Гроза на заре

Горячая работа
NC-21
Завершён
4
автор
Фэндом:
Размер:
931 страница, 474 668 слов, 35 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
4 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник

Часть 4. Глава 1

Настройки

Так много молодых людей

Лишились бытия:

А слизких тварей миллион

Живет, а с ними я.

Сэмюэл Тейлор Кольридж. Поэма о старом моряке. 1798.

Сентябрь 1946 года. Франция. Машина остановилась на грунтовой дороге перед церковью деревни Ле-Бек-Елуэн. Фрэнсис еще долго не решался открыть дверь. Он заглушил мотор, положил руки на руль и, не моргая, всматривался в высившийся впереди храм. Крест, венчавший его шпиль, был темным пятном на сером небе. Внутри все сжалось, дыхание сбилось, пальцы подрагивали, выдавая его неспособность справиться с нахлынувшими чувствам. Фрэнсис прикрыл глаза, представляя лицо юноши, и невольная улыбка тронула губы. Он и представить не мог, как сильно жаждал увидеть его снова. Не мог предположить, что под слоями ярости, гордости и упрямства скрывалось простое желание заглянуть ему в глаза. Он провел рукой по виску, достал сигарету и приоткрыл окно. Фрэнсис не знал, сколько времени просидел без движения, но понимал: если не выйдет сейчас, так и останется в машине до темноты. Он резко открыл дверь, гулко хлопнул ею и, не раздумывая, двинулся к калитке. Земля под ногами была твердой, каждый шаг отзывался в спине тяжестью, а сердце билось все громче, не давая отдышаться. На территории было почти пусто. Несколько монахинь сновали туда-сюда, вовсе не обращая на него внимания. Мимо пробежали дети: один смеялся, другой тащил корзину, третий перешептывался, наконец замечая незнакомца. Фрэнсис остановился у входа в церквушку, машинально выдохнул через нос, стряхнул пепел и подошел к девушке в черном одеянии. Его голос прозвучал глухо, когда он спросил о Грегори Саварре и отце Натаниэле. Она кивнула и скрылась в глубине двора. Фрэнсис всматривался в деревянные дома, где жили рабочие и дети. Он думал о том, чем мог заниматься здесь Грегори, какое именно призвание нашел для себя в таком тихом месте. Смог ли начать новую жизнь? Смог ли найти покой в служении Богу? Кем он здесь работал? Мужчина улыбнулся, представляя, что Грегори прибыл сюда как рабочий: силы ему было не отнять — крепкий, решительный, готовый к любой тяжелой работе. Он кивнул сам себе, соглашаясь с мыслью, что тот действительно мог найти свое призвание в помощи другим. Но улыбка исчезла, когда его кольнула тревожная мысль: не нарушит ли он покой юноши своим визитом. А вдруг разрушит его новую жизнь, станет для него преградой, человеком из прошлого, которого не захотят даже видеть? Шаги раздались вскоре, и Фрэнсис поднял голову. Отец Натаниэль шел с прямой спиной, спокойный, наблюдая за ним внимательным взглядом. — Добрый день, — Фрэнсис чуть склонил голову, выказывая почтение, которого не чувствовал, но посчитал нужным. — Мое имя Фрэнсис Талли. Прошу простить манеры, я не привык к общению с духовенством. — Добрый день, молодой человек, — сдержанно ответил священник, разглядывая его с легкой настороженностью. — Вы пришли за благословением? — О, нет, — Фрэнсис поспешно покачал головой. — Я пришел насчет Грегори Саварра. Мне известно, что он живет здесь. Я хотел бы поговорить с ним, если это возможно. Священник молчал несколько мгновений, после чего поднял на него спокойный, проницательный взгляд. — А вы уверены, что он хочет говорить с вами? — Он сам написал мне и сказал, что будет ждать. Я знаю, что запоздал с ответом. Я не пытаюсь оправдать себя, лишь хочу извиниться перед ним за многое. Священник кивнул и жестом указал на тропинку, что уводила от храма к опушке леса, где за деревьями прятались маленькие дома. Фрэнсис двинулся за ним. Натан шел неторопливо, с руками, сцепленными за спиной. Он оглядывал деревья, временами хмурился, всматриваясь в потускневшее небо. Их молчание было напряженным, но священник вдруг остановился, и Фрэнсис сделал то же самое. — Скажите, вы верите в праведный гнев, месье Талли? — спросил он тихо, почти буднично. Фрэнсис удивился, но ответил без промедления: — Я не верю в гнев и тем более в его праведность. Я верю в людей, и в их способность к добру. — Люди часто прикрывают свою злость словами о правде и справедливости, — проговорил священник, свернув на боковую тропу. — Они говорят о праведном гневе, как о силе без греха. Но все, что я понял за свою жизнь, — это то, что единственное, что по-настоящему праведно в этом мире, — сама жизнь. Он остановился снова, дожидаясь, когда Фрэнсис встанет рядом, и молча кивнул на землю впереди. — И когда жизнь отнимают даже у того, чья душа была не без изъяна, это невозможно оправдать. Ни гневом, ни справедливостью. Грегори Саварр не был святым. Он не нашел покоя при жизни. Но я молюсь о том, чтобы Господь принял его душу и даровал ему прощение. Фрэнсис не сразу понял смысл его слов. На миг он замер, пытаясь осмыслить услышанное, и в тот же момент в груди все похолодело. — Простите, но я не понимаю вас, — насторожился он, делая шаг назад. Священник смотрел на него с сочувствием, но и с решимостью. Он прочистил горло, шагнул ближе, взглянул на зеленую траву перед собой и заговорил: — Грегори Саварр мертв, Фрэнсис Талли. Он был похоронен здесь, на монастырской земле в середине ноября прошлого года. Натан подошел ближе и указал на небольшой холмик, едва покрытый молодой травой. Место было скромным, без креста и без таблички — только свежая земля, которую еще не успели затоптать время и дождь. — Его друзья просили похоронить его здесь. Из семьи не осталось никого, кто мог бы выбрать место для его упокоения… Юношу до смерти избил собственный отец. Полиция арестовала Тьерри и увезла в Париж. Позже забрали и тело для расследования, — тихо, почти с сожалением продолжил священник. — Мне жаль, что вы не смогли поговорить с ним. Я молюсь, чтобы он ушел в иной мир без обиды и тревог по отношению к вам. Слова терялись в шуме собственного дыхания, в том, как учащенно билось сердце, как дрожь пробежала по его спине; лицо Фрэнсиса стремительно менялось от ужаса к пустоте, от боли к непониманию, от обжигающего страха к той растерянности, которую нельзя было выразить. Не проронив ни слова, он резко шагнул к могиле, опускаясь на колени, и провел дрожащей рукой по короткой, влажной траве. Пальцы невольно сжались, и, прежде чем успел осознать, он с яростью вцепился в землю, вырывая холодную глину и комья влажной почвы, хмурясь и прикусывая губы. — Немедленно прекратите! Вы оскверняете могилу! — выкрикнул священник, бросаясь к нему, но Фрэнсис, озверев от отчаяния, оттолкнул его от себя, так что тот пошатнулся и едва не упал на землю. — Вы лжете! Все вы лжете! Он жив! Жив, слышите? Я докажу это! — не своим голосом кричал Фрэнсис, срывая ногтями дерн, зарываясь пальцами все глубже. Он не хотел верить, что весь долгий год жил с призраком, вспоминая того, кого уже не существовало. Фрэнсис помнил, как вглядывался в лицо во сне, ощущал тепло прикосновений, слышал голос, — и все это оказалось лишь слабым отголоском памяти. Он не мог принять, что Грегори, тот самый Грегори, который звал его, улыбался, согревал, охранял его даже в снах, был мертв. Не просто ушел, а умер так, что от него осталась лишь свежая могила и память, которая теперь стала проклятием. Фрэнсис не замечал слез, они текли сами по себе, капая на землю, впитываясь в ту самую траву, которую он разрывал в отчаянии. Он не слышал, как его звали, как пытались успокоить, — слышал только глухой гул в голове и лихорадочно дышал, пока его руки не перехватили и не стали оттаскивать от земли, от той единственной точки на этом свете, где еще хранилась связь с тем, кто был ему дороже жизни. — Верните меня немедленно! Я должен быть здесь! Фрэнсис кричал, вырывался, царапался, цеплялся за землю. Он не сдавался, но силы покидали его; тело обмякло, дыхание стало прерывистым, губы побледнели. Оставалась одна мысль: Грегори больше не было и никогда не будет.

