***
Дидье брел свободно, и в голове звучала одна облегченная мысль: все закончилось, можно перестать бояться каждого произнесенного слова. Проходя мимо кафе, он слышал, как улицы вновь становились громкими, как Париж вновь становился городом обсуждения политики и самых острых тем; пусть некоторые говорили вполголоса, но все же они звучали, и ничто не могло так радовать глаз, как наполненные улицы прохожими, художниками, музыкантами и певцами. Это был его Париж. Это был его родной дом. Он вспоминал, как был готов умереть, как смирился бы со всей карой за содеянное — и как вновь спасла его Надин, став почти небесным заступником, через которого сама судьба будто бы удержала его от гибели. Дидье не знал, каким будет он после всего случившегося, но видел лишь один путь: если в доме Эль-Магриби он станет вновь желанным гостем, тогда он положит всю жизнь ради этого мирного уголка. Больше он не хотел ничего слышать о войне, об убийствах, о мафии. Раз судьба дала ему ценный дар — простую возможность жить, — он воспользуется им так, как учила его мама. Теперь война для него закончилась, и вспоминать о ней он больше не хотел. Барбес встретил его пьяными людьми, бегающими мальчишками и торговцами, которые по-прежнему продавали не слишком свежие продукты, но уже не хмурились и не озирались; они снова зазывали к себе, как раньше, без стеснения. Проходя мимо одной лавки, где стоял американский военный и пытался разузнать, что за специи продают, он уловил, как женщина, облаченная в восточные платки и говорившая на ломаном английском, предлагала цену, какую даже в центре не увидать. Дидье посмеялся, не вмешиваясь в уличные торговые дела, и прошел мимо, заворачивая на привычную ему улицу. Воодушевленный, он поднялся на второй этаж дома и громко постучал. Дверь ему отворил Самир, и сразу же на лице хозяина дома отразились презрение и жесткий прищур. — Явился, месье Бертран? — Да, я хотел… — Уходи. От тебя и так много проблем. — Самир хотел захлопнуть перед ним дверь, но мужчину остановила Хадиджа, появившаяся за его спиной. — Здравствуй, Дидье. Проходи, ужин почти готов. — Мы ужин ему еще?! — Самир ибн Аббас Эль-Хоссейни, присядь, отдохни, расслабься, — ласково начала Хадиджа. Дидье прошел с ее позволения в прихожую, снял ботинки и куртку. — Простите, наверняка от меня дурно пахнет. Меня час назад только выпустили из полиции. — Тебя держали там неделю? — удивился Самир. — Да. Меня, Грегори и Исидору. — Целую неделю… — ахнула женщина, расставляя тарелки на столе. — За вами хотя бы ухаживали? — Да, каждый день перевязывали раны и осматривал врач. — Как плечо? — Побаливает. Завтра снимают швы. — А что с лицом? — Да там ожог, мышцы в этой части атрофировались, — он обвел пальцем область щеки. — И ослеп на один глаз. — Это произошло, когда ты выводил людей из горящего здания? — спросил Самир. — Да, потолок осыпался и ударило по голове. Хорошо, что рядом была Исидора. — Дидье попытался улыбнуться. — Я в полном порядке. Лучше скажите, как вы? Как ваши ноги, мадам Эль-Магриби? — Как видите, пока могу ходить, но работать… — Мы продали разрушенную пекарню почти за бесценок, чтобы продержаться первые полгода. Дальше видно будет, — мрачно отозвался Самир. — Надин столько лет работала ради нашего общего труда, вложила в него силы и всю свою юность, и теперь все это пропало. Дидье осторожно встал у стола, пока Хадиджа накладывала еду в тарелки, и неловко топтался на месте. — Надин как поживает? — Она спит, — сказала Хадиджа, кивнув на закрытую спальню. — Переживала за вас сильно. — Зря, за себя надо было переживать, — буркнул Самир, усаживаясь во главе стола. — Прекрати, — шикнула Хадиджа, — все нервы дочери уже вытрепал за эту неделю из-за этого… Все повернулись к проему, где появилась Надин — в своем привычном одеянии; лицо слегка осунулось, но в нем не было горести. Завидев Дидье, девушка тут же улыбнулась ему и протянула руку для приветствия. Сердце забилось чаще. Он выдохнул тихо и дрожащей рукой пожал ее ладонь. На этот жест Самир громко фыркнул, отворачиваясь к окну. — Привет, — пробормотал он, делая шаг назад. — Как ты? — Уже лучше, через неделю будут снимать швы, а там — уже искать работу. — Работу? — удивился Дидье, присаживаясь рядом с Надин за стол. — Куда-нибудь в пекарню или на рынок. Сейчас в Париже солдат полно, голодных тоже. Работа есть, если не бояться. — Но как ты со своей раной будешь таскать мешки? — Вот и я о том же, — вмешался Самир, даже не пытаясь скрыть довольство тем, что кто-то наконец услышал его. — Не дело это. Повлияй на нее. Все обернулись на него так синхронно, что Самир сразу отстранился, будто его застали за кражей халвы. — Что?! Меня дочь не слушает, мать не слушает, слушает только месье Бертрана. Так пусть месье Бертран и говорит. Он же любит говорить. Хадиджа хлопнула мужа по локтю: — Тише, Самир. — Послушай… — начал осторожно Дидье. — Ты не будешь работать в пекарне, и точно не будешь таскать муку и поднимать ящики с раной в боку. Она хотела возразить, но он быстро покачал головой. — У меня в типографии освободилось место секретарши. Эту должность нужно закрыть. На самом деле у Дидье никогда не было такой должности, со всем он вполне справлялся сам, так как предприятие крошечное и не требовало помощника. Надин удивленно подняла голову. — Секретарши? — Да. Работа сидячая, надо лишь копаться в бумагах, обзванивать клиентов, договариваться о встречах, вести записи. Ты отлично знаешь французский, лучше, чем половина моих работников, арабский — тоже плюс, и считать ты умеешь лучше, чем я. Там… тихо и безопасно. — Но, — замялась Надин, — я ведь никогда не работала с бумагами. Только со счетами и хлебом. — Этому научиться можно за пару дней. Я сам все объясню. Работа легкая и сидячая, а это уже половина лечения. — Вот! — сказал громко Самир. — Слышала? Это настоящая работа, а не издевательство над спиной. — Это хороший вариант, — сказала Хадиджа. — Очень хороший. — А ты уверен? — спросила Надин чуть тише. — Уверен, что я справлюсь? — Если честно, я уверен, что справишься лучше, чем любой, кого я знал. Девушка смутилась и отвернулась к окну, а Самир, не понимая, почему дочь упирается, фыркнул: — Да берись же уже, пока он не передумал! Хадиджа похлопала мужа по плечу: — Не мешай им, Самир. — Хорошо, — сказала она наконец. — Я попробую. — Замечательно. Мне нужно пару дней, чтобы разобраться, как сейчас обстоят дела в типографии. Нужно вывезти весь хлам и фактически начинать работу заново. Приходи в пятницу в девять утра на Пассаж Тьере, в Бастилии, к красному кирпичному зданию. Там есть вывеска, типография «Бертран». У входа увидишь кого-нибудь из работников — скажи, что ко мне на собеседование. Не забудь документы взять с собой. — Есть какой-то дресс-код? Какие-то особые правила? — поинтересовалась Хадиджа. — Нет! Да и зачем, мы просто работаем у себя и толком людей не видим. У меня в типографии полная свобода. — Ну вот и замечательно, а то хотела она мешки с картошкой таскать, — глянул Самир на Надин. — Так, давайте приступим к ужину, иначе все остынет, — вмешалась Хадиджа и сложила руки в молитве. Дидье, воодушевленный, вернулся домой поздно ночью. Исидора уже к этому времени спала, а он все не мог избавиться от предвкушения новой главы в своей жизни. Жизни без прикрас, самой простой, без интриг и скандалов, где единственная проблема для него — грозный Самир, и то это проблемой тяжело было назвать. Он хорошо знал, что такое настоящие проблемы в жизни. С раннего утра он прибыл в типографию. За неделю его отсутствия конфисковали все, что связывало типографию с нацистской пропагандой, и работники теперь просто не знали, чем заняться. Дидье думать долго не стал: обзвонил все доступные государственные конторы и предложил им выгодные условия печати их плакатов. Они напечатали и рекламные листовки для частных компаний. Целый день он с работниками ходил по Парижу, развешивая листовки на столбах и оставляя в кафе у прилавков. Решив главный вопрос — привлечь внимание к типографии, — он занялся собой. Швы были первым, что расковало его в движениях. А вот снятая повязка от ожога не принесла ему удовлетворения. Прохожие то и дело бросали на него взгляды и постыдно опускали головы, а дети тыкали в него пальцем и громко спрашивали, почему он такой уродливый. Ему и самому не нравился его новый вид. Половина лица была сожжена; сморщенная кожа волнистыми рубцами не придавала его лицу ни привлекательности, ни прежней выразительности. Глаз, что некогда был темно-карим, теперь был полностью серым; бровь сожжена, и даже при улыбке левая половина лица оставалась в вечной грусти и мертвенной неподвижности. Принимать пищу было трудно. Жевать он еще мог, пусть и с усилием, но проблема заключалась в другом: та часть губ и щеки, где мышцы были атрофированы, не удерживала еду. Она попросту выпадала. Даже если он жевал правой стороной, слюна и остатки все равно скапливались и выскальзывали наружу. Пить было легче, но и это давалось не без напряжения. За ужином у семьи Эль-Магриби его спасла повязка — она скрывала этот недостаток, который он сам про себя уже называл отвратительным. В тот вечер он решил, что при Надин есть больше не будет. С тех пор платочек всегда был при нем. Вопрос с внешним обликом он решил быстро; ему нужно было сокрыть это уродство от всего мира. В одном из парижских пассажей он нашел ремесленника, согласившегося изготовить маску, повторяющую контуры обожженной части. На следующий день протезная кожаная маска была готова. Он закрепил маску длинным ремешком, пропустив его вокруг затылка. Пряжка щелкнула, ремень натянулся, и маска легла на кожу плотно, закрывая обожженную половину лица. Остатки ленты исчезли под его густыми волосами. Выглядело это не совсем естественно, но так хотя бы дети не будут больше пугаться его вида, а Надин, возможно и вовсе позабудет о его недуге. Воодушевленный, он шел по Токио-Авеню[2] вдоль Сены и поглядывал на Эйфелеву башню, видневшуюся между деревьями. Некоторые здания были разрушены, а на их стенах висели вывески о срочной продаже. Остановившись у дома №54 на углу, Дидье еще раз посмотрел на Эйфелеву башню и приблизился к зданию. — Прекрасный вид. Ты, вроде, о таком и мечтала. Он бросил взгляд на номер телефона, висевший на стене, и тут же записал его в блокнот. В типографии он созвонился с хозяином дома. Сбить цену было легко: первый этаж полностью разрушен и лежал в руинах, требовался капитальный ремонт, а деньги сейчас были нужны всем. Он купил здание за накопленные семейные франки. Сумма смешная для помещения напротив Эйфелевой башни и у Сены, но совершенно реальная для обгоревших стен. Ремонт он бы не потянул, если бы не типография. Банк согласился выдать ему кредит при условии, что он заложит оборудование. Он подписал бумаги, почти не читая: маленькая мечта была важнее. К четвергу поступил первый государственный заказ на серию плакатов: призывы к порядку, информация о пунктах выдачи продовольствия, набор добровольцев для наступления, обращения сдавать коллаборационистов, санитарные инструкции. Конечно же, с возвращением новых властей политические партии, которые были запрещены, тоже обратились с заказами в типографию — главным образом коммунисты, голлисты и социалисты. Также приходили владельцы дорогих рестораны за обновленными меню и юридические агентства за визитными карточками. Типография быстро вошла в рабочий ритм. Дидье понимал, что заработают они немного, так как он предложил самую низкую цену, какую мог позволить, чтобы выйти хотя бы в минимальный плюс. Но сперва нужно было раскрутить дело и поставить его на надежный ход, а уже потом повышать цены. Снимать квартиру в Барбесе он больше не мог себе позволить, а жить у Исидоры не хотелось: дел навалилось много, к тому же нужно было быстро оформить развод, чтобы окончательно порвать с прошлой жизнью и постепенно начать восстанавливать дом в Сен-Клу. Вечером перед пятницей он лишь забежал на полчаса домой, взяв оттуда постельное белье и закинув свои вещи. — Ты же понимаешь, что можешь остаться здесь, пока не возьмешься за ремонт дома в Сен-Клу? — бормотала Исидора, глядя в книгу, пока Дидье бегал из комнаты в комнату. — Так, вот эту вещь я покупал, — схватил он поварешку и бросил ее в сумку. — Нам нужно развестись, — напомнила она. — Давай в понедельник, у меня столько работы навалилось. — Хорошо. В понедельник я заберу тебя из типографии. — Подожди, нет… У меня не хватит средств. — Боже, я заплачу, — махнула она рукой. — Беги, куда бежал. — Ладно, оставлю тебе поварешку, — достал он ее из сумки. — Нет, не надо. — Почему? — Я видела, как она падала на пол, и ты даже не мыл ее, а продолжал есть из кастрюли суп. — Вот почему ты не ела дома и готовила для себя отдельно… — В понедельник я приду к тебе. — Да-да, не скучай без меня, — помахал ей рукой и, гремя сумками, вышел из дома. Покидать дом дяди было для него еще одним облегчением. Все время он чувствовал себя чужим здесь, даже Исидора смотрелась в этом доме органичнее его самого. Впрочем, он не сомневался, что девушка скучать по нему не будет. Ночью он расстелил в кабинете подобие кровати и принялся обустраивать соседнюю комнату, которая обычно была завалена бумагами. Он перетащил весь хлам в кладовую, вымыл пол, поставил новый стол, телефон, лампу, забрал у менеджера самый удобный стул в типографии и вместо него оставил табуретку и конверт с франками. До восхода солнца он создавал кабинет с нуля, будто здесь всегда было место для личного секретаря владельца. Рухнул он изнеможенный на постеленное одеяло на полу, засыпая мгновенно крепким сном. Разбудил его работник, дергая за плечо. — Месье! Месье, к вам пришли! — Дай покой, — откинул он его руку, поворачиваясь спиной, а после резко вскочил на ноги. — Как пришли? — Уже как минут пятнадцать… — О нет! Дидье быстро выбежал в уборную, поправил на себе рубашку, спешно завязал галстук, затянул подтяжки туже и умыл лицо. Быстро сполоснув рот водой, нацепив маску, он, перепрыгивая через ступеньки, спускался вниз и едва не упал перед пришедшими людьми на колени. То, что пришел Самир, ни капли не удивило Дидье — он ожидал, что тот придет проведать обстановку в типографии, где будет работать его дочь. Да и Надин самое ожидаемое лицо. Но что-то, очевидно, было другим, и эти изменения бросились ему в глаза сразу же. Будь то свет, платье или сама перемена в ней — заставило Дидье инстинктивно выдохнуть и, кажется, забыть, как делается вдох. Надин или точнее женщина, которая была когда-то Надин, сегодня сняла с себя войну. На ней было плотное платье, закрывавшее ее до колен — совсем не то простое платье, в котором она работала в пекарне. Ткань мягко ложилась по линии плеч, подчеркивала тонкую талию, делала ее силуэт не строгим, а живым и женственным. Голова больше не была плотно укрыта хиджабом. Темный, красиво повязанный платок обрамлял лицо, оставляя открытыми виски, а из-под ткани выбивались несколько прядей, упрямо непослушных, блестящих в тусклом свете коридора. Она выглядела не так, как в пекарне, не так, как после госпиталя, не так, как в Барбесе. Надин выглядела так, будто впервые решила выйти в жизнь так, как ей хочется, а не так, как требует страх. Дидье почувствовал, как в груди поднимается теплая волна. Самир кашлянул так, будто собирался проглотить камень. — Доброе утро, месье Бертран. Дидье вздрогнул, поспешно отвернулся, сделал вид, что рассматривает пол, стены, озирающихся на них работников — все, что угодно, лишь бы не то, что сейчас сжигало его изнутри. — Я… Добро пожаловать… то есть, я рад вас видеть. Но особенно… — Осторожнее, — холодно произнес Самир. — Еще одно слово, и я проверю, сколько настоящих зубов у француза после войны. — Папа, — нахмурилась Надин. Дидье снова посмотрел на нее, уже осторожнее, пытаясь не выглядеть так, будто его ударили по голове. Но взгляд от нее оторвать было почти невозможно. В ее лице было все то же спокойствие, та же скромность, та же мягкость, но еще один оттенок — то самое новое, что обожгло его в первый же момент: легкая смелость, уловимая женственность и тень улыбки, которой раньше не было. Он слегка пошатнулся на месте, невольно приложив руку к груди, где так часто билось сердце. — Ты что, ослеп и на второй глаз? — сделал шаг к нему Самир. — Она всего лишь надела платье, месье Бертран. Это не повод терять ориентацию в пространстве. — Я и не… — начал Дидье, но слова застряли посреди горла. — То есть я отлично ориентируюсь. Это коридор, вот дверь, вот пол… Проходите! Самир тяжело вздохнул, двигаясь за Дидье по лестнице. — Аллах, дай мне терпения. Дидье украдкой бросал взгляд на шедших за ними людей и, чтобы скрыть неловкость, почесав затылок, радостно сказал: — Вы замечательно выглядите, мадемуазель Эль-Магриби! — Она всегда так выглядит. Просто раньше ты таращился на нее тайком… — Папа! — Так. Сначала ты покажешь ей рабочее место. Потом я проверю, не ведет ли куда-нибудь этот коридор, — начал Самир, когда они пришли на нужный этаж. — Потом проверю, не слишком ли близко стоит твой стол и… О Аллах Всемогущий! Его голос взвился настолько громко, что рабочие этажом ниже наверняка подумали, что рухнула крыша. На стене висели почти два десятка фотографий Дидье. Во всех он с самодовольной ухмылкой, красиво расчесанными волосами, чуть вздернутым подбородком. Под каждой числилась аккуратно выведенная подпись: «Работник декабря 1943» «Работник января 1944» «Лучший сотрудник февраля» «Образцовый работник марта» «Лицо типографии Бертран» Самир открыл рот, потом закрыл, потом снова открыл в попытке подобрать слово, которое вместило бы и осуждение, и потрясение, и чистое, не замутненное недоумение. — Ну и самовлюбленный же ты… — наконец произнес он, качая головой. — Ты себе что, один и тот же приз вручаешь? Каждый месяц?! — Это!.. Это не то, что вы думаете! Дидье начал сдирать фотографии одну за другой, комкая их и бросая свертки на пол. — Это были учебные макеты. — Макеты твоего лица повсюду. — Это было для немцев! — задыхаясь, выпалил Дидье. — Мне приходилось… демонстрировать уверенность! Чтобы они думали, что я важный сотрудник! Понимаете?! — Стратегия выживания через саморекламу? Интересно. Надо запомнить. Самир качал головой, наблюдая за этим представлением, и пробормотал дочери: — Ох, Надин, ребенок он, а не мужчина. — Я не ребенок, — возмутился Дидье, выбрасывая очередной лист на пол. — Я надеялся, что тут был пожар и все сгорело. — Вот уж нет. Такие портреты гореть отказываются. Они вечные. — Папа, — Надин слегка подтолкнула его локтем. — хватит. — Что хватит? — шагнул он к стене. — Вот посмотри сама: шесть месяцев подряд лучший сотрудник. Один и тот же! Неужели в Париже больше никого не было достойнее? — Я тогда был единственным хорошим сотрудником… — пробурчал Дидье, закрывая лицо руками. — О! — Самир воздел руки к потолку. — Так он еще и награждал себя единолично! Как султан в изгнании! Надин осторожно положила ладонь на рукав Дидье, чтобы остановить его попытки рвать бумагу дальше. — Хватит, Дидье. Оставь хоть одну фотографию. Пусть папа видит, что у тебя есть чувство юмора. — У него нет чувства юмора, — буркнул Самир. — У него есть чувство самовлюбленности! А дома сколько таких? На лестнице? В спальне? Над камином? — Ни одной! — выдохнул через нос Дидье, указывая рукой вдоль коридора. — Прошу. Он провел их дальше и отворил кабинет, который обустраивал всю ночь. — Вот здесь она будет работать. Я планирую убрать эту стену, чтобы наши кабинеты были вместе. Ну… точнее, я еще во время войны так хотел сделать, ну чтобы, знаете, удобно было, — начал лепетать Дидье, пока Самир и Надин наблюдали за ним. — Пока что у вас разные кабинеты? — Да, пока так, но потом мы соединим их — будет веселее. — Веселее… — медленно протянул Самир, оглядывая кабинет. — Ладно, это хорошее место, и вид на улицу тоже прекрасный. С каким, кхм, кабинетом ты хочешь совместить? — Вот, пройдемте. Здесь я работаю, — отворил он дверь своего кабинета. — Сейчас вы уйдете, мы проведем тут небольшое собеседование, — нервно потирал руки Дидье. Надин и Самир остановились на пороге, словно присматриваясь к логову дикого зверя. Кабинет действительно выглядел специфически: стол завален бумагами, кожаное кресло стояло на балконе, на полу громоздились грязные кружки с засохшим кофе, и финальный аккорд — у стола лежало одеяло, подушки, смятая рубашка и носки, которые Дидье в панике пытался отпихнуть носком ботинка под мебель. Самир медленно перевел взгляд на Дидье. — Собеседование, значит? — Это… Я не сплю здесь! То есть иногда, но это временно. Это вообще не то, о чем вы… Я уберу! Я хотел, чтобы тут было уютно. Чтобы… чтобы здесь было как дома! — уже весь взмокший, Дидье стал комкать постельное белье и засовывать все под стол. Подстреленная две недели назад рука болезненно ныла, но ему нужно было спасаться немедленно. — Как дома, — повторил Самир с широко распахнутыми глазами. К такому его точно жизнь не готовила. — Одеяло — это чтобы ей было уютно проходить собеседование? — Это для спины! — выкрикнул Дидье из-под столa. — Я на полу иногда работаю, точнее нет. Не в смысле работаю… просто читаю документы лежа… Надин, сдерживая улыбку, глядела на беспорядок, на фотографии, которые Дидье еще не успел убрать, на книги, валявшиеся у стены, и на ложки и единственную кастрюлю, что стояла в углу комнаты рядом с наполненными сумками. — Да. Спешил, — признался Дидье, вылезая из-под стола и отряхивая брюки. — Хотел, чтобы здесь было по-человечески. — По-человечески? Это? — Самир указал на одеяло. — Ты уверен, что это не часть твоих довоенных достижений? — Месье Эль-Магриби! — задохнулся Дидье. — Это просто… я спал тут, потому что поздно возвращаюсь домой. Думал, что, если она начнет работать здесь, ей спокойнее будет, когда я рядом. Так что я буду жить здесь, она будет работать, я тоже работать. Мы все будем работать, вот, да, все будет хорошо, все рядом… — Рядом… но в отдельном кабинете. — Да, — выдохнул отчаянно Дидье. Самир медленно кивнул, подошел к выпирающему одеялу, снова посмотрел на Дидье: — Ладно. Разные кабинеты — это правильно в твоем случае. Но если через месяц я увижу, что это одеяло перекочевало туда, — он ткнул пальцем в кабинет Надин, — я устрою тебе такое собеседование, что ты будешь спать стоя! — Папа… — прошептала Надин. — Итак, собеседование. — Да, собеседование. Так. Надин, садись, я сейчас… Пока хозяин типографии метался по комнате, Самир тихонечко вышел за вдарь, оставляя их наедине. Дидье взмахом руки сбросил весь хаос со стола на пол — бумаги, карандаши, счетную линейку, даже кружку. Потом притащил кресло с балкона и поставил перед столом. Для себя подхватил табуретку, уселся, распрямился, как на экзамене, схватил чистый лист бумаги, и вот тут все его великолепие рассыпалось. Он уставился на Надин так, словно видел женщину впервые в жизни. — Ваше полное имя? — спросил Дидье низким голосом. — Надин бинт Самир Эль-Магриби, — мягко произнесла она. — Великолепно, — прошептал он с таким восхищением, будто перед ним сидела принцесса Датская. Он записал ее имя примерно раз шесть; рука у него дрожала, и он перечеркивал сам себя. — Ваш возраст? — Двадцать четыре года. — Уже двадцать четыре? Было же двадцать три. — Пару дней назад исполнилось… — И вы мне не сказали?! — Не знала, что для вас это так важно. Второе сентября. Дидье быстро вывел дату ручкой у себя на ладони. — Я бы подготовил какой-нибудь подарок, зашел бы к вам домой. — А у вас? — Что у меня? — нахмурился Дидье. — У вас ведь тоже есть день рождения. — До него еще далеко, — отмахнулся он. — И все же? — Восемнадцатое апреля. Ладно… — он кивнул сам себе. — Запомнил. Давайте дальше. Адрес проживания? — Улица Шартр, двадцать семь. Квартира шесть. Он записал. Почерк ухудшался с каждым ответом. — Отлично. Дидье сделал паузу, глубоко вдохнул и, уже совсем не выдерживая, выпалил: — Вы подходите нам. Очень… очень хороший специалист. Добро пожаловать! В этот момент дверь приоткрылась, и Самир, который, очевидно, все это время стоял за дверью, просунул голову: — Вы ее взяли? — Да! Она квалифицированный работник. — Что же, раз она принята… — Самир медленно прошел к столу и посмотрел на лист, где имя Надин было написано шесть раз подряд, — …тогда мой следующий вопрос: квалифицирована она, или ты окончательно потерял голову? Дидье решительно сложил бумаги в стопку: — И то, и другое. — Ладно. Работайте. Но, если собеседование повторится в таком виде — я возвращаюсь. — Да, месье Эль-Магриби, — вскинулся Дидье, как солдат перед генералом. — Когда у нее заканчивается работа? — В шесть часов. Общее время — с десяти до шести. — Обеды типография оплачивает всем сотрудникам или только лучшим работникам месяца? — Оплачивает! Конечно! — Обеденное время входит в рабочее время? — Да! Дидье чувствовал, что на собеседовании будто находится он сам, но уже был готов пойти на все, чтобы все не закончилось крахом. — Моя дочь должна быть в Барбесе к… — он взглянул на часы. — Так, заканчивает работать в шесть, значит час туда-сюда… Ну ты же ее довезешь за пять минут, да? Шесть ноль пять подходит? — На машине отсюда до Барбеса, дай бог, полчаса. — Хорошо, шесть десять. — А можно, — вмешалась Надин и посмотрела на отца, а потом на Дидье, — я сама решу, в какое время мне возвращаться? Оба замолкли, но перепалка продолжилась взглядами. — В восемь я буду дома, — сказала Надин, поднимаясь. Самир резко вскинул голову: — В восемь?! Ты работаешь до шести. Ты доберешься к семи. Почему восемь?! — Потому что я взрослая женщина. Мне нужно время хотя бы купить хлеб по дороге. — Мы с мамой все время дома. Я могу сам за хлебом сходить. У нас в Барбесе много того, что близко к дому! — Именно поэтому, — мягко улыбнулась она, — я иногда хочу купить хлеб в другой пекарне. — Ты что, специально меня убиваешь? — Папа. — Она подошла к Самиру и заглянула ему в глаза. — Восемь. Он посмотрел на Дидье, надеясь на поддержку, но тот только сказал: — Я считаю, что она сама знает, когда ей возвращаться. — Ты считаешь? — То есть… конечно, вы лучше знаете. Но, возможно, если позволите, я могу ее довести. Ну вот к восьми довезу ее… А! Да, работа в шесть заканчивается, но могут быть дни, когда уйдет только в полвосьмого! — До Барбеса за полчаса? — скривился Самир. — За двадцать минут, если постараться, — попытался произнести Дидье уверенно. — За пятнадцать, — усмехнулась Надин. — Я помню, как вы водите. — Ладно… Восемь. Но! — он поднял палец. — Ты звонишь домой перед тем, как выехать. И никаких задержек. Если к восьми ноль одной тебя нет — я сам приду сюда. Дидье резко поднялся с места, поправляя галстук, и пискнул: — Хорошо. — Я не к тебе обращался. — Да, конечно, — закивал Дидье, резко усевшись обратно. — И смотрите мне, никаких вот это… Я все узнаю. — Самир перед выходом сверкнул на Дидье гневным взглядом, дотронулся рукой до плеча дочери и вышел из кабинета. — Тогда расскажешь, что надо делать? — Да, конечно, — подскочил к двери Дидье, открывая ее и заводя Надин в ее кабинет. — Мы только недавно начали работу заново, пришлось полностью менять стратегию компании. Во время оккупации мы работали исключительно на власти. Теперь печатаем рекламу — и уже появляются заказы от юридических компаний. Будет поступать много звонков с предложениями. Вот пока что наши ценники и расписки, сколько что стоит, — указал он на папку. — Это надо будет изучить. А вот эта папка — с примерами того, что мы обычно печатаем. Думаю, тебе понадобится несколько дней, чтобы понять, как работает типография и к чему мы стремимся. Походить по помещениям, поспрашивать, чем люди здесь занимаются. Про каждую должность и человека я могу тебе рассказать, но уже лучше будет, если они это сделают сами. Здесь все ребята хорошие, еще работающие со времен моего покойного отца. Ты только не спеши, — добавил он, — я временно беру на себя все твои обязанности, со всем справляюсь. Говорить о работе оказалось куда проще, чем пытаться выглядеть достойным начальником перед Самиром и Надин. Ему даже стало досадно, что вел себя как ребенок и заикался на каждом втором слове. Хотя и понятно: одно дело, когда ничего не планировал и мог говорить прямо, и совсем другое — когда приходилось тщательно скрывать свои планы, чтобы ему не перекрыли дорогу; он прекрасно понимал, что Самир все чувствует, но сразу раскрывать карты не собирался. А что дальше? Вот тут вопрос становился куда серьезнее. Он задумался, глядя в окно, и вспомнил весь свой жизненный опыт. Ни одни отношения у него не строились постепенно — через общение, укрепившуюся связь, симпатию, прогулки, становление парой и уже потом брак. Никогда процесс для него не был таким долгим. Если интрижки — всегда начинались со страсти. Первый брак тоже держался на страсти. А сейчас ему так не хотелось все испортить; он чувствовал, что построенное уже между ними крепкое, но и одновременно хрупкое доверие, нужно было удержать ценой ухода от прошлых дурных привычек. Отказаться от своей натуры человека страстного и бурного он смог однажды, обозлившись на весь мир. Но как это можно было скрыть, когда он признал себе, что влюблен? Надин проследила за его задумчивым взглядом и подошла к окну. Повернувшись к нему лицом и оперевшись о подоконник, она улыбнулась и спросила: — Как твоя рука? — Рука? А… не сильно тревожит. Швы вот снимали на неделе, должно скоро все зажить. — Лицо? Тебе сняли повязку. Теперь носишь протез? Неужели все так серьезно? — Просто сильный ожог. Это пугает детишек на улице, да и меня самого, когда смотрю в зеркало, — смутился Дидье, делая осторожный шаг к ней. — А у тебя как? Бок уже не так сильно болит? — Ноет, конечно, но мои раны не так велики по сравнению с твоими. — Ну мы же не сравниваем, — сделал еще один шаг к ней и, увидев ее улыбку, так растерялся, что резко отвернулся. — Не хочешь перекусить где-нибудь? Я не очень голоден, а вот ты, наверное, хочешь перекусить. — Это приглашение на обед? — Я… — Он ощутил, как внутри спирально взлетает паника. — Я, в смысле, просто подумал, что мы могли бы, ну, поесть. Надин тихо рассмеялась. Ее смех был легким, свободным — совсем не тем, что иногда прорывался на войне, когда она пыталась подбодрить всех вокруг. Сейчас это был настоящий смех. — Хорошо, — сказала она спокойно. — Давай поедим. — Правда?.. — Правда. Она подошла ближе — так, что расстояние между ними почти растворилось. От нее исходил теплый запах корицы и муки, аромат пекарни, который странным образом его успокаивал, и едва различимая нота легкого цветочного парфюма. Проснувшееся внутри тепло тянуло его к ней так сильно, что теперь ничто не ускользало от внимания: ни запахи, ни малейшая перемена во взгляде, ни улыбка, ни складки одежды — все становилось заметным, все отзывалось внутри. — Но, — добавила она мягко, — где-нибудь недалеко и быстро, чтобы вернуться к работе. Дидье открыл рот, чтобы возразить, и тут же закрыл, поймав в ее взгляде ту легкую насмешку, которая ему нравилась до ломоты. Надин опустилась на край стола, поправила платок на плечах и спросила уже внимательнее: — Дидье, почему ты такой взволнованный? — Ничего. — Он собрал всю свою волю и храбрость в кулак, гордо вскинул голову. — Пойдемте, мадемуазель Эль-Магриби, я вас угощу чашкой кофе. Ну или, если вы хотите, покормлю вас. Что-то особое хочешь? — спросил он, выходя из кабинета. — На чашку кофе я бы согласилась, заодно расскажешь побольше о работе. Они прошли медленно по коридору к лестнице, и он любезно пропустил ее первой. Дидье шагнул следом уже увереннее. — Итак, — начал он проникновенно, чуть наклоняясь вперед, — наша типография работает по принципу комбинированного набора. У нас есть две ротационные машины, одна — довоенная «Gutenberg-85», она все еще выдает идеальное давление, если правильно настроить… Он говорил красиво, уверенно, длинными, гладкими фразами, будто его голос был создан для того, чтобы объяснять сложные механизмы. Надин слушала, спускаясь медленно, чуть повернув голову. Вся уверенность Дидье внезапно рухнула, а его прежняя гладкость и гордость испарились в одночасье, когда она чуть приподняла платье. Он, пусть и ослеп на один глаз, но этот один оставшийся глаз действовал по старой доброй привычке. Ее талия тонко очертилась под тканью. Рука легким движением скользнула по перилам. Ноги. Здесь он окончательно пропал и покинул мысленно типографию. Он не был из тех, кто настолько сильно делал акценты на женском теле, пускай и любил их всем сердцем. Но это был другой случай, другая женщина в его жизни, и прошляпить все он мог в любой момент. — …и если установить вал правильно, то… то… Он пытался сосредоточиться, но видел только талию, плечи, прядь волос, смуглую кожу на запястье, ее мягкое движение бедер при шаге. Надин обернулась: — Да? Ты сказал вал? Что с ним? — С валом? — повторил он, совершенно потеряв присутствие духа. — С валом все… вал валится… — Что? — Ничего. Все отлично. Продолжим. Они сделали еще три шага, и он снова поймал взглядом ее руку. Руку, на которую он никогда не обращал внимания, но почему-то мелькнула в нем мысль, как же было бы прекрасно, если бы она была его женой, и на этой руке было бы обручальное кольцо. Дидье ступил на следующую ступень, но не попал, пятка соскользнула: он размахнул руками бессмысленно и нелепо. — Ой, — выдохнул он так тихо, что это даже на звук было не похоже. Через секунду Дидье уже летел мимо нее. Сначала одна ступень, потом вторая, потом весь пролет — с шумом, который мог бы поднять мертвых на Монмартре. Он приземлился внизу с таким грохотом, что даже дверь в бухгалтерию дрогнула, и оттуда выскочили две женщины. — Месье Бертран?! — Надин почти слетела вниз, но остановила себя в двух шагах, чтобы