось на свои места. Он понял: она следила за ним. И за этим стояло не сочувствие, а расчет.
Образ вазы с сухоцветами стал ему отвратителен.
Он решил, что больше не даст слабину и не позволит даже потребности в утешении заглушить свою бдительность.
Так и прошло его утро. Дидье размышлял о дальнейших действиях. Ему некогда было оплакивать брата — теперь на нем лежал слишком большой груз ответственности. Но одно он знал точно: рассказать Лоренцо о смерти племянника он не сможет.
Ему было стыдно за их последнюю встречу — ту самую, что произошла в день памяти по Аделаиде Бертран. Прийти после этого в дом с такой вестью, в дом, где росла его мама, где жило само воспоминание о ней, — значило не только принести страшную новость, но и осквернить место собственным присутствием. Он и так своим видом портил жизнь окружающим. Поэтому решение нашлось быстро.
Грегори проснулся ближе к полудню, с сильной головной болью. Воспоминания о вчерашнем вечере мелькнули перед глазами, заставив сердце биться чаще. Осознание того, что все накануне случившееся было явью, а не сном, пронзило его, словно удар. Он почувствовал, как внутри все сжимается, будто грудь готова треснуть от ломящегося изнутри сердца. Смятение, смешанное с горечью и жаждой мести, стало единственным, что он ощущал. Для такого восприимчивого, доброго и мягкого сердцем юноши это было чуждо. Но Грегори не анализировал происходящее. Он не подавлял гнев — тот казался ему чистым, праведным, потому его движения обрели уверенность и твердость.
Дидье сидел за столом, неподвижно глядя в окно. Рука прикрывала рот, лицо хмурилось — не от злости, как у Грегори, а от глубокой, пронзительной боли, не дававшей покоя и не позволявшей сомкнуть глаз.
Юноша быстро вскочил с постели, надел одежду и, подойдя ближе, заметил красные глаза мужчины, под которыми легли темные круги. Стоя рядом, он уловил бешеный, неровный стук сердца Дидье.
— Я хочу попросить тебя об одном, — тихо произнес мужчина сорванным голосом.
— Я тебя слушаю, — монотонно произнес Грегори, скрестив руки на груди.
— Мне нужно… — Дидье продолжал смотреть в окно, не оборачиваясь, — чтобы ты рассказал Лоренцо о смерти Лукаса. Скажи, что это было нападение с целью ограбления.
— Почему ты сам не расскажешь? — тихо спросил Грегори, не отрывая взгляда от поникшего мужчины. — Ты ведь единственный родственник, оставшийся у Лоренцо.
— Я не могу, — Дидье медленно поднялся, прикрыв глаза рукой. — Мне стыдно, — вымолвил он едва слышно; голос его задрожал. — Прости.
Грегори прошел к двери и замерев, тихо заговорил:
— Как же мы, французы, народ, который всегда гордился своей свободой… Как мы дошли до того, что молча наблюдаем за беззаконием на наших улицах?
— Не знаю, — коротко ответил он после паузы. — Лучше поезжай, пока не стемнело. Помни: ни слова о том, как на самом деле умер Лукас. Если Лоренцо узнает правду, он пойдет один против всех, и мы потеряем еще одного человека.
***
На рассвете Лоренцо не обнаружил Исидору дома, только оставленную на столе записку. Это стало привычной частью их повседневной жизни: если один из них спал, а другому нужно было выйти на улицу, они оставляли короткие заметки — куда идут и зачем. Так было надежнее, и сердце тревожилось меньше, хоть усидеть все равно было невозможно.
«Доброе утро!
Выхожу в пять утра за хлебом на соседнюю улицу. Надеюсь быть дома хотя бы к восьми часам.
Если вы вернетесь днем, а меня дома не будет, значит, я в районе Рюни-Му-Юа, недалеко от парка Монро.
У нас закончились овощи; нужно хотя бы приготовить суп (на этот раз ваша очередь, наверное, поэтому вы не идете на базар).
Взяла 50 франков.
И не забудьте, пожалуйста, что надо доесть курицу и вареный картофель. Нельзя гноить продукты.
Хорошего вам рабочего дня.