***

Ноябрь 1945 года, Франция. В Париже ранним утром Грегори все еще смотрел на свои окровавленные руки. Пальцы дрожали от потрясения и не слушались, когда он выводил строки, предназначенные Фрэнсису. Он запечатал конверт и, дождавшись открытия почтового отделения, отправил письмо, аккуратно приклеив марки. Фрэнсис любил порядок, любил, когда все лежит на своих местах, и Грегори не позволил дрожащим пальцам наклеить их неровно. По возвращении домой он увидел, как засияло от счастья лицо отца, когда в дом вошел его секретарь и коротко прошептал новость, которой сам Грегори не расслышал. Но он увидел, как Тьерри громко рассмеялся, хлопая по плечу своего подчиненного. Мужчина заговорил вслух о том, что осталось избавиться лишь от нескольких человек, и тогда правосудие, дышавшее ему в спину целый год, наконец исчезнет. Грегори все сильнее хмурился, сдерживая яростный порыв избить до смерти собственного отца. Вечером он решился изолировать его в безопасном месте, чтобы тот не смог добраться до людей, которые были ему дороги. Он подошел к Тьерри и предложил поездку за город. Мужчина сначала отнекивался, но Грегори убедил его, что увиденное его порадует. Тьерри был заинтригован словами сына и уступил под его натиском, сев вместе с ним в машину. Так, поздним вечером восемнадцатого ноября, они прибыли в церковь Ле-Бек-Елуэн. Грегори, проходя медленно мимо рядов деревянных скамеек, остановился у самого распятия. Его движения были тяжелыми, плечи опущены, а во взгляде сквозила усталость, дошедшая до предела. Он опустился на край первой скамьи, наклонился вперед, упер локти в колени и вжал ладони в лицо, зарыв пальцы в волосы. Дыхание сбивалось, сердце глухо стучало в ушах, и лишь с трудом он заставлял себя сидеть спокойно, не давая волю дрожи охватить тело полностью. Тьерри вошел вслед за ним неторопливо. Он устроился на скамье левее, подальше от сына, небрежно закинув ногу на ногу, осмотрел убранство скромного храма — высокие узкие окна, алтарные образы, потускневшие от времени, свечи, что плавились медленно, точно время само растягивалось в этом месте. В его взгляде не было почтения, лишь равнодушие, почти насмешливое. — Зачем ты меня сюда притащил? — наконец произнес он, не глядя на сына. Грегори не ответил сразу. Он все еще чувствовал пульсацию боли в разбитой скуле и растрескавшейся губе, где подсохшая кровь оставила жгучие следы. Его пальцы дрожали, не слушались, а в голове не утихала суматоха воспоминаний о прошедшей ночи. Он тяжело выдохнул через нос, поднял взгляд и, сжав кулаки, наконец посмотрел отцу в глаза. — Чтобы ты попросил прощение за свои грехи. За каждую судьбу, которую ты сломал во имя своих грязных сделок. За людей, которых ты искалечил, еще до войны и после. Хотя бы сделай вид, что тебе жаль. — Господь простит меня, — спокойно бросил он. — Все, что я делал, было ради нашего спасения. Ради тебя, в первую очередь. — Ради меня ты убивал? Ради меня ты продавал девочек, передавал их в руки извергам? Ради меня вершил чужие судьбы, воровал, насиловал, приказывал, возомнив себя богом, а не человеком? Ради меня ты поехал в Англию, чтобы убедиться, что Фрэнка точно подстрелят? Тьерри слегка пожал плечами и отвел взгляд, давая понять, что разговор ему наскучил. — Это уже не имеет значения, — сказал он, облокачиваясь о трость. — Фрэнсис Талли мертв. Грегори резко выпрямился, лицо его побледнело до болезненной белизны. Глаза округлились, наполнились тем самым ужасом, который с детства преследовал его, — страхом того, что все, кем он дорожил, бесследно исчезнут. — Что ты сказал? — еле выдохнул он. Пальцы сжались в кулаки, и внутри оборвались последние жизненные силы. Перед глазами — Фрэнсис. Живой, упрямый, с усталым взглядом и прямой осанкой. — Ты, — начал юноша, но слова не сложились. А в голове уже пронеслось все: их встречи, разговоры, смех, ссоры, расставание и тот миг, когда Фрэнсис лежал на земле, умирающий, а он сбежал, оставляя его совершенно одного. Грегори сжал зубы, а потом, выдохнув, дрожащим голосом прошептал, чувствуя, как подступает рвущий душу крик. — Тогда ты убил не того человека. Потому что тем самым доносчиком был я. Тишина в храме стала почти осязаемой. Тьерри впервые повернул голову к сыну, и взгляд его стал внимательнее, чуть сузив глаза, как у охотника, заметившего странность в поведении добычи. — Ты? Ты все это время был рядом со мной… — Я! — выкрикнул Грегори. — Все годы оккупации я работал на Лукаса и Дидье. Последний год я не убивал тех, на кого ты указывал. Я вывозил их в безопасные места. Они остались живы, дали показания, и именно так был приговорен к смерти Франсуа Алабар. Но тебя они помнят точно так же, как и его, и готовы в любой момент дать против тебя показания. Я крал у тебя документы, копировал их, передавал Лукасу, а он дальше Сопротивлению. Все шло по цепочке — дальше, в британские штабы разведки. Я сам нашел Фрэнсиса Талли, потому что знал, что он работал на разведку в годы войны. Я подделал письмо, выманил из архива нужные бумаги. Я втянул британцев, чтобы ты, наконец, ответил за все. За каждое имя, за каждую сломанную жизнь, за каждую девочку, которую ты продал, за кровь, которую ты лил с такой легкостью, будто она ничего не значила. За то, что сделал с мамой… Тьерри вскочил с места. Он преодолел расстояние между ними в два шага, схватил Грегори за воротник, резко дернул на себя и, дыша часто, задыхаясь от ярости, зашипел, сверкая глазами: — Если хоть половина из этого правда… — Это все правда, — насмешливо сказал Грегори. — И я главный свидетель против тебя. Я знаю о тебе все, я фиксировал каждое твое движение, знал, с кем ты ешь, когда ты спишь, что ты читаешь. Я больше не отступлю. Я сделаю все, чтобы ты сидел в тюрьме. Ты позор не только нашей страны, но и всего человечества. Пока ты предавал Францию, я пытался спасти хотя бы ее часть. Первая твоя жертва — моя мама. Луиза. Ты убил ее еще до того, как она умерла. Но ты не уйдешь от правосудия, отец. Безнаказанных не бывает. Тьерри не сдержал гнева, выдернул трость из-за спины и, не раздумывая ни секунды, обрушил ее на голову сына. Резкий хруст наполнил пространство храма, и Грегори, потеряв равновесие, рухнул на пол, прикрывая лицо руками. Но Тьерри уже не видел перед собой человека. Перед ним была угроза, предатель, все, что рушило его жизнь, его власть и порядок. Он ударил снова — в скулу, с такой силой, что раздался треск кости, и кровь брызнула на пол, оставляя