не наступить ему на руку. — Вы живы?! — Да… — выдохнул он глухо, закрыв глаза. — Жив… Я, кажется, что-то потянул. — Где? — испугалась она, опускаясь на колени рядом. Работники типографии тут же вызвали скорую помощь, и Дидье унесли на носилках в машину. Надин он успел сказать, чтобы она шла домой, а в машине бил себя по лбу, что ведет себя как последний кретин и малолетний идиот, и не имел он малейшего понятия, куда пропала вся его уверенность в себе как в мужчине. Вернулся в типографию он уже с тростью, переставляя травмированную ногу. Теперь это был его новый дом — при таком объеме работы так действительно было легче. Он заглянул в кабинет Надин. Стол уже был заполнен не только официальными бумагами, но и ее записями. Дидье спросил у оставшейся в бухгалтерии работницы, во сколько ушла Надин. Та ответила, что ровно в шесть вечера, и вместе с этим протянула договор на подпись для новой сотрудницы. Теперь дело было в шляпе, оставалось только быстро сработаться и постепенно идти в контратаку. Войдя в кабинет, он ахнул от удивления: все было прибрано. Бумаги рассортированы, постельное белье аккуратно сложено в углу с остальными вещами, чистые кружки стояли на полке. Кабинет стал походить на кабинет, а не на свалку. От этой картины неожиданная тоска поселилась в его сердце. Он со стоном уселся в кресло и оглядел убранный кабинет. — Я не заслуживаю этого… — пробормотал он себе под нос. Дидье вспоминал свою жизнь, поступки, привычный образ существования, то легкое отношение к людям, из которого вытекало отсутствие устойчивых моральных ориентиров. Все держалось на быстром удовольствии, крови и редких часах спокойного сна. Он чувствовал, что некоторая часть того прошлого живет вместе с ним, что он не сможет дать той красивой любви, что описывали в романах, что не способен быть галантным и любящим иначе, чем знает. Он слишком хорошо понимал, что однажды его прямолинейность и примитивность взглядов могут испортить Надин или, хуже того, сломать ее. Такая перспектива ему была противна. Для него она оставалась человеком, к которому прикосновение имело слишком большой вес, и даже то, что он позволял себе просто смотреть на нее, казалось свидетелем того, что он не изменился — тот же Дидье, тот же дурак. И вряд ли, узнав подробности его прошлой жизни, она согласилась бы подать ему руку или, возможно, вообще смотреть на него. Он хотел для нее всего самого лучшего, а это означало, что точно не себя. В понедельник с работы его забрала по договоренности Исидора, которая при виде трости и хромоты Дидье лишь покачала головой. — По расписанию когда будет перелом позвоночника? — Не смешно. Они медленно шли к зданию мэрии для оформления развода. Всю дорогу девушка не видела в его взгляде прежнего воодушевленного порыва, а лишь грусть и хмурую задумчивость. — Похоже, дела у тебя совсем плохи. Ну я так и полагала. — Ты вообще не помогаешь своими словами. — Я и не собиралась тебе помогать, — пожала она плечами. — Опять себя накрутил ерундой. — Это не ерунда. — Да-да, упрямый баран по кличке Бертран снова настаивает на своей правоте. — Я расстроен, между прочим. — Надеюсь, тем, что разводишься со мной. Тогда я готова простить твое недовольное выражение лица. — Мне кажется, что я снова натворил глупостей. — У тебя, к счастью, нога болит, так что глупости ты делать не сможешь хотя бы физически. Расслабься и не терзайся. Тебе к лицу эта идиотская улыбка. В правительственном здании стояла очередь. Пахло бумагой, перегоревшими лампами и свежей краской — все перекрашивали после бегства коллаборационистов. Чиновник за столом выглядел так, будто спал на этом стуле уже неделю. — Для расторжения брака нужны законные основания, подтверждаемые доказательствами. Дидье вдохнул, собираясь объяснить вежливо, но увидел, как Исидора медленно поднимает голову. Ее глаза сузились, губы дрогнули, и он понял этот взгляд моментально: она сейчас начнет спектакль, и он был готов подыграть. Исидора ударила ладонями по столу так резко, что рядом в очереди кто-то выругался. — Основания?! — выкрикнула она. — Да у меня этих оснований — вагон и маленькая тележка! Этот тип мне изменял целый год! Дидье, спокойно, как в хорошо поставленной пьесе, подтвердил: — Изменял, да. Постоянно. Даже не скрывал. Чиновник поднял глаза. Исидора, чувствуя, что публика включена, продолжила: — Знаете, как он это делал? Возвращался домой после работы и говорил: «Милая, я не изменяю, просто задержался на работе». На работе! С мадам Лефевр, у которой блузка расстегнута всегда на одну пуговицу больше, чем прилично! — Кстати, да. Она сама расстегивала. Я предупреждал, что это неприлично, но Исидора считает, что я… соблазнялся. — Ты и соблазнялся! Ты вообще знаешь слово «верность»? — Нет, — абсолютно серьезно сказал он. — Я работал в Сопротивлении, там другие словари. В очереди сзади кто-то прыснул от смеха. Чиновник нахмурился. — Мадам, месье… я должен указать, что слухи о неверности не… — Это не слухи! — перебила Исидора. — Это прямое доказательство! Он живет как человек, созданный для измен. Даже собака не будет менять хозяйку так часто. — Простите, но сравнивать меня с собакой… — Ты хуже собаки! У собаки хотя бы есть преданность. А у тебя? У тебя — ноги, которые ведут в чужие квартиры! — Я бы не пошел, если бы ты готовила нормально. Но ты кормила меня чем-то серым. — Это суп, — простонала Исидора. — Суп из продуктов, которые ты же и приносил! — Продукты были плохими, потому что ты отправляла меня за ними на рассвете! — Так вот где ты пропадал по ночам! — театрально ахнула она. — А я-то думала у любовниц! А ты — в булочной! — И в булочной тоже! — выкрикнул он, почти гордый собственным абсурдом. Очередь уже откровенно слушала. Чиновник выдохнул, снял очки, протер лицо руками. — Я понимаю, что ваш союз выглядит крайне проблематичным, но вам нужны доказательства: письма, свидетели… — Свидетели?! — она расхохоталась так громко, что секретарь в дальнем углу вздрогнула. — У меня весь наш квартал — свидетели! Они каждый вечер слушали, как он мне кричал, что я не умею стирать! — Потому что ты не умеешь! Ты стирала все в одном тазике: белое, черное, носки, простыни, верхнюю одежду… — Потому что воды не было! — возмутилась она. — А ты, умник, стирал свои носки в том же чайнике, где кипятил картофель! В очереди кто-то прикрыл рот ладонью в ужасе. Некоторые люди, собиравшиеся расторгнуть брак, разворачивались и уходили. У них оказалось все не так плохо. — Я? — оскорбился он. — Это был единственный чистый сосуд в доме! — Чистый? Ты в нем три недели кипятил свои варежки, потому что «они пахнут войной». Ты помнишь? Чиновник поперхнулся воздухом. Дидье сделал вид, что не слышит: — А она? Она же экономия ходячая! Она мне однажды сказала выключить лампу, потому что «свет слишком громкий». Что вообще значит громкий свет, объясните мне? — Потому что ты включил ее в три часа ночи, — парировала Исидора. — Чтобы читать газету 1941 года! Газету, в которой нет новостей! Там одна реклама мыла! И даже его у нас не было! — Ты сожгла мою газету для растопки! — Потому что у нас не было дров! — Это была историческая ценность! — Это была бумажка, которой… — Мадам! — заорал чиновник, грохнув ладонью по столу. — Прошу приличия! Они оба синхронно замолчали на полсекунды. — Хорошо, давайте прилично. Записывайте: этот человек однажды, когда я заболела, принес мне отвар из… — она закрыла глаза. — Из сухарей. — Это был рецепт моей бабушки. — Это было преступление. Я думала, умру дважды. — Ты просила горячее питье! — Я просила воды, а не хлебный суп! — Представьте себе, месье. Она однажды решила порадовать меня и испекла такой пирог, что им можно было убить лошадь. — Потому что ты ел все за секунду! Ты глотал! Ты даже не жевал! — Потому что он был твердым как гранит! — Это была корка! Ты съел четыре куска, а потом сказал, что вкус «наводит на размышления»! Чиновник дрожащей рукой взял печать. — Достаточно… — пробормотал он. — Ваш… ваш союз более чем разрушен. Он несостоятелен. Он опасен для общества. Я… я принимаю заявление. — То есть мы можем развестись? — уточнила тихо Исидора. — Господи, да! — взмолился чиновник. — Идите. Сохраните покой этого учреждения. Они развернулись и быстрым шагом направились к выходу, перешептываясь: — Хлебный суп, значит? — Ага. — Ладно, — хмыкнул он. — Хоть не рассказала, как я спал в ботинках. — Я оставила это для суда. В имуществе разбираться они не будут, чтобы не удлинять процесс. Обещание Лоренцо он исполнит, когда все наладится в его жизни; пока что надо было быть хотя бы на бумаге свободным человеком. — Убийственный дуэт, правда? — выдохнул он устало, мыслями возвращаясь в типографию. — Еще какой. Хорошо хоть врали в одном направлении. Как тебе придет весточка из суда, сообщи мне. Хочу поскорее с этим покончить. — Береги себя, — прохрипел он и отправился на работу, прихрамывая, думая о Надин и о том, насколько он чувствовал себя недостойным ее. С того дня он стал держать дистанцию. Весь сентябрь он занимал себя заботами о разводе, и к концу месяца получил его. Официально он стал свободным, но с тем начал еще больше отдалятся от Надин. Она же чувствовала перемены в его поведении и полагала сначала, что это из-за бесконечных травм, которые обрушились на него за последние недели. Он одаривал ее уже не столь яркой улыбкой, выглядел обремененным мыслями и закидывал себя работой, пока она старалась быстрее привыкнуть к новой офисной жизни без его помощи, чтобы не тревожить его сильнее. Она приносила ему еду, когда он не выходил на обед, а он, стараясь казаться холодным, небрежно вскидывал рукой и холодно благодарил. — Мы с мамой ходили в аптеку и нашли мазь для снятия боли от ожогов. Держи, тебе она пригодится, — протянула она коробочку, но Дидье глянул на нее хмуро и покачал головой. — У меня ничего не болит, мне не нужно. Надин замерла с протянутой мазью, будто на секунду перестала понимать услышанное. Она ожидала от него — если не благодарности — то хотя бы мягкости, той прежней, что была между ними, когда он впервые позволил себе улыбаться по-настоящему. Но он уже отвернулся к столу. — Не болит? — тихо спросила она, чуть наклонив голову. — Я узнала у врачей, что ожоги болят до конца жизни. — Пройдет. Он хотел закончить разговор, но Надин не уходила. — Тогда… — она положила коробочку на край стола. — Просто оставлю здесь. — Не нужно, — бросил он слишком резко. — Забери. Девушка не послушалась, оставляя мазь на столе, и медленно подошла к дверям. — Отец попросил тебя проводить меня сегодня. — О? — хмыкнул Дидье с горькой усмешкой. — Ты хочешь, чтобы я тебя проводил? Чего же он сам тебя не заберет? Или ты… сама не пройдешь? — Его нет дома, — сказала она, все еще стараясь держать себя в руках. — И мамы тоже. Они уехали за мясом к двоюродному брату отца и вернутся в пятницу после девяти вечера. — Ну… тогда попросишь кого-то другого. Барбес не пустыня. — Нет. Проведешь меня ты. Он поднял на нее взгляд — нахмуренный, усталый, — и приготовился к ссоре, которая постепенно уже ощущалась для каждого. — А если я не хочу? Надин резко хлопнула дверью так, что Дидье вздрогнул и широко раскрыл глаза. — Тогда я прикажу. — Что? — Что? — повторила она тихо, но ее голос уже не был мягким. Она подошла ближе, так что он вынужден был поднять на нее глаза, и пробормотала: — Ты хочешь сказать, что не хочешь идти? После всего, что с нами произошло? Надин выпрямилась, взгляд стал прямым, тяжелым, почти властным, пока он медленно вжимался в кресло и смотрел на нее, не скрывая испуга. — Дидье, давай я напомню тебе кое-что, чтобы у тебя не было соблазна прикинуться тем, кто держит дистанцию и не хочет мешать. Когда мой отец обвинил меня перед тобой во всем, что только мог, — ты встал между нами и сказал ему правду в глаза. Ты сказал, что несешь ответственность. Представь себе — ты, который никому ничего не должен. В тот самый момент ты поднял себя выше того, кем был всю жизнь. Надин оперлась руками о стол и нагнулась над ним, не прерывая зрительного контакта: — И вот теперь, когда нужно сделать самое простое — всего лишь пройтись рядом со мной по улице, вывести меня из тени к дому, где ты сам был десятки раз, — ты готов все бросить? Спрятаться в своей работе, в своих страхах, в своих дурацких привычках, которые так удобно называть характером? Дидье попытался возразить, но она властно подняла палец вверх и прошептала: — Я не закончила, Дидье Бертран. Ты выпросил перед моим отцом право защищать меня. Ты сам стоял в его доме и говорил о чести. Так вот скажи мне теперь, где эта честь, Дидье? Где этот человек? Спрятался за столом? За работой? Или за тем, что ты называешь дистанцией? Думаешь, раз я все время молчу, значит я глупа и не понимаю, что ты делаешь на самом деле?! — Надин, я… — Сейчас семь часов вечера. — Она отошла от стола, быстрым шагом идя к выходу. — Одна я не пойду и не из-за страха. Упаси меня Аллах, я уже устала бояться. Дело в тебе. Ты сам сказал, что отвечаешь за меня. Ты сам дал это слово перед моими родителями. И теперь ты это слово выполнишь. — Надин… — Дидье, — перебила она, — я не прошу. Это приказ. Она отворила дверь и громко произнесла: — Берешь пальто. Закрываешь типографию. Идешь со мной. У тебя минута. Она вышла в коридор, на этот раз тихонько закрывая дверь. Дидье машинально поднялся, прихрамывая, держась за трость, и подошел к своему пальто, быстро накидывая его на плечи, а на голову — шляпу. Ровно через минуту он уже стоял у ее кабинета, наблюдая, как она резко отдергивала рукава. — Я вызову нам такси, — пробормотал он, идя за ней. — Главное — доведи до дома. Ехали они в гробовом молчании, но Дидье чувствовал: одно неверное движение — и она его задушит здесь, в такси. В таком же молчании он довел ее до подъезда и остановился. Надин вопросительно глянула на него через плечо и бросила: — Я по-твоему на лестничной клетке живу? Или, может, прямо здесь, у этого мусорника? — Она кивнула на металлическое ведро. Дидье понял, что все, шутки закончились. Она была очень злая. Молчание и его отчужденное состояние, тянувшееся весь несчастный сентябрь, дали свои плоды в виде разгневанной восточной женщины. Спасение мог дать только Всевышний. Она взлетела по лестнице так быстро, что он едва поспевал за ее шагом, опираясь на трость. Дверь квартиры была уже приоткрыта — она держала ее плечом, дожидаясь его. Когда он наконец оказался рядом, она толкнула дверь сильнее и тихо, но очень отчетливо произнесла: — Внутрь. — Надин, может… на сегодня хватит?.. Она развернулась к нему всем корпусом, и по ее взгляду было ясно: еще одно слово, и он войдет в эту квартиру в любом состоянии, даже если бы у него внезапно парализовало ноги. — Внутрь. Дидье вошел, но с места не двинулся. Надин быстро сняла с себя пальто и обувь и смотрела на него, ожидая, что он сделает то же самое. Он автоматически наклонился, наступил на шнурок, едва не упал, но все-таки разулся. — Садись. Дидье осторожно опустился на стул, однако черты ее лица неожиданно обрели мягкость: злость испарилась, а с ней пришло беспокойство. — Что произошло? — спросила она шепотом, присаживаясь напротив. — Ничего… — Дидье. — Ничего, я сказал. В комнате повисла тишина. Девушка не вспыхнула от очередного его грубого слова — она понимала, откуда идет желание оградиться. Надин смотрела на него долго, сдержанно, тщательно обдумывая свои следующие шаги. — Знаешь… я ведь думала, что все станет проще, когда война закончится. Что будет легче дышать, легче улыбаться. Что люди, пережившие такое, будут держаться друг за друга крепче. А оказалось… — она горько усмехнулась, — …что мы иногда держимся только за свои страхи. Дидье поднял на нее измученный взгляд, сильнее сжимая трость, и слушал. — Я влюбилась в человека доброго. Не мягкого, именно доброго. В человека, который не говорит лишних слов, но делает то, чего боятся другие. В человека, который не боится говорить правду. Знаешь, он временами бывает грубоватый, и поступки иногда совершает не совсем обдуманные, но они всегда подкреплены одной идеей: уберечь. Он заботливый, умеет быть внимательным, замечать детали и всегда старается быть рядом, насколько это возможно. Да, я влюбилась без памяти, что тут поделать. Родители, конечно, это видят и стараются уберечь меня от этого бремени, потому что видят они не то, что вижу я. Но для меня все было решено в ту ночь, и я не поменяю своего решения никогда. Это человек еще и любит прятать боль за смешками, но он никогда не прячется, когда кому-то рядом страшно… — Стоп, — резко перебил он. — Хватит. Не надо. — Почему? — Потому что…ты не про меня говоришь. — Дидье… — Не надо. Не нужно рассказывать мне про какого-то молодого, умного человека. Удачи тебе с ним. Правда. Надеюсь, он будет… — он выдохнул ядовито, — …и добрым, и нежным, и будет провожать до дома, и… Он замолчал и, казалось, перестал дышать, когда ее руки скользнули к платку, развязали узелок и стянули его с головы. Она смотрела ему в глаза, и он увидел настоящую ее; стало совсем невыносимо держать все свои чувства внутри. В голове набатом звучали слова: «не заслужил». Не мог он поверить, что человеку, как он, был явлен такой чистый образ. Волосы ее были такими же, как у матери, только еще гуще: яркие темные кудри спали на плечи и дошли до ключицы, когда вместе с платком она сняла и заколку. — Я говорила о тебе. Дидье резко прикрыл лицо рукой и помотал головой, а из губ вышел горький смешок. — О тебе, Дидье. — Ну конечно. Конечно, обо мне! О мужчине, который падает с лестницы, потому что смотрит на твою талию, как идиот? О мужчине, который был в борделях чаще, чем в церкви; который врал себе каждый день и жил как черт знает кто?! Ответь мне! Этого мужчину ты выбрала?! Девушка смотрела на него непонимающе и болезненно, а Дидье не выдержал этого взгляда; порыв остановиться возник сразу, но он решил, что теперь должен сказать все. — Ты не забыла, сколько раз из-за меня ты попадала в передряги? Сколько раз была унижена другими? Даже родным отцом! А как ты чуть не умерла, когда началось восстание?! Я, Надин, я должен был заниматься спасением, а не ты! Зачем ты взвалила на себя эту ношу?! — Чтобы ты не был один… — Молчи! — сорвался он, поднимаясь с места и нависая над столом. — Это все твоя глупая мечта о том, что мы можем помогать друг другу, будто это что-то стоит! Ты вообще понимаешь, в кого ты вцепилась? Я на улицах вырос. Я знаю, как выглядит грязь. И я этой грязью пропитан. Ты хочешь правду? Хорошо. Я всю жизнь покупал женщин. Всю. И это было единственное, что у меня получалось без провала. Ты думаешь, я помню хоть одно имя? Не помню. Хватал за руку, уходил, бросал, плевал — и снова шел дальше. Вот какой я мужчина. Он усмехнулся настолько едко, что Надин быстро отвернулась к окну, прикрыв лицо рукой. — А ты пришла с этой своей любовью… Как тебе вообще пришло в голову притащить это ко мне? Ты решила стать исключением? Решила, что сможешь отмыть меня? Отмыть от того, что я делал ночью, когда ты строила свою пекарню, молилась Аллаху и думала, что мир все еще умеет быть честным?.. Я ведь даже не хотел тебя замечать, — бросил он тихо, почти спокойно. — Вся эта твоя чистота… Эти твои платки, эта твоя вера, твои надежды. Ты думаешь, они когда-нибудь могли ужиться со мной? Со мной, который половину жизни просиживал в грязных комнатах, где женщины даже не хотели называть мне своего имени? — Дидье… — И ты показала мне волосы? Ради меня? Ты хоть понимаешь, как это смешно? Как это нелепо? Его голос дрогнул — он слышал, насколько грубыми и неправильными звучат слова, — но перекрыл это новой жесткостью. — Посмотри на нас, Надин! Ты хочешь выбрать меня? Меня — кто когда-то говорил о тебе в первые дни так, что твоя мать бы прокляла меня? Ты даже не представляешь, сколько раз я думал, что это было ошибкой — впускать тебя так близко. Сколько раз я обещал себе, что выкину тебя из головы. И все равно ты здесь, говоришь, что любишь меня. Он сильнее стиснул зубы, вжимая ладони в стол, и, скорчившись, произнес, пожалуй, самое болезненное для них обоих: — Но я тебя не люблю, Надин. Не так, как ты мечтаешь, и не так, как тебе нужно. Мне просто было удобно. — Не любишь?! — Надин резко поднялась и наклонилась над столом, смотря на него исподлобья. — Тогда скажи, зачем ты стоял у нашей пекарни ночами? Зачем смотрел на нас, как мы работаем; приходил домой, к моим родителям, если тебе было все равно?! Зачем ты защищал мою честь, когда мой отец кричал на меня? Почему тогда ты встал между нами? Почему ты в тот день бросился спасать меня, когда я отвлекала патруль?! Почему?! Почему в день освобождения ты нес меня на руках, когда сам едва держался на ногах?! Зачем? Зачем ты все это делал, если не любил?! А позже? Когда все закончилось, когда мы остались без денег… Кто предложил мне работу? Кто сказал, что я могу сидеть у него в типографии, в тепле, рядом с ним? Кто каждый вечер провожал меня домой, потому что пообещал моему отцу? Ты! Все это делал ты! Зачем?! Если я тебе… не нужна? Дышать обоим стало болезненно тяжело. Дидье выпрямился, отходя от стола, и холодно заговорил: — Зачем?.. — он провел ладонью по лицу. — Потому что я сволочь, а ты делала все свое добро просто так. Люди вроде меня… Люди вроде меня пользуются тем, что им дают. Надин непонимающе смотрела на него и резко обняла себя руками, пытаясь успокоиться, проводя ладонями по плечам, пока всматривалась в темную фигуру. — Добром пользуются, если оно бесплатное, — продолжил он уже глуше, глядя в пол. — И я пользовался каждый раз. Пользовался тем, как ты на меня смотрела. Тем, как ты молчала, когда я был груб. Я приходил ночами, потому что мне нравилось стоять там, где на меня никто не кричит. Я провожал тебя до дома, потому что мне нравилось идти рядом с тобой, и защищал тебя от твоего отца, потому что мне надоело, что тебя унижают из-за твоих поступков, которые не несли никакого вреда никому. Я спасал тебя потому что… потому что не мог иначе. И да! Я брал все это! Как берут хлеб, когда голодны. Любовь… доброту… внимание. Все, что ты давала, я брал. Потому что мне этого никогда не давали, а когда дают бесплатно, — он пожал плечами, — человек вроде меня не умеет отказаться. Но это не значит, что я тебя люблю. Это значит только то, что я слабый. Слабый и жадный. — Ты лжешь, — сказала она глухо. — Лгу? Господи, да ты сама слышишь, что несешь? Ты хочешь, чтобы я сейчас упал на колени и признался, что люблю тебя? Что ночами думал о твоих руках? О том, как ты подаешь хлеб детям? Хочешь этого? Красивых слов? Он шагнул ближе, и в голосе появилась злость. Дидье злился не на нее, а на то, какие чувства и угрызения совести будил в нем один лишь ее взгляд. Но гнев, как всегда, был необузданным, бесконтрольным. Он знал, что пожалеет, что эта ярость обрушилась на Надин, и знал, что пожалеет так же, как уже жалел не раз. — Яне любил и не люблю тебя. Мне просто нравилось, что ты невинная. А как же нравилось смотреть, как ты краснеешь, когда я заходил в пекарню. Особенно мне прильщало, что ты боишься за меня, что ждешь меня. Он сделал еще один шаг к ней и, наклонившись, ядовито произнес: — Нравилось, что ты дрожишь, когда я стою рядом. — Хватит… — А больше всего нравилось представлять, что у тебя под этим платком, под твоим платьем. Да, давай скажем правду. Не твоя душа меня тянула, и не твоя вера. Я хотел видеть твои волосы, рассыпанные по подушке. Хотел ощутить то, что ты скрываешь так свято. Хотел… Звонкая, тяжелая пощечина ударила его в щеку. Голова ушла в сторону, но он выпрямился и усмехнулся. — Вот… вот это уже честно, — бросил он, подставляя вторую щеку нарочно. — Давай. Еще. Может, наконец вылетит из тебя твоя святость. Вторая пощечина пришла еще сильнее. Он качнулся, но остался стоять, глядя на нее. — Еще можешь? Или руки устали? Ну давай, святоша наша, что еще можешь сделать? Что-то в нем надломилось, когда она, замахиваясь для еще одного удара, в лунном свете показала свои темные глаза, наполненные болезненными слезами, которые она держала так упорно, так мучительно долго. В голове мысленно пронеслось: «Дурак, какой же дурак». Он вдруг понял, как мало замечал ее чувства. Задумался, хотел бы он услышать такие слова? Слышал ли когда-нибудь от нее хоть тень той грубости, которой он так легко разбрасывался? Будто имел право, будто именно этого она была достойна. И снова эта мысль: «Я не заслужил ее». А слезы, слезы на ее лице он никогда бы не хотел видеть, особенно зная, что причиной этому он; и если бы его не было в ее жизни, она бы никогда не плакала. Все это сняло его необузданный гнев, смыло обиду на самого себя, и в один миг чувства стали настолько ясными, что все, чего он хотел — это поцеловать. Возможно, у него бы получилось, когда он потянул руки к ней и хотел прижать к себе, но теперь гнев свой выплескивала она, и не собиралась давать ему того, что он хотел. Она дала ему пощечину по больной щеке — да так сильно, что маска слетела с головы и упала на пол. — Не смей касаться меня. Девушка хотела ударить его еще раз, когда он выпрямился, но левая сторона лица мгновенно заставила ее замереть. Пускай одна половина лица еще ухмылялась — злобно, через боль, — другая, обожженная, безучастная, глядела на нее так, будто из самой глубины его души. Она была уставшей, будто эта часть лица состарилась за те короткие годы от ужаса, что пережила его душа. Надин резко отступила, прижав руки к груди. Смотрела не из страха, а из такой любви, такой доброты, что и самому Дидье было больно продолжать смотреть ей в глаза. Боль сказанных им слов осталась, и Надин больше не хотела с ним разговаривать, но и причинять еще больше боли тоже не собиралась. Она молча подняла маску, всучила ему в руки и отвела его к двери. — Вон, — сказала она тихо. — Надин… — Из моего дома. Сейчас же. Вытолкнув его на лестничную клетку, она хлопнула дверью. Он спускался медленно, но после быстро ускорил шаг, опираясь на трость, и выскочив, задрал голову, заглядывая в окно. На него больше никто не смотрел. От той пустоты в окне стало на сердце холодно; дрожащими руками он натянул маску обратно на лицо и побрел по улице, пытаясь усмирить себя. Пока заворачивал на одну улицу за другой, постоянно оборачивался, прислушивался — может, она бы шла за ним? Но как же глупо было ожидать этого. Постепенно разум его прояснялся, оставляя только осознание: только что он потерял свой последний шанс на счастливую жизнь. Дидье остановился у перекошенного фонарного столба и уперся в металл обеими руками. — Дурак! — заорал он в темное небо. — Идиот! Трус! Ты видел вообще, что ты сделал?! Она… она тебя выбрала! Выбрала тебя! А ты?! Ты взял и… Черт! Слова сорвались, ударились об стены и разлетелись эхом по узкой улице. Где-то над ним хлопнула ставня. — Hé! Ta gueule![3] — крикнул раздраженный голос. — Люди спят! Дидье ударил кулаком по столбу. — Пусть слышат все! За следующим окном проскрипела рама, оттуда высунулись чьи-то тени. — Qué pasa allí?![4] — раздалось по-испански, сонно, но уже с ноткой раздражения. — Да заткнись ты уже, hombre[5]! — донесся другой голос, молодой, сиплый, по-своему добродушно-ворчливый. — Люди работают завтра! В проеме показалось лицо — темнокожий мужчина лет сорока, широкоплечий, с мягкими глазами, которые в полумраке казались еще теплее. Он наклонился вперед, всматриваясь вниз. — Hé[6]… Что случилось, mon frère[7]? Дидье провел рукой по лицу и повернулся к темнокожему соседу. — Все плохо, брат, очень плохо. Хуже, чем ты можешь представить. Я наговорил такое женщине… что нормальный мужчина бы себя за это убил. — Что ты сказал? — Она призналась мне в любви. Сразу несколько окон раскрылись. — ¿Qué dijo[8]? Любви? — спросил один испанец. — Любви, да! — крикнул Дидье, разворачиваясь на голос. — Она сказала, что любит меня! После той грязи, что я наговорил! И… и она сняла передо мной платок. В тишине щелкнула чья-то ложка, упавшая на пол. Кто-то тихо выругался на арабском. Испанец с третьего этажа завис в окне. — Подожди… — донесся чей-то сдержанный голос. — Сняла сама? — Сама! — вертелся Дидье на месте, оборачиваясь к людям из окон. — Сама, понимаете?! Она стояла передо мной, дрожала, я видел, как она боялась, но все равно сняла. А я ей наговорил грязи. — Какой грязи, брат?.. — осторожно спросил темнокожий. — Я сказал, что хотел видеть ее волосы на подушке. Что она невинная, и что я пользовался ее добротой, потому что она бесплатная! Что все было удобством! Что я ее… не люблю… Испанец, до этого веселый, резко сменил тон: — Hombre, ты это серьезно сказал? — Серьезно! — Дидье ударил тростью по камню; звук прокатился по улице. С одного из балконов высунулся мужчина в белой майке: — Ты сказал это женщине, которая сама сняла платок? И призналась тебе?.. — Да… Изнутри одного подъезда высунулась чья-то седая голова: — Шеф, ты… точно понимаешь, что сейчас сказал? В коридоре подъезда включился свет, хлопнула дверь, и на улицу вышел еще один мужчина — высокий, грузный, с тяжелыми шагами. Он оглядел Дидье, потом поднял голову на окна. — Все слышали? Она сняла платок и сказала, что любит того дурака… Ох, Господи, я думал, хуже не бывает. Кто-то из испанцев переспросил: — А что было дальше, tío[9]? Что ты еще сказал ей? — Я попытался ее поцеловать. После всего этого… Мужчины загудели. — Она тебе врезала? — спросил темнокожий. — Три раза, — прошептал Дидье. — И выгнала. — Madre mía[10]… — присвистнул испанец. — Мадонна мия… ragazzo[11]… это катастрофа! — появился полуголый итальянец с четвертого этажа. Дидье поднял взгляд. — Катастрофа, да. Я все разрушил. Она сняла платок, выбрала меня, а я взамен сказал, что пользовался ею. — Тогда да. Все очень плохо, — пробормотал африканец. Люди продолжили подтягиваться: в дверях загорались лампы, окна открывались одно за другим, посреди ночи квартал собирался на негласный суд. Еще одна створка окна медленно распахнулась. На подоконник оперся мужчина средних лет с густой щетиной и глубокими внимательными глазами — араб, которого весь квартал знал как человека уравновешенного, но бесконечно прямолинейного. Он посмотрел вниз, вскинув бровь: — Скажи мне, о какой девушке ты говоришь? Кто снял перед тобой платок? Дидье вдохнул неровно и огляделся. Хоть бы кто-нибудь не слушал, но уже слушали все. — Девушка из нашего квартала… — Тут все девушки из нашего квартала, — тихо сказал араб. — Назови имя. — Да, hombre, скажи, кто это. Мы же не угадаем, — подался испанец с третьего этажа. — Женщина, которая сняла платок — это нечастое дело. Кто? — прищурился итальянец. — Имя, — тихо повторил араб. — Надин. Над улицей прошел глухой удар. Секунда абсолютного молчания, а за ней взрыв голосов. — Что?! — Надин?! Надин Эль-Магриби?! — Дочь Самира?! Ты про нее?! — Ты уверен?! — Скажи еще раз, мы плохо услышали! — Нет, подождите, этого не может быть! — Он сказал это Надин?! Мы все правильно услышали?! — Надин?! Дочь Самира?! Араб поднял руку, чтобы утихомирить шум, но сам был ошеломлен не меньше остальных: — Ты говорил брань ей в лицо? — Да, — выдохнул Дидье. — Ты говорил ей про ее невинность? — Говорил. — Ты сказал, что пользовался ее добротой? — Сказал… — Ты сказал, что не любишь ее после того, как она сняла платок? — Да… Араб отвернулся к окну, прижал ладонь ко лбу и тихо простонал: — О Аллах… значит, она правда сняла ради него, ради вот этого чуда… Тут раздался другой голос, старческий, из темного проема: — Она со времен того нападения не снимала… — Какого нападения? — резко перебил Дидье и нахмурился, вскидывая голову к окнам, сильнее сжимая трость. Квартал загудел уже не криками, а болью, которую помнили все. Араб повернулся к нему: — Ты правда ничего не знаешь? — Я слышу об этом впервые! Сосед с первого этажа, худой, седой, спустившийся к дверям, грозно заговорил: — В сорок втором двое пьяных французов напали на нее у библиотеки. Если бы не мальчишки с улицы, они бы ее… — После этого она покрылась. В тот же день… — негромко отозвался итальянец. — И два года не снимала платка. Ни разу, — важно вскинул палец вверх один из испанцев. Повисло недолгое молчание. Дидье не знал, что говорить, лишь с досадой опустил голову и смотрел себе в ноги. От этой новости лучше ему вовсе не стало, а вспомнив прошлое, вспомнив и поведение Самира, и реакцию Хадиджи, и допрос Каспара, и ее белесый шрам на спине — стало совсем отвратительно от себя. Даже тошнота подступила к горлу. Теперь еще сильнее захотелось подойти к ней, взглянуть в глаза, сказать, что он будет рядом, и обнять. Это все, на что он был способен и как умел выражать свои чувства. Но его объятия наверняка бы не оценились так, как могли бы раньше, и с этой мыслью он отчаянно взглянул снова на окна. Араб смотрел вдаль, вспоминая те дни, с теплотой в голосе проговаривая: — Она была как цветок, который закрылся. Тихая, добрая, но очень хрупкая. Месяц назад она стала снова себя находить. Самир рассказывал, что смеяться стала, начала больше кушать, сняла свое широкое платье и стала носить то, что одевала до войны. И платок уже перестал быть хиджабом — он стал просто мягко завязанной тканью, как делает иногда Хадиджа, когда холодно… Мы все думали, в кого она влюбилась? Расспрашивали у ее отца. Француз, что подтянулся к разговору, поправил очки и кивнул: — Самир бурчал, хмурился, мол, ни в кого она не влюбилась. — Да, — подхватил араб. — Но все знали, что это не так. После пережитого женщины стараются закрыться, а тут она снова открывалась, должна была быть причина. Итальянец ткнул пальцем вниз: — И ты нам хочешь сказать, что она сняла платок перед тобой?! Да у тебя душа как внешность Квазимодо! — Да, передо мной, — сорванным голосом пробормотал Дидье. Тишина держалась ровно три секунды, потом сорвалась, как плотина. Первым заговорил темнокожий сосед, тот, что всегда держал равновесие между домами: — Ты понимаешь, что сделал? Надин — это сердце нашего маленького квартала. Испанец с третьего этажа высунулся до пояса: — Она всех нас кормила, ¿entiendes?