Исидора Дюбуа, 05:03, 5 ноября»
Лоренцо аккуратно сложил записку и спрятал ее в карман пижамных штанов. Затем подошел к шкатулке, стоявшей над камином. Она служила для хранения денег, выделенных на продукты и одежду. В основном распоряжалась ими Исидора, экономно и рассудительно. У самого Лоренцо наличных было достаточно, но не любил тратить деньги на себя. Все, что мог, отдавал другим: иногда лечил пациентов за свой счет, отказывался брать оплату с тех, кто приносил вместо денег наручные часы или ломтик масла.
Его положение было привилегированным: за спиной стояло покровительство офицера гестапо, он работал в лаборатории и время от времени проводил операции в государственной больнице. Он зарабатывал в десять раз больше обычного врача и почти в двадцать раз больше рабочего. Но эти деньги не уходили ни на алкоголь, ни на роскошь, ни на пустые радости. Заглядывая в сейф, он поражался: столько он не зарабатывал даже до войны. К тому же оставалось наследство, хранившееся в Центральном банке Франции.
Он часто раздавал заработанное нуждающимся. Иногда это спасало людей от голодных вечеров, а то и от целых недель без хлеба.
Исидоре он никогда не говорил, сколько получает и где хранит свои сбережения. Но уже при первом ее удивлении, когда она увидела шкатулку с деньгами — якобы предназначенную для продуктов, но на деле с негласным умыслом, что это для нее, — Лоренцо понял, что девушка догадалась. Было видно сразу: его доходы превышали любую меру достатка.
Исидора, однако, никогда не подходила с расспросами. Лезть в чужие кошельки она не хотела, да и ей было важно только одно, чтобы жители этого маленького дома были сыты и тепло одеты. Все остальное ее не заботило.
Лоренцо достал из сейфа еще сотню франков и положил в шкатулку. Позавтракал тем, что оставила ему Исидора, помыл за собой посуду, привел в порядок гостиную.
С ее появлением в доме за эти три месяца уклад его жизни изменился. Посуду больше не забывали неделями в раковине, пол всегда был подметен, а покрывала и скатерти — чистыми, без следов пыли. Днем шторы распахивались настежь, впуская свет. И заслуга была не только в Исидоре. Каким-то образом, сам не поняв, когда именно, Лоренцо стал делать все вместе с ней: быт разделился пополам, и каждый был заинтересован в порядке.
Ранним утром, собравшись и одевшись, он отправился к первому пациенту. К его удивлению, в доме — некогда принадлежавшем семье Рабад — Фридриха не оказалось.
Стоя в гостиной, Лоренцо понял, что офицера нет, и несколько раз позвал его, прислушиваясь к звукам наверху. В ответ послышался тихий шаг и едва различимое постукивание костыля на втором этаже.
Лоренцо поднялся наверх и снял шляпу, увидев Матиаса Лангервальда.
— Доброе утро, Матиас. Отца нет дома?
Мальчик — хрупкий, с бледным от боли лицом и иссохшей кожей — стоял, сжимая костыль обеими руками и кивнул.
— Он не появлялся со вчерашнего вечера. Наверное, много работы.
— Отец у тебя человек занятый, — мягко согласился Лоренцо. — Но дело не терпит отлагательств. Давай я осмотрю твою рану.
Матиас кивнул и, болезненно поджав губы, захромал к своей комнате, а Лоренцо шел рядом, поддерживая его под локоть.
В просторной комнате царил привычный порядок. Книги были аккуратно разложены на столе — видно, мальчик усердно занимался учебой. Игрушки стояли на полках, покрытые тонким слоем пыли, как напоминание о прошлом детстве.
Юноша, скрипя зубами, сел на край постели и медленно лег. Лоренцо разложил инструменты, подготовил антисептик и помог снять пижамные штаны.
— Как себя чувствуешь? — спросил он, готовя пинцет.
— Знаете, уже лучше. И все благодаря вам.
— Без твоих стараний тоже не обошлось бы. Думал о хорошем, как я тебя просил?
Он снял повязку с левого бедра и, придерживая пинцетом ватку, смоченную марганцовкой, стал обрабатывать рану, уже почти затянувшуюся, без следов гноя.
— Сложно думать о хорошем, — прошептал мальчик, глядя в потолок. — Гулять я не могу, учиться в школе — тоже. Общаюсь только с репетиторами, с вами… и с отцом. С ним тяжелее всего.
— Почему?
— Я сказал ему, что хочу стать врачом. Таким, как вы. Хочу лечить бедных, работать в обычной больнице, видеть стариков, детей, инвалидов — и быть им полезным.
