Боже, царя храни

G
В процессе
22
1
автор
Размер:
планируется Макси, написано 297 страниц, 106 861 слово, 35 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
22 Нравится 63 Отзывы 8 В сборник

Часть 7. Понимание приходит. Надо лишь верить в чудо

Настройки
(От лица Николая II) После того как он назвал меня болтуном и повернулся на другой бок, я замер у его кровати, боясь пошевелиться. Но долго сидеть в полной тишине, просто глядя на его спящую спину, оказалось невыносимо. Мысль о том, что он проснётся, и я смогу снова поделиться с ним чем-то, пусть даже получив в ответ ворчание, стала навязчивой. Мне нужно было чем-то заполнить время до этого момента. Я осторожно поднялся и, как тень, выскользнул из кухни. Моей задачей теперь стало не просто быть рядом с семьёй, а собирать материал. Для нашего следующего разговора. Я начал с детской. Они все спали. Алексей — бледный, но без гримасы боли на лице, что уже было благом. Я присел у его кровати и стал всматриваться в детали, как художник, готовящий этюд. Заметка для Гриши: Алексей спит, сжимая в руке деревянного солдатика, того самого, что я вырезал ему в прошлом году в Спале. Краска облупилась. Потом перешёл к дочерям. Ольга и Татьяна спали, как всегда, вместе. На тумбочке между их кроватями лежала книга — томик Лермонтова, открытый на «Мцыри». Я запомнил страницу. Заметка: Ольга читала Тане о пленнике. Ирония судьбы. Они обсуждали, где там, в тексте, надежда. Нашли, говорят, в последних строчках. Мария храпела тихо, по-кошачьи. На полу рядом с её кроватью валялся смятый клочок бумаги. Я наклонился (хотя мне и не нужно было наклоняться) и разглядел детский, но уже уверенный рисунок — море и парусник. Тот самый, что снился Алексею. Заметка: Маша нарисовала Алексею его корабль. Положила ему под подушку. Он ещё не видел. Анастасия спала, свернувшись калачиком, и во сне улыбалась. Рядом на стуле лежал её поношенный плюшевый мишка, с которым она не расставалась с пяти лет. Заметка: Настя улыбалась во сне. Мишка Умка на стуле. Кажется, ей снится что-то хорошее. Надеюсь. Потом я отправился к Аликс. Она не спала. Сидела у окна в кресле, укутанная в шаль, и смотрела в чёрный квадрат ночи. Её лицо было неподвижным, но в руках она перебирала чётки. Не молилась. Просто перебирала, механически. Я сел на пол у её ног, не пытаясь что-то внушить или заставить почувствовать, что она не одна. Просто наблюдал. Заметка: Аликс у окна. Чётки. Не плачет. Просто сидит. Уже три часа ночи. Дышит ровно. Это… лучше, чем вчера. Обойдя всех, я вернулся в коридор. У меня был целый архив маленьких, хрупких фактов. Камешков, из которых можно было построить мост к живому человеку, спящему на кухне. Я не просто убивал время. Я вёл летопись. Летопись нашей тюрьмы, нашей любви, нашего медленного угасания. И единственным читателем этой летописи был он. Наконец, когда первые птицы за окном начали перекликаться, я вернулся к двери. Не заходя внутрь, я прислушался. Его дыхание стало чуть менее глубоким — верный признак скорого пробуждения. Я уселся на пол в коридоре, прямо напротив двери, подобрав ноги, и стал ждать. У меня в голове были сложены аккуратные, выверенные фразы, которые не должны были его раздражать, но должны были дать ему понять: я видел. Я помню. Я здесь. И когда из-за двери наконец донёсся его протяжный, сонный вздох и скрип кровати, моё призрачное сердце (или то, что его заменяло) ёкнуло от предвкушения. Сейчас я войду. Скажу: «Алексей держит солдатика». И он, возможно, хмыкнет. Или скажет: «Ну и пусть держит». И это будет разговор. Настоящий. Потому что у меня есть что сказать. Этого было достаточно, чтобы продолжать существовать. Чтобы