[12] Помнишь ту зиму, когда не было муки? Она делила последний мешок между женщинами с детьми. Для своих ничего не оставляла! — Когда у Марлен роды начались прямо на лестнице, кто побежал за водой? — вмешался француз. — А когда у меня мать лежала больная, и мы с братом не знали, чем ее кормить, — кто приносил суп? — вскинул рукой итальянец. — Надин! И ни разу не взяла денег, ни разу! — Она никогда не проходила мимо человека, который плакал, — пробормотал араб с грустью, все так же разочарованно качая головой. — Даже если это был чужак. Еще одно окно открылось, и появилась старушка со второго этажа, которая всегда подкармливала соседских детей конфетами. Она уселась поудобнее, со спицами и клубком нитей в руках, и проговорила: — Она мне сумки таскала, когда я падала. Никто не просил делать этого, она просто подходила и делала. А ты что ей сказал? Что она «чистая», а ты пользовался ею, да? Мужичок бессовестный ты… тьфу! — ¡Esto no tiene perdón![13]— закричал испанец. — Да она весь квартал подняла на ноги, когда у Инес пропал ребенок! Бегала по дворам, пока не нашла мальчишку! — И когда у меня был долг, — добавил итальянец, — эти мерзавцы из лавки грозили выбросить нас из квартиры, она пошла к ним сама! Девчонка уговорила их дать отсрочку! — А дети? — наклонился француз с очками. — Они ее очень любят. Она играла с ними, когда мы все работали. Никто ее не просил… Она будет хорошей матерью. Из темного подъезда вышел еще один мужчина: — Она мне однажды сказала, что в этом квартале люди — это семья, и что в такое тяжелое время нам надо всем держаться вместе. — Он посмотрел на Дидье. — Ты был частью этой семьи. До сегодняшнего дня. Гул усиливался, рос, превращался почти в хор: — Она помогала всем. — Она ни разу не сказала злого слова. — Даже когда ей делали больно. — Даже когда ее били в сорок втором. — Она никого не обвиняла! — Она всех прощала! — Всех! — И именно ее ты заставил плакать?! Араб поднял руку, жестом останавливая шум: — Она — одна из самых прекрасных девушек, которые здесь выросли. Добрая. Нежная. Мудрая. — И сильная, — добавил испанец. — Очень сильная. — Чистая сердцем, — сказал француз. — Если ты хотел найти женщину, которая никогда не предаст, она была перед тобой, — закончил итальянец. — И ты этому ангелу сказал грязь?! Темнокожий мужчина шагнул ближе к окну: — Пойми одну вещь, брат. Мы все за нее горой. И если она скажет слово — одно слово — весь квартал выйдет на улицу ради нее. — А ты… ты разбил сердце самой светлой девушке в Барбесе, — заключил араб. Гул стих, сменившись давящей тишиной. Толпа голосов постепенно затихала. В окнах еще шевелились силуэты, кое-где горел свет, но шум гас. Барбес умел кричать долго, но умел и замолкать. В этой тишине араб оперся о подоконник двумя руками и тихо позвал: — Скажи мне одно, о том втором случае весной, когда патрульные напали на нее. Несколько людей над ним резко замолчали. Испанец даже отпрянул от окна, будто эти слова были ему болезненны. — Тогда… — продолжал араб. — Когда они напали на нее, повалили, избивали ногами. Тот человек, что зарезал этих… ты же убил их? Люди, живущие там, запомнили тебя в лицо. Наступило такое молчание, что можно было слышать, как где-то вдали капает вода из сломанного водостока. — Да, — буркнул Дидье, не считая это чем-то значительным. — Ты знаешь, кто сказал людям не бояться тебя после того, как ты поубивал тех людей? Надин. Она просила не сдавать тебя никому, и мы все разом очень быстро выдумали человека, которого никогда не видели в этих дворах. — Чего же ты сразу не сказал, что тот, кто помог, был ты? — удивился испанец. — Почему ты нам не сказал? — А что я должен был сказать?! Что я стоял в переулке и видел, как они ее хватали? Как они уже почти… и что мне надо было делать — смотреть? Или лечь рядом, чтобы они били и меня? Глухой мужской голос из глубины улицы сказал: — Нет. Ты сделал то, что должен. — Ради нее любой из нас сделал бы то же самое, — кивнул испанец. — Ты это убийство совершил, пока в подъезде человек двадцать уже были готовы вырваться на улицу. Толпой-то не страшно, а ты был один… Араб, взглянув на Дидье, произнес другое: — Ты сделал то, что сделал бы брат. А сегодня ты сделал все наоборот. И это… больно видеть. Особенно после бесконечных годов насилия. После слов араба Дидье словно потерял опору. Он оглядел лица в окнах — не злые, не жестокие, а удивленно-смягченные, растерянные, помнящие каждое добро Надин — и что-то тяжелое, многолетнее вдруг сломалось внутри. Он опустился сначала на одно колено, потом сел на холодный камень мостовой, сбросив трость рядом. Уткнулся ладонями в лицо и сказал: — Я плохой человек. Араб открыл рот, но не перебил, а Дидье продолжал: — Всю жизнь, всю свою проклятую жизнь мне не было места ни здесь, ни в других местах. Я никогда не думал, что кто-то может смотреть на меня… как она смотрела. Когда она сказала, что любит, я… Я не поверил. Я не умею верить в такие вещи. Африканец тихо пробормотал: — Брат… — Я подумал, что она ошиблась, что она что-то себе придумала. Что все равно будет тот момент, когда-нибудь она увидит меня настоящего и уйдет, а от этого же будет потом больнее, чем если бы я зарубил все на корню сейчас… Я не думал, что меня можно любить. Я не верил, да и я, что уж там скрывать, не очень-то умею любить. Итальянец, выслушав Дидье до конца, тихо сказал: — Mamma mia… какой же ты глупый, ragazzo… Люди с добрым сердцем узнают друг друга без слов, даже если доброта скрыта за угрюмостью и молчанием. — Да, hombre, очень глупый, но мы тебя понимаем, — выдохнул испанец. — Не верить — это не грех. Но разрушать любовь только потому, что думаешь, что ее не заслуживаешь… Это и есть то, что ломает сердца, — заключил араб. Дидье чуть кивнул, соглашаясь со всем сказанным: — Я не достоин ее. Никогда не был. — Может, не был. Но она так не думала, — сказала старушка. — Скажи честно… ты ее любишь? — спросил африканец. Кто-то из испанцев хмыкнул, кто-то из французов даже притих, будто впервые за вечер стало по-настоящему интересно, что же он ответит. — Я?.. — усмехнулся Дидье. — Да вы что, какая любовь? Я вообще не знаю, что это такое. Я просто не хочу, чтобы ей было плохо. Все. Это не то, что вы думаете. Испанец мгновенно фыркнул: — Вранье! Мужик не орет среди ночи под окнами, если ему все равно! — Точно! — подал голос француз. — Если бы тебе было все равно, ты бы уже дома спал, а не сидел на камнях, как нищий поэт! — Ты даже не умеешь врать! — подался вперед итальянец. — У тебя на лице написано, ragazzo! Но всех перекрыл араб: — Если ты ее не любишь, почему тебе так больно, что ты ей наговорил? Почему ты сидишь здесь, на холодной мостовой, среди ночи и говоришь все это людям, которые могут только слушать? Африканец добавил уже мягче: — Если мужчина не любит — он уходит, спит, пьет. Но он не сидит вот так, как ты. — Да. Он не разбивается пополам от собственных слов, — закивал важно испанец. — Я… я просто… — попытался отвернуться Дидье. — Просто стыдно перед ней. Вот и все. Араб тихо покачал головой: — Нет. Стыд так не звучит. Это звучит как сердце, которое болит. Очень сильно. Француз сказал почти устало: — И сердце так болит только за того, кого любят. Дидье закрыл глаза, провел рукой по лицу и выдохнул так тихо, что слышали только ближайшие окна: — Я не знаю, что со мной происходит. Не знаю, любовь ли это… Но мне больно. Так больно, будто она вырвала половину меня. — Bueno[14], слушайте! Если ему завтра идти к ней — надо думать, что ему делать! Нужен план! Настоящий план, ¡carajo![15] — План?! — откликнулся француз с очками. — Да какой план? Идти и говорить честно. Француженки ненавидят длинные речи. — Да, но она не француженка, — заметил араб. — Она марокканка. — Ragazzi, женщины везде одинаковые! Им нужна sincerità[16] и сердце, а не эти ваши планы! Испанец воскликнул: — Неправда! Женщинам нужна нежность! Нежность! Из соседнего окна ленивый голос заметил: — Хосе, между прочим, твоя жена нежность не любит. — Кто это сказал?! — крикнул Хосе, высунувшись так, что казалось, вот-вот выпадет на улицу. — Себастьян, это ты?! Выйди! Выйди сюда! Я сказал, выйди и скажи мне это в лицо! — Иди спать, дурак, — сказала его жена, сгребла его за ворот и утянула обратно в комнату так уверенно, как будто делала это каждый день. Хосе вернулся обратно, перед этим перекинувшись парой ласковых слов с супругой. Итальянец засмеялся и перекрестился: — Stupido[17]… — Ладно-ладно! Пусть нежность не всем. Но кому-то нужна! Особенно девушке, которой вы все так восхищаетесь, — пробурчал испанец. Араб вмешался, подняв ладонь: — Надин нужна не нежность, она нуждается в твоей искренности. Скажи ей правду, сынок. Не больше, не меньше. — А я говорю — цветы! — заявил француз. Из трех окон одновременно раздалось: — Только не цветы! — Почему? — обиженно спросил француз. — Потому что цветы ничего не говорят. Хлеб говорит! Хлеб — это дело. Помнишь, как она носила хлеб детям? Итальянец указал пальцем вниз, на Дидье, и стал тыкать яростно: — Ты должен принести ей то, что она давала другим. Хлеб. Своими руками. Это по-итальянски. Испанец спешил добавить пару своих словечек: — Или письмо! Письмо — это красиво, romántico! Араб усмехнулся: — Ему не письмо нужно, ему смелость нужна. Вот с этим могут быть проблемы. — Значит, план такой, — начал француз, — Прийти к ней утром. Главное без вранья, не валяться на коленях, ну, для начала. Не говорить много, тоже для начала. Если она плачет — молчать. Если кричит — слушать. Если бьет — не отвечать. И главное — не убегать. А потом можно целовать. Испанец щелкнул пальцами: — ¡Exacto[18]! Решено! — А если Самир вернется раньше — беги к моему брату в Монмартр. Он похоронит тебя красиво, — посмеялся итальянец. — А если Надин тебя простит… ты спасен. И твое сердце тоже спасено, — тихо сказал араб. Барбес замолчал и тогда испанец, уже мягче, добавил: — Женщины любят разное… — Так, ты надоел! Быстро пошел домой! ¡Mierda[19]! — проворчала его супруга и затащила вновь в квартиру. — Спать всем живо! — выкрикнула она и захлопнула ставни. Темнокожий сосед чуть наклонился вперед: — Спокойной ночи. Завтра твой день. Сосед из первого этажа, уже закрывая окно, добавил: — И не перепутай дверь. Это бывает, когда мужчины нервничают. — ¡Mierda! — закричала жена испанца, высунувшись на секунду. — Идите спать. Живо! Соседи засмеялись кто тише, кто громче. Ставни начали закрываться — одна, другая, третья. Кто-то помахал рукой. Кто-то сказал «bonne nuit». Кто-то напоследок бросил: — Если завтра все выйдет — мы скажем, что знали с самого начала. А если не выйдет… скажем, что предупреждали! Последние окна зажмурились от света ламп и ушли в темноту. Дидье вернулся в типографию глубокой ночью и обдумывал все услышанное на улицах Барбеса. В глубине души он чувствовал, что есть еще шанс исправить ошибку своего внутреннего гнева, который снова все испортил. Он, конечно, долго корил себя за свой дрянной характер, но хоть понял, где был неправ — обычно он не признавал промахов и считал, что поступает правильно. Все-таки с появлением Надин в его жизни все познавалось в сравнении, и в том числе и свою жизнь он смог переосмыслить, и точно знал, что не хочет возвращаться туда, в прошлое. Он хотел будущее, и за это будущее ему надо было побороться в первую очередь с самим собой. Ночью он привел себя в порядок, выкинул свой протез для лица, помылся в раковине в общем туалете для работников, бородку свою и усы оставил — все же неотъемлемая часть его образа, да и ожог позволял, благо эта часть лица не была затронута; растительность хотя бы симметрично смотрелась. Оделся в чистую одежду, натянул галстук, подтяжки, натер туфли, расчесался, надушился всем известным уже одеколоном и сидел в кресле, разгребая бумаги и все время поглядывая на наручные часы. В десять часов в коридоре послышался стук каблуков. Дидье резко поднял голову, отрываясь от работы. Он не помнил, чтобы Надин носила каблуки — по крайней мере, он этого периода не застал. Резко поднявшись, дыхнув себе в ладошку, он оставил трость в стороне, хромая вышел из кабинета. Дидье весь вспотел, в глаза смотреть не хотелось, стыдно было ужасно, но надо было собрать свое мужество, которое еще имелось. «Вот как под пулю лезть — ты первый, а как попросить прощения — ты последний!» — подумал он, постучав в ее кабинет, осторожно вошел и ошарашенно застыл на месте. Надин, что предстала перед ним, была совсем другой. Не той, что он видел вчера и в другие дни. Взгляд ее был холоден, и обдуманное за ночь, видимо, посеяло в ее сердце смуту не меньше его самого. Но самое главное — она больше не носила платка. Пусть брюки были длинные, широкие, доходящие до щиколотки, но теперь пояс подчеркивал ее бедра и талию. Она больше не скрывала своей женственности. Как и блузка — с несильным вырезом декольте, но все же вырезом, и так плотно прилегающая к ее рукам, талии и груди. Ну и, конечно, волосы, что ярко-темными кудрями опускались на ее спину и плечи. Не то чтобы ее новый образ ему не нравился — наоборот, вдохновлял. Но было бы лучше, как заметил Дидье, если бы это произошло все без ссор, а в естественном порядке. — Вы сейчас съедите меня своим похотливым взглядом. Неприлично как-то, — отозвалась Надин с прищуром, плавно присаживаясь за стол. — Вы что-то хотели? — Мы теперь на «вы»? — все, что мог выдавить из себя Дидье. — Вы мой начальник, я вам секретарша. Вас что-то не устраивает? — Нет, я… ну… я пришел сказать. — Что-то по работе? — Нет. — Тогда ничего не надо говорить, — бросила она на него взгляд. — Приходите, когда что-то будет по работе. — Ты… вы выглядите прекрасно. — Спасибо, не только вы, знаете ли, заметили это. — Ну это, думаю, естественно… — Конечно, вы же не единственный мужчина на земле, вокруг которого крутятся солнце и луна. Так вы что-то хотели? В кабинет со стуком вошел рабочий — молодой парень, дурно пахнущий, все же работал этот веснушчатый юноша все время у станка; работа физическая, удивляться нечему, но для Дидье это было словно оскорблением прекрасной девы, что сидела перед ним. Эта грубость и неряшливость должны были немедленно покинуть помещение. — Мадемуазель Эль-Магриби, принес вам примеры макетов, как вы и просили, — весело отозвался парень, положив ей на стол папку с экземплярами. — Спасибо, Лео… — Его вообще-то зовут Леопольд, — кашлянул Дидье. — Спасибо, Лео, — повторила Надин с улыбкой, глядя работнику в глаза. — Что ты делаешь в эту пятницу? — Ох… — смутился парень, сцепив руки перед собой и украдкой глянув на начальника. — Даже не знаю… а я вам нужен? — А если нужен? — не скрывала своего интереса Надин. — Тогда я полностью в вашем распоряжении, — осмелел неожиданно Лео под этим взглядом и расставил руки по бокам. — Что угодно мадемуазель? — Не хотите составить мне компанию после работы, сходить в ресторан? — С радостью! Но так неожиданно, по правде… — Зато какая приятная неожиданность. Ну так что? — Я выберу место и забронирую столик, — счастливо улыбался молодой человек, обходя Дидье. — Завтра вам все сообщу. — Тогда буду ждать, — махнула ему рукой, и покрасневший парень вышел из кабинета. — И что это было? — зло пробормотал Дидье. — Что именно? — спросила она лениво. — Это все! — Он махнул рукой в сторону двери. — Ресторан. Приглашения. Улыбки эти… глаза в глаза. Ты что, собиралась кокетничать с ним прямо у меня под носом?! — Почему нет? Леопольд милый, вежливый, и, в отличие от некоторых, не говорит мне унизительных вещей. — Надин… — голос его дрогнул. — Ты это все… специально? Чтобы меня задеть? — А вы разве задеты? — спокойно спросила она, чуть наклонив голову. — Вчера вы говорили, что вам все равно, что я вам никто. С чего мне думать иначе? Дидье шагнул ближе, но она мгновенно подалась назад, показывая границу, которую ему нельзя пересекать. — Послушай…. — Нет. Теперь вы послушайте. — Она отложила макет, переплела пальцы на столе и посмотрела на него. — Я вчера раскрылась перед вами настолько, насколько вообще могла. Вы сделали из этого оружие. — Я наговорил подобного, потому что испугался. Черт возьми, Надин, я… я не знаю, как это делается. Я вообще не знаю, как правильно! Я видел, что ты… что ты слишком… что ты… — Что я слишком хороша для вас? — закончила она ровно. — Так вчера вы уже объяснили это достаточно подробно. Но знаете, что самое интересное, месье Бертран? Вы все равно пришли. Значит, не так уж вам все равно. Он поднял глаза, позволяя себе не прятать то, что копил всю ночь. Но она не дрогнула — наоборот, удерживала его взгляд почти с вызовом. — И что… — выдохнул он тихо, — и что ты будешь делать с этим Лео? Надин чуть отстранилась, плотнее притянула к себе папку с макетами. — А это, месье Бертран, уже не ваше дело. Легкий стук в дверь прервал их словесную перепалку, и прежде чем Дидье успел вымолвить хоть слово, в кабинет снова заглянул Лео — все еще розовый от радости, с неудачно приглаженными волосами. — Мадемуазель Эль-Магриби! — выпалил он. — Я только хотел сообщить, что нашел отличный ресторан на улице Лавуазье, очень красивый, тихий, и столик удалось забронировать в пятницу на семь часов вечера. Там как раз… Он запнулся, когда увидел Дидье. Улыбка исчезла наполовину, но недостаточно, чтобы понять, что надо замолчать. — Эм, простите, месье Бертран… я думал, вы уже вышли. — Я пока не закончил… — Значит ресторан подходит? Я могу съездить посмотреть меню, если хотите. Или… — Подходит, — спокойно сказала Надин. — Семь часов вечера. Лео снова расплылся в счастливой улыбке, а Дидье, не выдержав, медленно выдохнул носом и повернулся к парню, приближаясь всего на полшага. Лео инстинктивно отступил. — Скажи-ка, Лео… — произнес он тихо. — А ты хорошо знаком с ее отцом? Надин подняла голову и грубо позвала: — Дидье. — Я спрашиваю парня. — Месье Бертран, — спокойно сказал Лео, — если я приглашаю даму в ресторан, это лишь о том, чтобы она приятно провела вечер, а не о непочтении к ее семье. Он сказал это так ровно, так по-мужски правильно, что Дидье даже на секунду потерял слова и только моргнул. — Если мадемуазель хочет изменить планы, достаточно сказать. Если нет — как закончится работа, я сопровожу ее в ресторан, как и обещал. — Спасибо, Лео. Все остается в силе. — Тогда не буду мешать, — сказал он и вышел. Надин посмотрела на Дидье долгим, холодным взглядом, затем мягко выдохнула, и уголок ее губ чуть дрогнул, едва заметно. — Вот увидишь, как все просто делается. Она вернулась к столу, показывая, что разговор был завершен окончательно. Дидье стоял неподвижно; чувство резкого падения и холодной растерянности заполняло его целиком, ревность и собственные решения давили так, что дыхание перехватывало. Дидье был настолько придавлен произошедшим, что медленно вышел из кабинета Надин и заперся в своем. Весь день он не мог притронуться к бумагам и даже взглянуть на них. С наступлением вечера, когда часы пробили шесть часов, он наблюдал с балкона, как она шла изящной походкой по улице, ровной спиной, пока молодой человек метался рядом, не в силах остановить эту нервную, почти машинальную суету. Начавшийся дождь и подставленный зонтик над ее головой заставили его резко отвернуться от окна. Эта картина окончательно разозлила его, и он понял, что все потеряно, что эта битва — проиграна. Конечно, хотелось с кем-то поговорить. Сначала он подумал о том, чтобы позвонить Исидоре, но быстро одернул себя: он уже слышал в голове ее голос: «Ну так ты же дурак. Поделом. А чего ты хотел? Неотесанная городская обезьяна, только хватать женщин умеешь и есть с пола, как собака. Научись хотя бы сначала мыть посуду за собой». Конечно, все это она бы сказала именно в такой форме, как полагал Дидье, потому что в грубости ему Исидора не уступала ни капли; он сам считал себя виноватым в этом. Полгода рядом с ним — и любой бы перенял его уличные повадки. Оставался добрый малый Грегори, который обещал связаться еще в начале сентября — и, как вспомнил Дидье, так и не сделал этого. А ведь на дворе был уже октябрь. Дидье решил исправить этот недочет юнца и позвонить ему первым, пригласить сходить выпить, возможно выслушать самого Грегори, узнать, что того тревожит, ведь было заметно, насколько он изменился, особенно после окончания восстания. На звонок никто не отвечал; Дидье усердно набирал на рулетке знакомый номер, но в ответ была глухая тишина. Решение пришло сразу. Собравшись, он покинул типографию, запер ее и, сев в машину, направился в Белевиль. Он бы прошелся пешком, но нога еще немного ныла от боли; трость уже была ему не нужна, он же мужчина сильный. Белевиль был ему противен всем сердцем, особенно проезжая рядом с некогда борделем Тьерри, который активно перестраивался и в котором уже виднелись задатки уютного кафетерия. Его передернуло, и он ускорил машину, заезжая на улицу, где раньше проживал Грегори с Селин. Поднявшись на нужный этаж, он несколько раз постучал, но она оказалась не заперта и легко отворилась. Изнутри тянуло ледяным воздухом, сразу стало ясно, что окна стояли нараспашку. Все было перевернуто вверх дном, постельное белье было грязным и скомканным, одежда юноши валялась повсюду, а телефон и радио лежали сломанные, рассыпавшись деталями по полу. Он хмуро оглядывал пол в темноте: света не было, лампочки перегорели и давно не заменялись. Под ногой что-то хрустнуло, и Дидье инстинктивно отошел назад, присаживаясь на корточки. Он сначала потянулся, но тут же отдернул руку; глаза расширились от ужаса. Тонкий раздавленный шприц не говорил ни о чем хорошем. Дидье бросился к машине, позабыв о всей физической боли, обо всем, что происходило у него в жизни, потому что с горечью осознание приходило, что сам он смог быстро отпустить войну, а чье-то сердце все еще плакало и оставалось там, в прошлом, где забрали человека, который любил тебя всем сердцем; там заставляли смотреть на насилие и побои; там на глазах убивали дорогих людей. Пускай Дидье видел в последний раз перед собой человека сурового и крепкого физически, но всегда — всегда — он все равно видел того поникшего мальчика, который в лицее подходил к ребятам и отходил в сторону, слыша их холодные отказы. В его глазах это был все тот же неряшливый мальчик, запертый в книгах, маленький, совсем одинокий. И стало еще сложнее, еще больнее, потому что у Грегори не было никого, к кому он мог пойти, так же, как и у самого Дидье — разве что тот упустил момент. Грегори оказался просто брошен. Машина взвизгнула у дома в Монтрей, и он вошел внутрь без стука. Исидора, по шагам в прихожей, сразу поняла, кто явился к ней, и медленно стала закрывать учебники и тетради перед собой. У нее была своя задача — данное когда-то обещание возобновить обучение, и она выполняла его усердно. — Явился, — хмыкнула девушка. — Что случилось? Тебя наконец-то бросили? — Где Грегори? — О, ты вспомнил о нем? — Исидора, я не настроен на выяснение отношений. Где он? Исидора скрестила руки на груди, откинулась на стул, нахмурилась и заговорила грубо: — В Пасси. — Он вернулся домой к Тьерри? — Нет. Он ходит в один дом, там происходит настоящая вакханалия. Сам знаешь, как люди переживают войну — вот и понесло: сплошной всплеск эмоций. — Ты была там? — Я хочу туда каждый день. Вот, — взглянула на часы, — обычно в это время он приходит туда. Когда он трезв, он кричит на меня, так что я прихожу к десяти и вытаскиваю его оттуда. — Приходишь, несмотря на то, что он кричит на тебя? — Он ребенок, Дидье. Просто слишком рано повзрослевший, но ребенок. Больше никого нет, кто бы мог прийти помочь ему. Так что да. Хожу к нему каждый вечер. — Почему ты мне сразу не рассказала?! — Потому что он сказал, что ты его не поймешь и окончательно в нем разочаруешься, как тогда в сорок первом или втором, я уже не помню… — Сорок второй… — прошептал Дидье, ослабляя галстук на шее. — Скажи мне адрес. — Зачем тебе? — Говори адрес. Я не буду его трогать, просто поговорю с ним. — Проспект Колонель Боне, дом восемь. И, Дидье… — остановила она его, когда тот уже собирался выйти. — Он очень дорожит тобой, несмотря на то что ты его не понимаешь. У него никого больше не осталось. И да, раз ты сегодня заберешь его, лучше вызови у него рвоту. Там в желудке плавает одна дрянь. — Я понял. Дидье прибыл на нужный проспект к десяти вечера, оставил машину на обочине и, зевая, подошел к подъезду. Фасад дома поднимался над улицей ровной, почти респектабельной стеной: кремовый камень, изящная лепнина, балконы, выстроенные в строгом порядке. Все вокруг казалось укрытым в привычной тишине Пасси, но именно эта тишина делала посторонние звуки только резче. За закрытыми ставнями наверху то и дело пробивалось едва уловимое дрожание воздуха, в глубине квартир глухо перекликались голоса. Иногда это были приглушенные разговоры, иногда короткие выкрики, спешно оборванные. Музыка звучала так, словно ее пытались утопить в подушках: приглушенные ноты пианино, редкие аккорды, неуверенно пробегающие в коридорах дома. Они прорывались наружу лишь тогда, когда на верхних этажах распахивалось окно. Дом снаружи выглядел благополучно, но в сердце Дидье повисла сильная тревога. Он заприметил третий этаж, чьи окна все были освещены внутренним светом, и, глубоко вздохнув, собравшись с силами, вошел в подъезд. Поднявшись на нужный этаж и подойдя к двери, откуда больше всего доносились звуки, он громко постучал, сложил руки за спиной и поджал губы. Ему открыли быстро; в нос сразу ударил дурной запах спиртного, сигарет и еще чего-то гнилого, противного, от чего внутренне все тело содрогалось. Мужчина, открывший дверь, оглядел его с ног до головы и кивком спросил, что ему нужно. — Кхм, я пришел по деликатному делу, — смущенно пробормотал Дидье. — Первый раз? — Мгм. — Двадцать франков. На этой просьбе Дидье нахмурился и быстро достал деньги и протянул их сквозь щель. Мужчина сразу распахнул дверь и впустил его. В таких местах он бывал не раз, но здесь было одно отличие: одни только мужчины. Молодые, среднего возраста, даже старики. Музыка здесь играла веселая, из граммофона, смешиваясь с криками и возгласами из мелких комнат и гостиной, где сидело множество мужчин — разодетых, в смокингах или вовсе голых. Атмосфера возвращала к двадцатым–тридцатым годам — к той разнузданной эпохе, когда мир цеплялся за жизнь через низменные удовольствия. Он шел мимо людей, целующихся у стенки, у мило переговаривающихся, курящих, пьющих, и замер, увидев в углу мужчину в военной форме, вводившего себе инъекцию в вену. — Где… где Грегори? — тут же подал голос Дидье, подходя к каждому. — Грегори Саварр? Вы не видели его? Он был здесь? В какой он комнате? Половина лишь пожимала плечами и возвращалась к своему отдыху, а остальные — те, кто знали юношу, — указывали на дверь в конце задымленного коридора. Дидье, протискиваясь сквозь клубы дыма и тусклый свет, ворвался внутрь. — О господи… Грег… Светлую макушку и крупную спину было узнать легко. Он лежал в постели, ничем не накрытый, совершенно голый, пока окно было распахнуто настежь, пропуская холодный октябрьский воздух. Комната была крохотная, лишь с одной постелью, а вокруг нее на полу были разбросаны стаканы, пустые бутылки, шприцы, посудины, где был пепел и прочие остатки — разбираться было некогда. Подойдя быстро к кровати, он заметил и другого молодого человека, лежавшего под Грегори, — оба спали, но их сон был тревожным. Тяжело сглотнув, Дидье прощупал пульс неизвестного: тот бился часто, несмотря на прикрытые глаза. Проследив взглядом, он заметил на сгибе локтя несколько кровавых точек и моментально стащил с него Грегори на пол. Он быстро осмотрел руки, ноги, пах — искал следы уколов, но не нашел. — Боже, что же ты с собой делаешь, малой… Давай, нам пора домой. Он быстро оглядел комнату и, найдя его вещи, подтянул их к себе. Уложив Грегори к себе на колени, он быстро натягивал на него белье, штаны, застегивал ремень, после — майку, поправляя воротник. — Мама?.. — хрипло пробормотал юноша, не раскрывая глаз. — Уже в лицей? Еще немножечко… — Пойдем, Грег, нам пора идти, — отозвался так же хрипло и неуверенно мужчина, надевая носки и ботинки и быстро завязывая шнурки. — Дидье?.. — распахнул глаза Грегори. — Что ты здесь делаешь?! — Ну точно не за услугами пришел, — пробурчал он, и, закинув его руку себе на плечо, рывком поднял его на ноги. Они вышли в шумный коридор. Дидье заглядывал в каждую дверь и, найдя наконец уборную, быстро опустил Грегори перед унитазом и присел рядом с ним. Схватив за волосы и просунув палец в рот, он наклонил голову ниже. Раздался сильный кашель, затем его вырвало. Рвало его очень долго, несколькими подходами. Бледный юноша, опираясь о стенку, пытался дышать, а Дидье быстро стучал по его спине. Когда рвотный позыв окончательно прекратился, Дидье поднял его, наклонил над раковиной и быстро ополоснул ему лицо. Спускаться по лестнице было труднее всего, потому что юноша то и дело спотыкался о собственные ноги, а Дидье едва держался, хватая одной рукой за перила, а второй удерживая Грегори на весу. Выведя его на улицу, он тут же сделал глубокий вдох, глотая свежий холодный воздух, перемешанный с запахом дождя, что не собирался утихать. Октябрь — такой октябрь, и здесь уже удивляться было нечему. Он вел его вдоль проспекта к машине и хотел было усадить, но юноша неожиданно вырвался, резко отталкивая его от себя. — Не трогай меня!.. — охрипший голос сорвался, сломался, стал чужим. — Не надо… Дидье, не надо… — Хватит, — выдохнул тот, медленно поднимая руки, показывая, что не собирается прижимать силой. — Грег, ты еле стоишь. Сядь. — Зачем ты пришел?! — сорвалось у него, смотря на него покрасневшими глазами. — Зачем?! Чтобы еще раз сказать, что я… что я ошибкой вышел?! — Я тебя не называл… — Ну как же, конечно, — сквозь слезы начал лепетать без остановки Грегори. — Ты думаешь, я не помню этого отвращения в твоем взгляде?! Думаешь, что я забыл, как ты смотрел на меня в тот день? И все последующие твои эти вопросики, мерзкие до боли? Даже когда мы с тобой снова стали общаться — вот этот твой взгляд, — стал тыкать в него пальцем, — вот ты всегда так делал, чтобы показать, насколько тебе противно! — Грегори… — снова выдохнул Дидье. — Я не считаю тебя… — Да заткнись ты уже! Хватит искать оправдания своим взглядам! Я не просил от тебя никакого понимания! Ты думаешь, я нарочно от тебя все это прятал? Чтобы, ай как мне, мол, не хочется рассказывать своему единственному другу ничего, потому что вот такой я противный! Да потому что ты за мое слово в один раз можешь все разрушить, как делал это всегда! А я не хочу, чтобы это рушилось! Я… я… Грегори, задыхаясь, схватился за горло и в истерике продолжил: — Я же тоже человек, я же тоже чувствую. Почему ты так… почему ты так меня ненавидишь? — Ты еще ребенок… — Я не ребенок! — топнул ногой по луже юноша, стирая резко взмокшее от дождя лицо. — Почему вы все говорите о том, что я ребенок, а потом поручаете то, что не должен делать ребенок! Нет, я не… а-а-а… — застонав, Грегори схватился за голову. — Я не говорю, что я жалею о том, что делал во время войны, что спасал, что делал, что мог… Я не жалею, нет, не жалею, никогда, нет… Я просто не могу спать по ночам! Меня мучает совесть — господи, ты бы знал, как меня мучает совесть! За все несделанное! Я отдал себя всего! И этого было недостаточно! Я сделал слишком мало. Я был рад быть полезен нашей маленькой группе, потому что Исидора… ах, Исидора… ты бы знал! Ты бы знал, что с ней происходило! Она каждый день там умирала, пока ее трогали, совали в нее все, что можно! Били! Подвешивали на люстру! Я все это видел, а потом она стояла напротив меня с холоднокровным решением выходить на улицы и делать эту рисковую работу! Как я мог после ее решимости и смелости сдать назад? Как я могу сказать, что не хочу я общаться ни с Фридрихом, ни с отцом, что я не хочу возвращаться в бордель и смотреть на этот ужас? Как я не хотел смотреть, как насилует детей Каспар! Как я, черт вас всех побрал, не хотел улыбаться им в лицо и говорить все эти мерзости, все эти гадости о том, как же это здорово — брать силой маленьких девочек, улыбаться и вспоминать эти крики! А-а-а, боже, они все еще там, в голове… — бил себя по виску и хватался за волосы, рванув их с такой силой, что казалось сейчас вырвет. — Я взвалил на тебя слишком многое, — отчаянно пробормотал Дидье, — и мне так жаль, прости… Я был ослеплен этой идеей… — Нет, нет, ты не виноват, — замотал головой Грегори. — Ты всегда ходил побитый, пережил несколько допросов, столько травм… ты просто себя… уничтожил! Ты себя уничтожил! Чтобы спасти всех их. Всего лишь девять человек, Дидье. Эти девять душ… эти несчастные девять душ… Я так тобой горжусь, ты бы знал… — разрыдался Грегори, пав на колени в лужу и принявшись бить кулаками асфальт. — И ты имел полное право после всего пережитого, после смерти брата… После того, как Лоренцо увезли в Югославию, и он теперь мертв, похоронен в общей братской могиле, где никогда… слышишь?! Он никогда не должен был быть так похоронен. Ты же знаешь его место рядом… рядом с мамой и папой, которых он так любил. Он должен был быть похоронен как Лукас, как сын рядом с родителями. А он лежит там, с другими трупами, без имени, неизвестно где. А Селин? Эта женщина… если бы не ее письмо! Она все за него отдавала. Все отдала, чтобы Тьерри сейчас сидел в тюрьме и подыхал! Я жил! Понимаешь? Я жил только этой мыслью, — подскочил к нему, схватившись за плечи. — Я жил только мыслью о том, что