— Благородное дело ты задумал, — улыбнулся Лоренцо, накладывая чистую повязку.
— А отец думает иначе. Хочет, чтобы я стал как он. Но я не хочу… не хочу спасать людей так, как делает это он. Он арестовывает, выносит приговоры, отправляет на казнь. А как знать, виновен ли человек? А если ошибусь?
— Знаешь, врачи тоже спасают и хороших, и плохих, — спокойно ответил Лоренцо. — Врач не должен смотреть на происхождение или поступки человека. Есть только одна задача — спасти. И ты не имеешь права не спасать, даже если перед тобой тот, кого ненавидишь всей душой.
— Разве это не настоящее милосердие? — тихо произнес Матиас. — Хочу быть милосердным, а не жестоким.
Лоренцо горько улыбнулся, складывая инструменты обратно в саквояж и помогая мальчику натянуть штаны.
— Быть жестоким проще простого. А вот милосердие — это труд. Долгий, на целую жизнь. Ты готов отдать жизнь этому труду?
— Милосердие — единственное, в чем я уверен. А в жестокости нет. Лучше отдать жизнь милосердию.
— Поэтому отец против?
— Он говорит, я слишком мягкий. Что, когда поправлюсь, займется мной сам. Не хочу выздоравливать…
— Выше нос, Матиас. Это испытание. Пройдешь его и останешься милосердным, значит, достоин нести в этот мир добро. Не всем дано такое благословение.
— Как думаете… я буду хорошим врачом?
Мальчик приподнялся, опершись на локти, и с надеждой посмотрел на доктора. Лоренцо, продолжая улыбаться, с уверенностью ответил:
— Думаю, у тебя есть все шансы.
Матиас улыбнулся. Сквозь пелену истощения и бледности его лицо засияло живыми красками, и день, казалось, вместе с этой улыбкой перестал быть таким мрачным.
— Береги себя, Матиас. Мне нужно идти.
— Нужно что-то передать отцу?
— Скажи, что скоро сможешь ходить без опоры. Гноя больше нет, рана почти затянулась. Осталось лишь дать мышцам окрепнуть. Потом обсудим реабилитацию, чтобы ты смог вернуть силы и снова гонять мяч с приятелями во дворе.
— Я так давно не играл в футбол…
— Уже весной сможешь. Хорошего дня, Матиас.
— И вам, доктор. Спасибо.
Следующей остановкой стала больница Сальпетриер, расположенная в тринадцатом округе Парижа, в районе Гобеленов. Там его ждала небольшая операция по удалению пупочной грыжи. Она заняла всего пару часов — пациенткой была молодая женщина, работавшая грузчицей на складах.
В больнице Лоренцо выполнял только плановые и простые операции. Из-за легкого тремора в руке он избегал сложных вмешательств — операций на сердце, позвоночнике и внутренних органах. Да и остальным хирургам нужно было на что-то жить: он не желал отбирать у коллег хлеб — уже и без того получал зарплату значительно выше прочих. Брал на себя только редкие плановые операции, когда не хватало специалистов.
После операции Лоренцо зашел в лабораторию и забрал несколько докладов коллег о гриппе — о его поведении, наблюдавшемся на мышах. Исследование касалось того, как вирус поражает внутренние органы на разных стадиях болезни. Анализы крови и результаты вскрытий он аккуратно сложил в папку, решив изучить дома в спокойной обстановке.
Усталости он не чувствовал, напротив, шагал бодро, с привычным послерабочим воодушевлением. По дороге купил газету, зажал подмышкой и направился домой.
Во внутреннем дворике висели развешанные простыни, значит, Исидора уже вернулась и успела сделать небольшую стирку. Он решил, что девушка снова ушла за покупками, но, войдя в дом, увидел ее перед семейным портретом.
Лоренцо с хитрой улыбкой снял плащ и шляпу, оставил вещи в коридоре и, сунув руки в карманы, подошел ближе.
— Удивительно, как все дети похожи на вашего отца, — заметила Исидора, не глядя на мужчину.
— Ну, — Лоренцо застенчиво пожал плечами, — у моих братьев и сестер волосы были не такие светлые, как у отца, и не такие темные, как у матери.
— Но вы только поглядите, — улыбнулась Исидора, глядя на портрет. — Все вы светлые.