ждать утра. Наконец, из-за двери раздался знакомый звук — он сел на кровати, кряхтя и потягиваясь. Мгновение спустя дверь скрипнула, и он вышел, босой, в одной порванной рубахе, с лицом, отёкшим ото сна. Увидев меня, сидящего на полу прямо напротив, он не удивился. Лишь протёр лицо ладонью и буркнул: — Ну что, летописец ночной, все углы проверил? Всем сны записал? Внутри у меня всё затрепетало от желания тут же выложить всё, что я за ночь собрал, но я сжал мысленные зубы. Нет. Нельзя обрушивать на него этот поток с самого утра. Надо быть сдержанным. Хоть немного. Надо найти другой повод. Я поднялся с пола, приняв вид, насколько это возможно для призрака, собранный и даже слегка отстранённый. — Доброго утра, Григорий. — сказал я мысленно, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Спал хорошо? — Как убитый. — ответил он, проходя мимо меня к умывальнику в конце коридора. — Без болтовни под ухо — просто прекрасно. Это был шутливый укол, но я решил не поддаваться на провокацию. Я последовал за ним, держась на почтительном расстоянии. Он плеснул на лицо ледяной воды из ковшика, фыркнул и вытерся подолом рубахи. Я стоял и смотрел на его спину, на напряжённые мышцы плеч. И вдруг, совершенно неожиданно для себя, поймал не мысль, а скорее ощущение от него. Тяжёлую, густую озабоченность, смешанную с железной решимостью. Не о моей семье в данный миг, а о чём-то другом. О том, что ему сегодня предстоит сделать. — Знаешь, — сказал я, всё ещё стараясь сохранить лёгкую, почти светскую интонацию. — мне кажется, я догадываюсь, о чём ты сейчас думаешь. — загадочно сказал я. Он обернулся, и капли воды застыли у него в бороде. В его глазах промелькнуло искреннее удивление, а затем — медленная, широкая ухмылка растянула его лицо. — Ого! — воскликнул он, и в его голосе зазвенела настоящая, живая усмешка. — Мысли читаешь, Никола? Эк тебя развезло-то. Царь-призрак да ясновидящий в одном лице. Меня захлестнула волна странного, забытого чувства — простой, человеческой радости от удачной шутки, от этого мгновения почти нормального общения. Я не сдержался и улыбнулся в ответ, почувствовав, как моё призрачное лицо светлеет. — Да. — ответил я, играя вдогонку. — Читаю. Там у тебя… сплошные заботы. И один очень нехороший план насчёт комендантской квашни. Ухмылка на его лице стала ещё шире. Он покачал головой, но в глазах загорелся азарт. — Ну, раз читаешь, то должен знать, что план — отменный. А квашня та — давно просится, чтоб её… э-э-э… проветрили. — он понизил голос до конспиративного шёпота, хотя вокруг никого не было. — Сегодня, кстати, как раз день уборки у них в канцелярии. Мыло и щёлок как раз подвезут. Совпадение? Не думаю. — Будь осторожен. — сказал я, и в моём голосе уже не было игры, а появилась та самая тревога, которую я хотел скрыть. — Они ищут повод. — А я им повод и дам. — махнул он рукой. — Такой, что они и внимания не обратят на пару лишних бутылок щёлока не там, где надо. Не царское это дело, в мыльные операции вдаваться. Ты лучше про семью расскажи. Что там у тебя в летописи за ночь? Я не ожидал. Он сам спросил. Он перевёл разговор туда, куда я так жаждал, но боялся его вести. И в этом был весь он. Прогнал моё напряжённое сдерживание одной шуткой и одним прямым вопросом. Да. Григорий отменный психолог. Я вздохнул, но теперь это был вздох облегчения. — Алексей солдатика моего во сне держит. — начал я, уже не сдерживаясь, но и не захлёбываясь. — А Маша ему корабль нарисовала… Он слушал, кивая, улыбка не сходила с его лица. После того, как выслушал, кивнул, а потом, глянув в маленькое запылённое окно в конце коридора, сказал: — Что-то душно тут. Пойдём-ка, прогуляемся. Я