эта паскуда будет сидеть! О, Дидье, как же я хотел его убить… но я уже убил… я убил ребенка, господи… Он залился новым потоком слез, что сливались с дождем. Дидье мягко положил руку ему на плечо и несильно сжал. — Я был тоже одержим этой жаждой мести… — Ты не понимаешь! Это не просто слепая жажда мести. Это то, что копилось годами! И это страшнее — что это произошло именно так, как я себе представлял, что я устроил настоящую показную казнь. Как мне смотреть в глаза тебе? Тому, кто в тот день выбрал спасать, а не убивать? Как смотреть Исидоре, которая единственная из нас имела полное право совершить то, что сделал я? А она… просто сказала, что наше дело еще не закончено, и ринулась спасать людей. Если бы со мной рядом был Лоренцо? Что бы я ему сказал? Я же чудовище, чудовище, не заслуживающее прощения — ни твоего, ни Исидоры, ни Бога… Никто! Никто меня не сможет понять и не должен! Потому что никто не должен понимать такой поступок! — Но я тебя понимаю, — старался держать голос ровным Дидье. — Я тебя понимаю, Грег… И я хотел сказать, что горжусь тобой. — Он ухватил его лицо руками, заставляя посмотреть себе в глаза. — Я горжусь тобой. И всегда гордился, еще до войны. Тем, кем ты смог стать. Что в тот момент, несмотря на этого тирана, ты был веселым парнем, который боялся обидеть даже маленькое растение; поправлял травинку, если она заминалась. Как, скажи мне, я могу не гордиться тобой? Не было чести для меня больше, чем быть знакомым с тобой… — А как же… как же… — Что? Не думай об этом. Твоя личная жизнь вообще меня касаться никак не должна. — Как не должна? — выдохнул он и отшатнулся так резко, что ноги скользнули по мокрому асфальту. — Как не должна?! Ты думаешь, это что-то отдельное? Что-то, что можно снять, как куртку, и бросить в сторону?! Это же… это же я, Дидье! Я такой, какой есть… Ты говоришь, что гордишься мной… — он вскинул на него взгляд, в котором было и отчаяние, и детское тщетное ожидание тепла. — А как ты можешь гордиться тем, что ненавидишь? Как ты можешь… уважать человека, которого презираешь за то, что он любит… не так, как принято? Как это работает? Объясни мне, Дидье, объясни, потому что я не понимаю! Дидье сжал губы, на секунду отвел взгляд, сжавшись внутренне, чтобы выдержать следующий удар слов. — Я не презираю тебя. Я презираю сам факт… — Не ври! — взорвался Грегори, хватая его за лацканы и встряхивая, хоть и еле стоя на ногах. — Не ври мне! Ты сморщивался каждый раз, когда я случайно касался твоей руки! Ты отворачивался, когда я улыбался кому-то! Ты смотрел на меня так, будто я принесенный тобой груз, который надо терпеть! Да сколько раз я тебе говорил, что не вижу никого в тебе, кроме как друга! Как своего родного человека! Но никогда я не думал о тебе по-другому, потому что ты был тем единственным отцом. Ты мой отец! У меня больше нет того отца, ты мой отец… мой папа… — Он расплакался еще сильнее рухнул ему в плечо, мотая голову от беспомощности. — Мне не нужно звонить каждый день или смотреть за мной, — всхлипывал он, — я просто хочу, чтобы был такой человек, который, как ты, приходил по вторникам и пятницам за мной в лицей, чтобы мы потом шли в трактир или на мост Менял бросать в воду каштаны… А потом расходились. Не обязательно два раза в неделю. Я знаю, что у тебя своя жизнь, скоро и свои дети будут… Может, хотя бы раз в месяц — так, покидать каштан, кто бросит дальше, и потом выпить кофе и поговорить о погоде… просто поговорить… — Я чертовски плохо справляюсь с тем, кем ты меня считаешь, — медленно начал Дидье. — И, наверное… наверное, иногда я действительно смотрел на тебя слишком жестко. Может, пытался сделать тебя сильнее, держать дистанцию, чтобы ты не привязался. Чтобы потом, когда все это закончится, когда я уйду своей дорогой… тебе было не так больно. — Мне уже больно, — прошептал Грегори. — Так больно… что я не знаю, куда себя деть. — Я не твой настоящий отец и никогда им не стану. Но если ты хочешь, чтобы я был тем человеком, который приходит по средам и по пятницам, который стоит у ворот лицея, слушает, что у тебя в голове, который кидает с тобой каштаны в Сену на мосту Менял… Он вдохнул и обнял юношу, похлопывая по спине, и тихо посмеялся: — …то я буду. Грегори отпрянул от его плеча и болезненно простонал, поджимая губы, стараясь вновь не разрыдаться, смотря на это измученное временем лицо и на ту редкую улыбку, которую это лицо показывало ему в этот дождливый вечер. — Не каждый день и не всегда правильно, но я буду. Раз в месяц, в неделю, в год, как ты скажешь. Я приду. Он положил ладонь на его затылок и крепко удержал, не давая ему вновь спрятаться, когда юноша уже хотел вновь закрыть глаза от слез. — Ты для меня не бремя и не ошибка. Забудь об этом навсегда. Ты можешь говорить на любые темы, и я попытаюсь понять, правда, я попытаюсь. У меня будет выходить очень скверно, я предупреждаю. Но только… только не плачь, Грег. Ты все тот же малой в моих глазах. Как я могу осуждать тебя, когда ты плачешь и зовешь маму? Все, что я могу — это быть рядом, и я постараюсь. Быть рядом я точно смогу. Грегори закрыл глаза, и губы его дрогнули. Он вцепился в Дидье крепко, почти судорожно, и едва слышно прошептал: — Только… не бросай меня сейчас. — Не брошу. Я клянусь тебе, а ты знаешь, свое слово я всегда держу. Я буду рядом и всегда буду на твоей стороне. Он отошел, держал Грегори под локоть, чтобы тот не упал снова, и подвел его к машине. — Поехали домой. Дидье усадил успокаивающегося постепенно от истерики юношу рядом с собой и увез его из района Пасси на площадь Бастилии. Что поделать — другого дома у Дидье и не было, где бы он мог его приютить. Дом в Сен-Клу еще не успел отремонтировать. Он сопровождал юношу вплоть до кабинета, но оставил его снаружи, забежав за полотенцем и зубной щеткой, после привел его в уборную. — Давай, приведем тебя в порядок, — бурчал мужчина, умывая его лицо, вручая чистую зубную щетку с зубным порошком и моя его голову в раковине мылом. Так и пришлось омыть его всего, сняв грязную одежду; он даже подумал, что ее стоило бы выбросить. Дидье провел его в свой кабинет, включил маленький свет на столе и протянул ему свою одежду. Майка подошла в самый раз — Дидье мужчина был крупный в плечах и в грудной клетке, — а вот штаны были, конечно, слегка маловаты, поэтому он надел ему спортивные с резинкой, чтобы хотя бы были не выше щиколотки. Дал ему и чистые шерстяные носки и расстелил ему одеяло у стенки. Заварил ему мятного чая, который оставляла прошедший месяц Надин, и подал ему кружку, устало усаживаясь в кресло и наливая себе немного виски в стакан. — Не ходи туда больше, ладно? Подхватишь заразу какую, если еще не подхватил, да и наркотики — дело не очень хорошее. Предпринимал меры предосторожности? — Да… — Не кололся? — Пока нет… — хрипло отозвался юноша, делая глоток чая. — Без всяких «пока», — стукнул по столу Дидье, — никогда. Лучше уж пей или сигареты кури. Эта дрянь лишь разум туманит. — Удержаться всегда тяжело. — Мы попытаемся это исправить. Ты же не хочешь, ну, кхм… чтобы твой следующий партнер тебя спасал там. — Партнер? — усмехнулся Грегори, но на опухшем от слез лице она казалась очень уж вымученной. — Ну а кто там у тебя еще может быть? Не партнерша же. Тем более, это же вообще не твой стиль — всегда отшивался раньше с одним человеком. Вот найди себе одного и с ним развлекайся. Так хотя бы надежнее. Зачем вообще туда полез? Это все разрушает. Я же тоже в те годы таким был — то же самое, только женщины. Две-три за ночь. Да, конечно, было приятно получать благодарности за свои способности и потом быть на слуху у всего Барбеса, но это все равно не то. Не те это заслуги… — задумался Дидье. — Знаешь, когда получаешь похвалу от человека, от которого тебе дороже всего ее получать — вот это то. Вот это настоящее. Вот за это и надо хвататься. — Просто оно помогало забыться ненадолго… — Эта практика стара как мир: всегда после каждой войны расцветало эротическое настроение в обществе. Единственный надежный вариант, как снять напряжение, но это не работает долго. Надо искать себе потом другое дело, которое помогло бы. Вот, ну… неужели там не было тех, кто, ну, кхм, в долгосрочной перспективе что-то рассматривает? — Они все громкие, — устало констатировал Грегори, прислонившись затылком к стене и прикрыв глаза. — Шумные, визжащие, там таких не найти. — Ну поищи где-нибудь в замке, не знаю, вон махни в Лондон…. — Там за это сажают. — Но ты сам говорил, что таких, как ты, достаточно, значит, и в Англии тоже есть. — Да, но какая вероятность среди тихих, боязливых британцев найти кого-то? Они прям так стоят там у Биг-Бена и кричат: «Да, я тут, прошу, возьмите меня всего». — Смешно, смешно, — неловко потер ладонями Дидье, сделав быстрый глоток виски. — Да и слишком уж они чопорные, не находишь? — Есть такое. Тихие они там. Сдержанные… осторожные. — Осторожные — это хорошо, — откликнулся Грегори, прижимаясь затылком к холодной стене. — Просто только осторожные — не всегда хорошо. Я достаточно несдержанный, так было всегда, и почему-то всегда те, кто попадались мне, боялись сказать свое «нет», и боялись даже попытаться остановить меня — словно ожидали, что я сделаю им зло. — Не знал, что мужчины этого боятся, — кашлянул в кулак Дидье, немного хмурясь. — Обычно, ну знаешь… они всегда какие-то ненасытные животные. Ну, я по себе сужу. — Я не лучше, — рассмеялся тихо Грегори, смотря на полупустую чашку с чаем. — В моем случае всегда было два пути. Или тот, кто молча принимает мою бурю и терпит это до последнего вздоха, пока не охнет и не скажет свое «пожалуйста, прекрати». Второй же случай, когда резко отталкивают и убегают, не желая видеть. Прям какой-то середины никогда не было. С Антуаном все зарождалось постепенно; я до конца сам себя не понимал. Пока что не было человека, который бы смог и не убегать, и не оттолкнуть до конца… ну то есть, ай… это очень странно звучит, — махнул он рукой, быстро делая глоток. — Кажется, я понял. Тебе надо тот, который скажет «нет», но при этом не уйдет. — Ну, наверное, что-то типа того. — Но это как-то странно, нет? Почему именно такой вариант? Это больше будет походить на манипуляцию с его стороны. — Манипуляция? Нет… не так. Это больше о доверии. В детстве у меня был только один человек, который умел меня останавливать, при этом никак не причиняя боли. Мама никогда не говорила «делай так» или «не смей». Она просто ставила ладонь мне на затылок или смотрела умоляюще — и этого хватало. Я знал, что она видит все, что я чувствую. Я знал, что она чувствует меня. Он отвел взгляд к окну, тяжело вздыхая, и посмотрел на Дидье, улыбнувшись слабо: — После нее… такого не было. Люди либо ломают, либо бегут. А я… я слишком сильный, и слишком мягкий одновременно. Я всегда пытаюсь объяснить свои порывы, сгладить ссоры, вообще ссориться не очень люблю, никого не ранить, если вижу, что это может причинить боль такую сильную, что человек не может остановиться плакать. Не могу смотреть я, как люди плачут… Люди не должны плакать, люди должны смеяться. — Но ты сам понимаешь, что время такое, что плачут все. — Кроме тебя. — Настанет, может, тот день, когда я заплачу, ты еще погоди. — Жду с нетерпением. — Так что ты говорил о себе? — подвинулся чуть ближе к столу, с интересом смотря на него. — Человека какого нужно? — Я не ищу того, кто будет мной управлять. Мне не нужен хозяин и не нужен поклонник, или какая-нибудь светская львица, упаси господь. — Теперь ясно. Тебе нужен человек, который не боится тебя. — Да… — согласился Грегори усталым голосом. — И который не боится себя. — Но если этот человек… ну кхм, — Дидье поморщился, явно стесняясь даже слова, — мужеложец, то он же наверняка себя боится. Знаешь, что за время у нас тут. Понятное дело, что он будет себя бояться. Много же наверняка тех, кто… не принимает в себе это настолько ярко, как ты. Ты уже в себе принял, а он — нет. Грегори не сразу ответил. Он смотрел на чашку, на туман от горячего чая, и в его лице появилось то тихое, почти взрослое выражение, которое всегда заставляло Дидье замолкать. — Я принял в себе не все, — сказал он наконец. — Я просто перестал бояться чувствовать. Это не одно и то же. И да, он может себя бояться, может быть напуганным до дрожи и думать, что такое вообще нельзя… что это позор, грех, гниль, или что там еще у нас в справочнике написано. Но если он ненавидит себя — и все равно остается рядом, хотя мог бы исчезнуть… это значит очень многое. Дидье нахмурился, задумчиво глядя в потолок: — Чего это значит? Юноша не выдержал и измученно рассмеялся, делая глоток чая. — Это метель чувств, присущая почти всем таким, как я. Да и таким, как ты. Это же чувства, они не привязаны к определенному половому признаку. Мы все иногда стоим на краю пропасти, и что-то нам мешает сделать решающий шаг. Надежда, может быть? Я без понятия. Знаешь, как это бывает? Человек говорит тебе уйти, а потом… — он тихо усмехнулся, — через сутки приходит и стоит у двери, не зная, что сказать. Но все же пришел. — Сломанный, но не сдающийся? — Разве можно назвать его по-настоящему сломанным? Нет. Что-то там внутри все еще теплится. Иногда маленькое тепло в сердце, что хранится с нами, намного важнее, чем то тепло, что обуздано полностью и всеобъемлюще. Знаешь, оно имеет другую, более глубокую ценность. Потому что такой человек, имея столько боли за своей спиной, все равно старается быть хоть кем-то для тебя. Это… это намного ценнее, ведь именно он поймет тебя. Поймет, как тебе плохо. Если при этом он сохраняет этот свет, то, Дидье, ну уж прости, но разве это не судьба? — Это беда, — стукнул кулаком Дидье по столу, отчего Грегори удивился. — Беда страшная. Два сломанных человека: один хороший, другой плохой. — Плохой — я так понимаю, это ты? — Как ты догадался? — удивился проницательности юноши Дидье. — Ну тут не трудно догадаться, — посмеялся он. — Ты никогда себя хорошим человеком почему-то не считал. Антуан однажды сказал мне кое-что — о жестокости, о убийствах, о том, почему люди иногда превращаются в зверей. — Почему же? — поднялся с места Дидье и присел напротив него на полу. — Такие люди боятся жизни. Только, наверное, Тьерри боится жизни, потому что она его убивает, а ты боишься жизни, потому что боишься оскорбить само это светлое слово. — Ну поэт… — пробормотал Дидье, делая глоток. — Как хорошо заливаешь. — Тебе помочь в сердечных делах? Дидье не отвернулся — наоборот, подался вперед, и, выпучив глаза, стал внимательно слушать. — Говори, — пробурчал Дидье. — Коль уже начал. Я все равно не знаю, что делать. — Расскажи, что случилось. Дидье с заиканием и с хмурым выражением лица рассказал обо всем, что произошло с ним за последний месяц, рассказал о ссоре, которую устроил у нее дома, о сказанных словах, рассказал и о том, что произошло с Надин до встречи с ним; рассказал, какой она человек и какой ее видят люди вокруг, как ее все любят, в том числе и он, но только он почему-то единственный, кто свою любовь превратил в кару. Неохотно он рассказывал и о своих чувствах, а Грегори молча слушал и не высмеивал, а кивал, устало хлопая глазами и щурясь, стараясь вслушаться в те моменты, когда мужчина говорил о том, что чувствует — для него это было роскошной редкостью. Закончив свой рассказ, Дидье выглянул на юношу и кивнул. — Хорошо. Слушай внимательно. Дидье… будь собой. Дидье кивнул, явно ожидая продолжения, но, видя, что юноша все высказал, нахмурился. Поморщился и помотал головой. — Это все? — пробормотал он с раздражением. — Быть собой? Да я сам себя иногда терпеть не могу. Что это за совет? Ты умный, ты этим своим умом, ну, что-то там видишь. А я? Я же простой. Я не умею так красиво говорить, как ты. У меня не голова, а набор простых мыслей. — И что? — спокойно спросил Грегори. — Что — «и что»? Я обычный мужчина, хочу простую жизнь: дом, жена, много детей. Я хочу нормальную семью. Чтобы руки чем-то заняты, чтобы стол накрыт, чтобы вечером кто-то смеялся рядом. Я не умею… вот это все тонкое, глубокое, что вы все там чувствуете. Я простой, и грязный мыслями тоже простой. Я… я похотливый мужик, Грегори. Не святой. Что ей с такого? — А в чем проблема-то, я понять не могу? — В смысле — в чем проблема? — В смысле, — передразнил его Грегори, — что плохого в простом мужчине, который хочет многодетную семью, нормальные будни, хлеб на столе, спокойствие, запах дома, женщину рядом, которую будешь всегда любить и одаривать ласками? Ты говоришь об этом так, будто это преступление. Дидье открыл рот, но так и не нашел слов. Грегори продолжил: — Надин не нужны твои философские оправдания. Если бы ей это было нужно, она бы вообще на тебя даже не смотрела. Она бы даже с тобой не заговорила — ну или смотрела бы с отвращением. Она не ждет от тебя, что ты будешь говорить, как поэт или как священник. Ты ей нужен настоящий. Грегори подался вперед и ткнул пальцем ему в грудь: — Ты почему-то стараешься быть совсем не собой. Но я-то тебя знаю. Ты вовсе не вежливый мальчик, которого изображаешь, когда боишься что-то сломать. Не этот «месье Бертран», который говорит красиво только потому, что не знает, что сказать честно… Она влюбилась в тебя другого. Она любит Дидье. Дидье задумчиво поднял глаза, ожидая продолжения, и Грегори, нагнувшись, прошептал ему: — Тебя всегда любили женщины именно за то, от чего ты сейчас бежишь. За твое напористое «я здесь»; за твое плечо, которое ты подставляешь, даже если ноги не стоят. За твой хриплый голос, когда ты говоришь глупости. За то, что ты никогда не умел быть правильным. И, прости за прямоту, за твои пошлые словечки тоже. Девушки слушали и краснели, но им это нравилось. Потому что это было от сердца — и именно это настоящий ты. Да, боже, не философ, ну и что такого? Знаешь вообще, чем философы занимались помимо того, что писали свои рукописи? Ты почитай нескольких — поймешь, что дилетант в своей пошлости; ты еще цветочек. Николя Ретиф де ла Бретонн[20] расскажет тебе, что да как там делается. Дидье мотнул головой в отрицании, явно не понимая, о чем говорит юноша, поэтому Грегори махнул рукой и продолжил свою мысль: — Ты решил играть в воспитанного кавалера, который говорит «месье» и «мадемуазель», и думаешь, что ей это нужно? Да она не знает, что делать с этим новым тобой! Ты всю жизнь жил прямой линией, а теперь вдруг стал петлять. — Я хотел показать ей уважение, — пробормотал Дидье. — А получилось показать ей, что ты от нее уходишь. Дидье… будь собой. Она влюбилась в мужчину, который шел вперед, даже когда было страшно; который говорил то, что думал, не плел из себя аристократа. Она ждет от тебя напористости, уверенности, обычного простого мужика, которым ты был всегда. Так что скажи мне, это и правда беда? — Но она такая… ну, знаешь, — пробормотал Дидье, уставившись в потолок. — Ты со мной давай, без этих своих умных слов, ладно? Говори как есть. Ляпнешь мне какую-то философию, а я потом хожу и думаю, что это вообще значило. — Вот она невинная… — выдохнул Дидье и сразу потер лицо ладонью. — Ну, ты понял, да? — Так, ладно, — Грегори поднял руку, прикрывая глаза в легком раздражении. — Продолжай. Что за проблема? Ты что, ожидал, что она бордельная проститутка? Она имеет полное право хранить себя, если пожелает. Франция, свобода, эротика, все хорошо, я в курсе, но… У тебя что, фобия невинных девушек? — Это же ответственность. Ты понимаешь? Я могу все испортить. — Ты и так уже все испортил, — напомнил Грегори. — Спасибо. Грегори вздохнул, прислонился обратно к стене, сцепив руки на животе: — Хорошо. Давай разбираться по-человечески. Что именно тебя в этом пугает? Что она чистая, а ты — нет? — получив в ответ кивок, Грегори тихо рассмеялся. — О, так вот оно что. — Она… — Дидье замялся, подбирая слова, которые сам стеснялся произносить, — ну она светлая. Не из этих, ты понимаешь? У нее глаза другие, руки другие, сердце, черт побери, другое. И я… я рядом с ней чувствую себя… Знаешь, будто ведро помоев принес ей в дом, вот так поставил, улыбнулся и пнул ногой, разлив все у нее под ногами. Она одна же на улице стояла тогда. Чертов сорок второй год… Эти двое пьяных мерзавцев, эти… били ее, тянули за руки, пытались… А она, эта маленькая хрупкая девчонка, билась с ними как могла. Падала, вставала, снова дралась, чтобы не отдать свое тело этим животным. Когда я это представляю, мне уже тошно от мысли, что я сам могу причинить ей боль. Даже словом. Ради нее я же должен хотя бы постараться быть, ну, не таким грубым и хотя бы в мыслях выкинуть все то, что я думаю о ней как о женщине, ну что… думаю о ней, кхм, вот… — Теперь слушай меня очень внимательно, — сказал Грегори, выпрямившись и указав пальцем Дидье прямо в грудь так точно, будто хотел ткнуть не в ткань рубашки, а в его упрямую, перепуганную душу. — Она не просила тебя быть святым. Разве было хоть что-то подобное? Хоть намек? Хоть одно слово? «О, Дидье, я знаю, что ты переспал со всем Барбесом, но будь добр, не говори ничего пошлого, иначе я упаду в обморок». Чушь. Полный бред. Она никогда такого не говорила и не скажет. Дидье, подавшись вперед, резко выдохнул: — Ага, но в ту ночь, когда мы ругались, когда она меня выгнала, я сказал ей… я начал говорить пошлости, она меня ударила и не один раз. Значит, ей все-таки было неприятно такое слушать… — Ну конечно она тебя ударила! Ты действительно думал, что в момент ссоры, когда женщина уже стоит на грани, когда она унижена твоими словами, когда ей больно от предательства, — что именно тогда и надо шептать ей на ухо всю твою уличную дрянь?! Это так работает? Серьезно?! Дидье непонимающе возразил: — Ну, я думал, если быть собой… — Быть собой? — Грегори постучал пальцами по полу. — Быть собой — это не значит ляпать первую же пошлость, которая приходит тебе в голову, в тот момент, когда женщина хочет, чтобы ее слышали, а не раздевали в голове. Ты же не зверь. Ну… почти. Но не до такой степени. — Я просто хотел ее остановить. Хотел сбить разговор. Чтобы она не смотрела на меня так, будто я… — Больно сделал, — закончил за него Грегори. — И попытался спрятаться за грубость. Это твой обычный трюк. Когда тебе больно — ты лезешь в пошлость. Когда тебе страшно — ты лезешь в ярость. Когда тебе стыдно — ты лезешь в драку. Только вот женщины — не уличные разборки. С ними нельзя бить первым словом. Нужно думать, особенно если она тебе не безразлична. — Ну да, ну да, я знаю, что все испортил… — Ага, испортил. Тем, что был собой в самый неподходящий момент. — То есть, — мрачно уточнил Дидье, — я должен быть собой, но иногда не быть собой? — Да! — вспыхнул Грегори. — Это и называется взрослая жизнь! Дидье, ты умеешь быть мягким. Просто ты этим не пользуешься. А если уж говоришь пошлости — говори их, когда она расслаблена. Тогда это играет вам обоим. И говори это, когда чувствуешь. Понимаешь? Это тонкая грань, очень тонкая. Вы можете ссориться, и ты можешь при ссоре выкинуть что-то такое, но… не когда она плачет! Это же очевидно! — Значит, я не должен молчать, не должен быть приличным, но должен нести ответственность за то, что говорю? — Браво, — захлопал Грегори. — Ты наконец к своим тридцати годам понял это. Слушай, не усложняй ты так все. Ты же сам говорил, что простой — ну так и действуй просто! Она выбрала тебя, Дидье, со всей твоей жизнью. Если уж на то пошло… именно это ее и зацепило. — Что, вот это вот все ей нравится? — Конечно нравится! Женщины любят живых мужчин, тех, кто ругается, ошибается, ревнует, спотыкается, тянет вперед. Ее к тебе тянет, потому что ты настоящий. А настоящий ты — это и похотливый, и упрямый, и грубый, и преданный до идиотизма. Ты думаешь, Надин нужна чистота? Нет. Ей нужна честность. А честность у тебя всегда была грубая, живая и очень мужская. Ты не обязан превращаться в благородного кавалера. Тебе нужно только одно — перестать притворяться, что ты не тот, кем являешься. — Но я уже все испортил. Понимаешь, она ушла сегодня с другим. И завтра… — он глянул на часы, — уже сегодня, выходит, пойдет с ним в ресторан. — А я то думаю, чего это ты так обо мне запереживал, — Грегори вытянул ноги и ухмыльнулся. — Оказывается, тебя просто девушка отшила и тебе не с кем поговорить. — Эй! Я правда за тебя переживал! — Да-да, конечно… — Грегори кивнул снисходительно. — А потом вспомнил, что у меня своя личная драма, а у тебя — твой вечный цирк. — Ну… — Дидье потер шею, — да, ладно. Может чуть-чуть цирк, но все равно она ушла с другим. Ты видел, как она смотрела на этого Лео? Взгляд у нее был такой, что казалось, он для нее целый мир. — Ммм, — задумчиво протянул Грегори, — скажи мне, Дидье. Как бы ты поступил? Вот честно. Без прикрас. Как бы ты сделал в молодости? — В какой молодости? Я и сейчас так сделаю. — Ну? — поднял бровь Грегори. — Я бы напился и пришел в этот ресторан и забрал бы ее. Грегори хлопнул себя ладонью по колену: — Делай. — Что?.. — Делай. Идешь, моешь морду, надеваешь чистую рубашку, руки в ноги — и встаешь под этим чертовым рестораном. — А если она там с ним счастливая? — Значит, не твоя, но ты хотя бы будешь знать, что сделал шаг. А не как обычно — отступил, ушел, спрятался за пошлостью, испугался ответственности. — Ты правда думаешь, что это поможет? — Думаю, что если ты не придешь — это точно убьет все, что между вами могло быть. Если придешь, у тебя хотя бы будет шанс. А шанс — это все, что тебе нужно. Ты же уличный парень. Вы живете именно на шансах. — Ну да, шанс — это по мне. — Замечательно. Значит, иди. И перестань бояться женщин. Они не кусаются. — Надин кусается, — мрачно напомнил Дидье. — Ну так тебе же такое нравится. — Немного. Женщины с характером — это тот еще подарок. Я никогда не думал, что Надин могла бы меня так отлупасить. — Ой, Дидье, не скрывай, что тебе такое нравится. Ты все время притворялся, что женщин ненавидишь, что им якобы дозволено слишком многое… Но какое же ты удовольствие получаешь, когда тебе на лицо каблуком наступают. — Эй! — возмутился Дидье, но вышло скорее смущенно, чем сердито. — Это было один раз! — Тебе нравятся женщины, которые могут тебя поставить на место, потому что ты как дикий жеребец, которого удерживает только поводок. Ты весь — сила и спазм, и ревность, и дурь, и страсть, и все вперемешку. Дидье хмыкнул самодовольно, но не перебил. — Так вот, — продолжал Грегори, — Надин тебя не просто поставила на место. Она тебе показала границу. Показала, что она не какая-то там девчонка из кабака, которой можно ляпнуть что попало. Она встала перед тобой как равная. — Может, ты и прав. Но я не думал, что она… — Что она такая? — подсказал Грегори. — Сильная? Своевольная? Упрямая? Он наклонился и добавил тихо: — Что она способна ударить, уйти с другим? Так и отлично! Теперь ты хотя бы знаешь, что она живая. Живая девушка, которая может и влюбиться, и разозлиться, и хлопнуть дверью, и пощечину дать. Ты такую и любишь. — Да. Вот именно такую. — Ну так иди и добейся ее. Попробуй в этот раз без пошлостей в первые пять минут, ладно? Дидье улыбался себе под нос и смотрел в ноги, размышляя уже о том, как ворвется в этот несчастный ресторан, как устроит там сцену, на которую только и способен, но уже был уверен: без нее оттуда он не уйдет. Грегори, улыбнувшись, зевнул от усталости и допил свой мятный чай, осторожно укладываясь на подушку. — Слушай, — глянул на него Дидье. — Я понимаю, что кровь бурлит, все дела, но, может, ты не будешь больше ходить в то место? — А чем мне еще заняться-то? — У меня есть работенка. Составлять тексты всякие для афиш, подбирать правильные слова. Ты же… ну… филолог у нас! — Ох, все вы меня кличете филологом и литературоведом. Приятно, конечно, слышать, но я, если что, просто закончил лицей с направлением в литературе, а не что-то там героическое и неповторимое. — Смотри, каждый день будешь приходить, и мы будем, ну, туда-сюда, работу делать. Ты мне если что подскажешь, как бумаги заполнять. Голова у тебя рабочая. — Книжек просто в свое время прочитал много. — А я вот вообще ничего не читал, неуч я. — Ладно, месяцок тебе помогу. Но плати мне в конверте, никаких налогов — у меня нет времени уплачивать. — Договор! Договор, малой! — Дидье хлопнул его по плечу и хотел было лечь, но понял, что негде. — Ложись, о отче мой, — простонал Грегори, отворачиваясь к стенке. Мужчина снял с себя куртку, ботинки, подтяжки и, выключив свет, прилег на краешек простыни и смотрел в потолок. — Дидье, — сонно позвал его юноша. Мужчина раскрыл глаз и повернулся к нему, ожидая слов. Его спина и плечи слегка подрагивали, он обнимал себя, прижавшись лбом к стенке, и казался его силуэт тревожным. Несмотря на легкость, с какой он раздавал советы и размышлял о жизни, все равно за этим всем таилось что-то настолько болезненное, настолько сломанное, что Дидье даже боялся похлопать его по плечу: возможно, от этого прикосновения он бы рассыпался у него перед глазами и исчез навсегда, как если бы последний лист на дереве, что держался до последнего и подрагивал от сильного порыва ветра. Дидье думал, что любое его касание станет сильным порывом ветра, но не тем, что удержит, а тем, что сдует и сорвет последний лист окончательно. — Да, малой. — Я часто думал о том, как сложилась бы моя жизнь, если бы моим отцом был ты… — Не грусти, Грег, — повернулся к нему спиной Дидье. — Завтра поговорим, а ты ложись спать. У тебя выдался трудный месяц. — Угу… просто думаю об этом часто. Они заснули быстро и проснулись рано от звуков работающих станков на нижних этажах. Дидье выглядел свежее, особенно когда он повернул голову и увидел юношу с таким лицом, будто он не спал после освобождения. — Ну что? Как поживаешь? — Меня ломит, — простонал Грегори, уткнувшись лицом в подушку. — Давай отвезу тебя к Исидоре. Она поможет тебя; у нее там набор всего, что нужно, даже Франкенштейна на ноги поднимет, давай. А вечером никуда не уходишь, хорошо? Переночуешь у нее. Если получится, то дальше ломки будет легче переживать. — Надо ей со мной возиться… — Думаю, она единственная, кто это сделает лучше остальных. Они выехали из типографии в девять часов утра. Исидора была не очень рада появлению их обоих на пороге. — Я готовлюсь к экзаменам, — напомнила она строго, хлопнув за ними дверью. — Да, я оплачу тебе хороший балл в школе, позаботься пока о нем, — отвел заботливо Дидье Грегори к креслу. — Одежды, правда, у него нет. — В шкафу полно, — холодно бросила Исидора, усаживаясь за стол. — Я пригляжу за ним. Ты куда собрался? Эй, стой… — У него много работы, — прикрыл лицо рукой юноша. — Я не буду тебе мешать. Если хочешь — помогу с учебой. Пока они разговаривали, Дидье быстренько ушмыгнул из дома. В типографию он не вернулся, а сидел в дешевом кабаке и пил разбавленное вино, размышляя свой план действий на вечер: что сказать, как именно ворваться. Он понимал, конечно, что как только наступит этот момент, все пойдет абсолютно по-другому — он же не знал, как поведут себя они при виде пьяного его. Но мысли уже куда-то уплыли, план растворился, когда разум окончательно затуманился в легком опьянении. Засиделся он в кабаке уж очень надолго, даже успел заснуть и проснуться к восьми часам. Поняв, что опоздал он, конечно, сильно, шел быстрым шагом к ресторану, где проводился ужин. Консьерж у входа настойчиво просил его назвать номер забронированного столика, но Дидье даже не выслушал его и ворвался в ресторан. Пьяный, совершенно вальяжный, он хромал к столику, где сидели Надин и Лео. Он уже не разбирал ни интерьера столь хорошего заведения, ни обращал внимания, как на него оглядываются посетители и как за ним бежит консьерж, грозясь вызвать полицию. Он подошел к столику, демонстративно скинул шляпу и рухнул на стул, закинув на спинку руку и глядя на Надин, которая не то что была раздражена — она явно злилась. Очень злилась. — Мадам, я немедленно вызову полицию, — запыхаясь, пробормотал консьерж. — Не надо, он сейчас сам уйдет. Не будем портить вечер людям, — улыбнулась она вежливо и кивнула, давая понять, что все в порядке. Дидье покосился на Лео, хмыкнул и потянулся к бутылке вина, отпив немного с горла. — Что ты здесь делаешь? — сдержанно проговорила Надин; несколько женщин за соседним столом подняли головы, пытаясь уловить подробности. Дидье вытер губы рукавом, поставил бутылку на стол и ухмыльнулся так самодовольно, что Надин прищурилась, уже готовая нападать без его первого шага. — Разговорчик хочу, — отозвался он, растягивая слова. — С женщиной, которая кое-что должна мне сказать. Лео попытался вмешаться: — Мадемуазель Эль-Магриби, если хотите, я… — Ты, — злостно пробормотал Дидье, хватая нож со скатерти и указывая на него, — сиди и молчи в тряпочку. — Ты пьян, — злостно пробормотала Надин. — Ты ворвался сюда, как… — Как я. Ты хотела разговор? Вот он. Прямо сейчас. — Я не хотела разговора. Все, чего я желала, — это спокойного ужина без твоего цирка и твоих драм. — Спокойного ужина? Когда я знаю, что ты сидишь здесь с этим… Леопольдом? Какого спокойствия ты ждала? — Я ожидала элементарного уважения. — А я ожидал, что ты не уйдешь от меня после того, как… после всего. — Ты сам наговорил всякой мерзости, от которых у любой женщины загорится ладонь! — Да, это был я, — закивал Дидье и непринужденно вновь сделал глоток. Но тут Лео поднял руку, уловив момент. — Мадемуазель, если хотите, я могу… — Молчи, — пробормотал Дидье, посмотрев на него. Лео замер и нахмурился, гневно поглядывая на своего начальника. Несколько столиков засмеялись тихонечко. Похоже, вечер обещал быть зрелищным. — Так вот, — продолжила Надин уже тише, но куда опаснее, — ты пришел сюда, сорвал мне вечер, устроил сцену посреди ресторана и думаешь, что я буду… что? Что я забуду все, что ты делал, и брошусь в твои объятия? — Нет. Я