— С этим не поспоришь, — Лоренцо почесал затылок. — Мама родилась в деревушке, — добавил он с осторожностью. Когда заметил заинтересованный взгляд Исидоры, заговорил смелее: — А вот отец —эмигрант из Петербурга.
Он уловил в ее взгляде вопрос и пояснил:
— Сейчас его называют Ленинградом.
— Ваш отец?.. — удивилась Исидора.
— Только никому не говори. — Лоренцо приложил палец к губам. — По документам он француз. Семья была обеспеченной, в те времена детей часто учили французскому. Он родился еще в прошлом веке, примерно в 1860-х, если не раньше и после контрреформ Александра III[7] переехал в Париж. Когда я появился на свет, отец уже был в почтенном возрасте. Мама была моложе его лет на семь, если не ошибаюсь. Фамилию и имя он сменил по политическим причинам еще до брака. Поэтому наш род, можно сказать, молодой.
— Как звали его до переезда?
Лоренцо наклонился к девушке и прошептал:
— Константин Вельяминов. Здесь он стал Андре Дюраном.
— Он выглядит счастливым на портрете.
— Он всегда был счастливым, сколько я себя помню. Молился, ходил в православную церковь, хотя мама была католичкой. Я крещен у католиков, но иконы у меня отцовские. Он привез их еще из Петербурга.
— Вы пятый ребенок, — заметила Исидора с улыбкой. — Большая семья. А кем был ваш отец?
— Он был врачом. Очень хорошим врачом. Наш дом всегда был полон писем с просьбами о помощи. Люди приходили с детьми на руках сначала к нам, и только потом в больницу, настолько ему доверяли.
— Он принимал каждого?
— Каждого, а мама поддерживала его: готовила отвары, сушила травы — тысячелистник, зверобой, лаванду, календулу. Я часто сидел рядом и помогал измельчать их… Отец говорил, что мама любила меня больше остальных — наверное, как это бывает с младшими.
— Вот откуда такая тяга к цветам.
— Возможно, — Лоренцо смутился. — Может, скажу глупость, но это не просто увлечение. Я и вправду люблю цветы.
— В этом нет ничего постыдного, — улыбнулась она и снова взглянула на портрет. — Насколько помню, у ваших племянников темные волосы.
— Оба в отца, — улыбнулся Лоренцо. — Пьер Бертран был темным. Дидье… Он весь в него, точнейшая копия. Так что не всем достаются светлые волосы.
— Может, вашим будущие дети унаследуют это право, — усмехнулась Исидора.
— Ох какие дети… — Лоренцо нахмурился, но улыбка все же скользнула по его лицу. — Я уже стар для этого.
— Вы не выглядите старым. Насколько помню, слегка за тридцать, верно?
— Верно. Но не будем о грустном. Кстати, ты так и не сказала, сколько тебе лет.
— Мне ровно столько, сколько нужно, — весело сказала она. Обойдя Лоренцо, девушка направилась к гостиной. — Может, я так же молода, как и вы?
— Не пытайся меня обмануть, — Лоренцо двинулся следом. — В начале мая мне исполнится тридцать три. В тот день мои кости ослабнут, мышцы просядут, и я уже не смогу ходить.
Исидора резко повернулась и оглядела его с ног до головы.
— Не сказала бы, что такая участь ждет вас уже скоро. Вы в самом расцвете сил и выглядите так, словно вам двадцать с небольшим. Видимо, здоровый образ жизни приносит свои плоды.
Она вошла в гостиную и, немного постояв в тишине, тихо произнесла:
— Теперь понятно, почему мама любила вас больше всех. Вы ведь единственный весенний ребенок?
Лоренцо задумался, остановившись позади нее.
— Никогда не думал об этом. Да, я единственный, кто родился весной среди братьев и сестер.
— Если подумать, в этом есть символизм. Май, цветы, новая жизнь, розовые облака, пение птиц. Ах, поскорее бы весна…
— Чтение книг раскрывает в тебе новое чувство под названием сентиментальность, — с улыбкой заметил он.
— Кто бы говорил, — бросила она через плечо. — Вы самый сентиментальный человек, которого я встречала.
— Неужели? Никогда за собой такого не замечал.
— Что ж, теперь будете внимательнее к себе.
— Как скажешь, Исидора, — мягко ответил он. — Хотя я бы поспорил…
— Ну конечно, вы можете попытаться оспорить все.