алые пятна на досках. Юноша попытался отползти, но в глазах продолжало темнеть, и все, что он мог сделать, — попытаться осесть на колени, продолжая прикрывать лицо. Глаза его бегали, цепляясь за лунный свет из витражей, за распятие, что возвышалось над алтарем, и за взгляд отца, искаженный безумием, в котором не осталось ничего, кроме злобы и желания уничтожить. Последние слова, проскользнувшие в его сознании, так и не нашли выхода, оставшись внутри него: «Прости меня». — Ты предал меня, — задыхаясь, прошипел Тьерри, замахиваясь вновь, — предал кровь, имя, все, чем мы были. И ты еще осмелился стоять передо мной! Трость обрушилась на плечо, с треском сломав ключицу. Грегори попытался поднять руку, прикрыться, но следующий удар пришелся по кистям, и пальцы разогнулись, сломавшись под яростной мощью удара. Он не просил пощады, лишь пытался дышать, вцепившись в пол, который окрашивался его кровью. Трость вновь опустилась, уже на затылок, с такой силой, что голова дернулась, лицо ударилось о край скамьи, и зубы хрустнули, разлетаясь по полу белыми осколками. Тьерри навис над ним, схватил за волосы и дернул вверх и с отвращением посмотрел в глаза, которые уже с трудом держали фокус, наполненные болью и страхом, но все еще живые, все еще не сломленные. И тогда он вновь поднял трость, схватив ее двумя руками, и со всей жестокостью начал наносить удары по лицу, с каждым разом чувствуя, как черты сына стираются под его руками, как плоть рвется, как кровь течет по его ладоням, пропитывая рукава и капая на пол. Тьерри не остановился, даже когда тело Грегори уже не шевелилось, даже когда из разбитой головы больше не доносилось ни стона, ни хрипа. Он бил дальше, с истеричным остервенением, будто хотел стереть само существование сына с земли, будто каждое движение трости по его телу очищало его собственную вину. Удары продолжались, и звук стал другим — не плеск крови и плоти, а треск и скрежет костей. Трость ломала лучевую кость, ее острый край разрезал плоть, и обнаженные фрагменты с треском расходились под ударами. Скулы разлетелись, челюсть лопнула, ее обломки выбились наружу, а нос расплющился, исчезнув под мясом и хрящами. Лицо Грегори перестало быть лицом, оно стало сплошной расплывшейся массой, в которой было невозможно различить ни одной черты. Лоб был расколот, кожа висела лоскутами, смешанная с кровью, с плотью и осколками костей. Удар за ударом — и Тьерри превращал своего сына в отражение ада, безликого, изуродованного, такого же, каким была его собственная душа. И даже тогда, когда Грегори был мертв, когда его грудь не вздымалась, Тьерри продолжал. Он бросил трость в сторону, она звякнула о пол, забрызганный кровью, и, схватив сына за шею, вцепился в нее, сжимая изо всех сил. Его пальцы тонули в крови, разъезжались по размозженной коже, но он душил — с безумием в глазах, хрипя от напряжения. — Молчи, — прошипел он, — молчи навсегда! Он сжимал изо всех сил обмякшее, еще теплое горло, впечатывая пальцы все глубже. Его дыхание сбилось, сердце стучало громко и гулко, а в глазах стояла темнота. Тьерри резко отполз в сторону, тяжело дышал и не сводил взгляда с изуродованного тела, но глаза его не отражали ни боли, ни жалости, ни ужаса от содеянного. Так караются предатели. Так караются те, кто отверг семью, ее устои, кровь, на которой она держалась. Но тишина не продлилась долго. Когда двери храма отворились и несколько монахинь вошли, Тьерри даже не обернулся сразу. Он сидел, почти не двигаясь, пока не услышал сдавленный крик. Молодая монахиня, прикрыв рот ладонью, не выдержала — ее истошный визг пронесся по пустому залу и отдался эхом в каменных стенах. Тьерри медленно обернулся и увидел, как она выбежала, оставив на полу туфлю. Он поднялся тяжело, чувствуя, как в груди нарастает холод — не страх, скорее ощущение надвигающейся ловушки, которую он не предвидел. Он бросился к выходу, срываясь почти на бег, но когда шагнул за порог, у калитки его уже ждали; несколько мужчин — крепких, грубых, с руками, знавшими тяжелую работу — перехватили его. Один сбил его с ног, другой прижал лицом к земле, так, что сырая грязь попала в рот, а плечо прострелила боль. Отец Натаниэль прибежал спустя минуту. В руке он сжимал трясущиеся четки, и, как бы ни старался держаться спокойно, голос его дрожал. Он вызвал полицию, коротко сообщив о случившемся, но внутри у него все кипело. Он видел множество смертей, хоронил убитых, отпевал грешников и невинных, но это лицо, это чудовищное месиво из крови и костей, эта обезображенная плоть, когда-то бывшая человеческим ликом — оно останется с ним навсегда. Дальше делом занялась жандармерия. Прибывшие полицейские из местного департамента собирали улики и восстанавливали личность погибшего по документам и показаниям Натаниэля; криминалисты работали на месте преступления, и уже к утру была восстановлена последовательность событий, произошедших поздним вечером в монастыре. Поскольку дело касалось Тьерри Саварра, коллаборациониста, и Грегори Саварра, участника Сопротивления, департамент Эр передал его в Париж; к следующему дню все собранные улики и тело были перевезены в столицу. Новость о смерти юноши дошла до Доминика Готье уже к вечеру. Вместе с этим он узнал об открытии дела по статье о коллаборационизме в отношении Тьерри Саварра. Теперь его бы точно не отпустили: он понял, что логика властей была проста — сначала исполнить договоренности с британскими властями, а уже после закрытия дела о предательстве родины начать судить Тьерри как убийцу собственного сына. До этого было еще далеко, а тело Грегори Саварра требовало хотя бы подтверждения со стороны знакомых; по лицу было невозможно определить, кто именно лежал перед ними. О мелочах и особенностях его тела могли знать лишь близкие люди, и Доминик решил совместить сразу две вещи: сообщить о смерти друга и сказать, что срочно нужно прийти и опознать тело. На второй день после убийства Грегори Саварра Доминик явился в больницу к Дидье, который лежал там уже четвертый день с простреленным животом. Застал он его в компании беременной супруги, которая, несмотря на срок, ходила под руку с мужем и помогала ему передвигаться по палате. Дидье не был рад увидеть на пороге тень прошлого; такие визиты редко сулили добро. Покушение на него было не случайным, но злился он даже не из-за ранения, а из-за того, что у него есть ребенок и беременная жена, за которыми он попросту не может приглядеть, находясь в больнице