пришел сказать тебе правду. — А я пришла сюда, чтобы этой правды не слышать. — Слишком поздно. Я уже здесь. Кажется, эта фраза попала в самое сердце Надин. Девушка устало поднялась с места, оставила несколько купюр на столе и посмотрела на молодого человека. — Мне жаль, Лео, — сказала она и положила руку ему на плечо. Бровь над глазом у Дидье нервно дернулась; он не спускал глаз с ее руки, но в следующий момент потерял контроль над собой, когда рука молодого человека потянулась к ее талии. — Руки убрал! Он опрокинулся через стол; посуда разлетелась, бокалы звякнули о пол, тарелки покатились к соседним столам, люди вскрикнули, а консьерж взвыл: — Месье! Месье! Нет! Дидье схватил Лео за воротник с такой силой, что рубашка хрустнула у шва, и поднял его над стулом. — Сейчас ты сдохнешь, понял?! Уволен! Уволен! Я попрошу запретный ордер на твое появление в типографии! — Да больно надо с таким кретином работать! Ноги моей больше не будет в вашей помойке! — Как ты назвал типографию моего отца?! — Дидье! — закричала Надин, подбегая к Лео и стараясь хоть как-то разнять их. — Пусти! Немедленно! Это ресторан, а не подворотня! — Он к тебе лапой полез! — прорычал Дидье, все еще держа Лео. — И что?! — Надин с большим усилием смогла разжать пальцы на рубашке парня и толкнула Дидье в грудь, отчего тот рухнул обратно на стул. — Я сама разберусь с тем, кто меня трогает! Дидье тупо глядел на нее, а Надин, не выдержав, прошептала Лео ласковое «прости», схватила Дидье за шиворот, и повела через столики, попутно улыбаясь всем и извиняясь за произошедшую сцену, пока Дидье хватался за горло, стараясь выдохнуть. — Ты совсем с катушек съехал? — прошипела она, когда они вышли в коридор. — Ты ему горло чуть не вырвал, и думаешь, я на это смотреть буду? Ты мне скажи, ты вообще головой думаешь? Или ты только ревновать умеешь? Он кое-как вздохнул, пытаясь оправдаться, но она перебила его резким выкриком: — Молчи! Слушать тебя не желаю! Девушка повернулась к испуганному консьержу и мило улыбнувшись, вежливо попросила: — Вызовите, пожалуйста, такси. — Конечно, мадам… — только и успел произнести тот, дрожащим жестом поднимая трубку. — На площадь Бастилии, пожалуйста… — В Барбес, — перебил Дидье. — Нет, — отчетливо сказала она, сдерживая ярость, — на… — В Барбес! — повторил он, и консьерж уже не знал, кого бояться, но все же Дидье выглядел опаснее, поэтому быстро проговорил в трубку, что такси нужно из ресторана до Барбеса; он даже побоялся спрашивать точного адреса. Сами разберутся. Надин стояла на улице, держа все еще Дидье за воротник, будто за поводок, и не давала ему двинуться с места, а когда подъехало такси, она отворила дверь, запихивая его внутрь на задние сидения. — Пожалуйста, до площади Бастилии. — Барбес! — взвыл Дидье, бросив таксисту в ладонь удвоенную сумму. Деньги звучали убедительнее любого слова. Надин явно не собиралась садиться и уже хотела хлопнуть дверью, как Дидье схватил ее за руку, затянул к себе в машину, хлопнул дверью и остался лежать на сиденьях, удерживая Надин на себе. — Ты совсем… совсем уже?! — попыталась она слезть с него. — Да, — ответил он удивительно тихо, почти нежно. — Именно так. Таксист быстро тронулся с места, с интересом поглядывая в зеркало заднего вида. — Не поеду! — взорвалась она. — Мы уже едем. — Хватит меня трогать! Сядь ты нормально! — Ты сама села на меня! — Ты меня повалил на себя! — Ты этого хотела! — Хватит меня трогать! — Она толкнула его в плечо, пытаясь выпрямиться. — Сядь нормально! — Ты сама сидишь на мне! — Я на тебя не сама села! — Надин пыталась повернуться, вцепляясь в ручку двери. — Ты меня повалил на себя! — Да я, между прочим, хотел просто… Ай! Это «ай» прозвучало неожиданно громко, потому что в попытке оттолкнуться локтем Надин резко переместила бедро, и ее колено со всей силы уперлось ему между ног. — Так, подожди, — выдохнул Дидье. — Мадемуазель, а ты чего там трогаешь? — Что? — Надин замерла на секунду и, чтобы выпрямиться, провела рукой по сиденью, но, естественно, попала не туда, куда планировалось изначально. Таксист перестал жевать арахис. — Ты совсем клоун?! — взорвалась она. — Я ничего не трогаю! Отодвинься! — Да как не трогаешь, когда… Ай! Да осторожнее ты, женщина! Там, вообще-то, важные вещи! — Важные?! — она толкнула его в грудь. — А вот это… — еще толчок — я трогаю? Или тоже сама виновата?! — Ты сейчас трогаешь мое легкое, если тебя интересует! — закашлялся Дидье, пытаясь убрать ее локоть из своей груди. — И вообще, кто так в такси дерется?! — С такими, как ты только с радостью! — взвыла она, цепляясь за подголовник и пытаясь подняться. — Перестань меня хватать, я сказала! — Так ты сядь нормально, и я перестану, — пробурчал он, пытаясь переползти в угол. — А то ты мне всей своей красотой… на коленях крутишься! Таксист в зеркале втянул воздух. Ему впервые захотелось остановиться и взять автографы. — Я кру… Что?! — Надин окончательно потеряла терпение. — Держи свой язык при себе, грязный француз! — Да ты меня по дороге кастрировала три раза! — Ты меня в такси затащил! — И слава богу! Хоть поговорим наконец, а не прячемся за Леопольдов! Они оба одновременно пытались усесться: она — рывками, хватаясь за все подряд; он — упираясь руками в сиденье и дверцу; в какой-то момент они оба врезались друг в друга плечами. — Ты противный! — А ты коленями обращаться не умеешь! Или умеешь… — Замолчи! — Сама замолчи! — Что ты сказал? — А что это ты там такое трогала, а? — хмыкнул он, быстро переводя тему. — Да чтоб ты… — она больно ударила его по плечу. — Ой! — вскрикнул он. — В дверь бей, не меня! Сиди уже! — Сажайся сам! Таксист тихо произнес: — Eh ben… c’est du cinéma, ça![21] Надин наконец отодвинулась от него, с трудом вырвав колено, и уселась, задыхаясь от злости. Волосы разметались по плечам, щеки пылали. Она попыталась пригладить юбку, но Дидье уже наклонился к ней, нависая, как буря над маленьким домом. — Не приближайся, — прошептала она, уперев ладони ему в грудь. — Вот еще, — хмыкнул он и подтянул ее под себя. — Ты сама уже весь салон перекувыркала. — Отстань, француз. — Она ударила его кулаками в оба плеча, так что он зашипел. — Я сказала сядь нормально! — Я стараюсь, — процедил он, — но ты сидишь так близко, будто специально наводишь меня на мысли. — Какие еще мысли? — она снова ударила ему в плечо. — У тебя мозги из вина состоят! — И не только мозги, — пробормотал он, скользнув взглядом вниз так откровенно, что таксист чуть не подавился арахисом. Вид из зеркала был увлекательнее дороги; водитель чуть не пропустил поворот. Вывернул руль он так резко, что пассажиры сзади чуть не съехали со своих мест. Дидье еле удержался, но все же упал на нее, машинально от паники схватив ее за талию. — Прекрати меня трогать, — шептала она и еще раз ударила. — Сама трогала. — Когда?! — Да вот буквально, — он чуть наклонился к ее уху, — секунду назад… — Ты невозможный! Ты просто мерзкий! Я такого языка в жизни не… — Это не язык, — перебил он низко. — Это инструмент. И очень, черт побери, профессиональный. У Надин глаза округлились, потом сузились до щелок — настолько медленно, что у таксиста выпала пара орешков на руль. — Что? — Ты сказала «такого языка не видела»… Так это еще хорошо, что не видела. Если бы увидела — мы бы сейчас с тобой в такси не сидели. Мы бы… Она вновь ударила его по плечу, так что он качнулся. — Замолчи! — Что? — он расплылся в наглой ухмылке. — Я тебя просто информирую. Чтобы ты знала, какой именно частью я славлюсь по всему Барбесу. — Мне не нужно знать, чем ты там славишься! — Поздно. Теперь уж знаешь. Давай честно… не зря ты так на него реагируешь. — На кого?! — На мой язык. Ты же его упомянула первой. — Я упомянула его, потому что ты болта… — Доставляю удовольствие? — подсказал он невинно. — Ну что, мадам, хочешь мы можем провести эксперимент? Чисто научный. Раз уж легенды до тебя дошли. Таксист чуть не въехал в стену, быстро выворачивая руль на дорогу. Как селедки в банке они вновь чуть не рухнули с сидений вниз, но Дидье смог их каким-то чудом удержать. — Ты дурак! — Тоже правда, — согласился он без малейшего стыда. — Но зато ты знала, с кем связывалась. — Я ни с чем не связывалась! — О да? — он подался ближе. — А как насчет того, что я видел тебя раньше? Вспомнила? И все равно после этого продолжила общение со мной. — Такое забудешь! Ты еще скажи, что по улицам шел, шею выворачивал, подглядывал, высматривал! Он медленно поднял бровь и, будто это самая обычная вещь на свете, произнес: — Не с улицы, а через бинокль. Случайно… — Что? — Ну да. Бинокль. — Какой бинокль? — Это случайно! — Ты все случайно делаешь, да? И обидел случайно, и в ресторан пьяный явился случайно, и сейчас меня заламываешь здесь случайно. — Я не заламываю… — Да ты меня на себя повалил! — Потому что ты всю дорогу дрыгаешься, как… — Как кто? Таксист поднял брови так высоко, что казалось, они сейчас улетят в верх зеркала. — …как человек, который мне нравится. Черт. С первого дня. С того дня, когда я случайно через этот чертов бинокль увидел тебя… — Еще раз скажешь «случайно», и я тебя задушу! — Так это правда! Ты думаешь, я бы нарочно на тебя голую смотрел?! Я бы умер от стыда на месте! Она влепила ему настолько звонкую пощечину, что таксист выпучил глаза, приподнялся в сиденье, пытаясь разглядеть хоть что-то в зеркале. — Ты ведешь себя, как те мужики, которые случайно заделали ребенка и потом: ой, это все случайно, не планировал! Таксист перестал дышать. — А-а-а, — протянул Дидье, — так мы уже детей обсуждаем? — Помолчи! — воскликнула она и начала бить его кулаками в грудь. Он явно не собирался останавливать ее, лишь смеялся так хрипло и низко, что Надин уже не понимала, что может остановить этот вздор. — Да, — протянул он. — Вот так. Продолжай, мне это нравится… — Ты истукан! — удар в плечо. — Французский! — удар в грудь. — Грязный истукан! — удар по щеке. Машина резко затормозила; колеса взвизгнули, будто сами испугались их перепалки. Такси встало у поворота на их квартал, под выцветшей вывеской старой лавки. — Вон из машины! — оттолкнула она его от себя и выбежала из автомобиля. Дидье, удовлетворенно кривясь, вышел за ней и пытался догнать. Надин пыталась убежать от него, но остановилась у двери квартиры, трясущимися пальцами шарила в сумке; ключи никак не находились, и это раздражало ее еще больше. — Ты зачем за мной идешь?! — почти сорвалась она. — Я тебя видеть не хочу! — Надо же проводить тебя до дома. До дверей. Вот я и делаю. — Провел и хватит. Исчезни. Растворись! Я не… Ключ выпал на пол. — Да чтоб тебя!.. Она нагнулась, и он одновременно с ней. Их головы стукнулись от резкости и безумства, которое источал каждый из них. — Зато нашла, — сказал он и поднял ключ раньше нее. Она вырывала их из его рук и быстро стала отворять дверь. — Уходи! — Даже не подумаю. Она открыла дверь резко, почти с рывком шагнула внутрь и попыталась захлопнуть. Дидье был на чеку — подставил ногу в проем, просунул ладонь, отворил дверь и ворвался внутрь, будто был здесь хозяином, сразу же разуваясь. — Ты зачем разуваешься?! Я сказала уходить тебе! — Нет. — Я сказала… — Слишком поздно. Я уже здесь. — Вон! — Чуть позже. Он стоял в тени ее маленькой кухни, одна щека покрасневшая от ее ударов, губа разбита, и все равно ухмылялся — довольный собой и своей настойчивостью. — Уходи. Я серьезно. Уходи. Я сейчас тебе… — Ничего ты мне не сделаешь, — шагнул он ближе. — Сделаю! — уперлась ладонями в его грудь. — Я тебя… я… — Ты меня уже три раза избила, — напомнил он. — Не помогло. — Отойди! Она вновь оттолкнула его от себя, и на секунду ей показалось, что это помогло, но Дидье сделал быстрый шаг к ней, отчего девушка моментально уперлась о край стола, сжимая руками деревянную поверхность. — Ты… ты мерзавец! Наглый, грубый, французский хулиган! Я сказала: уйди! — А я сказал — нет. Он навис над ней, упершись руками в стол по бокам, запирая ее в пространстве собой. — Я не хочу тебя… — Лжешь, — наклонился он ближе. — У тебя голос дрожит не от злости. Дидье уже был полностью уверен в себе и своих действиях, и, не прерывая зрительного контакта, склонился, почти дыша ей в губы, потянулся к ее шее руками, судорожно выдыхая, и хотел поцеловать, но она отпрянула назад. — Я не хочу тебя целовать. — Лжешь второй раз, — сказал он и поцеловал ее. Дидье бы, возможно, и продумывал этот момент: что он будет осторожным, почти нежным — каким ангелом может быть мужчина Барбеса — но накопившееся за месяцы и годы неожиданно напомнило, что сейчас не время для замедлений. Пускай он хотел удержать себя еще чуть-чуть, но это прервалось неожиданно, когда Надин ответила неумело, но так грубо и страстно, вцепившись ему в воротник рубашки одной рукой, а другой ухватившись за волосы и сильно сжимая в ладони, ближе притягивая к себе, словно хотела с ним слиться воедино прямо сейчас. Намеки подобного рода он улавливал быстро, быстрее, чем все остальное, что было в жизни, и, подхватив ее под бедра, усадил на стол, вставая между ее ног. Оставался последний рубеж в виде касаний, которые пока что состояли лишь из прикосновений к лицу и талии, но и тут Надин его обыграла — схватив его за галстук и, целуя, рьяно развязывая его; пиджак и лямки подтяжек слетали с него резкими движениями. Руки ее были быстрыми, и он уже не заметил, как стоял с расстегнутыми рубашкой и брюками. Ему надо было хотя бы здесь выиграть. Единственное поле, где он играл хорошо и чувствовал себя как дома. Он разорвал поцелуй с ней, прислонился губами к ее шее, и услышал сладостный, измученный стон, вырывавшийся из запрокинутой головы, так послушно подставленной под его поцелуи. Последнее, что пронеслось в голове: даже семеро меня не удержат — и руками мгновенно стал расстегивать блузку. Он спускался ниже страстными, мокрыми поцелуями с ее шеи к ее ключице. — Надин… Моя Надин… Шептал Дидье, покрывая поцелуями ее грудь и мгяко надавливая ей на плечи. Он уже был поглощен своим искусством, и тут промахов не виделось на горизонте. Сердце его ликовало. Сейчас он сотворит то, после чего Надин уж точно останется с ним навсегда и даже не подумает покинуть его. Безотказный инструмент, работавший всегда без исключения. Единственный навык, которым он мог похвастаться. Но, увы да ах, не судьба была, видимо, в этот день показать себя во всей красе. Надин схватила его за волосы, подтянула к себе и резко развернула подбородок к окну. — Остановись! — Что? — Родители! — Что, серьезно? — Дидье дернулся к окну. — Сейчас?! В окне отчетливо был виден Самир, шедший по улице, серьезный, неизменный, держа под руку Хадиджу; во второй руке он нес большой пакет — похоже, ту самую баранину, ради которой уезжал из Парижа. Как застывшие статуи они смотрели вплоть до того момента, как родители подошли к двери подъезда. Дидье будто не собирался предпринимать ничего, а Надин точно не собиралась умирать в таком положении и толкнула первой, быстро сползая на пол и застегивая блузку. — Быстро! — прошипела она. — Стороны! Разные стороны! Он, еще с расстегнутой рубашкой и штанами, подскочил к стулу слева от стола, схватил ближайшую газету и уткнулся в нее как в священную книгу. Пока она старалась привести хотя бы свои волосы в порядок, он быстро заправлял рубашку в брюки, натягивал подтяжки, затягивал галстук. Волосы у него были растрепанные, лицо красное, взгляд совершенно не присутствующий здесь, губа припухшая не только от ударов. Надин, все еще со сбившейся блузкой, с горящими щеками, перескочила на противоположный стул. Молниеносно застегнула две верхние пуговицы, оставив одну криво застегнутой. Стол между ними служил как граница между двумя государствами. Ключ повернулся в замке. Самир вошел первым, Хадиджа за ним, сразу же включая верхний свет, и все замерли: на одной стороне сидел Дидье, уткнувшийся в перевернутую газету так, будто пытался слиться с мебелью, а Надин задумчиво глядела в окно. — Добрый вечер, — поздоровался Самир, и оба тут же подняли на него взгляд. — Добрый вечер! — хрипло сказала Надин. — Вечер… — еще тише пробормотал Дидье. Взгляд Самира медленно опустился на пол, где у стола небрежно валялся скомканный пиджак Дидье. Сам Дидье и Надин тоже провели за его взглядом и очень быстро переглянулись. — Что это? — Упал, — выдохнула она. Дидье поспешно кивнул, чуть не переломив шею: — Да! Сам. Самир прищурился, поднимая пиджак с пола и усаживаясь между молодыми людьми. — Сам? — Да, — сказали оба в унисон. Самир медленно, почти лениво постучал пиджаком по ладони: — Интересно. Значит упал. — Да, — прошептала Надин. — Сам, — добавил Дидье. — Я решил вот что. С сегодняшнего дня у Надин будет полный надзор. — Папа… — Я сказал: полный. Я свободен до конца недели, кажется, даже дольше. Буду ее встречать и провожать. Каждый день. До дома и от работы. Лично. — Это… это прекрасно… — выдавил Дидье, прикрыв рот рукой. Самир кивнул, пристально глядя на него: — Прекрасно. — Похлопал он его по плечу и натянуто улыбнулся. — А теперь ступай, Бертран. Ночь поздняя. Дидье вскочил так, что стул отъехал в сторону: — Да-да-да! Конечно! Спокойной ночи! Спасибо. Я пошел. Уже ухожу! Он схватил пиджак, промахнулся рукавом, повернул его не той стороной, натянул, чуть не задохнулся, вырвался из пиджака назад, снова надел, едва не упал — и вылетел за дверь, хлопнув ей так, будто хотел закрыть за собой собственную смерть. Вернувшись в типографию, он был вне себя от счастья. Пьяный, довольный хотя бы таким исходом, он уже предвкушал это далекое будущее. Он засыпал, продумывая, как будет строить жизнь. Ремонт помещения на Токио авеню постепенно заканчивался, и там уже вырисовывался вид приличного кафе. Оставалось только нанять человека, знающего марокканскую культуру, дабы интерьер действительно был аутентичен. Посчитав в уме, сколько у него денег оставалось, он думал, что ему стоит заложить и типографию, чтобы взять еще один кредит для ремонта дома в Сен-Клу. Там он будет растить своих детей, и при случае рядом будет Исидора, которая присмотрит за карапузами, если ее поумолять на коленях. Он засыпал, витая уже в будущем, которое наконец-то прояснялось. Выспавшийся, Дидье проснулся в хорошем настроении, умылся быстро, привел себя в порядок и прибрался в кабинете. Он нагнулся над столом и пристально смотрел на дверь, гипнотизируя ее взглядом и дожидаясь, когда же часы пробьют десять. Он даже успел задремать, глядя лишь в одну точку, и оттого подпрыгнул как подстреленный, когда дверь резко распахнулась. — А… Грег, это ты… — с досадой пробормотал Дидье, усаживаясь обратно в кресло. — Не понял, это что сейчас было за разочарование? — удивился юноша, присаживаясь напротив него. Выглядел он намного лучше — Исидора, похоже, сотворила с ним неизведанное чудо: он был умытый, чистый, хорошо пахнущий, одетый в до боли знакомую рубашку и брюки Лоренцо. Дидье хмыкнул, подумав, что у Лоренцо были наряды в шкафу и покраше, но, видимо, Исидора, зная неряшливость юноши, решила все же не давать такую драгоценность ему. — В общем, я готов к работе, — прокашлялся Грегори, вытягивая Дидье из раздумий. — Я принес свою кружку и отвары. Исидора сказала пить это каждые три часа, чтобы организм прочистился. Грегори вытащил из мешка кружку и несколько завязанных пакетиков. — Ух ты, это что, сушеные грибы? — уставился он на мешочек, пытаясь уловить запах. — Я не знаю, — растерянно пробормотал юноша. — Она сказала пить. Я буду пить. Вот по поводу литературы я могу поспорить, а в таких вещах ничего не смыслю. — А жить где будешь? — осторожно спросил Дидье. — В Белевиле? — Нет, пока поживу у Исидоры, — отстраненно пробормотал он, отведя взгляд в окно. — Она тебя приняла, да? — Ну, я помог ей написать эссе, исправил много грамматических ошибок. — Ха, она что, неграмотная? — Ты тоже, — кивнул он на листы бумаги на столе. — Французский не всем французам дается легко. Сложноватый язык. А я все же хорошо закончил лицей. Так что нам так даже проще. Пока я живу у нее, помогаю сдать экзамены и поступить в институт. Услышав знакомый шаг в коридоре, Дидье подскочил сразу же к окну. Действительно, Самир проводил Надин до типографии и уже шел медленным шагом по улице. — Так, вот папка. — Он сунул ему наугад выбранные листы. — Изучи и… — И? — Исправь грамматику. Это все письма в правительство. — Будет сделано. Как, кстати, прошел вечер? — Ох, Грег, ты бы знал… — Но хоть что-то хорошее в итоге было? — Лучше, чем ты можешь представить. Не скучай, если что — я в соседней комнате. Похлопав его по плечам, он вышел из кабинета и встал перед дверью Надин, слегка растрепав волосы и ослабив галстук с подтяжками, чтобы выглядеть менее официально. С торжественным стуком он вошел в кабинет и осторожно прикрыл дверь, оставаясь стоять у прохода. Надин нагнулась над столом, быстро перебирая бумаги, сортируя их по важности и срочности. Завидев его в проходе, она смущенно улыбнулась и отвела взгляд. — Доброе утро, Дидье. — Доброе. Ну… как отец? Сильно ругался? — Он не ругался, — вздохнула она. — Он со мной не разговаривал, и с мамой тоже. Только смотрел в окно, и это было хуже. — Надин отложила бумаги в сторону и сделала несколько шагов к нему. — Понимаю… Если, ну, выхода нет, я могу прийти ночью. На пять минут. Просто в коридор. — Дидье… — приблизилась она к нему, сцепив руки за спиной. — Это будет сложно. — Но возможно? — Возможно. — Тогда после двенадцати выходи на кухню, я приду и… Дидье улыбнулся и уже тянулся к ней, но в этот момент его оттолкнуло дверью. Резко ворвавшийся Грегори, держа смятые бумаги, сшиб своей силой мужчину, прибив его к стене дверью. — О! Мадемуазель Эль-Магриби, — дышал тяжело через нос Грегори, — а вы не знаете, где находится наш замечательный владелец типографии? У меня есть парочка вопросов к нему как к директору. — Он там, — она нервно кивнула в сторону двери. Грегори развернулся, захлопнул дверь и приблизился к Дидье, который потирал свой несчастный разбитый лоб. — Я понимаю, конечно, — начал он, сдерживая себя через силу, — что война была, что мы все забыли половину акцентов, что немцы, бедолаги, наш язык коверкали хуже марсельских докеров. Он поднял лист повыше, и голос у него начал дрожать от смеси отвращения и ужаса. — Но черт побери, Дидье, ты же француз! Француз, не пьяный бельгиец, который видел нашу грамматику через бутылку пива! Изволь объясниться мне, пожалуйста, как ты умудрился превратить «Ministère de la Défense nationale» — «Министерство национальной обороны» — вот в это?! Он сунул лист под нос Дидье. — «Ministère de la Défonce nationale». Это не «оборона»! Это наркотический угар. Он громко хлопнул бумагой по ноге: — Министерство наркотического угара, Дидье! — Это всего две буквы… — Две буквы?! — взвыл Грегори. — Во французском языке одна буква — это разница между миром и войной. Если чиновник это увидит, он подумает, что мы тут все под опиумом! Надин подошла ближе и стала рассматривать написанное, пока Грегори, запинаясь, переворачивал страницы и продолжал: — А вот это! Вот это я буду помнить до смерти! Ты написал: «Votre tache principale…» Он повернулся к Надин: — «Votre tache» — это «ваше пятно». Представь себе, Надин, он написал министру про пятно! А должно быть «tâche» — через крышечку над A — это «задача»! Тебе нужна была всего лишь одна циркумфлекса! Одна! А теперь министр после освобождения получит письмо о своем пятне… Он выдохнул резко и, уже почти с нежностью, ткнул Дидье в плечо: — Mon Dieu, Дидье… ты пишешь так, будто специально хочешь, чтобы Францию исключили из списка цивилизованных стран. Мадемуазель Эль-Магриби, — обратился он с почтением к девушке. — Он вам еще нужен или я могу его забрать? — Да, лучше забирайте, пока нас всех здесь не посадили. Грегори ухватил его под локоть и повел на выход. Дидье, ошарашенный этой атакой, обернулся к Надин с тихой мольбой. — В двенадцать? — Буду ждать, — кивнула она, провожая его взглядом. Делать было нечего — Дидье пришлось весь день сидеть с Грегори и переписывать все подготовленные письма для клиентов и правительства. Грегори довольно быстро остыл и, уже войдя в роль преподавателя, начал пояснять самые очевидные вещи, рассказывая все, что знал и заметно оживлялся, как только речь касалась того, в чем он был силен. Иногда юношу неожиданно бросало в озноб: он корчился, сжимался в кресле и пил то, что заваривал ему Дидье, и вновь возвращался к работе, чтобы уйти от физической боли. К концу дня он выглядел вымотанным, но Дидье все равно радовался, видя, как в его глазах появился мягкий блеск. — Ты выглядишь хорошо. Это потому, что ты наконец занялся тем, что тебе нравится? — И в этом тоже, — уклончиво ответил Грегори, задумавшись. — Есть еще причина? — Да… Слушай, — начал он, медленно натягивая пальто на плечи и поправляя воротник. — Я в декабре уеду в долину Луары; у нас там остался домик, недалеко от Турени. Хочу посмотреть, что с ним стало во время войны: если дом уцелел — привести его в порядок, если нет — обустроить все заново. — У тебя кто-то появился? — Нет! Дело не в этом. Надо многое обдумать. — Это Исидора тебе что-то сказала? — Мы просто поняли друг друга, — хмыкнул он, натянув на макушку кепку. — До завтра! — юноша махнул ему рукой и собирался выйти, но Дидье его окликнул, поднявшись с места. — Грег… Я вижу, что ты изменился. Может, ты не хочешь говорить мне правду… я не понимаю. Может, ты до сих пор не доверяешь мне до конца и… — Я просто хочу, чтобы у тебя все было хорошо, — продолжал улыбаться Грегори. — Не переживай и отдыхай. Ты заслужил этот отдых. — С тобой же все будет хорошо? Ты не натворишь глупостей? — Верь в меня. Грегори вышел, прикрывая за собой дверь, а Дидье остался в комнате и думал, что могло означать его слова. Пока что он не собирался паниковать по мелочам. Возможно, Грегори действительно сблизился с кем-то, и теперь он хочет пожить для себя, не впутывая в это остальных. Если бы произошло действительно ужасное, то Грегори, как всегда, замкнулся бы в себе и исчез из виду. А так — пока он был рядом, пока улыбался и делал то, что ему нравилось, пока шел на поправку и проявлял интерес — означало, что беды ждать не надо было. К двенадцати часам ночи, когда Барбес уже весь спал, Дидье стоял под окнами Надин. Свет был выключен, весь дом спал. Дидье решил, что это самое подходящее время появиться необычным образом и, опершись о водосточную трубу, он стал вскарабкиваться на второй этаж, цепляясь ногами за подоконники. Он чуть не соскользнул, когда добрался до окна, но успел ухватиться за выступ подоконника. Забравшись и едва удерживаясь на узком краю, он тихонечко постучал в окно и заглянул внутрь. Надин стояла у печки в ночной сорочке и пила воду маленькими глотками, поглядывала на дверь. Увидев Дидье за окном и машущего ей и улыбающегося ей глупо, она чуть не выронила стакан из рук, подбежав тихонько к окну и раскрыв его, затянула Дидье внутрь. — Что ты творишь? — прошептала она в ужасе. — Дверь для кого придумали? — Это скучно, — махнул он рукой, поудобнее усаживаясь на подоконнике, свесив одну ногу наружу, другую — в комнату. — Родители спят? — Да, поэтому говори тихо. — Она сделала несколько нервных глотков, присела на стул рядом с ним и посмотрела на него. — Как уроки грамматики прошли? Я думала, у тебя с французским все хорошо. — У меня все с ним хорошо. Это Грегори, как всегда… ты же знаешь, какой он бывает. Паникер… — Паникер среди нас только ты. Дидье загадочно улыбнулся, перекидывая вторую ногу в квартиру и развернулся внутрь так рискованно, что сердце у нее екнуло. — Слишком опасно, — покачала головой Надин. — Сидишь, как кот, у которого несколько жизней в запасе. Она поднялась на ноги, подошла к нему и, схватив его за рубашку, поташила на себя. — Давай внутрь, иначе ты рухнешь, и это будет самая нелепая смерть во всем Париже. — Я сама опасность, Надин, хотя и ты не лучше. — Он притянул ее за талию, не давая отстраниться, и почти соприкоснулся с ее губами, но дистанцию держал, смотрел в глаза и томно выдыхал через нос. — Снова эта вседозволенность… — Когда в комнате сидит красивая женщина в ночной сорочке, мне кажется, что можно все. Пора было включить весь свой пыл, но и удержаться от лишней резкости. У Самира случился бы удар прямо на пороге. Дидье медленно провел рукой ниже ее талии, чуть приподнял край сорочки, касаясь теплой кожи, и скользнул ладонью вверх, пока пальцы не нашли ее поясницу. Взгляд скользнул снизу вверх, пока не встретился с ее глазами, и на мгновение обоих качнуло, будто этот взгляд выбил опору из-под ног. — Даже это, наверное, можно… — прохрипел он, в ответ получая поцелуй. Она прижалась к нему всем телом, сжимая в руках его плечи и выдыхала через каждый поцелуй, стараясь сдерживать желание простонать его имя. Дидье не терялся и продолжал отвечать на поцелуи; вторая рука пошла ниже, опускаясь под тонкую ткань. — Стой, нельзя, они же проснутся, — оторвалась от него Надин, вцепившись в плечи сильнее и зажмурившись. — Что такое? — прошептал ей на ухо он. — Мне остановиться? — Нет, я просто… — она уткнулась ему в шею, подавляя свой судорожный вздох, а Дидье все оставался таким же довольным собой. — Если что — я тебя держу, так что можешь падать. Она хотела ему ответить, но было как-то не особо до его излюбленной болтовни, по крайней мере сейчас она была не готова отвечать. Ее руки хаотично цеплялись за его спину, за шею и, дойдя рукой до его правого уха, — уже не выдержал он и тяжело выдохнул, слегка содрогнувшись от этого прикосновения. Не только внимательным в этой игре был Дидье, и Надин, заметив это, продолжала касаться места, которое вызывало неконтролируемые выдохи. Он напрягся и прижал ее к себе так, что дыхание стало тяжелее, и когда почувствовал, как ее руки сильнее сжались, когда легкая дрожь прошла по ее телу, он нашел ее губы и подавил короткий стон, спрятав его так же, как сделала и она. — Если мы так продолжим, — тяжело выдохнул Дидье, — то мы рискуем начать семейную жизнь прямо сейчас. Надин несильно ударила его кулаком в грудь, выпрямляясь и затуманенным взглядом все еще блуждая по его лицу. Где-то вдалеке на улице залаял пес, и даже этому они не придали значения, особенно скрипнувшей половице в соседней комнате. — Дурак. — Это я, — согласился он без единой тени стыда. — Ничего страшного в семье нет, знаешь? Надин замерла, не ожидая этого. Слово «семья» от Дидье прозвучало неожиданно, почти неправдоподобно. Он провел носом по ее шее, вдохнул ее запах, задержал в легких и сказал еще тише: — Просто подумал: вдруг однажды мы могли бы… — Мы? — А почему нет? Сколько бы ты хотела детей? Девушка прищурилась, будто проверяя, шутит он или нет. Потом наклонилась ближе, почти касаясь его губ, и прошептала: — А ты? Сколько бы ты хотел детей, Дидье? — Ну… Мне-то много не надо. Трое… может, четыре или пять, если ты обещаешь не превращать их в маленьких тиранов… Она коснулась пальцами его подбородка, легонько повернув его лицом к себе: — Девять. Мысленно Дидье уже смирился с потерей половины своей жизни, но решил не теряться. — Девять чего? — уточнил он в последней надежде. — Детей, — спокойно повторила она. — Девять. — Вот черт… Девять пар ботинок, девять портфелей, девять комплектов школьной формы, девять голов, которые придется мыть, девять завтраков каждое утро, девять раз «папа, он меня толкнул», девять сломанных стульев, девять дневников с замечаниями… Она смотрела на него с таким видом, будто он сдает экзамен по отцовству. Дидье продолжал, уже почти бормоча: — Девять кроватей, девять орущих младенцев ночью… — Ну они же не все сразу девять-то выйдут… — Девять раз «я не хочу суп», — продолжал он бормотать, — девять подарков на Рождество, девять больничных, девять недописанных сочинений, девять заборов, на которые они полезут и застрянут там, девять дыр в семейном бюджете… Это же целый батальон будет! — Ты же спросил, чего я хочу, — сказала она, гладя его по щеке. — Вот я и сказала. — Девять… — повторил он обреченно. — Mon Dieu, да я тогда до старости не расплачусь… — До старости? — приподняла бровь она. — Ты думаешь, что с девятью детьми она у тебя наступит? — Ты издеваешься надо мной, женщина. — Может быть, — улыбнулась она. — Девять, — пробормотал он, уткнувшись лбом ей в плечо. — Я тебе скажу честно: если мы заведем девять детей, я стану самым уставшим человеком Франции. Я буду памятником усталости. — А я буду памятником терпению. — Хотя знаешь, — сказал он, вытягивая слова, как последнюю каплю здравого смысла. — Ради тебя, может быть, восемь. — Девять, — мягко, но уверенно повторила она. — Рожать-то все равно мне, а тебе что делать надо? — Что… что мне делать надо?! — прошипел он, указывая на себя. — Ты серьезно? Ты сейчас это сказала? Да там, между прочим, не все так просто! Это не только «пришел — ушел»! Ты думаешь, что я что, просто инструмент?! — Ну в той части процесса — да. — Потрясающе. Просто потрясающе. Значит, ты девять месяцев носишь под сердцем детей; я это очень уважаю, правда. Но кто девять месяцев будет бегать вокруг, чтобы ты не падала в обморок? Кто будет таскать тебе апельсины, воду, суп, огурцы? А кто, изволь спросить, будет в три часа ночи стоять у печки и делать тебе хлеб, потому что ты вдруг решила, что хочешь именно хрустящий, именно теплый, именно не тот, который лежит на полке? Я же не просто буду пропадать на работе, чтобы вас не видеть, нет, такую жизнь я не хочу, я хочу быть не просто кошельком на ногах и оставлять все на тебе. Я хочу быть отцом и, в конце концов, тогда уже и мужем! Мужем в первую очередь! Вот ты на четвертом месяце сидишь, грустная — вот что я должен делать буду? Конечно, я должен тебя развлекать, а я сделаю что-то не так, и все — ты расплачешься, и я буду виноват. Все это делать будет кто? — Я