— Попытаться — да, но победить в споре с тобой все равно невозможно. Ты ведь используешь оружие, к которому я не готов.
— Какое же?
— Улыбку. И твой взгляд через плечо. Ни один аргумент против этого не устоит.
— Тогда у вас остается только капитуляция, — ответила она, оборачиваясь. — Признаться, сдаваться вам идет гораздо больше, чем спорить.
— Значит, мне стоит чаще проигрывать?
— Если во благо истины — вполне.
Лоренцо усмехнулся, глядя на нее с теплом.
— Пожалуй, в следующий раз мне придется почитать философию, чтобы хотя бы на равных защищаться от твоих рассуждений.
— А я тем временем схожу за продуктами; потом проверю, не слишком ли вы усердствуете в самоанализе.
— Боюсь, что под твоим наблюдением я бы признался во всем, даже в том, чего не совершал.
— Вот и прекрасно, — сказала Исидора, пересчитывая деньги, беря несколько пустых сумок. — Значит, вы все-таки сентиментальны, как я думала.
— Только в твоем присутствии.
Она бросила на него взгляд, сдерживая улыбку.
— Тогда, Лоренцо, мне стоит появляться пореже — ради вашего хладнокровия.
— Тогда я потребую пощады от тебя.
На короткое мгновение их взгляды пересеклись и блеснули нежностью, отчего оба смутились и тут же разорвали контакт. Лоренцо торопливо взял газету с полки и, удерживая ее под рукой, помог надеть ей пальто.
— Ты не разрешишь мне пойти с тобой, — с легким вздохом сказал Лоренцо.
— Хотите помочь принести покупки?
— Да.
— Запрещаю.
— А если я ослушаюсь?
— Тогда будет как в прошлый раз, — спокойно ответила Исидора. — Вы просто пойдете рядом. Силой ведь не воспользуетесь против меня.
— Надо признать, ты быстро поняла, где мои слабые места.
— Я наблюдаю, — ответила она, поправляя ворот пальто. — И к тому же, мне нравится чувствовать себя независимой. Без опоры. Это… придает уверенности.
— Значит, все дело в свободе?
— И в том, что женщина может идти по улице с корзиной в руках, не нуждаясь в сопровождающем. Мир и без того слишком тесен, чтобы кому-то указывать, как дышать.
— Знаешь, я сдаюся. Ты победила.
— Не знала, что между нами идет борьба.
— Для мужчины женская независимость всегда испытание. Но это одно из тех испытаний, которые приятно проигрывать.
— Тогда, может, хотя бы откроете мне дверь, — с легким смехом сказала она. — В этом ведь нет ничего угрожающего моей свободе.
— Только если позволишь считать это жестом капитуляции, — ответил он, отступая в сторону и кланяясь чуть ниже, чем требовал момент.
Девушка махнула ему рукой в знак прощания и быстро скрылась за голыми ветвями платана. Лоренцо стоял в дверях дома, поглядывая на наручные часы. Отсчитав ровно пять минут, он откинул газету в сторону и, надев плащ и шляпу, неторопливо пошел вслед. Достаточно быстро он догнал ее, но соблюдал дистанцию. Он улыбался от чистого сердца, шел расслабленный и довольный. Ее шаг был торопливым, а у Лоренцо — размеренным. Разница в росте немало влияла на скорость.
Он все гадал, сколько же ей лет. Его врачебный опыт подсказывал, что внешность не всегда служит надежным ориентиром для определения возраста. По походке ничего нельзя было сказать — уверенно ходят и юные, и взрослые. Ростом взрослые девушки редко отличались от юных, а ее метр семьдесят скорее говорил о высоких родителях. Вспомнился Грегори, который в свои семнадцать был почти одного с ним роста. Но и это ничего не значило — девочки всегда растут быстрее мальчиков.
А лицо? При этой мысли он заметно загрустил. Некоторые морщины у глаз и у переносицы говорили не о возрасте, а о том, как часто она морщилась в боли и отвращении, как долго кричала и плакала. Постоянный страх и ужас оставляют след на лице.
Что же до щек, то и здесь непросто. Когда он впервые увидел ее, она страдала от обезвоживания и недоедания — тогда даже у самых крепких щеки впадают. Сейчас же, когда еды хватало и жизнь стала спокойнее, лицо ее изменилось. Кожа посветлела, стала нежнее; на щеках проступил легкий розовый оттенок, придававший ее облику ту живость, которой прежде не хватало. Он склонялся к мысли, что ей около двадцати пяти: все в ней говорило о сформировавшейся женщине.