на восстановлении. Недавнее попытка убийства и появление после этого в дверях палаты Доминика для него выглядели цельной картиной. — Уходите, — сквозь зубы прошептал Дидье, делая попытку резкого выпада в сторону Доминика, но Надин удержала его на месте, сильнее сжимая локоть. — Доброе утро, — учтиво поздоровался Доминик с присутствующими и, снимая шляпу, прошел внутрь. — У меня есть несколько новостей. Первая: вашей семье больше ничего не угрожает, вы можете быть спокойны. — Все-таки это была ваша вина, я прав? — Я не рассчитал, как далеко способен зайти Тьерри Саварр в своих амбициях и чувстве безнаказанности. Прошу меня простить за это. Я в неоплатном долгу перед тобой, твоими детьми и супругой. Пусть ты больше не связан с корсиканской мафией, ты по-прежнему остаешься частью нашей семьи, и я, как тот, кто взял на себя ответственность за тебя, не доглядел, чтобы с тобой все было хорошо. Я полностью осознаю свою вину и отвечаю за нее. — Дидье, — тихо прошептала Надин. — Давай пройдем к постели, тебе нужно отдохнуть. Мужчина не сводил глаз с незваного гостя, но словам жены подчинился и позволил уложить себя на постель. Женщина поправила на нем одеяло, подставила подушки под спину и села рядом, взяв его за руку и несильно сжимая ладонь. — Прошу простить меня, — прохрипел Доминик, — но, думаю, следующие новости могут оказаться тяжелыми для беременной женщины. — Что случилось? — резко приподнялся Дидье; Надин быстро уложила его обратно. — Если мадам Бертран готова слушать, я скажу, но предупреждаю, что информация может быть мрачной. — Говорите, — холодно бросила Надин, сильнее сжимая ладонь Дидье. — Восемнадцатого ноября этого года, в одиннадцать часов вечера, в церкви Ле-Бек-Елуэн был жестоко убит Грегори Саварр от рук своего отца. Поскольку по лицу невозможно точно установить личность, необходимо, чтобы человек, близко знакомый с ним, подтвердил ее по другим телесным особенностям и… — Стойте, стойте, подождите! Помолчите! — не поспевал за его словами Дидье, вскакивая с места. Надин, до этого державшая мужа на постели, внезапно лишилась сил; оставалось лишь безмолвно переводить взгляд то на Дидье, то на Доминика. — Мне жаль, Дидье. Но это правда. — Во что вы его втянули! — прокричал он так громко, что Доминик не выдержал и виновато зажмурился, сжимая в руках рукоять трости. — Что вы опять натворили! Он же совсем ребенок! — Я обо всем расскажу, когда ты успокоишься. Сейчас Тьерри будет проходить слушание по делу о коллаборационизме, потом — по делу об убийстве сына. Но чтобы второе дело точно состоялось, необходимо убедиться, что тело принадлежит твоему другу. Как только будешь выписан из больницы, тебе следует направиться в Парижский институт судебной медицины. Исидору я тоже предупрежу… — Вы и ее втянули в это? Как вы посмели… как вы… — Прости меня, — сказал Доминик, поклонился в знак прощания и покинул палату, оставляя супругов наедине с новостью о смерти Грегори. Дидье не мог осознать, что это правда. Столько смертей он видел — друзей и родных, — что, казалось, и эта не должна была отличаться от остальных. Но это было не так. Это было неизгладимое чувство вины, будто умер не человек со стороны, а частичка его самого; в голове все оставшиеся ночи перед выпиской звучал лишь тот раздирающий монолог под дождем в районе Пасси, где юноша плакал, разрывал себя изнутри на части, но высказывал все, что его так терзало, а слова «ты же мой папа» забивали последние гвозди самобичевания. Он не сделал того, что Грегори считал поступком отца, не смог защитить его и после тех слов о том, что он будет рядом, больше никогда рядом и не появился. А ведь они должны были встретиться еще раз на мосту Менял, и не один раз, а множество, кидать каштаны в Сену и обсуждать бытовые проблемы, если их так можно было назвать после всего пережитого. А в конце сорок шестого года отпраздновать его совершеннолетие. Ведь только об этом и просил Грегори, ему больше ничего не было нужно. Мужчина старался сохранять спокойствие внешне, пускай внутри все разрывало на части от стыда и вины. Надин скорбела вместе с ним, переживала за него, но Дидье повторял, что все в порядке и что он справится. Несмотря на это, в день выписки и поездки в медицинский институт, она отдала Самира младшего родителям переночевать, потому что предчувствовала, что ночь будет беспокойнее даже тех, что были во время оккупации. Надин принесла ему чистые, поглаженные вещи, помогла переодеться, привести его в порядок и выписаться. У выхода их уже ожидала Исидора, сидя на скамейке и глядя на серое небо. Увидев ее взгляд, Дидье сразу ощутил предчувствие надвигающегося поражения для них всех, потому что в этом вечно холодном и презрительном взгляде теперь читалось еле сдерживаемое отчаяние. Он знал ее непоколебимой, спокойной даже перед жизненными потрясениями. А здесь, прямо перед ним, еще не увидев тело друга, она уже ломалась, и он чувствовал, что не выдержит и он. Надин прошептала на прощание, что будет ждать его дома, и отпустила их. Дидье и Исидора шли всю дорогу молча; они даже не поприветствовали друг друга, молчаливо разделяли тяжесть вины, которую каждый нес с низко опущенной головой. Каждого из них, наравне с печалью, разъедало яростное чувство, что наверняка Тьерри Саварр не испытывает ни малейшего угрызения совести или даже раскаяния за содеянное. Но думалось при этом каждому, что так оно и к лучшему. Этот человек никогда не был частью семьи Грегори, а они хотя бы могли оплакать его и попытаться сделать так, чтобы его душа — душа юноши, так и не дожившего до своих двадцати лет, — была упокоена. Прибыв в институт, они сразу столкнулись с запахом едкого формалина и карболовой кислоты. Для них обоих это был иной запах смерти, не напоминавший ни гарь, ни кровь и даже не сырость канализаций — химический, искусственный, отдаленный, отчего он пугал еще сильнее. Они дождались своей очереди у регистрации и сообщили, что пришли для официального опознания тела Грегори Саварра. Исидора сказала, что они были близкими друзьями и прожили вместе более полугода. Дидье же сообщил, что знал Грегори с детства, с тех пор как тому было около одиннадцати лет, и виделся с ним регулярно вплоть до службы в армии; позже они вместе работали в Сопротивлении. Коридор был узким и длинным, с высокими каменными стенами, выкрашенными в бледный, выцветший цвет, где местами проступала влага. Потолок терялся в полумраке, лампы под матовыми плафонами горели