не думала, что ты настроен настолько серьезно на семейную жизнь… — И это еще не все! Роды, — медленно произнес он. — Это отдельная война! Мне рассказывал мой друг, что было, когда его жена рожала, и он был при родах. Она сломала ему руку. Она просто взяла и сломала ему руку. Я после первого ребенка на костылях ходить буду. На втором — в морг меня понесут. А на девятом… на девятом я просто рассыплюсь! Она тихо засмеялась ему в шею, но он был слишком возмущен, чтобы остановиться. — «А тебе что делать?» — передразнил он тонко. — Да мне, женщина, делать все! Конечно, ты решаешь, сколько детей у нас будет, это без вопросов. Но страдать потом мы будем оба! Хотя… если уж на то пошло… девять — так девять. Но я тогда официально требую хотя бы одного сына, который будет носить воду, дрова и держать мне руку во время твоих родов. — Хочешь сына? — улыбнулась она, дотрагиваясь до его подбородка. — Хочу любого, кто после второго ребенка донесет меня живого до кровати, — буркнул он. Она засмеялась так тихо, что смех дрогнул ему в губы. — Ну что, будущий отец девятерых… — шепнула она. — Испугался? Он прижал ее к себе за талию, глядя в глаза: — Испугался. Но, если это все с тобой — к черту. Пусть будут девять. — Ну вот и готовый отец девятерых. — Я?! — он кашлянул. — Я не готов даже к одному. — Осталось только купить большой дом, — задумалась она, невзначай проведя пальцами по его уху. — Это будет еще один заем… ай, ну все, — покраснел он, перехватив ее кисть и целуя ладонь. — На что первый заем? — Какой заем? — Тот, о котором ты только что проболтался. — Это… — он потер затылок. — Это не то, о чем ты могла подумать… — Дидье. Говори. — На ремонт, — выдохнул он. — Я взял заем на ремонт. — Какой ремонт? Тут его язык погиб героем. — На ремонт помещения, чтобы сделать там кондитерскую… — Он смотрел на нее так осторожно, будто после каждой паузы ожидал пощечины. — …в североафриканском стиле. С мозаикой и медными светильниками… и этими узорами, как у твоей мамы на стене, ну ты поняла… — Что? Он отчаянно замахал руками: — Я вообще не хотел говорить! Я хотел сделать сюрприз. Делал бы спокойно, потихоньку, как нормальный мужчина. А потом бы ты зашла, и там — бах! — мята, мед, орнаменты, пирожные, кексы, булочки, все твое! И я бы гордо сказал: «Надин, это для тебя». — Ты взял заем, чтобы сделать кондитерскую? Он покраснел, нервно почесав затылок, и понуро опустил голову: — Ну да. Потому что ты любишь сладкое. Да и ты говорила, что до войны вы занимались изготовлением кондитерских восточных сладостей, а потом были вынуждены перейти лишь на хлеб. И я подумал, если будет у нас когда-нибудь семья… Я, если что, не собирался это сейчас говорить! — Дидье… — прошептала она. — Ты делаешь кондитерскую в североафриканском стиле для меня? — Если уж делать глупости — то хорошие. Она подалась ближе, положила ладонь ему на щеку и коротко поцеловала. — Ты невероятный дурак, — сказала она нежно. — Самый большой дурак на свете. Брать в такое время кредиты на кондитерские, когда вся Европа еще полыхает в огне, — это, конечно, поступок очень интересного человека… — Я знаю. — Но ты хороший дурак. — И это тоже знаю. — Покажешь мне это место? — Если хочешь — прямо сейчас. — Сам знаешь, не сбежать мне, пока я под надзором папы, — тяжело вздохнула она. — Конечно! — не удержался он и выкрикнул это так громко, что, казалось, услышал весь дом. Они прислушались к звукам из соседней комнаты. Когда раздался очередной скрип досок, Дидье моментально поцеловал Надин на прощание и стал вылезать из окна. — О Аллах, что ты делаешь? Давай хотя бы через дверь! — Ботинки грязные, все всё увидят! — Надин? — раздался мужской голос. — Надин? — Да-да! Я вышла за водой, сейчас вернусь! Девушка быстро схватила стакан с водой и повернулась к окну. Внизу уже спустился счастливый Дидье, махал ей рукой на прощание, отправляя воздушные поцелуи. Она помахала ему в ответ, расплывшись в улыбке, и прикрыла окно. Он вернулся в типографию довольный, с теплым послевкусием, которое не жгло сердце, а тихо согревало его. Дидье лежал на полу, завернувшись в одеяло, и глядел в потолок. Эта жизнь никогда не была ему близка. Болезненно вспомнились ему слова матери о том, что он пожалеет о пути, который избрал для себя: путь криминала, постоянного вранья, насилия и воровства. Она была права. Смотря на себя со стороны, он думал, каким был дураком, но понимал и то, что без того пути он, может быть, и не встретил бы Надин. Дидье засмеялся в подушку, прижимая ее крепче к сердцу. Удивительно, как все совпало: когда жизнь окончательно рушилась, когда земля уходила из-под ног, и все действия прошлого должны были привести его к могиле — Надин, появлялась рядом, словно фея, освещая своей добротой ему путь. Сегодня он строил пекарню для Надин; думал о семье, как обустроить дом для девятерых детей, и что, пожалуй, вместо машины придется покупать автобус или грузовик. Думал он о том, куда сводить Надин на обед, и как сделать ее счастливой, как вновь оказаться в ее объятиях и почувствовать дрожь ее губ. Больше ему ничего не надо было. Раньше в погоне за счастьем он хотел все и сразу, а сейчас — семью, дом и женщину, которая не раз рисковала жизнью ради него. Следующая неделя оказалась для них спокойнее, чем первые дни. Дидье, уже уверенный, что Надин не уйдет от него, поутихомирил свой пыл и стал сдержаннее. Спешить, как ему теперь казалось, было некуда; хотелось сделать все правильно, в размеренном темпе. Так же думала и Надин. По выходным Дидье приходил к ним на ужин, но почти не притрагивался к еде, говоря, что не голоден. На самом деле причина была в том, как он ел. Свой недуг он так и не решался раскрыть: Надин уже приняла его лицо, но мысль о том, что рядом с ней он будет выглядеть беспомощным, почти инвалидом, — особенно при других, — была для него невыносимой. Он не хотел очернять ее образ и ее мир своим телом. За общим столом они подолгу разговаривали с Хадиджей и Самиром — о вещах нарочито общих, будто каждый сознательно обходил тему, которая, как было заметно, все еще задевала Самира. Они не показывали, что между ними что-то есть, но у старших не оставалось сомнений. Вероятно, поэтому, когда Дидье бывал у них в доме, Хадиджа держалась особенно близко к мужу и почти не отпускала его руку. После ужина они проводили время в гостиной, а на третий визит Дидье — в понедельник после работы — Хадиджа будто невзначай провела его в спальню и начала рассказывать о марокканских орнаментах: на платках, на платьях, которые они носили, и на коврах под ногами. Она объясняла это с улыбкой — яркой, открытой, такой, какой Дидье прежде у нее не видел. Эта улыбка почему-то сильно смущала Самира и вызывала в нем плохо скрываемое раздражение. — Почему он хмурится, когда твоя мама так улыбается? Он разве не рад? — спросил Дидье на следующий день, когда они сидели в кафе во время обеденного перерыва. — Его злит, что ты вызываешь у нее улыбку. — Это какая-то личная неприязнь? — То, что он тебя недолюбливает, — правда. Но дело в другом: он сам не вызывает в ней столько радости, сколько ты. Вот это и раздражает. — Ты рассказывала им про кондитерскую? — Нет, ни слова. А надо было? — Нет, — Дидье покачал головой, отпивая чай. — Пусть будет сюрприз. — Ты точно ничего не хочешь есть? — Я плотно поел утром, — попытался улыбнуться он. В таком ритме они прожили почти две недели. Дидье заходил к Эль-Магриби каждый день после работы, а в свободное время занимался ремонтом в кондитерской. Он не забывал радовать Надин подарками — приносил цветы почти ежедневно, а чтобы восполнить то, что не поздравил ее с днем рождения, купил духи. Выбирать долго не пришлось: он знал, что ей подходят только легкие, цветочные ароматы. В этом было свое тихое счастье — видеть удивление и благодарность в ее глазах, считывать там любовь; держать ее под руку, когда они шли на обед, целовать при встрече и на прощание. Постепенно он учился любить не рывком, а размеренно, и чувствовал, как сердце от этого теплеет медленно, наполняясь. Эта размеренность нравилась ему больше прежнего — она придавала сил куда больше, чем могла бы дать быстрая страсть. Двадцатого октября Грегори, работавший до этого тихо и спокойно, ворвался в кабинет Дидье так неожиданно, что мужчина подпрыгнул на стуле, обливая на себя горячий кофе. — Грегори! Ты меня убьешь! Он подскочил и стал раздеваться. Юноша хлопнул дверью, развернул газету в руках и громко зачитал: — Сегодня днем получено официальное подтверждение: Белград освобожден. После нескольких суток ожесточенных боев части Народно-освободительной армии Югославии под командованием маршала Тито, при поддержке соединений Красной армии, вошли в центр города и водрузили югославский флаг над административными зданиями. Дидье быстро снял с себя рубашку и брюки, оставаясь посреди комнаты в носках, трусах и белой майке; краем уха слушал, что говорит Грегори. — По телеграммам из Москвы и Лондона известно, что немецкие войска, удерживавшие Белград с 1941 года, отступили на запад, оставив многочисленные очаги сопротивления, которые сейчас зачищаются. Город сильно пострадал: многие кварталы разрушены артиллерийским огнем, улицы завалены обломками. Очевидцы сообщают о радостной встрече освободителей: жители выходят на улицы, несмотря на продолжающуюся стрельбу на окраинах, и раздают партизанам воду и хлеб. Французские обозреватели отмечают, что падение Белграда имеет решающее значение для всей балканской кампании. Открывается путь к дальнейшему освобождению Югославии, а немецкие позиции на юго-востоке Европы ослаблены как никогда. Мужчина заправил майку в трусы, снял с брюк подтяжки и нацепил их на белье, облегченно выдыхая. — Коммюнике[22] союзников подчеркивают исключительную стойкость югославского сопротивления, которое на протяжении трех лет в одиночку вело борьбу с оккупацией. Освобождение столицы называют поворотным моментом и символом надвигающегося краха германского влияния на Балканах. Официальные власти Югославии уже готовят обращение к населению, ожидаемое в ближайшие часы. Грегори отбросил газету в сторону и посмотрел ему в глаза. — Мы можем узнать о судьбе Лоренцо, отправить запрос и… — Грегори… — Не хочешь ты — я это сделаю! — Разве Доминик не ясно выразился, что по данным вермахта Лоренцо числится погибшим? — Но вдруг это не так! Вдруг он там сейчас один под завалами, живой и целый, невредимый! А если не целый — то живой! Нам надо хотя бы написать телеграмму в правительство и сообщить, что там, возможно, находится гражданин Франции. — Хорошо, хорошо, мы сделаем и отправим эту телеграмму, но не надейся на чудо. — Исидора так загорелась, когда прочла, ты бы знал… — выдохнул юноша, упав в кресло. — Я верю, — кивнул Дидье. — Что там со Францией? — Ну, про отключения электричества пишут, про тяжелую зиму, про нехватку угля. — На фронте? Грегори подхватил газету и быстро зачитал: — Сообщения с северо-восточного фронта говорят о том, что наступление союзников продолжается по всей линии от Нидерландов до Вогезских гор. На территории Франции активны все три главные армии союзников — французская, американская и британская, каждая из которых ведет тяжелые бои в своем секторе. В районе Вогезов и на подступах к Эльзасу части 1-й французской армии генерала де Латра де Тассиньи сражаются за важные высоты, ведущие к равнинам Мюлуза и Кольмара. Бои идут в условиях сильного снегопада и тумана. Немецкие силы продолжают удерживать Кольмар и образовали обширный укрепленный район. Американская 3-я армия генерала Паттона ведет ожесточенные бои за Мец — ключевой пункт на пути в Эльзас. От исхода этой операции зависит дальнейшее продвижение союзников к Рейну. Немцы оказывают яростное сопротивление, бросая в бой танковые дивизии и свежие резервы. На северо-западе Европы британские части продолжают наступление в направлении Нидерландов. Они освобождают прибрежные районы Бельгии и ведут операции по разминированию и расчистке портов, необходимых для снабжения союзных армий во Франции. Успехи британцев в районе Антверпена и Шельды позволяют надеяться на улучшение логистической ситуации, которая сдерживает темпы наступления на французской земле. — Ох, если подоспеют к зиме, возможно, и с голодухи не помрем. — Ты-то точно не дашь нам с голоду умереть. — Слава богу Париж не любит холод. — Все равно восемь градусов ночью, прохладно, и… — он запнулся, округлив глаза и взглянув на Дидье с ног до головы. — Позволь узнать, что с тобой? — Ты облил мой лучший костюм. — Эти брюки ты носил еще до войны. — Вот именно, замечательные и крепкие были эти брюки. — Не знал, что ты носишь подтяжки и на носках. А зачем ты на трусы нацепил их? Без тяжести на плечах чувствуешь себя неладно? — Да, именно. — Дидье подошел к столу и написал на листке пометку о том, чтобы отправить запрос в правительство. — Ладно, с этим я разберусь на днях. Со стуком в кабинет вошла Надин и застыла в дверях, прижав папку к груди. — Там пришли из министерства… — Наркотического угара? — заключил юноша. — Почти, — помотала она головой, — министерство обороны о заказе на листовки о борьбе с коллаборационистами. Мне… не звать же его в кабинет? — Зови, — подбежал Дидье к Грегори, поднимая его на ноги. — Быстро раздевайся! — А за что меня?! — Быстро, я сказал! У меня вся остальная одежда в прачечной! — Проклятье, — бурчал Грегори, раздеваясь до трусов. Дидье надел на себя одежду, которая ему была явно велика, но быстро исправил ситуацию, закатав края брюк и рубашки. — Впускай! — Что?! Нет! Что мне теперь делать?! Юноша не знал, куда деваться, если бы не Надин, схватившая его под локоть и, распахнув дверь, спрятавшая его за ней. Вошедшего сразу встретил Дидье и провел его вглубь кабинета, и пока тот не видел, девушка вывела растерянного Грегори к себе в кабинет. Так они сидели часа два: встреча, пускай и должна была пройти быстро, но поскольку Дидье был всегда мастером переговоров, разговор этот затянулся. Только после двенадцати, когда клиент покинул типографию, Дидье торжественно вошел в кабинет Надин. — Женщина моя, пошли пообедаем! — Бардак какой-то… а с ним что? — кивнула она на юношу с жалостью во взгляде. — Не переживайте, мадемуазель. Лучше сходите с ним на обед, — махнул Грегори рукой, сидя в углу комнаты, поджав коленки к груди. — Мы ненадолго, я потом ему все верну. Грегори быстро закивал, махая руками и благословляя этими движениями их на дальнее плавание. Надин, видя уверенность юноши в его согласии одолжить одежду и посидеть голым в типографии пару часов, позволила надеть на себя пальто и сопроводить до кафе на соседней улице. Конец октября еще держал тепло; прохладно, но днем выше десяти градусов. Солнышко выглядывало, листья еще желтели, но пока что не сбрасывались на ветру и не растворялись в потоке с людьми. Они сидели у окна, пили не слишком насыщенный кофе, но уж извольте — пускай и по карточкам, но кофе, а не цикорий. Ну и скромный обед, который их сопровождал уже давно: тушеный картофель с луком и морковью и нарезанным черствым хлебом. Было бы счастье, если бы рядом оказался Самир со своей бараниной, которую доставал через свои каналы, но зато такая компания в виде Надин скрашивала и такой скромный обед. Дидье сидел перед тарелкой и ковырялся вилкой в картошке, хмурясь и размышляя, как бы съесть обед прилично. Он и в этот раз не хотел брать ничего, кроме напитка, но сдался под умоляющим взглядом девушки. Теперь приходилось сидеть и думать, как бы не оплошать. Он нервно оглядывал заполненные столики, вслушивался в разговоры, улавливал смех и все больше мрачнел, сжимая вилку в руке. — Почему ты не ешь? — тихо спросила Надин, обеспокоенно глядя на него. Дидье поднял на нее глаза и хмуриться больше не смог. Под этим внимательным, тревожным взглядом он не выдержал собственного упрямства: он не хотел видеть, как она переживает из-за него. Мужчина торопливо стал запихивать еду в рот, быстро пережевывал, судорожно выдыхая через нос и не поднимая глаз от тарелки. Соседние столики притихли. Он покосился по сторонам, заметил странные взгляды и стал есть еще быстрее, стараясь ладонью вытирать то, что выпадало изо рта. Смотреть на Надин он не решался, думал лишь о том, чтобы поскорее закончить, и продолжал запихивать в себя еду, тяжело сглатывая, почти не прожевывая. — Тише, Дидье. Не спеши, — ласково сказала Надин. Он зажмурился, проглатывая непережеванный кусок картошки, и тяжело выдохнул. Надин подвинула стул вплотную, прикрывая его собой от чужих взглядов, и осторожно коснулась его рта салфеткой, вытирая бережно, не торопясь. Дидье поднял на нее взгляд — жалкий, болезненный — и не увидел ни отвращения, ни раздражения, ни тени презрения. Надин аккуратно вытерла его губы, подвинула тарелку ближе и улыбнулась. — Давай. Тебе нужно поесть. И не спеши. Жуй. — Надин… — Я знаю. Все хорошо, — мягко сказала она, не переставая улыбаться. — Кушай. Дидье продолжил уже медленнее. Надин сидела рядом с салфеткой в руках. — Они смотрят, — дрожащим голосом сказал он, стараясь сдержать подступившие слезы. — Пусть смотрят. Главное, что я смотрю на тебя, — она наклонилась и коротко поцеловала его в израненную щеку. — Так будет всегда. — Другого мне и не надо. Надин сидела рядом, вытирала ему рот, когда он забывался, и тихо гладила по спине. Неожиданно для него кафе словно опустело — будто в мире остались только они вдвоем. Стыд растворился. Осталось лишь сердце, все еще болезненно сжимавшееся. Когда трапеза закончилась, он расплатился за обед и подошел к Надин, помогая ей надеть пальто. — Сегодня… я могу прийти к вам? — осторожно спросил он. — Только если пообещаешь съесть свой ужин. — Она повернулась к нему и нежно ухватив его за шею, прижала к себе и коротко поцеловала. Темный цвет помады остался на уголке его губ, и она тут же спохватилась, намереваясь стереть, но Дидье пресек эту попытку. — Оставь так, — улыбался он, — хочу, чтобы все это видели. — Ну тогда вот тебе еще, — снова поцеловала его в щеку и, взяв под локоть, вывела его из кафе. К шести часам вечера Надин постучалась в кабинет, и Дидье был уже готов прощаться. Но неожиданно, поправляя шарф у шеи, она сказала: — Папа сегодня не сможет меня… Она не успела договорить, как Дидье уже стоял одетый возле нее, застегивая пуговицы плаща и поправляя шляпу. — А как же я… — пробурчал Грегори, устало бросив бумаги себе к ногам. — О, ну… давай я вернусь позже и отдам тебе одежду. Грегори махнул рукой, усаживаясь в его кресло и потянувшись к телефону. — Иди, герой-любовник. Я попрошу Исидору привезти мне одежду. — Точно? — спросили Надин и Дидье в унисон. Правда, у Надин это звучало больше с беспокойством. — Точно, идите уже, осчастливьте Париж в этот вечер. С этими словами он проводил их маханием руки, приложившись ухом к трубке, а они вышли в вечерний Париж. Решили идти пешком. На улице было удивительно тепло; редкая для Парижа тишина, мягкий ветер, запах хлеба из ночных булочных. Лампы желтого света тянулись цепочкой, и их тени скользили по мостовой. Дидье остановился у старой продавщицы цветов, купил небольшой букет — скромный, но аккуратно собранный — и протянул Надин. — Это тебе, — сказал он с легким смущением. Она взяла букет, и поцелуй в щеку последовал почти сразу. — Спасибо… Идти с букетом ей было приятно, и он видел это по той нежности, с которой она глядела на каждый стебель, по тому, как бережно касалась их пальцами. Они прошли еще пару кварталов в молчании, и уже у поворота на Барбес он вдруг произнес: — Я знаю, что случилось с тобой в сорок втором. Надин резко остановилась. Цветы чуть дрогнули в ее руках. — Кто тебе сказал? — Это не так важно. Важно то, что я знаю. Почему ты мне ничего не сказала? — спросил он с досадой. — Почему я узнал не от тебя? Надин долго собиралась с мыслями, то и дело поджимая губы и бегая глазами по переулку. — Потому что я не хотела, чтобы ты меня жалел. Я понимаю, что это может прозвучать странно, но мне нужна была не жалость, а твоя любовь. После произошедшего я все еще осталась женщиной. Той же, что встречает тебя по ночам в окне; что может тебе влепить пощечину и что смеется, злится, любит и хочет жить нормально. Он слушал молча, но глаза его темнели от того, что внутри медленно, почти неуловимо менялось. Дидье и сам не мог до конца понять своих чувств: внутри поднималось тревожное, тяжелое движение. Надин продолжила: — Я не хотела, чтобы ты смотрел на меня как на жертву, или как на девчонку, которую нужно оборачивать в ватное одеяло. Да, меня тогда чуть не сломали и да, безусловно, это оставило следы — и на теле, и в голове. Но это мой опыт, и я хотела, чтобы ты видел во мне просто… женщину. Ту, которой ты даришь цветы, которую хочешь целовать, а не ту, к которой боишься прикоснуться. Эта сдержанность твоя… она меня, конечно, польщала — насколько стараешься ты быть учтивым, — но все же по натуре своей я немного человек другой. Дидье шел молча несколько шагов. Потом остановился и развернул ее к себе, взяв за плечи и заглянув в глаза. — Надин… Я никогда бы не смотрел на тебя снизу вверх. Я видел в тебе сильную, упрямую, самую красивую женщину, которую встречал. И я не собираюсь тебя жалеть. Но я хочу знать все, что касается тебя. Будь то больное или радостное. Я хочу быть частью тебя, как ты стала частью меня. — Ты действительно хочешь услышать это еще раз? Дидье уверенно кивнул, и Надин, отпустив руки, отступила от него. Они шли дальше, свернув на короткий переулок, где дома стояли плотнее, а воздух пах пылью и хлебом. Надин остановилась у стены, прижимая к себе цветы. Дидье остановился напротив нее и внимательно был готов выслушать. — То, что случилось… — начала она негромко. — Это произошло поздним вечером; я тогда возвращалась от соседки, мы с ней какое-то время хорошо общались, пока она не переехала в другой город. У нее было день рождения, мы хорошо посидели, и я возвращалась домой в вечернем платье. Оно было… — она тихо усмехнулась, — слишком нарядное. Моя ошибка. — Не говори так, — нахмурился он. — Я услышала шаги. Думала, что догоняют спросить дорогу. А потом один схватил меня за руку, потащил за угол, и приставил нож к пояснице. Она сжала букет так, что хрупкая лента затрещала. — Второй подошел сразу. Даже не сказал ни слова. Просто… держал. Вонзил пальцы в плечо так, что синяк держался неделю. Я царапалась, укусила одного, даже смогла ударить второго локтем. Но платье… Прибежали мальчишки, стали бросаться камнями; один отмахнулся от меня, нож скользнул по спине. Пришлось кое-как, прикрываясь, идти домой, пока ребята продолжали гнать тех с улицы прочь. — И ты одна… — хрипло сказал он. — Совсем одна? Я бы им… Я бы им руки по локоть вывернул. Чтоб всю жизнь вспоминали. — Не надо, это все прошло. — Не прошло. — Дидье шагнул ближе, не касаясь, но стоя так, будто хотел закрыть ее плечами от всех теней улицы. — Такое… такие вещи не проходят просто так. — А я прошла, — устало улыбнулась она. — Я прибежала домой босиком, платье висело лохмотьями. Влетела в дом вся в грязи, в слезах. Папа выбежал и, увидев все, схватил скалку и выбежал на улицу, и поднял весь квартал на уши. Он тогда был готов начать охоту на ведьм. А я сидела с мамой на кухне. Мама обрабатывала рану на спине, промывала, дула, как будто я маленькая девочка. И все время повторяла, что все хорошо, что я сильная и что я дома, а значит мне ничего не угрожает. Понимаешь, — она подняла на него взгляд и уже спокойнее продолжила. — После тех прикосновений я думала, что больше не смогу подпустить никого. Но ты… Когда ты касаешься — мне не страшно. Никогда. И никогда не было. Даже когда мы с тобой только начали общаться. Даже когда ты все время валялся как мертвый на улице, я все равно чувствовала себя в безопасности рядом. Не знаю, может, потому что взгляд у тебя такой добрый, хотя на деле все время хотел нагрубить или обидеть посильнее. Но никогда я не чувствовала себя небезопасно рядом с тобой. Ты почему-то с начала хотел изобразить отвращение — это меня удивляло больше. — Ах ну да, я тогда сам себя не понимал, — неловко потупился он, глянув себе под ноги. — Я хочу сказать, что сама мысль о тебе меня не пугала, наоборот, ты своей внутренней силой, напористостью и грубостью, этим странным складом характера, позволял чувствовать себя в безопасности и хотеть, чтобы ты был рядом всегда. Поэтому у меня вызывало раздражение, когда ты стал в один момент строить из себя человека праведного, чуть ли не святого, давшего обет. — Надин… — Он осторожно провел пальцами по ее локтю. — Это… это для меня много значит. — Просто чтобы ты знал. Нет, я не забываю, я помню это, и, конечно, иногда бросает в дрожь, но рядом с тобой я не напрягаюсь; мне очень свободно от одной мысли, что такой смелый духом человек, как ты, рядом со мной. Чего еще может желать мое сердце, как не тебя? Если уж, как ты себя называешь, грязь, то эта грязь не делает мне больно. Уловив задумчивость в его лице, она почувствовала, как напряжение уходит, и его рука на ее локте вдохновила ее подойти ближе и прошептать на ухо: — Ты для меня безопасный человек. Даже когда несешь всякую пошлость. — Так, получается, я твой персональный умалишенный, но безопасный? — Мой, — тихо подтвердила она. — Да. Эти два слова пробили его окончательно. Он поцеловал ее без натиска и отстранился, поправляя волосы на ее голове. — Если бы я знал все это раньше… я бы никогда не позволил тебе идти по улице одной. Никогда. — Не нужно было. Сейчас уже все иначе. — Теперь иначе, — согласился он. — Потому что теперь я рядом, и больше не стоит беспокоиться о том, что кто-то подойдет со спины. Я тут же их там всех перестреляю. Да-да, вот такой вот я. Она рассмеялась, сказав пару слов о ненормальных людях, и повела его к своему дому. — Осталось только жениться, — напомнил он вслух себе, сильнее сжимая ее ладонь. — Тебя тогда ждет очень серьезный разговор о религии и обычаях суннитов и шиитов. — Малая проблема. Я справлюсь быстро. — Ну конечно, мой герой, — прошептала она ему на ухо и, остановившись у подъезда, отпустила руку. Дома их встретил запах тушеных овощей с кускусом, свежего хлеба и мяты. Ужин прошел спокойно: говорили о войне, о политике, о том, какой будет зима. Дидье, не без смущения, но все же прикоснулся к еде, на этот раз не позволяя Надин ухаживать за собой перед ее родителями. Вытер рот, на мгновение замялся, затем поднял взгляд и тихо сказал: — Прошу прощения… это тяжело. — За такое не извиняются, — мягко отозвалась Хадиджа. — Кушай, сынок. У нас еще полная кастрюля. Самир почти не говорил. Он смотрел на Дидье пристально, словно разглядывал под лупой, отмечая каждую деталь, каждое движение. Когда пришло время прощаться в коридоре, он неожиданно тоже стал одеваться. — Я провожу тебя, месье Бертран, — отстраненно сказал он и первым вышел из квартиры. Хадиджа бросила на Дидье тревожный взгляд. Надин же, напротив, выглядела спокойной и даже улыбнулась ему на прощание. Некоторое время мужчины шли молча. Самир держал ровный шаг, и Дидье шел рядом, уже готовясь к резкой тираде — к упрекам, к гневу, к словам о помаде, оставшейся на его щеке. Но отец Надин заговорил совсем о другом. — Месье Бертран, — произнес Самир негромко. — Я хочу поговорить с тобой как мужчина с мужчиной. И как мусульманин с не мусульманином. Я знаю, что между тобой и Надин что-то происходит. Но позволить этому продолжаться дальше я не могу. — Разве не Надин принимает решение? — сдержанно ответил Дидье. — Решение — ее, — резко бросил Самир. — В этом ты прав. Но, похоже, тебе на нее все равно. — Это неправда, — нахмурился Дидье. — Неправда? — Самир остановился и повернулся к нему. — Ты видишь перед собой девушку, но ты не понимаешь, что значит быть мусульманкой. Для тебя, неверующего, вера — не преграда, потому что она для тебя ничего не значит. Я не осуждаю. Мне нет до этого дела. Я лишь говорю о фактах. Надин молится два раза в день. Раньше — три. Но с тех пор как она работает у тебя, она перестала молиться днем, чтобы не обременять тебя своей верой. Она встает утром, расстилает ковер и молится. Молится, когда тебя нет рядом, перед едой, перед сном. Ты не можешь отрицать одного: она верит. А вера для нее — не привычка. Это жизнь. Знаешь ли ты, что главный харам для мусульманки — выйти замуж за немусульманина? Как ты думаешь, для такой девушки, как Надин, для той, что читает Коран, соблюдает посты, этот харам — пустой звук? Думаешь, она согласится на брак с тобой? — Она не говорила, что это проблема… — И не скажет, — отрезал Самир. — Потому что для тебя ее слова будут пустыми. Ты не знаешь, что значит следовать Корану. Вы оба из разных миров. Откуда мы узнали о вас? Из ее молитв. Каждый раз она просит милости, о сохранения чести и готова принять последствия за чувства, которые испытывает к тебе. Для меня это звучит так: для нее любовь к тебе — харам, за который она извиняется по нескольку раз в день. А теперь представьте, что будет, если вы женитесь. Если вдруг, каким-то чудом, она согласится на брак с тобой. Каково мне, как отцу, наблюдать за этим? Я слышу о тебе каждый день. Я закрываю уши — и все равно слышу. Я закрываю глаза, надеясь, что ты исчезнешь из ее жизни, — а ты сидишь за нашим столом. Я не говорю, что ты плохой человек. Я вижу, что ты стараешься. Но этого недостаточно, Дидье. Недостаточно. Он остановился. Дидье тоже. Засунув руки в карманы, тот тяжело выдохнул и запрокинул голову; слова Самира подняли из прошлого старую, знакомую боль. — И что мне делать? — спросил он наконец. — Если хочешь быть с ней — прими ислам. Если нет — отпусти. Сделай ей больно сейчас. Мы с Хадиджей поможем пережить это. За такой поступок я не осужу. Я поблагодарю. — А если я сделаю предложение? Самир приблизился почти вплотную и сказал шепотом: — Она откажет. Но если вдруг согласится, тогда она до конца жизни будет стоять на коленях и просить прощения у Аллаха за то, что связала свою жизнь с тобой. За то, что ее дети не будут мусульманами — ведь вера передается по отцу. За то, что позволила себе лечь с немусульманином. Я не хочу, чтобы она несла это бремя. — Вы решаете за нее, смогу ли я сделать ее счастливой? — Я не верю, что счастье — это то, за что просят прощения до конца жизни. Дидье долго смотрел себе под ноги. — Хорошо, — сказал он наконец. — Я подумаю над вашими словами. — Правда? — недоверчиво спросил Самир. — Вы сделали для меня многое. Пытались понять. Было бы неправильно, если бы я не попытался понять вас. — Представь себя на моем месте, месье Бертран. Твоя единственная дочь каждый день просит прощения за любовь к человеку, которого любить не должна. Как поступает любящий отец? — Вы правы, — тихо сказал Дидье. — Спасибо, — ответил Самир. — Спасибо тебе. На этом они распрощались. Дидье старался вести себя так, будто ничего не произошло. Перед Надин он продолжал улыбаться, одаривать подарками и поцелуями, пока в сердце все сильнее нарастала тревога. Отчего же? В тот вечер Дидье решил, что сделает предложение. Перед тем как купить кольцо, он несколько дней, держа ее за руку, осторожно ощупывал безымянный палец, а после обходил всех работающих девушек в типографии. Работницы пообещали хранить тайну о намерениях начальника и общими женскими усилиями выяснили примерные замеры ее пальца. На выходных Дидье купил обручальное кольцо, но на этом его задумка не закончилась. Он посетил Великую парижскую мечеть и узнал, что нужно для того, чтобы принять ислам. Как всегда, он хотел сделать все в стороне, без разговоров и обсуждений, уже ставя перед фактом, что дело сделано: по его мнению, именно так он показывал, что старается достаточно. Дидье понимал, что не успеет выучить шахаду[23] и изучить основы веры, поскольку предложение он запланировал сделать в день, когда в кондитерской закончится ремонт. Этот день — двадцать пятое октября — уже был оговорен с Надин: во время обеденного перерыва он собирался показать ей это место. День выдался серым, но без дождя. Дидье уже успел пожалеть, что в такую серость лучше было бы отложить предложение, но затягивать, как он считал, было куда хуже. Лучше поставить точку в этом вопросе как можно быстрее. — Проходи, — дрожащими руками он открыл дверь кондитерской и провел ее внутрь. Дидье остановился в дверях и наблюдал за Надин, которая медленно обходила помещение и с широко распахнутыми глазами осматривала его. Работники действительно постарались на славу. Стены были почти полностью возведены заново, укреплены и выкрашены в кремовый цвет — не слишком белый и не желтоватый, такой, будто солнце касалось их даже сквозь тучи. Поверхности были покрыты декоративной плиткой, складывающейся в орнаменты. На этих же стенах располагались полочки из темного дерева, на которых стояли маленькие керамические горшочки с цветами. Над полками висели панно с марокканскими узорами, сильно напоминавшими те, что рисовались на платках Хадиджи. Пол был выложен плиткой с геометрическими узорами цветов охры, темно-синего и выцветшего зеленого — цвета земли, ночи и тени. Столики и стулья были выполнены плетением. Столики — круглые, невысокие, а стулья — широкие, больше даже походившие на кресла с громоздкой спинкой, в которых при случае можно было и вовсе заснуть. На стульях располагались подушечки с теми же узорами, но в багровых тонах. На краю каждого столика стоял подсвечник, привычной для всех европейцев формы, но с одной особенностью. Он был выполнен из темного металла, с теплым, вытертым временем оттенком бронзы. Поверхность хранила следы ручной работы: легкую неровность кромок, едва заметные потертости, в которых металл выглядел живым, а не фабричным. Форма напоминала маленький дом с остроконечной крышей. Стенки были прорезаны сложным, повторяющимся геометрическим