Он на секунду задумался о зубах мудрости: стоит спросить — так можно будет приблизительно определить возраст. Если этот вопрос ее еще не тревожил, значит, она ровесница Грегори или младше.
Достигнув базара, наполненного людьми, Лоренцо затерялся в толпе. На прилавках лежали в основном испорченные продукты: плесневелая картошка, протухшие помидоры, прогнившие огурцы. Днем приходить сюда было делом бесполезным, но даже среди испорченного многие что-то брали — срезали плесень и гниль, а если еды совсем не хватало, ели и такое.
Лоренцо остановился в нескольких шагах позади, у прилавка с картофелем, сунув руки в карманы и наблюдая за ней с улыбкой.
— Можете не прятаться, — сказала она напевно, рассматривая овощи и передавая отобранные продавцу на взвешивание.
— И как давно ты меня заметила?
— Вы не собирались читать газету. Думаете, я вас не знаю?
— Как давно у тебя появились зубы мудрости? — спросил Лоренцо, подходя ближе и начиная перебирать картофель.
Исидора странно посмотрела на него, пожала плечами и ответила:
— В начале войны. Сейчас уже все на месте.
— Неужели? Без вмешательства хирурга обошлось? — удивился Лоренцо.
— Они все выросли ровно.
Лоренцо посмотрел на нее недоверчиво, с легкой усмешкой, прищурившись. Девушка, уловив его взгляд, с притворным упреком пробормотала:
— Дома покажу, раз не верите.
— Верю, — сразу же выпрямился Лоренцо. — Но, если что, я могу вырезать тебе пару зубов для профилактики.
— Благодарю. В вашей компетенции я не сомневаюсь, доктор, — парировала она, проходя к прилавку с овощами.
Он последовал за ней, оглядываясь на ряды корзин.
— Знаешь, я не умею выбирать овощи, — признался он, глядя на аккуратно разложенные корзины с картофелем и морковью.
— Это я давно заметила, — спокойно ответила она, наклоняясь к мешку с луком.
— Даже не попытаешься меня защитить?
— Защищать? Вы же врач, разберетесь.
— В овощах? — притворно возмутился он. — Нет, здесь я безнадежно болен.
Он стоял, внимательно рассматривая каждую картофелину, словно решал судьбу пациента. Переворачивал, присматривался, морщился — и, наконец, выбрал крупную, ровную, торжественно протянув Исидоре.
— Вот. Думаю, эта подойдет.
Она взяла картофелину с серьезным видом, повертела в ладонях и молча положила в корзину.
Лоренцо остолбенел, потом едва заметно улыбнулся, пряча довольство. Его плечи чуть расслабились, взгляд стал мягче. Он, казалось, впервые за долгое время почувствовал, что сделал что-то действительно нужное.
Исидора, заметив это, бросила в его сторону короткий, насмешливо-теплый взгляд:
— Смотрите, Лоренцо, вы только что выбрали свой первый идеальный картофель.
— Может, есть надежда, что из меня выйдет толк и вне операционной.
— Не зазнавайтесь раньше времени.
— Даже не подумаю.
После покупки нужного количества не самых свежих, но еще вполне пригодных овощей, они медленно двинулись домой. Исидора, с поднятой головой, несла обе сумки, не позволяя Лоренцо даже приблизиться. Он шел рядом, кусая губу и мучительно размышляя, как бы отвоевать эти злополучные пакеты.
— Может, все-таки позволишь? — осторожно спросил он, шагая рядом.
— Ни за что, — коротко ответила она, даже не глядя в его сторону.
— А если я предложу тебе сделку?
— Вы хотите торговаться со мной за сумки, доктор?
— Не просто торговаться, — серьезно произнес он. — Я покажу тебе кое-что.
Она обернулась на ходу, удивленно приподняв бровь.
— Кое-что? Теперь я, кажется, заинтригована. Что же именно вы мне покажете, Лоренцо?
— Мой талант, — спокойно ответил он.
— Надеюсь, не хирургический?
— Нет, куда опаснее. Один из тех, из-за которых женщины обычно перестают спорить.
— Так вот как вы привыкли решать вопросы?
— Гуманными методами. Обещаю, без скальпеля и боли.