тускло, давая холодный, почти больничный свет. Воздух был неподвижным и тяжелым, насыщенным резким запахом дезинфицирующих средств, от которых першило в горле и щипало глаза. Судмедэксперт попросил подождать в коридоре, пока тело подготовят к осмотру, и только после этого впустил их внутрь. Помещение оказалось небольшим и почти пустым. Беленые стены, высокий потолок, один металлический стол в центре, накрытый плотной простыней. По краям — шкафы с инструментами, стеклянные поверхности, аккуратно расставленные емкости. Холод чувствовался сразу — не только от температуры, но и от стерильной, безличной чистоты, в которой человеческое тело превращалось в объект работы и протокола. Судмедэксперт попросил подойти ближе и предупредил, что тело сильно повреждено. Простыню откинули медленно, оставляя голову закрытой. Дидье сразу увидел восстановленные ключицы, перешитую грудь и шею, стянутые нитями, словно разорванную тряпичную куклу, которую восстанавливали по частям. Резкий выдох Исидоры за спиной не придал ему силы. Он быстро сжал руки в кулаки, пытаясь унять дрожь в пальцах. — Вы узнаете это тело? — спросил мужчина, взглянув на них. — Да, — прохрипел Дидье. Исидора лишь коротко кивнула, не в силах выговорить ни слова. Судмедэксперт сделал пометку и, не поднимая глаз, задал следующий вопрос: — По каким признакам вы его узнали? Были ли у него при жизни отличительные особенности, которые вам известны? Шрамы, переломы, родимые пятна? — Когда Грегу было двенадцать, он поцарапался о подоконник голенью, — дрожащей рукой указал на шрам на ноге юноши Дидье. — Рост метр девяносто, — пробормотала Исидора. — Крупное телосложение. Его было трудно поднимать, когда он напивался, даже на ноги невозможно было поставить — настолько высокий… — И этот шрам, он тоже виден, — Дидье указал на перешитую шею, откуда виднелась белесая линия. — Он получил его во время восстания в сорок четвертом, когда в него стреляли. Сильно не задело, но это осталось. — Узнаете ли вы его, несмотря на состояние тела? — Да, — сказали оба. — Подтверждаете ли вы, что считаете это тело телом Грегори Саварра? — Да… — промолвила Исидора, и Дидье на этот раз не ответил, нахмурился и быстро закивал. Судмедэксперт быстро завершил написание отчета и собирался было сопроводить их к выходу, но Дидье оставался у тела вместе с Исидорой, продолжая смотреть на шею. — Можно… посмотреть на его лицо? — тихо спросил Дидье. — В последний раз. Судмедэксперт не сразу ответил. Он задержал взгляд на простыне и лишь затем произнес: — Боюсь, вы не узнаете в нем того человека, которого знали. После короткой паузы он добавил уже формально: — Но если вы настаиваете, я покажу. Мадемуазель, если вы не готовы… — Нет. Я хочу увидеть. Судмедэксперт больше не стал удерживать их и откинул ткань с головы юноши. Позади Дидье раздался резкий, душераздирающий крик, который выбил у него воздух из груди. Волна непонимания, паники, ужаса, отчаяния, отвращения и горя смешалась воедино. Исидора не смогла смотреть дольше нескольких секунд и резко отвернулась, а Дидье остался смотреть на то, что даже не имело смысла восстанавливать. Он судорожно выдыхал через нос, пытаясь привести дыхание в порядок и вернуть себе прежнюю стойкость, но это будто стало последней каплей прошедших лет потерь, боли и бегства, кульминацией той жизни, которую он хотел забыть. Где была та улыбка, что окрашивала лицо и озаряла своей добротой и наивностью всех вокруг? Она была спрятана под тем, что осталось от челюсти. Где те ровные скулы, прямой нос, что задирался вверх, когда он лепетал о стихах, правописании и уважении к культуре? И этого тоже не было: кости и хрящи торчали кольями из порванной кожи, вперемешку с плотью. А где же тот лоб, что хмурился, когда он размышлял о трудностях принятия решений, что искажался отчаянием, когда он плакал и просил о понимании? Он был расколот, расходился в трещинах, которые были видны из-за отсутствия верхнего слоя кожи. Где глаза? Яркие, голубые, столь печальные и полные надежды на лучшее? Где были его прекрасные глаза? Кто посмел отнять его жизнь? Кто посмел отнять жизнь у мира, которому она принадлежит? — Прошу прощения, — резко развернулся Дидье, отворачиваясь от тела юноши и, положив руки на дрожащие плечи Исидоры, вывел ее из помещения. Как путь до института, так и дорога обратно прошли в молчании. Дидье проводил Исидору до дома, и никто не смог произнести ни слова. Они лишь кивнули друг другу. Только отходя от калитки, Дидье услышал горький плач у беседки и, зажмурившись, пошел дальше. Самый сильный человек, которого он знал, не смог сдержать слез. Дидье хотел вернуться домой спокойным, чтобы не тревожить беременную Надин своим состоянием, и потому провел весь оставшийся день в кабаке, попивая дешевое вино. Придя поздно вечером домой, переодевшись и войдя в спальню, где спала его жена, он смотрел на нее, не в силах отвести взгляд. Он лег рядом, легонько поглаживая округлый живот, и смотрел на ее тревожное во сне лицо. А если бы Тьерри поступил так же с ней? Поступил так же с Исидорой и со всеми, кого он знал и за кого дал клятву оберегать во что бы то ни стало, что бы он сделал? Во время нападения на него он даже не был рядом с супругой, а когда убивали Грегори, он не видел его почти четыре месяца. И вновь перед взором встало то, что он увидел на столе в холодной комнате. Дыхание вновь сбилось, в груди все сжалось настолько болезненно, что пришлось скрутиться в позу эмбриона, пытаясь привести себя в уравновешенное состояние. Надин, проснувшись от резких его движений на постели, тут же потянулась к нему, притягивая к себе и прижимая к груди. Этого тепла хватило, чтобы он разрыдался. — Что же это чудовище сделало с ним… что же он… Господи, Надин… Я думал, что видел войну и все ее мерзости, но это… Это не то, за что мы боролись. Это наш проигрыш… мы все проиграли. Надин продолжала прижимать его к себе, пока он захлебывался в слезах. — Он лежал там, совсем один… совсем еще ребенок. Он лежал там, в холодной камере, и никто, кроме нас, не мог опознать его. Как можно было убить этого мальчика, как можно было, после всего, что с ним сделала война, вот так растоптать его, словно он даже не человек… А он человек, Надин. Он самый настоящий человек. Что же он с ним сделал… мой Грегори… мой маленький Грегори, что так любил читать книги… Знаешь, когда я его впервые увидел, он понуро ходил во дворе лицея, и никто не хотел с ним разговаривать… никто… Дидье