узором. Орнамент не был нарочито сложным, но в нем чувствовалась выверенная ритмика: каждая прорезь имела свое место, каждый изгиб продолжал предыдущий. Дверца сбоку крепилась на маленьких петлях и закрывалась простым крючком. Дидье, заметив, что Надин с улыбкой долго рассматривает один из подсвечников, молча подошел, достал спички и зажег свечу, закрывая дверцу. Свет не вырывался наружу сразу, а проходил через узор, дробился, ложился на стол мягкими пятнами. Пламя внутри подсвечника дышало. Свет становился теплым, живым, будто в комнате зажгли не свечу, а память о доме, где вечерами сидят молча, пьют чай и не торопятся. — Очень красиво… — прошептала Надин, двигаясь к прилавку. Она провела рукой по деревянной стойке, ощущая под пальцами уже позабытую поверхность. В прошлой кондитерской их стойка также была выполнена из орехового дерева. В самом углу за прилавком был устроен уголок для кофе: низкая рабочая поверхность, медные джезвы, ступка для помола, новые банки для специй. Надин подняла взгляд к потолку и не смогла удержать еще более счастливой улыбки. Марокканский стиль не любил ярких люстр с большим количеством ламп — это был тот же подсвечник, только в увеличенном масштабе, приглушающий свет. Она уже представляла, как это место выглядело бы вечером: уютный уголок, который медленно затягивал бы гостей в расслабление. — Осталось закупить оборудование для кухни, — сказал Дидье, проводя девушку в рабочее помещение, которое пока пустовало, но не было лишено той же логики дизайна, что и зал для посетителей. — И в зал — граммофон или радио. Как пожелает твоя душа. Это все твое. Надин прошла к столику у витрины и присела за него, с интересом разглядывая подсвечник. Дидье понуро опустил взгляд в пол и, сделав несколько кругов по помещению, остановился напротив нее, сцепив руки за спиной. — Я… я сделал достаточно? Или… — Почему ты думаешь, что сделал недостаточно? — удивилась Надин. — Даже в самых тайных мечтах я не могла себе представить такого места. Я будто снова оказалась дома. Спасибо, Дидье. — Просто подумал уже, что не понравилось, — нервно провел ладонью по вспотевшему лбу и, прочистив горло, заговорил: — Надин. Можно я скажу, а ты послушаешь? Говорить я не умею красиво, ты знаешь. Хочу сразу извиниться за все, что может показаться тебе неприятным. Я просто хочу говорить честно. Надин тут же выпрямилась в кресле и внимательно посмотрела на него. — Конечно, Дидье. Я слушаю. — В общем, Надин… Перед тем как вообще думать о чем-либо дальше, строить какие-то планы, я бы хотел, чтобы ты знала: перед тобой стоит человек, мягко скажем, не очень благородный. Ты обо мне знаешь многое — не самое хорошее. О том, что я воровал, подделывал деньги, избивал людей на улицах, убивал, в конце концов. Совершенно человек без чести. Зачем я снова это говорю? Если мы думаем о будущем, уже размышляем о детях и дальше, ты должна знать, что за человек может быть отцом твоих детей. С тринадцати лет я стал частью корсиканской мафии. В этом же возрасте меня привели в бордель для просвещения. Дальше вся моя жизнь была сплошными уличными разборками. С того времени многое во мне осталось: вспыльчивость, грубость, сквернословие и прочее. Но если я стану отцом, я хочу, чтобы ты знала: я не хочу для своих детей такой же судьбы, какая была у меня. Я не хочу того же сценария, который был у моих родителей. Не хочу, чтобы у наших детей были такие же отношения, какие были у меня с моим покойным братом. Я бы хотел, чтобы дети смотрели на родителей и не сомневались в том, что они любят друг друга. Чтобы они могли без страха подойти и попросить помощи — и получить ее напрямую, а не через мелкие работы на улицах, как делал мой отец. Хочу, чтобы братья и сестры могли положиться на меня и на тебя, друг на друга, чтобы никогда не боялись просить помощи. Потому что сам я никогда ее не просил. Это на самом деле тяжело. Просто я по-другому не умею жить. Знай, что я полностью оставил свою криминальную жизнь и никогда к ней не прикоснусь. Я не заставлю тебя переживать за наше будущее и за будущее наших детей. Поэтому я хочу, чтобы ты каждый раз одергивала меня, говорила, что я стараюсь недостаточно, чтобы я делал все возможное и не разочаровывал тебя. Дидье резко выдохнул, опустился на одно колено, достал коробочку и раскрыл ее, протягивая кольцо и заглядывая ей в глаза. — Подожди. Не отвечай. Перед тем как отказать, я хочу, чтобы ты дослушала до конца. Надин, ты и правда многое изменила в моей жизни. За свою долгую жизнь я ни разу не жил по-настоящему правильно. Все в моей жизни было куплено за деньги — абсолютно все. В первом браке я даже на колено не вставал, чтобы сделать предложение. Второй — ты сама знаешь — был фиктивным, для спасения. Про другие связи ты и без меня знаешь. Поэтому я и не говорил тебе про кондитерскую — чтобы ты не думала, что я хочу тебя купить. Нет, Надин. Я просто хотел, чтобы ты улыбалась, а как сделать это по-другому, я попросту не знаю. Но я знаю, что, просто общаясь со мной, ты отдаешь то, что нельзя купить деньгами, и это меня терзает. Я не могу облегчить то, что заставляет тебя каждый раз просить прощения после обещаний, связанных со мной. Я не успел принять ислам, но как только приму, ты можешь дать свой ответ — если я устраиваю тебя как муж по вере, по закону и по сердцу. Если откажешь, я не буду настаивать. Я все понимаю… — Ничего ты не понимаешь, Дидье. — Что? — уставился на нее мужчина, потеряв концентрацию. Надин опустилась перед ним на колени, без раздумий приняла кольцо и протянула ему руку. — Надевай. — Да… — закивал он, задыхаясь, и дрожащей рукой сосредоточенно коснулся ее пальцев, медленно надевая кольцо, запоминая этот момент и испуганно глядя ей в глаза. — Я приму ислам… — Нет, ты не будешь этого делать, — обхватила его лицо руками Надин, притягивая ближе. — Ты не веришь. — Я постараюсь… — Во время посвящения в ислам человек принимает веру целиком. Он принимает ее сердцем, а ты сейчас не веришь. Если ты сделаешь это ради меня, это будет ложь. Она прижалась лбом к его лбу, не отпуская его лица из ладоней, словно боялась, что он снова ускользнет в тревогу. — Я не хочу, чтобы ты лгал Богу. Ни моему, ни любому другому. Я не хочу, чтобы ты ломал себя, думая, что этим спасаешь меня. Дидье хотел что-то сказать, но она опередила его: — Мой выбор — это мой выбор. Я знала, на что иду, когда начала с тобой говорить. Когда позволила тебе войти в мою жизнь. Когда полюбила тебя. Я каждый день принимаю это решение сама, и, если мне когда-нибудь станет тяжело, это будет моя тяжесть, не твоя. Я не имею права перекладывать ее на тебя. — Но тебе будет так тяжело… — Думаешь, я не знала, что любовь иногда идет против правил и ожиданий? Я не хочу, чтобы ты принимал ислам из страха потерять меня. Я хочу, чтобы ты оставался собой. Тем самым человеком, которого я выбрала. Любовь — это не жертва веры. Это ответственность за свой выбор. И этот выбор — мой. Надин наклонилась и коснулась его губ коротким, теплым поцелуем. — Но твой отец… — Забудь. Я хочу построить свою жизнь с тобой. С настоящим тобой. Девушка поднялась на ноги и помогла встать ему. — После работы мы придем домой и сообщим родителям о помолвке. То, что они будут делать дальше, — их дело. Наше с тобой — начать новую жизнь. После стольких дней погружения в раздумья и метания оставалась последняя преграда в виде Самира и Хадиджи, но Надин это нисколько не волновало: для себя она давно приняла решение. А вот Дидье заметно нервничал. Появление обручального кольца не осталось незамеченным родителями Надин. На этот раз Хадиджа вовсе не отпускала руки Самира за столом, и ужин проходил без разговоров, в гробовом молчании. После трапезы Самир поднял голову и, посмотрев на Дидье, заговорил: — Ты принял… — Нет, — холодно ответила Надин за него. — Теперь ты его еще и защищаешь? Вот так, значит… Предала своих родителей, предков, землю, где родилась, веру — ради какого-то жалкого гуляющего француза. Можешь ли ты назвать себя потомком имама Хуссейна после того, как приняла такое решение? — Самир, перестань, пожалуйста, — дернула мужа за локоть Хадиджа. — Молчи, женщина, я сейчас говорю… — Молчать?! — вскрикнула Хадиджа так громко, что подпрыгнули и Надин, и Дидье. — Ты не вправе затыкать мне рот, Самир. — Вправе, когда женщина слишком многое себе позволяет. Мужчина и нужен для того, чтобы ставить ее на путь праведный, особенно свою жену. — Женщине, получается, надо молчать, когда мужчина пытается все разрушить? — Я стараюсь спасти свою дочь от греха и от того, что может погубить ее. Мы и так слишком долго закрывали глаза на появление этого ḥaqīr[24] в жизни дочери… — Дидье, мы уходим, — сказала Надин, поднимаясь на ноги и, схватив его за локоть, потащила к выходу. — Смотри! Смотри, что ты сделала своей мягкостью! — обратился Самир к Хадидже, указывая рукой на дочь. — Родила бы ты мальчика — было бы все по-другому! Надин резко повернулась к отцу и обеспокоенно посмотрела на мать. Дидье же, несмотря на растерянность, шагнул вперед и встал перед Хадиджей, заслоняя ее собой. — Прекратите немедленно говорить такие гнусности. — Сделался защитником, месье Бертран? Не лезь в наши семейные дела, которые ты никогда не поймешь из-за своей европейской упертости. Вы всегда лезете туда, куда не надо, где вам не рады, где вам не суждено постичь ни быта нашего, ни нашей культуры. — Не думал, что ваша культура заключается в унижении супруги. — Дидье, не надо, — осторожно обхватила Надин его за руку. Этот жест, казалось, выбил из Самира последние крупицы терпения. Он схватил дочь за руку, стараясь разъединить их, и именно в этот момент терпение закончилось уже у Дидье: он встал спиной, закрывая собой двух женщин, и перехватил руки Самира. Бить он не собирался — но Самир, яростно вырываясь, вцепился ему в горло, пока Дидье хватался за его запястья, пытаясь оторвать от себя. Хадиджа и Надин в суматохе пытались разнять их, но это лишь сильнее распаляло Самира, до такой степени, что он, не заметив, со всей силы ударил дочь по лицу. Этот жест заставил всех остановиться. Надин хладнокровно, словно вовсе не получила удара, вытерла кровь с губ, вскинула голову и направилась в спальню, где резко стала вытаскивать вещи из шкафа и складывать их в сумки. — Как ты посмел… — зло прошептала Хадиджа, схватив Самира за руку и заталкивая его в спальню. — Извинись немедленно за то, какой грех ты совершил. Хоть десять мальчиков родилось бы у нас — ни одного из них ты бы не сделал счастливым! С этими словами она оставила дочь и отца в комнате, захлопнула дверь. — Он с ней ничего не сделает? — осторожно спросил Дидье. — Он никогда не поднимал руки. Так что нет, не сделает. Упрямый бык… надо же, — нервно усмехнулась она, быстро подходя к графину с водой и осушая стакан рваными глотками. — Ваш брак… ты знаешь, на что идешь? Надин тебе обо всем рассказала? — Да. Я хотел принять ислам, но она запретила… — Правильно сделала. Веру принимают с чистым сердцем. Все остальное — ложь. Она приняла предложение без колебаний? — Да. — Значит, ничто не изменит ее выбора. Она такая же упрямая, как и он. — Даже если это будет значить, что она разорвет с вами связь? — Да. Я воспитывала ее так, чтобы она всегда смотрела в будущее, а не в прошлое. Самир же вечно взваливал на нее столько, словно она пророк во плоти и обязана следовать каждой строчке Корана. Вот что значит один ребенок в семье для арабов, Дидье. Для Самира я всегда буду виновата в том, что у нас была только одна дочь. Его даже не останавливало то, что дочь в семье — благословение Аллаха. Ему было недостаточно этого благословения. Ему все время было мало того, что он имел. — Наверное, для этого были свои причины. Он ведь так сильно верит… — Ты не знаешь, каким был Самир в молодости. Коран он держал в руках только ради приличия. Из нас двоих правила соблюдала только я, а не он. Его даже не волновало, что он шиит, а я суннитка. Вот теперь и пожинаем плоды. — Для меня это все очень сложно понять. — Поэтому Надин и сказала тебе не принимать ислам. Ты же даже не знаешь всех ветвей, к которым собирался присоединиться. — Я ходил в мечеть в Латинском квартале. Думал, просто мечеть. — Суннитская мечеть. — И об этом я не знал. — Благодари Аллаха за то, что Надин уберегла тебя от греха пострашнее, чем брак с мусульманкой. Вышедшие из комнаты Надин и Самир заставили всех замолчать. Дидье тут же подался к девушке; она лишь коротко кивнула ему и присела на свое место. Дидье сел рядом с ней, родители также заняли свои места. Все смотрели на Самира, который долго разглядывал стол. — Прости, месье Бертран. Я не должен был выходить за рамки дозволенного. Прости, дочь, что ударил. Прости, жена, что посмел говорить так о тебе. Я даю согласие на брак, — тяжело сказал он. — Но только роспись, и все. Никаких религиозных обрядов. Дидье, завтра принесешь список людей, которых хочешь видеть на свадьбе. Я все организую. А теперь, изволь покинуть наш дом. Дидье не был бы собой, если бы перед тем как покинуть квартиру семьи Эль-Магриби, не поцеловал Надин на прощание. Конечно, все закончилось тем, что Самир вытолкал его за дверь, но, по крайней мере, не ударил. Согласие на свадьбу получено, а значит, очень скоро он станет мужем. В третий раз, но на этот раз уже по-настоящему. Он чувствовал ответственность, любовь, ощущал, насколько это правильное решение, и верил, что скоро у него появится семья — самая настоящая. Он решил не медлить со списком, хотя в нем было всего три человека: Исидора, Грегори и — было бы неплохо — отец Натаниэль, которому он обещал позвонить, когда снова женится. Этим он займется завтра, а пока что он стоял на пороге и стучался в дверь. Открыли не сразу, и по лицу Исидоры было ясно: она не то чтобы ждала его; скорее, совсем не хотела видеть. — Ты зачем пришел? — сразу же нахмурилась она, не пропуская его внутрь. — О, с хорошей новостью! Грег дома? — Я могу позвать его поговорить. — Хотел поговорить с вами обоими. — Это что-то очень серьезное, что требует твоего немедленного появления в нашем доме? — Ну я женюсь, — смутился Дидье, стуча носком ботинка по лестнице. Исидора после этих слов заметно расслабилась, и даже хмурость пропала с ее лица. Она впустила его внутрь, прикрывая дверь. Дидье почувствовал себя неловко, оказавшись в полумраке дома. Пройдя в гостиную, придерживая шляпу у груди, он застал Грегори, быстро складывающего бумаги в папку и уносящего ее в комнату. Выглядел он напряженно, пока не заметил друга и не натянул улыбку. — Надеюсь, с хорошими вестями, — присел он за стол, выдыхая. Дидье осторожно прошел в гостиную и сел за круглый стол. Они помолчали; Исидора и Грегори перебрасывались короткими взглядами, и Дидье почувствовал, что вмешался во что-то важное. — Я женюсь, — прохрипел Дидье, говоря уже не так весело. — У меня, ну, вы и сами знаете, никого кроме вас нет, и я хотел бы пригласить вас на свадьбу. И попросить тебя… — посмотрел он на юношу, — стать моим свидетелем. Если ты, конечно, хочешь. — Я только за, Дидье, — подался вперед юноша, мгновенно оживившись, и улыбка сразу стала искренней. — А ты, — осторожно, без прежнего холода начала Исидора, — ты уверен, что у тебя это навсегда? — Ну я никогда не был уверен так в жизни, как в Надин. Она хочет девять детей… — Девять? — вылупил на него глаза Грегори. — А куда ты их денешь? — Эй, это же не какая-то игрушка, в смысле куда дену. — Девять детей, — снова подчеркнуто повторил Грегори. — Девять маленьких Дидье, которые будут одновременно спрашивать, что такое коммунизм. — По-твоему, я что, испугался детей? — Грег, не дави на него. Он же жениться собрался. — Я пытаюсь понять, как девять детей уживутся с человеком, который сегодня утром перепутал соль с сахаром, а вчера спросил у меня, зачем нужны маркировки на молоке. Дидье уставился на него возмущенно: — Так я же не говорю, что рожать завтра начнем! — Я просто уточняю, Дидье. Вдруг я тебя неправильно услышал. Может, там было слово «девичье» или «девичье платье», а не «девять детей». Исидора выпрямилась, мгновенно вернув себе ту спокойную собранность, в которой она никогда не растрачивала эмоции зря. Глаза ее чуть блеснули презрительно. — Дидье, скажи мне… ты действительно видишь это серьезно? Дидье выпрямился, нервно постукивая пальцем по столешнице. — Конечно серьезно. Я не шучу такими вещами. — Ты сказал об этом легко, — продолжила она. — Скажи прямо, Дидье. Ты не спешишь? Не закрываешь глаза на что-то важное? — А что тут может быть важного, Исидора? Я люблю ее. Она любит меня. Разве не этого надо? Грегори напрягся, инстинктивно чуть подвинул стул, будто хотел оказаться между ними, но Исидора подняла ладонь. — Я знаю, как ты умеешь быть грубым, Дидье, и знаю, как быстро ты вспыхиваешь. Однажды ты… — Это было давно, — тихо выдавил он. — Ты сама знаешь, я… — Я знаю, — перебила она мягко. — Знаю, чем была твоя жизнь тогда. Поэтому я и спрашиваю. Ты уверен, что нашел женщину, рядом с которой сможешь быть мягким? Хоть иногда? — Надин… она меня не боится. Она смотрит на меня как на человека, вот и все. — А девять детей? Ты понимаешь, что это не просто романтическая фантазия? Что это — жизнь, ответственность, и что ты не сможешь исчезнуть, как раньше, не сможешь заорать, не сможешь ломать мебель или уходить на три дня, если устанешь? — Знаю, — хрипло сказал он. — Я думал об этом и решил, что ради нее я смогу. Постараюсь. Хоть раз в жизни же можно приложить усердие не только для себя, верно? — Тогда… — она выдохнула, почти облегченно, — я не против свадьбы. Она поднялась из-за стола и добавила так же спокойно: — Но если ты хоть раз поднимешь руку на нее… я оторву тебе голову сама. Теперь скажи мне другое, Дидье. Она приподняла подбородок, глядя на него уже не как на друга, а как на мужчину, которого нужно рассмотреть всерьез. — Где ты собираешься строить семью? — Как где? В доме в Сен-Клу. Только крышу надо починить, участок привести в порядок. Времени у меня нет и денег на ремонт тоже маловато. Я подумывал даже, может, оформить мелкий заем на это… — Заем? — Если у нас будет девять детей, дом надо отремонтировать по-настоящему. Грегори тихо хмыкнул в ладонь. Исидора продолжала свой допрос. — Дидье. Ты платишь заем за кондитерскую и спишь в кабинете на полу. Ты хочешь еще один долг? — Ну… — он попытался улыбнуться, — я справлюсь. — Нет, — отрезала Исидора. — Со вторым заемом ты не справишься. Она медленно обошла стол, опершись рукой о спинку стула, и посмотрела на него сверху вниз. — У тебя только три пары носков. Три, Дидье. И ты хочешь дом, в котором будет бегать девять детей. — Исидора… я знаю, как это выглядит. Но сейчас не так, как было раньше. Я… я хочу жить нормально. Как живут нормальные люди. С женщиной и детьми. Я хочу… — голос его смягчился, — чтобы Надин не думала, что я какой-то ублюдок с темным прошлым, которому нельзя доверить даже кошку. Исидора долго смотрела на него. Она вдохнула, медленно, почти болезненно, и наконец сказала: — Хорошо. Мы поможем с Грегори привести дом в Сен-Клу в порядок, починим крышу, купим что потребуется, посуду, белье, все сделаем. Дидье хотел что-то сказать, но она подняла ладонь: — Не перебивай. Средства Лоренцо, все, что осталось мне не нужно одной. Имя Лоренцо висело в воздухе как тень. Даже Грегори опустил голову. — Он бы… он бы был счастлив, что ты наконец стал человеком, который думает о семье, а не об очередной драке или ночи, проведенной в баре. Он бы поддержал тебя. Лоренцо всегда переживал, что твоя жизнь идет не туда. Всегда. И он был тебе дядей. Даже если вы оба вечно делали вид, что это неважно. Я помогу, ради памяти о нем. Ну и раз уж на то пошло, ради тебя. Удивительно, конечно, как жизнь сложилась: ты оказался не последним человеком в моей жизни. Пусть хотя бы твое счастье будет результатом нашей долгой борьбы. — Спасибо. Он не мог сказать больше. Грегори тихо, как будто боялся нарушить что-то хрупкое, произнес: — Значит… дому быть. Не могу себе представить, как ты, Дидье, с девятью детьми управляешься. — Сначала пусть один родится. Потом будем считать. Дидье на следующее утро пришел домой к семье Эль-Магриби и радостно протянул листок с тремя именами. Самир, все еще злой, поглядел в его лист, и лицо его смягчилось. — А это… а семья? — У меня никого нет, — смутился Дидье. — Вот только Грегори, Исидора, и отец Натан… — Мы же говорили, что только роспись. — Да-да, я его зову не как священника, а как друга семьи. Он рос вместе с бабушкой, крестил всех, венчал моих родителей… а потом похоронил всех — дядь, теть, обоих дедушек и бабушек, моих родителей и моего единственного брата. Самир долго и внимательно смотрел на Дидье; мягкость неожиданно появилась в его лице, даже проскользнула жалость — от нее Дидье стало не по себе. Самир ответил тихо, почти мягко: — Хорошо. Такой человек обязательно должен быть на свадьбе. Он будет твоим родителем. Подготовка шла быстро. Самир очень не хотел затягивать и считал, что вся его головная боль прекратится, когда молодые распишутся. Посмотрев на скромный список гостей от Дидье, решил Самир, что пускай свадьба действительно пройдет только в узком кругу семьи. Свидетелем для Надин выбрали Исидору: у самой Надин не было подруг — всю свою жизнь она посвятила работе и родителям. Исидора же была не против и даже с некоторой радостью приняла это предложение. Вернуться в родной дом было непривычно: Дидье не появлялся здесь почти три года, и разгребать предстояло буквально все. В первую очередь — починить крышу. С этим они справились буквально за день; втроем оказалось делать ремонтные работы намного легче. Дальше следовало наведение порядка. Раскрывать окна и подметать полы принялся Грегори; Исидора сразу же собрала все постельное белье, чтобы постирать его, а Дидье убирал сад, засыпанный листьями, сгребая лужайку до самой ограды. На приведение дома в порядок ушло почти четыре дня, но в шесть рук они управились удивительно быстро. Крыша починена, полы вымыты, полки протерты, посуда чистая — ни пылинки, ни намека на то, что дом много лет пустовал после смерти Пьера Бертрана. Когда все было готово, Дидье привез семью Эль-Магриби. Самир расхаживал по дому, оглядывая потолки и комнаты, проверяя, плотно ли сидят рамы, чтобы зимой не тянуло холодом, — было сделано добротно. Всем понравилось, особенно Надин, явно неожидавшей, что подобное маленькое чудо еще сохранилось у Дидье; она уже побоялась спросить, не взял ли он еще один заем, но Дидье успел рассказать о том, что этот дом принадлежал еще его дедушке, и здесь жило уже три поколения Бертранов. На этом они сошлись; Самир был доволен тем, в каком доме будет жить дочь, и что у каждого ребенка будет своя комната. В этот же день все вещи Надин были перевезены в дом. Дидье подал запрос в мэрию, искал подходящее помещение для скромного празднования, и занимался свадебным костюмом. На его поиски он пошел не один, а в сопровождении людей, которых мог назвать друзьями. Грегори был счастлив так, будто женился он, а не его друг, а Исидора была спокойна и сдержанна — верный признак того, что она не злится, и все идет гладко. Ничего напыщенного он брать не собирался. Грегори и Исидора заявили, что ему ни к чему быть наряженным разукрашенным петухом, — поэтому черный костюм, черная бабочка и белая рубашка. Стоя перед зеркалом, он сходил с ума от счастья: крутился, вертелся, приглядывался — лишь бы Надин точно одобрила его наряд. На этот раз придется подтяжки не надевать — настоял на этом Грегори, — а то будет выглядеть, что он с работы сразу в мэрию бежал, не успев переодеться. Он почувствовал странную неуверенность, взглянув на свое лицо: обожженную левую щеку, серый глаз, застывшую в уголке губ грусть, длинный шрам на лбу. Ему вдруг показалось, будто Надин выходит замуж за урода: былой красоты в нем не осталось. — Чего приуныл? — хлопнул его Грегори по плечу, улыбаясь. Он улыбки не стирал последние несколько дней, услышав о свадьбе друга. — Да так… Хороший костюм? Ей понравится? — А тебе самому нравится? — спросила Исидора, подходя к нему с другой стороны и внимательно его разглядывая. — Мне-то зачем? Она же за меня замуж выходит. Я сам себе в зеркале не нравлюсь. Грегори с Исидорой быстро переглянулись; юноша подал голос первым. — А чего? Вон хитрая ухмылочка, прям видно, что ты что-то задумал. Не переживай — она будет довольна. — Какая еще ухмылочка? — пробормотал он, трогая щеку. — Вот эта, — ткнул ему пальцем в скулу. — Когда ты думаешь, что никто не замечает, как ты счастлив, но все равно выглядишь так, будто выиграл в лотерею и пытаешься это скрыть. — Я не… я ничего такого… — Конечно, — протянул Грегори, — конечно. И просто так три раза крутишься перед зеркалом, как павлин, которого забыли разукрасить. Он усмехнулся и чуть сильнее хлопнул друга по плечу. — Расслабься. Все правильно. Надин понравится именно такой костюм — простой, нормальный, без твоих цирковых странностей. Исидора поправила ему бабочку, выровняв ее почти материнским жестом. — Ты себе не нравишься. Но она не выходит замуж за твое отражение, Дидье. Ты человек, который смог выжить, не озлобиться, не озвереть, хотя мог бы. Представь себе, тот самый Дидье Бертран впервые в жизни решил, что хочет быть лучше для кого-то. Это выглядит лучше любого костюма. Дидье отвел взгляд, будто эти слова смутили его сильнее, чем любой комплимент. — Да ну тебя, — выдохнул он, но уголки губ все равно дрогнули. — Вот, — сказал Грегори, — я же говорил. Ухмылочка. Она у тебя всегда появляется, когда кто-то говорит правду. Грегори ловко расправил воротник, пригладил плечи, проверил, не перекручены ли манжеты. — Отлично, — сказал он наконец. — Без подтяжек ты, конечно, чувствуешь себя голым, но так хотя бы не будешь выглядеть как бегущий с работы клерк. — Главное, чтобы она не подумала, что я как идиот нарядился слишком… роскошно. Не люблю все это… — Ты сейчас выглядишь как нормальный человек, Дидье. — усмехнулась девушка. — Почти красивый даже. И если она тебя любит в таком виде, с этим твоим вечным шрамом и серым глазом, то уж на свадьбе точно не сбежит. — Спасибо тебе, конечно, за поддержку. — Это и была поддержка, — нахмурилась Исидора. — Да ладно тебе. Ты выглядишь… — не удержался Грегори, — как мужчина, который собирается стать счастливым. Подготовления прошли быстро, и день росписи наступил первого ноября. День был серым и прохладным. С утра небо затянуло плотными облаками, с легким, почти незаметным моросящим дождем. На улицах Парижа люди торопливо натягивали пальто, а листья каштанов еще лежали влажными на брусчатке. Роспись была назначена на одиннадцать утра. Процедура была быстрой, формальной, без пышности и яркости. Все происходило скромно, под серым небом Парижа. Дидье явился раньше вместе со своим свидетелем и, как бы это странно ни звучало, со своей бывшей супругой. Его это смущало, а ее практически нет — для Исидоры эта свадьба походила больше на обряд отказа от прошлого. Надин подоспела со своими родителями спустя пять минут и выглядела так же скромно, как и он. Времена не позволяли явиться в мэрию слишком пышно, поэтому все, что было на ней, — это платье с длинными рукавами и материнский шарф с узорами, подходящий к темно-синему цвету платья. Отец Натаниэль явился сразу после них, крепко пожал руку Дидье, осторожно поздоровался с невестой и ее родителями, скромно поздравил их и больше ни слова не проронил — ни молитвы, ни благословения. Здесь он был как гость, пускай даже в одеянии, но того требовала его клятва, данная в юности, и даже в повседневной жизни он носил ее. Без торжества или иных обрядов праздности они вошли в маленький зал, где уже их поджидал представитель мэрии 18-го округа Парижа. Дидье стоял рядом с ней, слушал короткую речь представителя, который явно торопился, и поглядывал на Надин. Сомнения поселились в голове; что он выбрал неподходящий момент для свадьбы, что надо было подождать хотя бы весны, чтобы поднакопить денег и отыграть ее так, как она хотела. Ведь он уверенно мог сказать, что выходить замуж второй раз она не собиралась. А сможет ли он сделать ее счастливой? Сейчас, когда их отношения только расцветали? Конечно, старые раны еще проявлялись, но что, если он не сможет сдержать своего гнева и тем самым ранит Надин? Что, если их дети будут бояться его лица? Что, если он не тот мужчина, которого она себе нарисовала в голове? Неуверенность в себе, которую он заталкивал на задворки сознания, всплыла разом. Дидье нервно бегал взглядом по помещению, тяжело сглатывая и сжимая пальцы в кулаки. Грегори, заметив это, хотел было подойти, но Надин, которой даже не нужно было смотреть в сторону, чтобы понять, что его снова охватывает привычное самобичевание (ведь так было практически всегда), осторожно взяла его за руку и продолжала отвечать на все клятвы твердым согласием. И Дидье тоже отвечал, потому что эта твердость духа была нужна не ему, а в первую очередь ей. Потому что счастливым он хотел сделать не себя, а ее. Согласие обоих было дано, клятвы сказаны, молодые люди объявлены мужем и женой. Короткий поцелуй, роспись, подпись свидетелей — и их маленькое счастье состоялось. Тихо, без напыщенных слов и страстных поцелуев, без возгласов и лепестков, без яркого солнца и жаркого лета. Самир то и дело глядел на них — то сразу в слезы, отворачиваясь, стараясь скрыть, насколько он одновременно счастлив и разбит. Грегори и Исидора тихонечко стояли в стороне и наблюдали, как мама заботливо поправляет шарф на шее у дочери, а Самир что-то шепчет подошедшему к ним отцу Натаниэлю. Когда разговоры поутихли, юноша расчехлил фотоаппарат и сделал несколько фотографий молодоженов с родителями Надин и Натаном; после этого Натан сделал снимки молодоженов и свидетелей. Священник не стал задерживаться, хотя Дидье настаивал на том, чтобы он пошел отобедать с ними; Натан учтиво отказался, выразив лишь слова радости, что у Дидье теперь точно все сложится и вся жизнь теперь будет у него счастливой. В скромном бистро они просидели почти целый день. В компании из шести человек они говорили о возможном будущем, иногда даже спорили, как надо воспитывать детей (конечно же, Самир выступал за полный контроль), а молодые настаивали на хотя бы ограниченной свободе. Обсудили они и будущее страны — что будет с Францией дальше, какую тяжелую зиму предстоит им пережить, как все возлагали надежды на помощь Дидье, ведь пока что только его типография приносила стабильный доход, тогда как остальные жили лишь на оставшиеся деньги. Самир и Хадиджа рассказывали немного и о тех местах, где жили до Парижа. Самир рассказывал про быт в Тегеране. Много говорил о своей юности, как и Хадиджа, вспоминая Рабат, где родилась она. Они говорили обо всем, и было видно, как легкое напряжение все же витает между ними; каждый аккуратно подбирал слова, дабы разговор не утянулся в то время, когда они все были несчастны. Пережитую оккупацию хотелось обсуждать меньше всего в такой, пускай и дождливый, но все же светлый, сердечный день. Они распрощались у бистро, каждый разошелся своими дорогами, но Хадиджа уж очень настойчиво пыталась утянуть Самира за собой, который шел нарочито медленно, все время опускаясь на колено то шнурок завязать, то штанину поправить, и бросал взгляд вслед уходящим Дидье и Надин. В какой-то момент он даже перестал слушать жену и видел, как дочь сжимала руку своего супруга в объятиях; как Дидье что-то рассказывал, размахивая рукой с папкой о заключении брака, и что моросящий дождь их совсем не волновал. Молодожены вернулись домой поздно, все это время шли пешком, решая не вызывать такси. Дом Бертранов встретил легким холодом. Они никуда не торопились; на завтра взяли выходной, и теперь спокойно растапливали печи, чтобы прогреть дом на ночь. Переоделись в пижаму и долго сидели на кухне, попивая кофе и смотря на сад, который заливало дождем. Перед тем как уйти в спальню, Надин опустилась на колени на расстеленный ковер и совершила молитву перед сном. Дидье сидел на диване и с тяжелым, жалящим чувством в груди думал о словах Самира — о том, что она извиняется перед Богом за любовь к нему. Эта мысль не отпускала его и продолжала терзать. После молитвы они поднялись наверх. Надин, включив ночную лампу, уселась у зеркала и стала расчесывать волосы, а Дидье сидел на краю постели и смотрел на девушку. Страсть былая поутихла; желание осталось, но внутри пропала необузданность; на замену пришло чувство ответственности — за обещания, за сказанные клятвы, за слова о том, что он обязательно сделает ее счастливой. Не мог он поверить, что женат по-настоящему, потому что знал, что такое и фиктивный брак, и брак, основанный лишь на мимолетной связи. Он смотрел на нее и представлял, что все пережитое теперь позади, радовался этому и одновременно грустил, что на свадьбе не было ни Лукаса, ни его друга Джованни, ни Лоренцо. Он был бы рад видеть даже Селин — хотя знал, что она бы не пришла, даже не из чувства ненависти к самому Дидье, а из уважения к Надин. Он старался улыбаться, чтобы она увидела, насколько он счастлив, и напрягся, пытаясь, чтобы пораженная сторона лица дрогнула хотя бы в легкой усмешке, но она оставалась застывшей и мертвой. Паника накатила так резко, что Дидье выдохнул тяжело через нос и уже пальцем натянул улыбку. За все ее страдания, он должен был хотя бы улыбнуться ей. Надин, услышав тревогу со стороны постели, обернулась к нему и тут же подошла, усаживаясь рядом. — Дидье, ну чего ты? — Она убрала его руку и заглянула в глаза, но ужаснулась, увидев слезы. — Ты не счастлив? — Нет! — поспешно вытер он глаза рукавом ночной рубашки. — Нет, я счастлив. Просто… Самир сказал мне, что ты извиняешься перед Богом за то, что любишь меня, и