— И в чем же состоит эта демонстрация?
Лоренцо наклонился ближе и почти шепотом произнес:
— Я умею угадывать, что человек любит больше всего в еде… даже не заглядывая в его корзину.
— Самоуверенно.
— Возможно, — кивнул он. — Ты обожаешь тушеные овощи с розмарином, хлеб поджаренный на масле и грушевый компот.
— Мы живем под одной крышей, Лоренцо. Это не сверхъестественное откровение.
— Я же не сказал, что ты добавляешь в компот корицу. Это скорее проницательность.
— Проницательность? А если я скажу, что не люблю корицу?
— Тогда я буду вынужден проверить. В следующий раз приготовь компот без корицы, и, если вкусу не будет чего-то не хватать, я признаю поражение.
— Признаете поражение? Интересно, как вы их переживаете?
Лоренцо сделал шаг ближе, посмотрел на нее чуть дольше и тихо произнес:
— Обычно… с удовольствием.
Между ними на миг повисла тишина. Исидора отвела взгляд первой, вспомнив, где они находятся, и протянула ему обе сумки.
— Берите уже, пока я не передумала.
— Осторожно, мадемуазель, — принимая пакеты, заметил он, — такая уступчивость может стать опасной привычкой.
— Не волнуйтесь, мой характер на это не способен.
— А я, признаться, на это и рассчитываю, — тихо бросил он, шагая следом.
Она не ответила, но легкое покраснение на щеках выдало то, чего она не позволила себе произнести.
Довольно быстро они вернулись домой. Лоренцо устроился поудобнее в кресле и раскрыл газету, бегло просматривая новости о продвижении войск на Восточном фронте. Писали о героической обороне немецких частей под Киевом и о том, как доблестно они сдерживают наступление Советского Союза[8]. Быстро пробежавшись по этой сухой риторике, он перевернул несколько страниц и остановился на последних — там, где обычно помещали заметки о садоводстве и уходе за растениями.
Он уже собирался углубиться в статью о зимних обрезках плодовых деревьев, когда дверь тихо скрипнула, и Исидора появилась в проеме, застегивая пальто.
— Я схожу за солью, — сказала она, поправляя воротник. — Лавки еще открыты.
Лоренцо оторвался от газеты, подняв на нее глаза.
— Мне пойти с тобой?
— Не стоит. Я умею выбирать не только овощи.
— А вдруг тебя попытаются переубедить?
— Тогда я скажу, что у меня есть самый настойчивый защитник, во всем Париже лучше не сыскать.
— Настойчивый, но, увы, безоружный.
— Зато обаятельный. А это, Лоренцо, куда опаснее любого оружия.
— Тогда возвращайся скорее, пока я не начал применять это оружие без повода.
Дверь мягко закрылась, оставив Лоренцо с газетой в руках и улыбкой, которую он не смог скрыть от самого себя.
День близился к вечеру, на улице было пасмурно, но настроение оставалось хорошим. Сегодня они приготовят ужин вместе, поговорят о том, чтобы разбить маленький огород на заднем дворе, послушают несколько пластинок и, уставшие, отправятся спать.
Его умиротворенное чтение газеты прервал глухой удар — входная дверь резко распахнулась. Лоренцо замер. Мужчина медленно двинулся к коридору, но незваный гость оказался быстрее.
На пороге гостиной стоял Грегори — мрачный, бледный, словно вся кровь внезапно покинула лицо.
— Грегори! Почему ты так ворвался? Что-то…
— Лукас мертв, — проговорил Грегори прерывисто. — Его убили сегодня ночью на площади Бастилии.
Мир сузился до короткой вспышки в груди, до гулкого шума крови в ушах. Осознание не пришло сразу. Лоренцо медленно опустился в кресло, прикрыл лицо ладонями и сделал глубокий вдох, затем медленно выдохнул. Внутри стало тихо, бесконечно тихо, а теплые чувства в нем погасли вновь, возвращая болезненное ощущение утраты, которое следовало за Лоренцо по пятам всю жизнь.
Он выпрямился в кресле, медленно убрал руки от лица и провел пальцами по лбу.
«Неужели он ничего не скажет?» — думал Грегори, глядя, как Лоренцо пытается справиться с вестью.
— Это все? — ровно спросил он, поворачиваясь к юноше. — Тогда я возьму на себя ответственность за похороны. Мне не впервой, — хрипло произнес он, поднимаясь с кресла.