плакал всю ночь, а Надин была рядом с ним, не пытаясь взбодрить его словами; только своими объятиями и касаниями она старалась показать, что она рядом и что он может не бояться плакать столько, сколько потребуется. Его слезы она принимала как свои. Еще неделю он пытался прийти в себя. Хадиджа и Самир старший полностью взяли на себя управление кондитерской, а после работы шли к ним домой и помогали в быту. На разговоры Дидье они не пытались вывести, лишь молча были рядом. Самир старший, как никто другой, знал, что в такие моменты было не время закрываться каждому в своей комнате; семья должна была помочь ближнему справиться с горем. Дидье, вернув себе внешнее спокойствие, направился к Исидоре с единственным решением — подать ходатайство о передаче им исключительного права распоряжаться дальнейшей судьбой тела Грегори. Суд возражений не высказал. У Грегори не осталось родственников, а его отец, находившийся под следствием по обвинению в убийстве, был лишен каких-либо прав в отношении погребения. Закон однозначно был на стороне пострадавших. К Рождеству сорок пятого года им было выдано официальное разрешение и документ, подтверждающий их право принимать все решения, связанные с захоронением и последующим перезахоронением тела Грегори. Одна копия лежала у Исидоры, другая — у Дидье. Когда все необходимое было у судмедэкспертов, они приняли решение похоронить Грегори на кладбище у церкви Ле-Бе-Елуэн без креста и надгробий; пока дело было открыто, власти могли запросить повторного осмотра останков. Последующие месяцы Дидье пристально следил за тем, как ведется следствие над Тьерри Саварром как коллаборационистом; тогда же раскрылось все то, о чем им было приказано молчать. Теперь все стало известно, можно было свободно говорить и о том, кем они были на самом деле, кто был виновником и предателем, и даже не оглядываться после сказанных слов, чтобы не получить пулю в лицо. Лишь одна маленькая радость появилась в их жизни в облике второго ребенка в семье в середине мая. Это снова был мальчик, но хрупкий и совсем крошечный по сравнению с крепким и крупным Самиром младшим. Надин и Дидье дали ему имя, которое даже при самых печальных обстоятельствах оставляло нежный след в сердцах, скромное маленькое имя Тибо. Причиной слабости новорожденного сына Дидье считал беспокойные месяцы Надин и те условия, в которые он сам же ее и поставил. Она не могла не переживать за Дидье, видела, как он перестал быть разговорчивым, перестал улыбаться и дарить постоянную ласку; даже когда он пытался, все выходило вымученно. За это он молча смотрел в глаза жене и взглядом просил прощения. В это время Дидье вновь погрузился в семейные заботы, посвящал себя детям и, наконец, завершал финансовые вопросы. Он выплатил последний заем на кондитерскую, сразу же продал типографию и переписал дом Лоренцо на Исидору. Теперь у него было больше времени и для семейного дела — кондитерской, и для самой семьи: двух мальчиков, супруги и ее родителей. В июне 1946 года Тьерри Саварр был приговорен к пожизненному заключению. Этого было слишком мало для всех. Этот человек продолжил бы жить в тюрьме в сравнительно сносных условиях, имея криминальный авторитет среди заключенных, и продолжал бы свою прекрасную жизнь, выстраивая свои правила уже в месте, огражденном колючей проволокой. Обсудив дальнейшие действия с Исидорой, в августе он направился к Доминику за получением платы того самого неоплатного долга, о котором Доминик лепетал в тот день. — Когда начнется разбирательство об убийстве Грегори? — В начале октября запланировано первое слушание. Его и так признают виновным, посадят на второе пожизненное, скорее всего. Не волнуйся, Дидье, он точно не выйдет. — Нет. Вы меня не поняли. Я хочу, чтобы он был казнен. — Тогда надо нанимать очень хорошего адвоката и погружаться полностью в это дело, чтобы у него не осталось никаких шансов. Работа муторная, да и… — Вы меня не поняли, — резко сказал Дидье, склонившись над его столом. — Я пришел за уплатой вашего долга. Вы найдете мне адвоката и оплатите его. Самого лучшего. И сделаете все, чтобы Тьерри был казнен. Таков мой запрос. Вы думаете, я не знаю, как сейчас работают прокуроры? — Хорошо, — тяжело выдохнул Доминик. — Оплачу вам его. — Человека, который сможет убедить прокурора выдвинуть прошение о смертной казни. — Я найду подходящего человека. — И вы обещали мне рассказать все без утайки. Я должен знать все, что произошло на самом деле с Грегори. Доминик не упирался и поведал ему чистую правду. Тогда впервые Дидье услышал имя Фрэнсиса Талли — человека, втянутого в эту игру почти наравне с Грегори; позже от Исидоры он узнал и о том, что в последние месяцы жизни Грегори был по-настоящему счастлив. Это было, пожалуй, самым большим утешением для Дидье, но и таким же непосильным грузом. Это счастье могло продлиться куда дольше. Дидье не отступал и требовал от капо корсиканской мафии исполнения своего долга. Доминик сдержал обещание и назначил встречу с найденным адвокатом — в маленьком кафе на берегу Сены, с видом на мост Менял. Исидора и Дидье ожидали увидеть пожилого мужчину, но вместо этого перед ними предстал молодой человек в строгом, подшитом под его крепкое тело синем костюме. Галстук выделялся ярким бордовым цветом. Пришедший мужчина вежливо поприветствовал Исидору и Дидье, присаживаясь напротив них. Дидье сделал быстрый заказ для всех троих — кофе — и уставился на молодого человека. — Позвольте представиться. Этьен Делакур, адвокат Парижской коллегии. В начале практики я брал частные занятия у Мориса Гарсона[1] и работал в его окружении. Вел свою практику в делах ассизов[2] и продолжаю работать в этом направлении; за шесть лет работы — ни одного проигранного дела. Если для Исидоры имя Мориса Гарсона не вызвало никаких ассоциаций, то Дидье эта информация невольно насторожила и вместе с тем вдохновила. Гарсон был одной из самых заметных фигур парижской адвокатуры еще до войны — уголовным адвокатом, прославившимся работой в делах ассизов: громких процессах об убийствах, преступлениях с особой жестокостью, делах, где решалась судьба человека и где присяжным приходилось выбирать между пожизненным заключением и высшей мерой. Он вел сложные и резонансные процессы тридцатых годов, умел работать с делами, в которых переплетались личная вина, общественный резонанс и моральная ответственность, и к сорок пятому году считался живой школой профессии — тем, у кого учились не по книгам, а