я… — Отец тебе так сказал? — удивилась она. — И ты ему поверил? — Он сказал, что раз любить меня — харам, то ты извиняешься. Да и ты сама говорила, что взяла на себя эту ответственность. — Ох, Дидье… я вовсе не это имела в виду. И не слушай больше моего отца. Я не прошу прощения за любовь к тебе. Я не считаю ее ошибкой. — Тогда за что?.. — За то, что мой выбор идет против предписаний. Это разные вещи. Я отвечаю за последствия перед Богом и перед собой, но я не каюсь в том, что люблю тебя. — А в чем разница? — Я бы лгала себе, если бы извинялась перед Богом за любовь к тебе и при этом выходила бы за тебя замуж. Важно намерение, а не сам факт поступка, понимаешь? Мое намерение всегда было одним и тем же, и его нельзя скрыть от Аллаха. — И ты не уйдешь, если вдруг решишь, что твое намерение было неискренним? Надин прижала его голову к своей груди и провела рукой по волосам. — Тебе нечего бояться, я никуда не собираюсь уходить, буду с тобой сидеть, пока смерть не разлучит нас. — Она наклонилась к нему ближе и прошептала на ухо: — И перестань бояться, я же дала тебе свою клятву, а ты мне свою. Давай все плохое оставим позади и попытаемся построить что-то хорошее в этом мире. Мы же все равно не герои Франции, так что будем делать то, что сможем, а дальше — как Аллах поможет, так и будет. Она чуть наклонила голову, пытаясь понять, почему он вдруг так напрягся и слишком внимательно смотрел на нее. Дидье и правда испугался — не за себя, за нее; для него это прозвучало так, будто говорила о далеком будущем, где он останется один после ее смерти, и эта мысль кольнула его так больно, что он машинально отстранился, поднял глаза и долго всматривался в ее лицо. — Не смотри так, — едва слышно сказала Надин. — Я же сказала… я никуда не уйду. Дидье не выдержал ее взгляда, а она, напротив, подалась к нему и, обхватив его лицо руками, поцеловала. Он чуть наклонился навстречу, не решаясь дотронуться первым, но она сама скользнула ближе, и тогда стало ясно, что уже ничего не нужно объяснять — ни оправдываться, ни выстраивать стены. Все, что было между ними, оставалось в этих спокойных движениях: в том, как она поправила ворот его рубашки, как он убрал ее волосы с плеча и вдруг почувствовал, что сердце перестало метаться. Они долго сидели рядом, не спеша лечь, лишь прислушиваясь к мягкому шелесту ткани и к собственным вздохам, которые становились все громче, пока близость не превратилась в нечто естественное — такое, будто они прожили рядом всю жизнь. Заснули лишь тогда, когда на полу появилась бледная первая полоска утреннего света. Надин лежала, обхватив его рукой за грудь, словно удерживая в себе все, что боялась потерять, а он, уткнувшись лбом в ее волосы, наконец позволил себе отпустить боль, которую нес слишком долго. Сон был крепким и мирным, и утро застало их все так же прижатыми друг к другу — спокойными и удивительно счастливыми, будто сама ночь дала им передышку и благословила их новую жизнь. Надин пробудилась первой, увидела его близко и улыбнулась. — Нам надо вставать… — прошептала она, подтягивая одеяло к подбородку. — Родители, наверное, скоро придут. Дидье приподнял голову от подушки, моргнул, все еще не до конца собрав мысли. — Это традиция? — хрипло уточнил он. — Чтобы проверить, готовы ли мы отдать простыни? Или… я не знаю. Правило какое-то? — Ты невозможный, — покачала она головой, поправляя волосы у него на лбу. — Никто не будет спрашивать простыни. В исламе вообще не принято обсуждать интимную жизнь супругов. Это то, что должно оставаться между ними. — Так, значит… — он ткнул в себя большим пальцем. — Теперь все, что было — это наше. Только наше? — Да. Только наше. — Ладно. Тогда я никому ничего не скажу. Даже если спрашивать будут. — Есть одна маленькая марокканская традиция. — Какая? — Дидье сразу выпрямился, подставляя под спину подушку. — Утром мама приносит финики и мед, чтобы жизнь была сладкой и в доме всегда было благополучие. — Ты хочешь сказать, что прямо сейчас твоя мама может прийти в комнату, принести мед и финики… — Да, Поэтому, — сказала Надин, наклоняясь, и быстро целуя его, — давай оденемся. Надин застелила постель, аккуратно расправляя уголки, и все время бросала короткие взгляды на Дидье. Мужчина натянул рубашку, уложил волосы, умывался с сосредоточенной серьезностью. Камин был разожжен, вода поставлена кипятиться, принялись вдвоем собирать завтрак, и все это было непривычно, но так правильно, что Дидье пару раз замирал, боясь поверить, что это правда: они вместе режут хлеб, вместе подают чашки, вместе смотрят в окно. Не как сожители случайного счастья, а как настоящая семья. Он уже хотел было начать привычные мучительные размышления — что он может ей дать, как сможет заслужить ее любовь, чем еще должен доказать свою пригодность к нормальной жизни, — но в дверь тихо постучали. Они подошли вместе, открыли; на пороге стояла Хадиджа с Самиром. Хадиджа сияла, будто сама ночь подарила ей радость; глаза мягкие, лицо спокойное, и в руках аккуратно завязанные узелки с финиками и баночки с медом. Надин тут же провела ее на кухню, оживленно с ней заговорила, и вскоре оттуда раздался звон стеклянных крышечек и шуршание бумаги. Самир оставался в прихожей и выглядел совсем иначе: настороженно, немного потерянно, с тенью бессонной ночи на лице. Он медленно развязал башмаки, поставил их у стены так аккуратно, как никогда раньше, и только тогда позвал Дидье легким кивком. Когда тот подошел, Самир взял его за локоть, чуть оттянул в сторону и протянул конверт. — Это вам, — сказал он негромко. — Чтобы достроить кондитерскую. Как закончите — зови. Мы с Хадиджей придем, поможем, будем печь, пробовать, смотреть, что у вас получается. Вместе. Как семья. — Кондитерскую? Надин все-таки вам сказала? — Нет, — честно ответил Самир и сцепил руки за спиной. — В тот первый раз, когда ты решил залезть в окно, а я… как ты думаешь, спал? Я лежал и слышал, как вы говорили. И что вы сделаете там красивый уголок, где будет ее место. Я вышел утром, посмотрел на это место… оно действительно выглядело очень красиво. Ты постарался хорошо. Ты молодец. Он замолчал, втянул носом воздух, будто хотел скрыть теплую дрожь в голосе, и добавил: — Мы дадим столько, сколько можем. Небольшие деньги. Но поскольку ты теперь наша семья, мы будем делать все вместе и помогать друг другу. Самир уже двинулся к кухне, даже отвернулся к двери, но на полпути замедлился, остановился, тяжело выдохнул и, не поднимая головы, вернулся на полшага назад. Казалось, что каждое движение дается ему через внутреннюю борьбу. Он посмотрел на Дидье, затем на ладони и только тогда, подняв глаза, тихим, сдавленным, впервые за все время почти сломленным голосом произнес: — Если ты… если вдруг почувствуешь, что не справляешься, если поймешь, что можешь сорваться, наговорить лишнего, сделать ей больно… пожалуйста, прошу тебя, ради всего, что тебе дорого… верни мне ее домой целой и невредимой. Не нужно геройства. Только… только не делай ей больно. Самир отвернулся и кивнул, призывая Дидье следовать за ним, где их уже ждали Хадиджа и Надин. Вечер в Рабате опускался на квартал, будто не хотел торопиться, и от этого дворик казался еще теплее. Тонкие фиолетовые тени от решеток лежали на стенах, по коридорам пробегал запах мяты и свежего хлеба, а в глубине дома стрекотала маленькая керосиновая лампа — единственный свет, кроме луны. Маленькая Надин сидела на низком деревянном стуле, болтала тонкими ножками, и вся попытка сидеть спокойно сводилась к тому, что она каждые десять секунд поворачивалась посмотреть на отца. Самир, молодой, стройный, с мягкой бородкой и грустными глазами, сидел позади нее и аккуратно, терпеливо плел ей косу. — Папа? — спросила она, чуть наклонив голову. — А почему у меня нет сестры? Или брата? Почему я одна? Мужчина медленно выдохнул, провел пальцами по пряди, уложил ее к остальным и только потом сказал: — Это моя вина, маленькая. Она обернулась полностью, большие темные глаза впились в него, и Самир улыбнулся ее чистому удивлению, но улыбка у него вышла грустная. — Как это твоя вина? — спросила она совершенно искренне. — Ты же папа. Папы ни в чем не виноваты. — О, как бы мне хотелось, чтобы это было правдой. Чтобы папы никогда не ошибались. Но папы… — он понизил голос, — тоже люди, Надин. Они тоже могут поступить неправильно, не подумав, как это изменит их жизнь. Я очень много мечтал о том, сколько детей хотел бы иметь… — И сколько? — Девять. — Ух ты! Как много! — весело замотала ножками девочка. — А почему так много? — В книгах, которые я читал, суфии называют число девять числом сердца. Это последняя ступень перед тем, как круг замыкается. Человек проходит восемь дорог, ошибается, падает, встает, ищет себя, ищет Бога; и только на девятой дороге он понимает, что все самое важное — рядом. Девять — это когда дом уже полон. Когда за столом нет пустых мест. — А что значит один ребеночек? Пальцы, что перебирали волосы, дрогнули едва заметно. — Один… Это значит, что дом иногда звучит слишком тихо. Если вдруг кто-то заболеет — тишина становится еще тише. Когда дом почти пуст, взрослый человек начинает бояться не за себя, а за того, кто один. Самир положил ладонь ей на макушку, чуть согнувшись над ней, чтобы она не видела его глаз: — Когда у меня были братья, дом был большой. Я очень хорошо помню тот день, когда смотрел вокруг и понял, что могу позвать их, но никто не ответит. Надин подняла голову, глаза ее блестели. — Но у тебя же есть я. — Да. Есть ты. Но это значит, что я должен быть сильным за двоих — и за себя, и за тебя. А один ребенок… — он коснулся ее щеки большим пальцем. — Один ребенок — это все сердце человека. И если вдруг оно потеряется, теряется и он. — То есть я и есть твое сердце? — Да, и сердце твоей мамы, ты его единое целое, Надин, и в твоих руках лежат наши жизни. — Это так… сложно. Он улыбнулся чуть грустнее, чем хотел, и снова провел ладонью по ее волосам, расправляя пушистую прядь, выбившуюся из косы: — Сложно, да. Но не в смысле тяжело. Это взрослые вещи, и они всегда кажутся слишком большими, когда их слышит маленькое сердце. Когда-нибудь ты поймешь не умом, а чувством. Поймешь, что такое быть чьим-то единственным. Надин медленно повернулась к нему, поджимая губы: — А если я вдруг что-то сделаю не так? Если я это сердце разобью? — Это невозможно. Ребенок не может разбить сердце своего родителя, Надин. Мы сами разбиваем свои сердца о вас, когда боимся, любим или не умеем отпускать. Это не ваша вина, а наша. Она подумала еще секунду, глядя на свои маленькие ладошки: — Но если я одна, вы же можете потеряться? Останетесь одни… — Нет, — сказал он сразу, мягко, но непререкаемо. — Не потеряемся. Даже если ты вырастешь, уедешь, полюбишь кого-то. Даже если нас будет разделять море. — Но ты говорил, что один ребенок бывает страшно. — Раньше так думал. Когда ребенок один — родитель всю жизнь боится за него вдвойне. Боится, что не сможет защитить, что не успеет подставить плечо, что однажды этот единственный человек заболеет, заплачет — и весь мир, весь мир родителей рухнет. Вот что страшно, Надин. Не ты. А то, что ты — все. Мы всегда будем переживать за тебя, запомни. Всегда. Ты у нас одна. — А если у меня будет тоже один? Ты будешь бояться за меня? — Если у тебя будет один — я буду молиться, чтобы ты была сильнее, чем я. Запомни: одного ребенка достаточно, чтобы дом стал большим. Потому что дело не в количестве голосов. Дело в любви, которую ты отдаешь. Она сама делает дом светлым. — Если ты так боялся, то почему тогда не получилось девять детей? Он чуть улыбнулся, но улыбка вышла перекошенной, будто внутри тянуло сразу в прошлое и в настоящее. Самир осторожно взял дочь за руку, подбирая слова. — Знаешь… раньше казалось, что все просто. Что семья рождается сама собой, будто растение, которое стоит только посадить. Я был не таким, как сейчас; я рос в Тегеране, в шумном доме, где всегда пахло специями и жаром, и было двое старших братьев, такие громкие, такие уверенные. Я бегал за ними по дворам и думал, что однажды у меня тоже будет такой же дом, где никто не пропадает и никто не уходит. Но… они ушли первыми, еще молодыми, так быстро, что я даже понять не успел, что произошло. После них отец стал другим, и я стал другим, и уже не было той громкой радости, что была раньше. Я начал дерзить, спорить на каждом шагу, делать все наперекор, потому что мне казалось тогда, что я должен быть за троих сразу — и сильным, и упрямым, и несгибаемым, и отец устал от меня и однажды прогнал, сказав: «Уходи, раз ты такой, раз слушать не хочешь, раз думаешь, что сам знаешь все про жизнь». — И ты ушел? Один? — Да. Совсем один. Я ходил по улицам Тегерана, теплым, но одиноким, и потом добрался сюда, в Рабат, где меня приютил двоюродный брат, Аллах ему свидетелем. Но до того, как он меня нашел, я долго бродил в песках, словно в огромной пустой комнате, где звук твоих шагов возвращается к тебе эхом, и ты вдруг понимаешь, что если потеряешь голос — никто тебя не услышит. Вот тогда я понял, что такое одиночество. Когда никого нет в мире, кто назовет тебя своим. — Поэтому ты хотел девять? Чтобы никогда не быть одному? — Девять… да. Мне казалось, что если будет много детей, то дом никогда не станет пустым. Что один ребенок — это хрупкое маленькое чудо, которое нужно беречь, а много детей — это как большой сад, где даже если упадет одно дерево, другие стоят и держат тень, и дом не рушится. Когда мы с твоей мамой ушли бы, ты бы не осталась одна, а были бы рядом с тобой и братья, и сестры, которые бы поддерживали и тебя, и друг друга. — Но почему не получилось девять? — Потому что жизнь не спрашивает, сколько ты хочешь. Мама заболела, когда ты была маленькая, и доктор сказал, что сердце может не выдержать. Аллах дарует, но не всегда то, что мы просим, а то, что нам нужно. Когда я увидел, как мама держит тебя на руках, такую маленькую, почти прозрачную, я понял, что одного ребенка хватает, чтобы весь мир держался на месте. — Но ты же сказал, что один ребенок — страшно. — Страшно. Но я бы выбрал этот страх тысячу раз, если бы знал, что в конце его — ты. И если у меня был бы выбор между домом, где десять голосов бегают по комнатам, и домом, где один голос, твой, поет в тишине… я бы все равно выбрал второй. Потому что когда сердце одно, но любимое — оно сильнее девяти. И оно никогда не бывает маленьким. — Папа… тогда я сделаю так, чтобы ты никогда не чувствовал себя одиноко. Он улыбнулся — и от этой улыбки в ней на всю жизнь остался свет. — Машаллах[25], моя девочка. Ты уже сделала. [1] MI5 и MI6 — британские спецслужбы. MI5 занималась внутренней контрразведкой и разоблачением немецких агентов внутри Великобритании. MI6 отвечала за внешнюю разведку: агентурные операции в Европе, включая Францию и Германию, сбор данных о немецких офицерах, коллаборационистах и движениях войск. [2] Avenue de Tokyo — официальное название улицы, использовавшееся в Париже с 1918 года. В 1945–1946 улицу переименовали в Avenue de New-York, и под этим названием она известна сегодня. [3] Эй! Заткнись! (фр., крайне грубо) [4] Что там происходит? (исп.) [5] Дружище (исп.) [6] Эй (фр.) [7] Брат, дружище (фр., разговорн.) [8] Что он сказал? (исп.) [9] Дядька, чувак; дружеское обращение (исп.) [10] Матерь Божья (исп.). [11] Парень (ит.) [12] Понимаешь? (исп.) [13] Этому нет прощения! (исп.) [14] Ну, хорошо (исп.) [15] Грубое восклицание: черт побери! / блин! (исп.) [16] Искренность (ит.) [17] Глупец (ит.) [18] Точно! (исп.) [19] Дерьмо; грубое ругательство (исп.) [20] Николя Ретиф де ла Бретонн (1734–1806) — французский писатель и публицист, автор откровенных эротических произведений. Прославился реалистичными, иногда скандальными описаниями быта, сексуальности и человеческих слабостей. [21] Ну вот… настоящее кино! (фр.) [22] Официальные сообщения правительства или штаба, особенно военного. [23] Шахада — исповедание веры в исламе; произнесение формулы единобожия и признания пророчества Мухаммада, совершаемое осознанно и с искренней верой. [24] Ничтожный, презренный человек; грубое уничижительное оскорбление. (араб.) [25] Машаллах — религиозная формула, буквально означающая «так пожелал Аллах». Употребляется для выражения одобрения, благодарности Богу или благословения по поводу уже произошедшего события.Глава 13
26 января 2026 г., 00:55
Для Парижа освобождение наступило 25 августа 1944 года, когда в столицу вошли французские части генерала Леклерка вместе с американцами. Город ликовал. То был солнечный день, ни единого облака; люди выбегали на полуразрушенные улицы, разгребали завалы, возвращали городу порядок. На Елисейских Полях собрались тысячи, встречая цветами французские части, сформированные за границей — в колониях, при поддержке союзников. Союзники шли позади французских сил — таков был прямой приказ де Голля: в Париж должны войти первыми именно французы.
Пока город ликовал первые дни, для Исидоры, Грегори, Дидье, спасенных девушек и семьи Эль-Магриби война еще не закончилась. Начались допросы. С последними все оказалось проще: их не держали долго — связей у них не было, они лишь выполняли приказы главной троицы.
Самир провел представителей французских властей к своей разрушенной пекарне, спустился с ними в подвал, а затем и в канализацию. Там и обнаружили временное место жительства девушек, а дальше — военного преступника, уже мертвого Каспара Штернберга.
— Не хороните их вместе, — с грустью пробормотал Самир, глядя на мертвое тело Барбары. — Она рассказывала, что верующая. Возможно, она бы хотела быть похороненной на священной земле, в монастыре.
— Вы говорили, что она родила?
— Дидье Бертран говорил.
Это имя звучало на каждом допросе всех, кто хоть как-то был связан с их группой. Французская политическая полиция, вновь подчиненная де Голлю, выглядела сурово: темные костюмы, сухие манеры, иногда жесткость, но не жестокость; перед допрашиваемыми были бюрократы, привыкшие докапываться до сути.
— Вы знали, что вас прослушивают? — спрашивал полицейский, осматривая магнитофон в доме Эль-Магриби.
— Дидье Бертран знал. Он заходил проверять технику, — говорила Надин, придерживаясь за бок. — Поэтому все самое важное мы передавали шепотом и из уст в уста.
— Вы были как-то связаны с немецким правительством?
— Нет, — качала головой Хадиджа. — Дидье Бертран был.
Жаклин и Лилиан допрашивали в той квартире, куда их переселили; за ними установили ежедневное наблюдение, но девушки даже не пытались выйти — смотрели на улицу только через окно.
— Значит, все девушки из борделя, принадлежавшего Тьерри Саварру, были похищены?
— Без исключения, — кивала Лилиан.
— Кто вас вывозил в Барбес?
— Грегори Саварр, — отвечала Жаклин. — Когда бордель перешел ему, он стал вывозить нас понемногу, при любой удобной возможности, чтобы не вызвать подозрений.
— Кто организовывал это все?
— Дидье Бертран.
— Жаклин, вы говорите, что Барбара родила в начале мая и вы уже были там. Где ребенок? Вы принимали роды?
— Роды принимали Исидора Дюбуа и Дидье Бертран. Они унесли ребенка в приют, чтобы ему оказали помощь — в канализации он бы не выжил.
— Исидора Дюбуа, — хмурился полицейский, поправляя шляпу на голове. — По нашим данным из разведки она тоже была в борделе как похищенная. Как она оказалась за пределами?
— Это вам надо узнать у нее и у Дидье Бертрана.
Дороти опрашивали специалисты, работавшие с детьми; при допросе присутствовал психолог.
— А в канализации вас кто кормил?
— Дядя с бородой и грустный дядя.
— Они делали тебе больно?
— Нет, больно было в другом месте.
Пока задавали вопросы людям из внешних звеньев их маленькой организации, основные допросы шли в участке на улице Иль-де-ла-Сите. Участок, расположенный на острове Сите, в самом сердце Парижа, на набережной Орфевр, в нескольких шагах от Нотр-Дама.
Снаружи это было суровое административное здание: вытянутый прямоугольник из серо-песочного камня с арочными окнами. По узким коридорам бегали люди — то в форме, то в гражданской одежде; работа шла полным ходом. Летнее солнце пробиралось через окна и освещало лица людей, что неустанно работали по выявлению коллаборационистов.
Совсем иначе было в допросной. Исидору, Грегори и Дидье допрашивали отдельно, в серых комнатах без окон и лишь с единственной лампочкой на ножке, что грубо смотрела на дубовый стол. Их допрашивали по двенадцать часов, а после сажали на ночь в общую камеру. Дидье знал, что их подслушивают, но это его мало волновало — скрывать им было нечего.
Исидора и Дидье уже знали из допросов о том, что случилось с Фридрихом и его сыном, но не решались говорить с Грегори. Тот сам не стремился к разговору и сидел в углу камеры, поджав ноги к груди. Сейчас для всех было важно доказать, что девушки из борделя не были проститутками по желанию; важно было указать на главного виновника — на похитителя, работорговца, дилера и жестокого человека, который предал страну за удобное кресло в кабинете.
Допросы шли почти целую неделю. Следователи пытались даже надавить, но все трое настолько устали, что повторяли одно и то же. Иногда они пытались пойти с другой стороны.
— Вам было жаль слышать, что Фридрих Лангервальд мертв? — спросил следователь у Исидоры.
— Вы сейчас издеваетесь?! — грозно вскинула бровь девушка и нагнулась над столом.
— Вам было приятно проводить вечера в компании офицеров гестапо? — спрашивали у Грегори.
Грегори устало смотрел на них, поджав губы, и, хмыкнув, качал головой.
— Я был счастлив от мысли, что эти улыбки перестанут быть улыбками, когда придет освобождение.
— Дидье, Самир Эль-Магриби утверждает, что Каспар знал вас очень хорошо: знал ваше криминальное прошлое и общался с вами во время оккупации.
— Если нужно было целовать ему сапоги, чтобы он не глядел в сторону Барбеса, где под землей спрятаны девушки, за которых я взял ответственность, — я был готов это делать. Вы у меня этот вопрос задаете уже пятый раз, может, что-то поинтереснее будет? Когда Тьерри Саварра посадят?! И скажите мне, наконец, о Лоренцо Дюране!
Целую неделю их расспрашивали обо всем: о случившемся, о прошлом, о том, как они пришли к спасению девушек и как выполняли свой план.
Так бы допросы и продолжались, если бы первого сентября в их общую камеру не впустили одного человека. Дидье, лежа на деревянных досках, лениво посмотрел на проход, а после так резко вскочил, что моментально пробудились и Грегори, и Исидора.
— Господи… Святая Мария, не может быть, — шептал Дидье.
— Ну что же стало с твоим прекрасным лицом? — хохотнул мужчина. — Надеюсь, за повязкой все то же счастье и свобода, а не гигантский ожог. Глаз хоть в порядке?
— Я ослеп на левую сторону, но это… Лукас говорил, что вы мертвы!
— Сначала я умер, — кивнул мужчина, поправив шляпу, — но я выжил!
Грегори поднялся из своего угла камеры, сделал осторожный шаг, пригляделся к лицу и с недоверием спросил:
— Доминик Готье?
— Узнал все же, — улыбнулся мужчина. — Ты сильно изменился, я помню тебя совсем коротышкой.
— Вы все это время были живы, — простонал Дидье, рухнув обратно на койку.
— Да. И я пришел сказать вам главное: вы освобождены. Следствие признало, что вы не сотрудничали с врагом.
Исидора смотрела на Грегори и Дидье настороженно, и эта настороженность постепенно переходила и на остальных.
— Вы что, работаете на французскую полицию? — хмыкнул Дидье.
— Больше расскажу за пределами. Ну же! Вы наверно соскучились по свежему воздуху Парижа.
Им было непривычно идти по коридорам без наручников и без конвоя, но теперь они были свободны. На лестнице их встретил теплый сентябрьский воздух, ударивший в лицо.
Доминик Готье, опираясь на трость, прошел подальше от здания и уселся на скамейку, разваливаясь на ней как на диване. Трое встали перед ним и выжидающе смотрели: измученные, они уже хотели поскорее вернуться домой.
— Лукас передавал информацию мне.
— Я так и понял, — кивнул Дидье. — А вы кому?
— Сначала связным в Испанию, от них — связным в Португалию.
— А они?..
— В Лондон, в штаб-квартиру SOE. Вся информация о борделе Тьерри, его связях с немцами, Франсуа Алабаре и вашей работе, была передана в Лондон. Это и спасло вас. Французы отправили запрос в Лондон, и два дня назад пришел ответ, подтвердивший вашу невиновность. Жаль, что последние полученные бумаги нельзя использовать, чтобы надавить на французские власти.
— Последние бумаги? — нахмурился Грегори.
— Селин Лафорж передала моему связному, Жулю Конате, копию бумаг из архивов гестапо, где есть абсолютно все о Тьерри.
— Ты знал? — посмотрел Дидье на Грегори.
— Нет, я думал, она лишь о блокпостах узнает у того архивиста…
— Так что с Тьерри? — спросила Исидора. — Когда будет суд?
— Никогда, — моментально ответил Доминик, закуривая сигарету; на него обрушился шквал восклицаний, из которого было трудно что-либо разобрать.
— Вы шутите?!
— Как «никогда»?!
— Им не хватает того, что мы достали?!
— Нас допрашивали неделю с подозрением в сотрудничестве, а ему даже формально пощечину не дадут?!
— Убейте его тогда! — это уже четко было слышно от Исидоры.
— Я бы с радостью, — хмыкнул Доминик, — но у французских властей есть другие заботы. Тьерри собрал внушительный капитал и щедро передал его французским властям, а вдобавок отдал и свои архивы. Он тоже копил компромат, это сыграло ему на руку. Он оказался полезен. Дальше начнутся разборки, которые к вам отношения не имеют.
— Англичане не требуют его немедленного ареста, раз у них все бумаги на столе? — спросил Дидье.
— Англичане в бешенстве. Но де Голль ясно дал понять, что не собирается терпеть вмешательство во внутренние дела Франции.
— Англичане не хотят выставить это дело на всеобщее обозрение?
— Выставят они это — и им по голове прилетит то же самое. Думаете, среди британцев предателей нет? Документы, скорее всего, будут лежать в штабе, пока службу не закроют. Уже поговаривают, что после войны лавочка будет прикрыта, и коллаборационисты вздохнут спокойно.
— Если достать эти документы? — спросил Грегори. — Если они будут у нас на руках?
— Для этого англичанам пришлось бы разворачивать целую операцию: назначить куратора здесь, в Париже, и действовать настолько тонко, чтобы французы не заметили вмешательства. В любом случае это будет трудно. А вот когда документы будут здесь, в Париже, тогда уже можно будет думать.
— Почему они просто не возьмут и не привезут их сюда?
— Мальчик, а что потом? Вот они привезут — и кто этим заниматься будет? Дидье?
— Нет, — покачал головой Дидье. — Политические игры не для меня. Если нужно дать против кого-то показания — я сделаю, но рисковать больше не буду.
— А Франсуа Алабар? — спросила Исидора. — Его тоже отмазали?
— Нет, Тьерри его подставил. Его арестовали. Бордельный бизнес был записан на него. Его будут судить как работорговца, насильника, коллаборациониста, ну и список вниз.
— Его точно казнят? — не унималась Исидора.
— Я надеюсь на это.
— Селин отдала жизнь… — хрипло заговорил Грегори, — чтобы этот документ был изъят из архива гестапо и передан вам. Лукас положил все, чтобы Тьерри посадили. Неужели человек, который курировал сопротивление во Франции, не может повлиять? Может, написать ему письмо? Письмо, где скажем, что готовы помочь!..
— Ну пиши! — по-доброму засмеялся Доминик, — «Дорогой Уинстон Кларк, я вот французик решил пойти против де Голля, поможете?». Он же искусный стратег, разведчик; ему нужна очень веская причина верить, что ты не посыльный из правительства, которое провоцирует англичан на действия для международного скандала. Грегори…
— Отец знает, что я работал на Сопротивление?
— Нет, он до сих пор уверен в том, что вы вдвоем отлично работали на немцев и хорошо с ними дружили.
— И не говорите, пусть это останется тайной.
— Я сдержу слово. — Доминик поднялся, и трое невольно расступились. — Ваша война закончилась. Живите обычной жизнью.
— Вы возвращаетесь в криминал? — спросил Дидье.
— Может быть. Посмотрим, как карта ляжет. Если что, ты всегда можешь вернуться; я приму тебя обратно…
— Нет, — отрезал Дидье, отступая от него. — Больше никакого криминала.
— Не скучно тебе будет?
— Уж лучше скучно, чем так, как я жил до этого.
— Что с Лоренцо Дюраном? — спросила Исидора.
— Он погиб. Мне жаль, — кашлянул Доминик, отводя взгляд в сторону.
Эти слова ударили каждого из них, и отвечать не хотелось никому. Грегори виновато посмотрел на Дидье и Исидору, отошел на несколько шагов и хрипло спросил:
— Где он похоронен?
— В общей могиле под Белградом.
— Я хотел спросить еще о… — Грегори осекся, почувствовав взгляды на себе, зажмурился и быстро сказал: — Последние слова Лукаса были о женщине по имени Бен-Аарон. Откуда он знал о ней, если Фридрих скрывал ее?
— Он получил это от меня, а я, в свою очередь, от англичан. MI5 и MI6[1] хорошо работали в Германии до войны — видно, что времени даром не теряли.
— Меня не накажут за то, что я сделал?
— Нет.
— Почему?! — с отчаянием выкрикнул он, делая шаг к нему.
— Потому что ты не единственный, кто совершал такие расправы над офицерами, да и он был преступником; его и так наверняка бы казнили. Ты просто облегчил бюрократические процессы. Кстати говоря, вас всех хотят наградить за…
— Я отказываюсь от наград, — холодно бросил Грегори.
— Мне тоже они ни к чему, — кивнула Исидора.
— Мне уж подавно, — пожал плечами Дидье.
— Приглашения уже готовы. Вам только зайти на пару минут и забрать медали.
— Нет, — хором ответили трое.
— Дело ваше. На парад союзных войск хоть придете?
Грегори, Дидье и Исидора переглянулись; на их лицах смешались недоумение и гнев.
— Я не собираюсь смотреть на оружие, что убивало людей и будет это делать, — ответил за всех Дидье.
— Тогда не смею больше вас задерживать. — Доминик быстро достал из нагрудного кармана пиджака три визитки и протянул каждому. — На случай, если вам понадобится мое покровительство или помощь. Ну или… Если кто-то из вас захочет бороться дальше.
Доминик Готье поправил шляпу и, сделав низкий поклон, медленно побрел к мосту. Так они и остались втроем. Исидора, сунув руки в карманы, глядела на Дидье. Он выглядел хуже всех: половина лица перебинтована, рука плотно притянута к туловищу. Грегори стоял поодаль от них и смотрел себе в ноги. Никто не понимал, о чем он думал и что чувствовал, но Дидье ощущал исходивший от него непривычный холод, словно их связь медленно разрушалась.
— Малой, чего там грустишь один? Может, хочешь пойти выпить?
— Нет, — покачал головой юноша. — Я пойду домой.
— Если тебе нужна будет помощь…
— Не нужна. Свяжемся как-нибудь потом.
Грегори обошел их и быстро удалился, не бросив ни прощального слова, ни взгляда.
— Переходный возраст, — констатировал Дидье и посмотрел на Исидору. — Ну а ты куда?
— В Монтрей.
— А мне нужно заглянуть в Барбес.
— Удачи в построении новой ячейки общества. Только не переусердствуй, — стукнула его по больному плечу, от чего тот шикнул и хотел было выругаться. Но Исидора уже быстро двигалась по мостовой с гордо поднятой головой.
Она вышла на улицу и почти сразу оказалась в потоке — бурлящем, рваном, тяжелом, где радость смешивалась с усталостью, с пылью разрушенных домов, с запахом гарей и давно не стиранной одежды. Освобожденный Париж встречал ее как живое, израненное тело, которое вдруг вспомнило, что может дышать.
Улицы были перекроены войной: выбитые витрины, обвалившиеся карнизы, обугленные фасады, кое-где еще стояли баррикады, собранные из всего, что попадалось под руку, и между ними шли люди — смеялись, кричали, обнимались, пили из бутылок, кто-то плакал, кто-то стоял молча, прислонившись к стене, будто сил радоваться уже не осталось. Повсюду были военные — американцы, британцы, французы в свежей форме и, в старых, перешитых мундирах, солдаты Сопротивления с повязками на рукавах.
Но радость была не везде одинаковой. На одной из площадей Исидора замедлила шаг и увидела то, что заставило сжаться внутри от ужаса. Несколько женщин стояли на коленях, окруженные плотным кольцом людей, и кто-то — не военный, не судья, просто мужчина с ножницами — демонстративно срезал им волосы, клочья падали на мостовую, а толпа гудела, выкрикивая слова о морали, чести и очищении.
Женщины плакали, закрывали лица руками, кто-то пытался вырваться, но их удерживали, и Исидора отвела взгляд. Это было не правосудие, а удобный, зримый жест, позволяющий всем остальным почувствовать себя чистыми.
Она пошла дальше, чувствуя, как город меняется с каждым кварталом, как шум становится глуше, дома — знакомее, а шаги — увереннее, и к тому моменту, когда она свернула в свою улицу, Париж уже перестал быть толпой и снова стал местом, где можно было просто идти не оборачиваясь. За ее спиной оставался освобожденный город — шумный, противоречивый, жестокий и ликующий.
Дом встретил ее без перемен, и именно это оказалось самым тяжелым: все стояло на своих местах, ничего не было нарушено, будто день не имел значения, будто мир не заметил, что в нем стало на одного человека меньше. Исидора закрыла дверь, прошла внутрь и сразу принялась за уборку.
Она протерла полки, тщательно, проходя по краям, по углам, не пропуская ни одной поверхности, затем вымыла пол, задерживаясь у стен, где пыль скапливается незаметно.
Исидора вошла в кабинет Лоренцо. Все осталось прежним. В этом было странное ощущение, что пространство продолжает ждать того, кто уже не вернется. Она остановилась у стола и увидела фотографию.
Исидора взяла ее в руки, и в этот момент движение оборвалось. Тело не подчинилось дальше, словно весь путь закончился именно здесь. Она опустилась на пол, держа фотографию перед собой и долго смотрела, пока изображение не начало расплываться от подступивших слез.
— Как же так… Вы обещали мне вернуться. Вы дали слово.
Сад за окном по-прежнему цвел, а дом по-прежнему оставался одиноким.