удивлённо посмотрел на него. — Прогуляемся? Куда? — в недоумении прошептал я. — В сад. На воздух. Солнышко, гляди, пробивается. — ответил он, натягивая шубу, которую держал в руках. — И давай сегодня… погромче, что ли. А то ты всё тихо говоришь, будто секреты какие государственные рассказываешь. Говори, как живой говорил. Нормальным голосом. Пусть никто, кроме меня, не слышит. Но говори. Это привычнее. Я замер. Я говорил. Всегда. Но он просил изменить тон. Мы вышли через чёрный ход. Морозный воздух обнял нас — его живым холодом, меня — призрачной памятью о нём. Мы пошли по тропинке. Он шёл впереди, я — сзади, как всегда. — Холодно. — сказал я, стараясь не говорить тихо, а вложить в слова силу, тембр, будто произношу их в полный голос. Получилось неестественно, нарочито. Он не обернулся, но хмыкнул. — Ну, вот так уже больше похоже на человека, а не на привидение из английского романа. Голос-то поставь. Ты ж не в опере, чтобы декламировать. Обычно скажи. Я смутился, но попробовал снова. Просто представил, что говорю с ним, как в старые времена, в своём кабинете — сдержанно, но внятно, без придыханий. — Снег сегодня особенно слепит. Чистый, как будто всё началось заново. — Для виду чистый. — отозвался он, и я услышал в его голосе одобрение. Он услышал разницу. — А под ним — грязь, прошлогодняя листва. Как и везде. Но сверху - красиво. На то он и снег, чтобы прикрывать. Мы шли, и я практиковался. Говорил о простом: о следе птицы на снегу, о форме облака, похожего на парусник, который так любил Алёшка. Это делало меня реальнее. Не только для него, но и для самого себя. — Спасибо, что вывел. — сказал я уже почти естественно, без надрыва. — В четырёх стенах и впрямь тяжело. — Не за что. — буркнул он. — И мне надо. Хочу, знаешь ли, поговорить с тобой нормально. Чтоб точно никто не услышал, а то подумают, что я сам с собой общаюсь. А у меня репутация непростая. Я подпортил её себе. Вот, теперь, пытаюсь выправить. С тобой общаюсь тута, почти как с живым. Это ли не радость? Мы дошли до дальнего угла сада, откуда был виден дом во всей его унылой, пленной громаде. Я остановился, глядя на зарешеченные окна второго этажа. — А ты… не боишься? Что с тобой будет? — спросил я, и на этот раз в моём голосе прозвучала неподдельная тревога, которую я не смог скрыть сменой тембра. Он повернулся ко мне. Его лицо было суровым. — Боюсь. — ответил он так же прямо и вслух. — Как не бояться? Но если я сяду в угол и заткнусь, то им там, — он кивнул на дом. — станет только хуже. Так что будем делать, что можем. И говорить, как можем. Ты — по-свойски. Я — по-свойски. Он тронулся в обратный путь. Я последовал, и на обратной дороге мы уже почти не говорили о серьёзном. Он комментировал качество убранства снега гвардейцами («Лентяи, могли бы и ровнее»), я делал вид, что соглашаюсь. Это был разговор. Настоящий, пусть и односторонне-звучащий. У чёрного хода он остановился. — Ну вот. Как в старые добрые. Прогулка, разговор. Завтра - повторим, если не помешают. Я улыбнулся, и на этот раз улыбка, кажется, дошла до моих глаз. — Это да. — согласился я. — До завтра, Григорий. Он кивнул и скрылся в дверях. Я остался в саду, и странное чувство наполнило меня. Он не просто терпел моё присутствие. Он общался со мной. Требовал от меня ясности, полного голоса, участия в диалоге. Он вёл меня обратно — не к жизни, но к подобию жизни. К достоинству диалога. И в этом, в этой просьбе говорить «как живой», было больше уважения и человечности, чем во всех титулах и церемониях прошлого. Он разговаривал с царём, требуя от него просто нормального голоса. И этим спасал меня от окончательного превращения в призрака.

***

На следующий день я не пришёл. Не из-за обиды или усталости от наших прогулок. Всё было с точностью до наоборот — его готовность слушать, дала мне странную, новую силу. Но эта сила потребовала другого применения. Аликс. Она всегда была моей тихой гаванью, моей «любимой девочкой». Теперь же гавань была разбита штормом, а солнце навсегда скрылось за тучами. Последние дни я видел, как она угасала не по дням, а по часам. Не физически — духом. Она перестала отвечать на вопросы дочерей, лишь кивала или качала головой. Перестала смотреть в окно. Её взгляд был устремлен внутрь, в какую-то тёмную, недоступную никому пучину. И в это утро, когда я, по привычке, собрался было идти к Григорию, я почувствовал ледяной прилив отчаяния, исходящий от её комнаты. Это было сильнее любого зова. Это был безмолвный крик души, тонущей в одиночестве. Я вошёл к ней. Она сидела в том же кресле у окна. Руки её лежали на коленях, ладонями вверх, беспомощно раскрытые. Глаза были открыты, но взгляд был пуст и неподвижен, устремлён в стену напротив. Она не плакала. Она просто… отсутствовала. В тот миг я понял: Григорий может поддерживать её тело, утешать детей, но только я могу попытаться достучаться до неё. До той Аликс, что осталась где-то глубоко внутри, под слоями шока, горя и безумия. Я был единственным, кто мог быть с ней без слов, на том уровне, где слова уже не нужны. И единственным, чьё присутствие она, возможно, чувствовала на каком-то недосягаемом для живых уровне. Поэтому я не пошёл в комнату. Не стал собирать новые «заметки для Гриши». Всё, что происходило в доме в тот день, прошло мимо меня. Я был полностью там, с ней. Я сел на пол у её ног, как делал когда-то, когда мы были молоды и счастливы, и я читал ей вслух любимые романы. Ей всегда нравился мой голос. Теперь я не читал. Я просто начал говорить. Я говорил ей всё, что не успел, что боялся, что считал само собой разумеющимся. — Аликс, солнышко моё, слушай. Помнишь нашу первую прогулку в Дармштадте? Ты боялась, что я — русский великий цесаревич, слишком важный для тебя. А я боялся, что ты сочтёшь меня скучным. Мы оба были дураками. Я смотрел в её каменное лицо, не ожидая ответа. — Помнишь, как ты сердилась на меня, когда я засиживался за бумагами? Ты стучала каблучком в пол и говорила: «Ники, уже ночь!» — передразнил подобием её голоса я, и топнул, как получилось, пяткой в пол. Сидя неудобно, но возможно. — Я был глуп, что не слушался. Я бы отдал все империи мира, чтобы услышать этот стук сейчас. Я говорил часами. О детях. О каждой их улыбке, первом слове, болезни. О наших тайных шутках. О венчании. О том, как её рука дрожала в моей, и я думал, что это от счастья, а это был страх перед неизвестностью, которую я ей подарил. — Прости меня. — говорил я, и мой голос ломался. — Прости за всё. За трон, который стал твоей тюрьмой. За народ, который тебя ненавидел, не зная тебя. За мою слабость. За то, что не смог защитить. За то, что оставил тебя здесь одну. Я не знаю, слышала ли она. Но я делал единственное, что мог. Я заполнял пространство вокруг неё собой. Своей любовью, своей виной, своей памятью. Я был не стражем у двери, а мужем у ног жены. И это было важнее любого другого долга. Иногда её веко чуть дрожало. Иногда палец на колене вздрагивал. Может, это были просто нервные тики. А может — отзвуки. Я не уходил ни на минуту. Когда пришёл Григорий с едой, я лишь отодвинулся в угол, давая ему место. Он посмотрел на неё, потом его взгляд скользнул по комнате, нащупывая меня. Он кивнул, почти незаметно. «Понимаю», — сказал этот кивок. Он оставил поднос и вышел, не нарушая моего дежурства. Весь день, всю долгую, тёмную сибирскую ночь я был с ней. Не требовал, не умолял вернуться. Просто был. Говорил. Молчал. Иногда просто клал свою невесомую ладонь поверх её холодной, неподвижной руки. Я не пришёл к Григорию. Но я знал — он поймёт. Потому что иногда долг перед живым, который стал призраком, важнее, чем разговор с призраком, который пытается быть живым. Моё место было здесь. Рядом с ней. Я постараюсь сделать всё, чтобы она не огорчалась.

***

Ночь застала меня всё на том же посту у её кресла. Аликс наконец сомкнула глаза, но сон её был тревожным, поверхностным. Казалось, даже в забытьи она не могла найти покоя. Я почувствовал, что больше не могу. Не потому что устал — у призрака нет физической усталости. Потому что моё непрерывное, сосредоточенное присутствие стало похоже на давление. Надоедливый шёпот, от которого не скрыться. Мне нужно было отдышаться. Перевести дух там, где моё отчаяние не могло ей навредить. Я вышел в коридор. Дом погрузился в гнетущую, настороженную тишину, нарушаемую только скрипом половиц да храпом часового где-то у парадного входа. Я направился в его комнату. Дверь была приоткрыта. Внутри горела тусклая коптилка, отбрасывая гигантские, пляшущие тени на стены. Григорий ещё не спал. Он сидел на краю своей кровати, сняв сапоги, и что-то внимательно разглядывал в своих руках. Это была простая деревянная ложка, но он водил по ней большими пальцами, будто читая невидимые письмена. Я постоял на пороге, не решаясь войти. После целого дня молчаливого бдения у Аликс мой голос казался мне чужим, затерянным. Он не поднял головы, но произнёс тихо, словно продолжая вслух какую-то свою мысль: — Приходил бы раньше, Царь. Чай бы холодный вчерашний разделили. А теперь уж и ночь. Я сделал шаг внутрь. — Я был… там. — тихо произнёс я. Сегодня не до того. — С ней. — Вижу, что был. — кивнул он, наконец отложив ложку. Он посмотрел на меня, и в его глазах не было ни упрёка, ни любопытства. Была усталая понимающая ясность. — Весь день от тебя ни слуху ни духу. Значит, дело было. Как она? Этот простой вопрос, заданный так буднично, прорвал во мне что-то. Я опустился на пол у его ног, спиной к кровати. — Она не здесь, Гриша. Ты сам видел. — сказал грустно я и уставился вперёд невидящим взглядом. — Совсем. Сидит, смотрит в стену. Не видит никого. Даже детей, кажется. — я закусил губу, пытаясь собрать мысли в слова, а не в один сплошной вой. — Я… я весь день говорил с ней. Обо всём. О прошлом. Не знаю, слышала ли. Он вздохнул, тяжёлый, глубокий вздох. — Слышала. Не ушами. Тем местом, где душа болит. Сердце, оно всё слышит, даже когда ум отключается. Так что не зря время потратил. Помолчали. Пламя коптилки дрогнуло. — А я тут… — начал он и запнулся. — Я тут коменданта этого, рыжего, обхаживал. Напоил его своей настойкой, про тёщу его расспросил, будто знаю её. Чтоб смягчился хоть каплю. Чтоб Вам… чтоб хоть яиц к завтраку добавил, что ли. Он говорил о своём дне так же просто, как я — о своём. Оба мы делали что могли. Он — в мире живых, я — в мире теней. И оба — для них. — Спасибо. — прошептал я. — Не за что. — отмахнулся он. Потом посмотрел на меня пристально. — А ты-то как? Выдохся, поди? Я кивнул, не в силах отрицать. Быть целый день каналом, через который я пытался достучаться до неё, вытянуло из меня всё. — Да. Пусто. — глухо ответил я. — Ну, так и ложись. — сказал он просто, отодвигаясь на койке и указывая на место рядом с собой. — Место хватит. Только не в ноги, а то я во сне дёргаюсь. Я посмотрел на постель, потом на него. — Я займу твоё место. Опять. — А я уж лёг. — парировал он, укладываясь на бок спиной к стене и оставляя с краю пространство. — Так что это не моё место, а свободное. Не царское дело по полу шляться, когда койка свободна. Это была не жертва. Это был ритуал. Наш странный, немой ритуал заботы, в котором роли постоянно менялись. Вчера я уступил ему кровать. Сегодня он уступал её мне, делая вид, что это само собой разумеющееся. Я не стал спорить. Слишком устал. Я прилёг на край, спиной к его спине, оставив между нами сантиметры пустоты. Я не чувствовал тепла его тела, но чувствовал его присутствие. Твёрдое, живое, дышащее рядом. — Спи, Никола. — прохрипел он в темноту, уже почти засыпая. — Завтра… завтра тоже день. И для неё, и для них, и для нас с тобой. Надо силы копить. — Спокойной ночи, Гриша. — прошептал я в ответ, закрыв глаза на не-сон, в котором не было ни сновидений, ни покоя, но было это тихое братство.
22 Нравится 63 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (3)