по манере говорить, держать паузу и выстраивать обвинение или защиту так, чтобы у суда не оставалось пространства для сомнений. Для Дидье это означало одно: Делакур был не случайным выбором и не пустой фигурой — за ним стояла традиция работы с самыми тяжелыми делами. — Я ознакомился с материалами дела Грегори Саварра и услышал главную просьбу, — спокойно сказал мэтр Делакур. — Вы хотите, чтобы мера наказания была смертной казнью. Начнем с главного — с прокуратуры. С этим проблем не будет. Прокурора по делу я знаю лично — человек жесткий, принципиальный, без склонности к компромиссам. При такой квалификации преступления он запросит высшую меру. В этом я уверен. Наше слабое место — присяжные. Именно их придется убедить, что здесь нет и не может быть иного приговора. Для этого мне понадобится все, что показывает умысел и жестокость. Свидетели, которые знали Грегори лично. Те, кто может говорить о нем не как о жертве, а как о человеке. Его характер, страхи, его попытки уйти, спрятаться, спастись. Также мне нужен тот, кто видел его последним перед смертью. Это крайне важно для присяжных. Я буду настаивать и на приобщении фотографий тела, наглядно демонстрирующих характер насилия. Присяжные должны увидеть, что это не семейная трагедия и не вспышка гнева. Это уничтожение. Последовательное, осознанное, доведенное до конца. Мне понадобятся дневники, письма, любые записи Грегори, если они у вас есть, — для построения портрета. И, наконец, ваша готовность говорить. — Есть мы, моя жена и ее родители. Большую часть времени — в годы войны — они знали его как человека, связанного с Сопротивлением. Моя супруга Надин знала его еще и как друга. — Этого достаточно. В рамках этого дела они будут привлечены не как участники Сопротивления, а как свидетели личности погибшего и его состояния перед смертью. К тому же вина Тьерри Саварра в коллаборационизме уже установлена в начале лета. Это зафиксированный факт. Мы не будем доказывать его заново, мы будем использовать его как контекст мотива. — То есть если при допросе в зале суда кто-то из них заговорится о том, что было во время войны… — Дидье нахмурился. — Вы понимаете, мы люди простые. Много пережили. Можем нечаянно сказать лишнее. Нам за это что-то будет? — Нет. Если они не раскрывают конкретных имен, операций или действующих лиц, им ничего не грозит. Суд не рассматривает дела о Сопротивлении и не наказывает свидетелей за общие упоминания войны. Я буду рядом. Если кто-то начнет уходить в детали, судья его остановит, а я переформулирую вопрос. Это моя работа, и я буду направлять вас, не беспокойтесь о том, что может пойти что-то не так. Доверьтесь мне. Свидетелей здесь не судят. — Тогда я должен спросить, готовы ли они участвовать в заседании… — Кто видел Грегори Саварра последним перед смертью? — Фрэнсис Талли, — сразу ответила Исидора, пододвинувшись ближе к столу. — Он был его… Он… — Понятно, — Делакур нахмурился и на мгновение отвел взгляд, словно уже просчитывая последствия. — Эту часть мы не будем озвучивать. Ни в суде, ни в показаниях. Я проработаю вопросы так, чтобы Фрэнсис фигурировал, если потребуется, лишь как человек, контактировавший с погибшим незадолго до смерти. Но характер их связи упоминать нельзя. Эта тема не сыграет в пользу Грегори. Напротив, защита немедленно воспользуется ею против него. Как можно связаться с этим человеком? — Он не отвечал на наши письма о смерти Грегори. Я не знаю, жив ли он. — Этот человек очень важен, он видел его последним. — Но есть одна загвоздка, — прокашлялся Дидье. — Даже если он жив, дело там не совсем простое. Связано оно с британской разведкой. — Слушаю вас внимательно. Рассказывайте все. Дидье дал слово Исидоре, и она поведала долгую историю о том, как после освобождения Грегори намеревался привлечь отца к ответственности за коллаборационизм, и все то, что произошло с августа по ноябрь. Рассказала и о том, что за день до смерти Грегори юноша отправился за Фрэнсисом в Англию. О судьбе самого Фрэнсиса было известно мало: то ли он выжил, то ли был мертв. Известно было одно: Грегори вызвал помощь и отвез отца обратно во Францию, где уже следующим вечером Тьерри убил сына. Делакур внимательно слушал, делал короткие глотки кофе, ослаблял галстук и быстро фиксировал все в блокнот. Когда долгий рассказ был закончен, он пробежался по записям и сказал: — Представим картину, что этот человек жив. Он все равно будет фигурировать как человек, который видел Грегори последним. В суде он будет хорошо знакомым, с которым Грегори оказался связан по обстоятельствам. Их знакомство началось в Англии, во время визита Тьерри Саварра в поместье Талли. Грегори предстанет как человек, который принял ветерана, позволил ему остаться рядом и попытался удержать его от саморазрушения. — А Фрэнсис? — тихо спросила Исидора. — Фрэнсис в этой конструкции — свидетель. Человек, который видел, в каком состоянии был Тьерри. Который может подтвердить, что угрозы были реальны. И тем, кто последним видел Грегори живым вне конфликта. В таком виде его присутствие будет разрушительным для защиты. — Осталось только узнать, жив ли он, — выдохнул Дидье. — Если к концу сентября вы выясните это и ответ будет положительным, дайте знать. Я буду прорабатывать две стратегии — с ним и без него. Но лучше было бы, чтобы он оказался жив: от него может зависеть многое. Они договорились о регулярных встречах начиная с сентября; мэтр Делакур потребовал для себя еще две недели — для разговора с прокурором и для проработки оставшихся улик по этому делу и прошлому делу о коллаборационизме. Исидора принялась писать в поместье Талли каждый день. Дидье же после первой встречи вернулся домой совсем растерянным; не знал, как сказать Надин и ее родителям о том, что всем им снова придется окунуться в прошлое. Он хотел ставить их перед фактом, а сначала спросить, готовы ли они к этому. Первым делом он поговорил наедине с Хадиджей и Самиром. Оба дали свое уверенное согласие, но говорили, что, возможно, Надин, держа на руках четырехмесячного Тибо, не сможет вынести еще и возвращение к прошлому: на ней были двое детей, кондитерская, дом, быт и уход за супругом, который, несмотря на прежние обещания, из-за обстоятельств не мог уделять семье достаточно времени. — Как он поживает? — с усталой улыбкой спросил Дидье, присаживаясь рядом с Надин. Она кормила грудью новорожденного, а тот, по-младенчески, спал и пил молоко одновременно. Смотреть на то, как