Грегори поднял взгляд, открыл было рот, но так и не нашел, что сказать. Лоренцо снова прикрыл лицо ладонями и опустил голову, тяжело дыша, но так и не смог заставить себя заплакать. Он погрузился в безмолвное, почти физическое оцепенение, в глухой, ледяной мрак, где не было ни слез, ни гнева, ни сил даже на отчаяние. Эти сложные эмоциональные мучения уйдут, и отдадут свое место чувствам, которые приходят позже после осознания смерти близкого. Сейчас он скорбел по-своему, и было ему больнее всех тех, кто плакал горькими слезами.
Юноша не хотел задерживаться: вид опустошенного Лоренцо причинял ему боль. Тихо попрощавшись, он быстро покинул дом Дюранов. Лоренцо долго сидел в кресле, уставившись в пустой камин. Казалось, следовало бы развести огонь — холодная ночь уже стучалась в окно, — но даже на это не хватало сил. Весь энтузиазм, вся его сила вдруг мгновенно испарились.
Исидора вернулась домой в приподнятом настроении, но, едва переступив порог гостиной, почувствовала неладное. Воздух словно стал плотнее. Лоренцо сидел в кресле у камина, не двигаясь. Газета лежала на полу, руки безвольно свисали с подлокотников. Он не поднял головы, даже когда дверь за ней тихо закрылась.
Она сделала несколько шагов, остановилась напротив.
— Вы получили письмо?
— Грегори заходил, — вымолвил он. Голос был чужим, сухим, будто выжженным изнутри. — Лукаса больше нет.
Несколько секунд девушка стояла в молчании. Она придвинула кресло напротив и села, не заглядывая ему в лицо.
— Холодно, — тихо сказала она после паузы.
— Да. — Лоренцо едва заметно кивнул.
Она поднялась, подошла к окну, проверила, плотно ли закрыты ставни. Затем вернулась к камину. Аккуратно уложив несколько поленьев, девушка чиркнула спичкой. Огонь вспыхнул неровно, растерянно, потом стал расти, выпрямляться, наполняя комнату мягким светом. Исидора осталась стоять рядом, глядя в пламя.
— Хотите чаю?
— Нет.
— Тогда я просто посижу.
Он не возразил. Некоторое время в комнате слышался только треск дров. Огонь играл на ее лице, на его руках, на старом кожаном кресле. Горе, как живое существо, сидело в кресле вместе с ним, касалось рук, висков, шеи, было в воздухе, в каждой частице пыли, медленно вращавшейся в свете пламени.
Исидора наблюдала за ним. Огонь отражался в его глазах, делая их глубже, и ей показалось, что впервые она видит не врача, не мужчину, а просто человека, потерявшего последнюю нить, связывавшую его с миром. Утешать она не умела, а место скорби всегда занимало холодное молчание. Так она переживала смерти близких и дорогих людей. Потому все что могла сделать для него, лишь молча сидеть с ним, пока на улице окончательно не стемнело.
Снаружи кто-то прошел по мостовой — звук шагов утонул в каменных стенах. Когда же огонь начал ослабевать, она поднялась и медленно подошла к двери, все так же не произнеся ни слова. На мгновение задержалась в проеме — повернулась, взглянула на него еще раз. Он не заметил.
И она ушла, оставив его наедине с пламенем — единственным, что еще согревало дом.
[1] Долина Луары — регион Франции, известный виноградниками и усадьбами.
[2] Тур — город в центральной Франции, административный центр исторической области Турень.
[3] «Добрый Пастырь» — традиционное изображение Христа, несущего ягненка на плечах; символ заботы и спасения.
[4] Святой Григорий Турский (538–594) — епископ и летописец, автор «Истории франков», почитаемый как покровитель города Тур и всей Турени.
[5] Имам Хусейн — внук пророка Мухаммеда, центральная фигура шиитской ветви ислама.
[6] Мятный чай — традиционный марокканский напиток.
[7] Контрреформы Александра III — комплекс внутренней политики Российской империи 1880–1890-х годов, направленный на свертывание либеральных реформ Александра II. Включали усиление полицейского надзора, ограничение автономии университетов, ужесточение цензуры и давления на интеллигенцию и национальные меньшинства.
[8] В этот день советские части уже вели решающее наступление на город, и 6 ноября 1943 года Киев был освобожден Красной армией.