улыбалась Надин, при этом будучи совсем уставшей от событий последних полугода, было тяжело; как же он не хотел доводить и ее до той крайности, в которой пребывал сам. — Полагаю, лучше, чем ты, — выдохнула она, поправляя край блузки и продолжая укачивать сына на руках. — Самир?.. — С родителями, в детской комнате. — А ты? Как ты? Я же вижу, что тебя что-то тревожит. Ты встретился с адвокатом? Что он говорит? — Говорит, что… — Дидье запнулся, устало роняя голову на руки и запуская пальцы в волосы. — Нужно привлечь всех свидетелей, которые были знакомы с Грегори. Таких людей очень мало… Я знаю, что не имею права просить тебя о подобном, потому что снова придется вспоминать те времена, говорить о них посторонним людям, и о той боли, что мы пережили. Меньше всего я хотел бы, чтобы ты… — Я согласна. — Надин… — Дидье, — упрямо перебила его она. Положив руку ему на покрытую шрамом щеку и повернув к себе его лицо, она коротко поцеловала его, поглаживая болезненную рану. — В горе и в радости, в болезни и в здравии, пока смерть не разлучит нас. — Да… — дрожащим голосом выдохнул он, пряча лицо. — Пока смерть не разлучит нас… Ночи были тревожными, но в объятиях Надин они все же оказывались выносимыми. Маленький Тибо просыпался по шесть раз за ночь, поэтому Дидье предпочел не спать вовсе, карауля ребенка у кроватки, а когда укачивал его на руках, выходил в другую комнату, чтобы Надин смогла провести ночь без постоянных резких вскакиваний с постели. Это было самое малое, что он мог сделать. Укачивать болезненного сына было делом трудным, но помогала странная особенность. Первые два месяца после рождения укачивание не вызывало у ребенка бурной реакции, но с началом сентября, его четвертого месяца пребывания в этом страшном, полном злобы мире, одно маленькое действие отца придавало надежду на спокойный сон. Когда Тибо горько плакал и укачивания не помогали вовсе, Дидье еле заметным движением щекотал его пяточки, и через слезы он тихо покашливал и улыбался, резко распахивал глаза и в лунном свете кухни или гостиной смотрел отцу в глаза, подтягивая ножки то к себе, то снова их вытягивая. — Ну? — шептал Дидье. — Не так страшно, правда? Знаешь же, что люди не должны все время плакать, люди должны смеяться. Так что смейся, Тибо. Он укладывал его спать в кроватку, проверял и соседнюю: Самир младший всегда спал крепким сном, поскольку был достаточно активным и уставал быстро. С ним было проще. Когда тот редко просыпался по ночам, Дидье лишь требовалось подойти и протянуть ему свой палец, который тут же обхватывала маленькая ручка, и, покачав так несколько раз, напевая совершенно неритмичную мелодию, ребенок снова проваливался в сон. После того, как все дети засыпали, он ложился на полчаса вздремнуть к Надин, обнимал ее, прислушивался к дыханию. А сон все не шел. Он думал о предстоящем деле, о том, как подготавливали каждого из них к предстоящим допросам на суде, и думал о Грегори. Какие мысли были у юноши в самый последний миг жизни? Что-то он должен был вспоминать, даже будучи в забвении должен был он видеть хотя бы одно воспоминание. И надеялся Дидье, что это было место прекрасное, где он находил покой, что хотя бы там, за несколько мгновений до смерти, когда уже стиралось его лицо и сердце замедляло свой ритм, в последних отголосках сознания Грегори был счастлив. Под звездным сентябрьским небом они лежали рядом на холме, вглядываясь в бездну, раскинувшуюся над их головами, словно вся вселенная раскрылась только для них в ту ночь. Дул теплый, ласковый ветер, который играл в траве, шуршал в листве деревьев неподалеку, принося с собой запах цветов, сырой земли и той самой живой природы, что обнимала их, бережно укрывая от всего остального мира. Грегори говорил без умолку, то и дело поднимая руку и, вытянув палец, указывал на мерцающие точки в вышине. — Это… сейчас, — сощурился он, сдвинув брови, выдвинув губы вперед в размышлении, боясь ошибиться. — Как ее там. Медведица! Точно. Большая Медведица. — Абсолютно верно, месье Саварр, — с легкой усмешкой хлопнул его по плечу Фрэнсис. — Это все, что ты запомнил? — Помню еще созвездие Лиры. На этом мои великие познания заканчиваются, — с напускной важностью произнес он, поворачиваясь на бок и подставляя голову под согнутую руку, глядя на Фрэнсиса с довольной улыбкой. — Перед тобой, живой всемирной энциклопедией, мне точно не тягаться. — Чего это ты так лукаво на меня смотришь? — с подозрением прищурился Фрэнсис, чуть приподнимаясь на локте. — Сказать что-то хочешь или сделать? — Знаешь, — Грегори начал было говорить, но поймав себя на мысли, что слова еще не готовы сорваться с губ, отвел взгляд в сторону, вновь улегся на спину, сложив руки на животе. — Столько всего хочется тебе сказать… — И что же мешает? — с легким интересом в голосе спросил Фрэнсис, медленно поворачивая голову, наблюдая за его профилем, за тем, как колышется на ветру тонкая ткань его майки. Грегори повернулся к нему, их взгляды пересеклись, и в той мягкой темноте, под светом звезд, его обычно яркие голубые глаза стали темнее, но не потеряли своего света. Лицо перед Фрэнсисом казалось иным — открытым, но все же непостижимым, загадочным и настоящим. Мужчина протянул руку, медленно коснувшись его щеки, и, почти незаметно, легким движением провел по ней костяшками пальцев. — Я не знаю, с чего начать, Фрэнк, — растерянно выдохнул Грегори и это признание, казалось, противоречило его вечной уверенности. — Может, ты пока не готов говорить. Грегори едва заметно улыбнулся; та улыбка была кроткой, невесомой, и в глазах его, которые всегда светились жизнью, промелькнула грусть. — Тогда, может быть, в другой раз, — почти шепотом сказал юноша, и вновь его глаза поднялись к небу. Он всматривался в темную вышину, находя в ней нечто свое, неприкосновенное, и вдруг, почти торжественно, но негромко произнес: — В стране Ксанад благословенной Дворец построил Кубла Хан… Юноша замолчал, все так же глядя в созвездие Лиры, и с детской, почти наивной улыбкой, в которой мерцала память о чем-то забавном, прикрыл глаза. [1] Морис Гарсон (1889–1967) — один из самых известных французских уголовных адвокатов XX века. [2] Ассизы — высшая форма уголовного суда во Франции, рассматривающая наиболее тяжкие преступления. В отличие от обычных судов, дела разбираются с участием присяжных заседателей, а решения выносятся не единолично судьей, а коллегиально.
4 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник